Житейское море, воздвизаемое зря напастей бурею, к тихому пристанищу твоему притек, вопию Ти: возведи от тли живот мой, много милостиве.
Внешняя обстановка старца Амвросия была самая скромная. Он занимал небольшой корпусок, как выше упомянуто, с правой стороны, при входе в скитские святые ворота, находящиеся под колокольней, — корпусок, ничем не отличавшийся от прочих домиков, наполняющих скит, даже сравнительно с некоторыми несколько меньше. С парадного крыльца, изнутри скита, дверь в небольшой коридор, по обеим сторонам которого простые низенькие скамьи для приходящих монахов и простых посетителей мужского пола. Направо первая дверь в небольшую приемную келью, где старец занимался с почетными лицами. Так и называлась эта келья «почетным местом». Передний угол ее занят был святыми иконами. На стенах висело несколько картин, между которыми можно было видеть портреты: государя императора Александра II, митрополитов Филарета и Иннокентия Московских, Филарета, Арсения и Иоанникия Киевских, калужских иерархов — Григория II, Владимира и Анастасия, молдавского старца Паисия Величковского и других духовных старцев, Оптинских и не Оптинских. Стояли диван, стулья, стол и этажерка с книгами духовного содержания, дабы посетители, в ожидании старцева приема, могли на досуге заняться чтением. В келье этой в особенности наблюдалась чистота. Рядом с приемной маленькая келейка келейника отца Михаила. Против приемной дверь в келью самого старца Амвросия, которая всегда была на крючке и отпиралась только во время служений келейных бдений и еще в некоторых исключительных случаях. Келья старца была с переднею, в которой висела его простая, иногда даже заплатанная одежда: подрясника два ваточных, подрясника два холодных, балахон, легонькая меховая ряска из малороссийских беленьких смушек. Тут же хранились его мантия и ряска из тонкого мухояра и клобук. На полке над дверью находились богослужебные книги и еще некоторые. Тут же в углу полочка, занятая лекарственными пузырьками. Самая келья старца вся увешана была святыми иконами и портретами духовных лиц, большей частью принесенными в дар старцу его почитателями. Между иконами особенное внимание заслуживали: а) маленькая икона (вершка 4 вышины) Божией Матери, именуемая «Тамбовской», — родительское благословение старца Амвросия. Перед нею теплилась неугасимая лампада; б) икона Божией Матери «Скоропослушница» (вершков 12 вышины), присланная в дар старцу из Москвы из Афонской часовни, где она находилась, как о том говорили в свое время, лет тридцать, если не больше; в) вышеупомянутая большая икона святого великомученика и целителя Пантелеимона, перед которой также горела неугасимая лампада; г) большая картина на полотне преподобных Антония и Феодосия Печерских, в середине которой несколько выше изображение Божией Матери с распростертыми руками, а пониже церковь. Икона эта стояла над койкой старца Амвросия, в его изголовье (как и теперь стоит на том же месте; д) икона Нерукотворенного Спаса художественной работы. Между портретами можно было видеть портреты двух Филаретов, митрополитов Московского и Киевского, оба в скуфейках, висевшие над койкой старца; также портреты: троекуровского затворника Илариона, Вышенского затворника епископа Феофана, протоиерея Феодора Александровича Голубинского, кронштадтского протоиерея отца Иоанна Ильича Сергеева, Оптинских старцев иеросхимонахов: Льва и Макария, архимандрита Моисея и брата его игумена Антония и еще многих других духовных замечательных лиц. У восточной стены стоял письмоводительский небольшой столик, где писарь обязан был под диктовку старца писать письма. В святом углу аналой в виде шкафчика, со Следованною на нем Псалтирью и другими потребными книгами для вычитывания положенных правил. Далее вдоль южной стены другой стол, на котором стояли некоторые иконы, подсвечники с восковыми свечами и лежало несколько духовных книг. Вдоль западной стены стояла койка, на которой старец Амвросий давал покой своему многострадальному телу. Сзади койки печка, в зимнее время вся заваленная чулками и увешанная фланелевыми рубашками. К северной стороне приставлен был шкаф, весь наполненный отеческими и другими духовно-нравственными книгами. Между шкафом и печкой дверь. Затем табуретки три-четыре и два старинных кресла для почетных посетителей. Рядом с кельей старца келья другого его келейника отца Иосифа (теперешнего старца), тоже вся в иконах и портретах. Далее к этой келье пристроена была маленькая кухня, для приготовления болезненному старцу незатейливой пищи, где помещался и повар-послушник. Против входных дверей с парадного крыльца — дверь в хибарку, или пристроенное довольно просторное отделение для женского пола, состоявшее из нескольких комнат и коридора, ведущего в заднюю еще хибарку, из которой уже выход на улицу. И здесь было множество икон, между которыми особенно выдающейся была большая афонская икона Божией Матери, именуемая «Достойно есть», а также и множество портретов духовных лиц. Тут же около хибарки были чуланы для склада книг и других разных вещей. Такова была внешняя обстановка старца Амвросия. Теперь посмотрим на его обыденную жизнь.
Однажды, во время постигшей его тяжкой болезни, он видел знаменательный сон. «Казалось мне, — так передавал сам старец близким своим духовным детям, монахам Анатолию и Клименту, — будто нахожусь в своей келье. Вдруг входит ко мне какой-то человек, по виду лицо начальственное, и со властью повелевает мне следовать за ним. Выхожу из кельи. Представляется бурная темная ночь. Предо мною как будто волнуется море или большое озеро. У берега лодка, на которой сидят гребцы, но в темноте невозможно отчетливо рассмотреть их. По зову моего вожатого я сел в эту лодку, и она отчалила от берега. Сердитые волны начали перебрасывать ее, как легкое перо. Я был в сильном страхе за свою жизнь. Но вот вдали, через зияющую бездну, среди непроницаемой тьмы, показался мне необыкновенный свет, и я увидел какой-то город такой дивной красоты, что во всю свою жизнь нигде и ничего подобного не видал. К нему приковалось все мое внимание. Море, волны, буря — все было забыто; и я был в каком-то сладостном упоении до тех пор, пока лодка не причалила к противоположному берегу. Ее толчок бортом о землю вывел меня из забвения. Вышедши за своим вожатым на берег, я, по его указанию, вошел в какой-то дом, где находились два незнакомых мне человека. Один, впрочем, приняв от меня благословение, сам назвал себя Вячеславом, князем Чешским, а другой казался мне русским князем Борисом Владимировичем; затем я вскоре проснулся». После сего рассказанного старцем сновидения отцы Анатолий и Климент ежегодно с трепетом встречали дни памяти святых князей Вячеслава и Бориса, думая, что в какой-нибудь из этих дней батюшка отец Амвросий должен отойти в жизнь вечную. Однако опасениям этим не суждено было сбыться.
Что же знаменовало это таинственное сновидение старца Амвросия? Кажется, им обрисовалось все его подвижническое старческое жительство. День будничный у него обыкновенно начинался молитвословием. Келейники в свое время попеременно читали положенные скитские правила, а старец слушал или стоя на своей койке, на которой ложился для отдохновения, или большей частью, по немощи, сидя на тут же устроенном для него седалище спиной к печке, к которой примыкала задняя часть его койки. Когда же был болен, во время чтения лежал, а правила все-таки никогда не упускал. Для слушания утреннего правила поначалу он вставал часа в четыре утра, звонил в звонок, на который являлись к нему келейники и прочитывали утренние молитвы, двенадцать избранных псалмов и первый час. Затем, после краткого отдыха, старец слушал часы — третий и шестой, с изобразительными, и смотря по дню — канон с акафистом: Спасителю или Божией Матери; эти акафисты он всегда выслушивал стоя. И хотя каноны с акафистами, по скитскому уставу, положено было читать в соборной братской келье во время вечерни, но так как в это время дня у старца был особый наплыв посетителей и ему уже некогда было отправлять вечерню со своими келейниками, то он всячески старался ежедневно неупустительно выслушивать их утром. Чтение совершалось внятно, отчетливо. По словам самого старца Амвросия, он всегда любил слушать хорошее чтение и других учил этому. Описанные правила всегда были у старца с более или менее продолжительными остановками. Прослушав, например, половину утреннего правила и чувствуя ослабление сил, он отпускал от себя келейных и, отдохнувши немного, звал опять и дослушивал правило. Так же было и во время часов. Может быть, и другие, более важные причины заставляли старца делать эти перерывы, именно — упражнение наедине в умной молитве, о чем можно предполагать с вероятностью.
Выслушав положенные молитвословия, старец начинал умываться. Кто-нибудь из келейников ставил возле его койки медный таз на табуретку и начинал понемногу лить на руки ему тепловатую воду из большого чайника; а он на коленях, нагнувшись над тазом, умывался всегда без мыла и затем утирался. Во время этого действия со стороны келейников начинались вопросы: батюшка, вот тот-то в таких-то обстоятельствах находится, что ему благословите делать? Или: вот та-то просит благословение на такое-то дело, благословите или нет? И прочее, и прочее. Старец и свое дело делал, и вместе отвечал на вопросы. Кстати, нелишне упомянуть здесь, что он никогда не мылся в бане, а вместо этого, по совету доктора Бабушкина, принимал ванну не более одного раза в год. Изредка еще мыл голову теплой водой. После умывания старец подкреплялся чаем и в это время диктовал письма и затем выходил к посетителям, порой даже до вечера.
Впрочем, так было до семидесятых годов, когда силы старца были покрепче, а после, при умножавшемся год от году числе посетителей, вследствие крайнего переутомления, он и на правило утреннее вставал позже, часов в пять, и по выслушивании часов, с каноном и акафистом, нередко ложился на койку для кратковременного отдыха. Случалось иногда и так, что келейники будили болезненного старца и против воли подымали его. Вставая, он, бывало, промолвит: «Ох! Все больно»... В зимнее время он весьма часто простужался. Встанет с опухшим лицом, с лихорадочным ознобом или ревматическими болями в теле, умоется, начнет растираться спиртом или какой-либо мазью. Келейники же все-таки задают вопросы, а старец едва слышным голосом отвечает. Вместе с тем начнутся у старца переодевания и переобувания, которые в продолжение дня повторялись много раз. О своем нездоровье он и в письмах к близким лицам неоднократно писал в следующем роде: «О себе скажу, что я по утрам ощущаю большую тяжесть, как бы пуды на мне висят». Или: «На этих днях мне прихворнулось паче обычного. От приходящих простудил лицо в испарине. Простуда перешла на больную внутренность, и сделалось вроде желудочной лихорадки и теперь еще не совсем прошло». Или так: «Слабость и болезненность усиливаются, и переодевания и переобувания утроились; жара и холода равно не выношу. В меру только один семнадцатый градус тепла, а выше и ниже дурно влияет. Вот тут и умудряйся около одного градуса вертеться, и как один этот градус удержать, когда постоянно подходят натуральные печки и своими толками умножают жар».
За умыванием, как выше замечено, следовало чаепитие. Старец, как не слезая с койки умывался, так тут же садился и для чаепития, спиной к подушкам, поджавши ноги по-восточному. Келейник подавал ему на подносе предварительно маленькую чашечку какао и тоненький ломтик французской булки — здоровому человеку раз в рот положить. Впоследствии какао заменено было чашкою кофе без молока. Старец брал поднос к себе на колени и начинал кушать. В это время, неподалеку от него, обязан был сидеть за письменным столом кто-либо из его «писарей». Когда жив был отец Климент Зедергольм, он за этим делом был почти бессменно. Старец и кушал, и в то же время диктовал кому-нибудь нужное письмо. После какао ему подавали еще две таких же маленьких чашечки некрепкого чая. Несмотря на свою болезненность, старец не имел обыкновения пить чай внакладку, а только немного подслащенный. На особом хрустальном блюдечке подавались ему мелко-мелко наколотые кусочки сахара, которыми он и восполнял недостающую сладость. Нужно заметить, что в Оптинском скиту, вследствие старческого предания, установился обычай для всех скитских пить чай утром и вечером не более как по три чашки. Старец Амвросий строго держался этого правила. Но вот иногда за диктованием письма он забудет, сколько выпил чашек; а может быть, только покажет вид, что забыл. Спросит у подходящего келейника: «Сколько я выпил?» Ответит: три. «Врешь, две», — заспорит старец с келейником. «Ну тогда я еще налью», — скажет келейник. «Ну, бери, ну тебя совсем», — заключит старец. Между тем все он делал и говорил с нравственной целью, чтобы и ученики его, глядя на пример своего учителя, старались строго соблюдать старческие уставы, не презирая их за кажущуюся малость. После утреннего чая у старца, вследствие болезненности его желудка, начиналась отрыжка вместе с принятой пищею наподобие легкой рвоты, так что почти все, что выпивалось и съедалось, вскорости извергалось вон.
Пока старец диктовал письмо, мало-помалу подходили к его жилью посетители — с одной стороны изнутри скита мужчины, а совне женский пол. Не успел он еще окончить нужное письмо, а уже народ начал и в дверь стучаться, и звонить в проведенный снаружи к его келье колокольчик. Выйдет келейник. Просят доложить. Тот обыкновенно отвечает: «Старец занят». Вскорости опять со стороны нетерпеливых посетителей стук и звон — опять та же просьба — и опять тот же ответ. Но чем дальше, тем все более и более нетерпение посетителей увеличивалось и уже доходило до ропота. Стук и звон все чаще и чаще повторялись. Выходившему келейнику уже бесцеремонно говорили: «Что же вы не докладываете?»; или: «Вы не хотите доложить» и подобное. В хибарке набьются вместе с мирскими монахини из разных монастырей. Кто говорит: «Я вот уже живу здесь и хожу к старцу целую неделю и никак не могу до него дойти»; а иная говорит: «А я — две». Лишь только выйдет к ним келейник, как в сотню голосов к нему: «Доложите, доложите». Желая хоть сколько-нибудь успокоить посетительниц, он спросит: «Как о вас доложить?» Каждая, конечно, сказывает, откуда прибыла. Но где же ему в такой суматохе всех упомнить? Своеобразно докладывал о них отец Михаил; придет к старцу и скажет: «В хибарке вас, батюшка, ждут». «Кто там?» — спросит старец. — «Московские, вяземские, тульские, белевские, каширские и прочие народы». — «Скажи, чтобы подождали». Выйдет опять. «Ну что, — спросят, — докладывали?» — «Докладывал». — «Что же?» — «Велит подождать». — «Да вы, должно быть, не докладываете». Так часто некоторые малодушествовали и роптали даже на самого старца за то, что очень долго приходилось им ждать отдельного занятия с ним, думая, что он не хочет их принять и что они понапрасну теряют время в ожидании. Между тем болезненный старец, подготовляясь выходить к посетителям, переменялся, переодевался, переобувался, занимаясь вместе с тем с кем-либо из братий, с одним или с несколькими, когда велся какой-либо общий разговор. Слушая назидательную речь старца, присутствовавшие в то же время помогали ему в переодевании и переобувании: снимали сапоги и отсыревшие чулки, подавали сухие и прочее... Так всегда бывало. Наконец, может быть, уже около часов десяти дня, если не позже, выходил он и к давно ожидавшим его посетителям. Пройдется по коридору, где бывали мужчины, кого на ходу благословит, кому скажет несколько слов; с особенными же нуждами принимал отдельно в зальчике и занимался некоторое время. Потом проходил в хибарку и там уже оставался надолго. Заметить причем надобно, что не все приходили к болезненному старцу за делом, а некоторые только отнимали у него время и тем в особенности отягощали его. Вспоминал он часто посему слова покойного отца игумена Антония, который говаривал, что «признак учеников Христовых есть тот, аще любовь имут между собою, а признак моих учеников — аще вражду и несогласие имут между собою». И прибавлял: «Вот приезжали ко мне дочки с великими скорбями, а все эти скорби стоят того, чтобы наплевать да ногой растереть». Посему старец Амвросий и в письмах к близким лицам жаловался на такое отягощение. Например: «Старость, слабость, бессилие, много-заботливость и многозабвение и многие бесполезные толки не дают мне и опомниться. Один толкует, что у него слабы голова и ноги, другой жалуется, что у него скорби многи; а иной объясняет, что он находится в постоянной тревоге. А ты все это слушай да еще ответ давай; а молчанием не отделаешься — обижаются и оскорбляются. Недаром повторяется иногда поговорка: толкуй больной с подлекарем. Больному желается объяснить свое положение, а подлекарю скучно слушать; а делать нечего — слушает, не желая еще более раздражить и растревожить больного толкуна». Впрочем, хотя и писал так смиренный старец о своем скорбном положении, однако понуждался по возможности принимать всех — и терпеливых, и малодушных, так что эти последние после полученного от беседы со старцем утешения очень сожалели о своем нетерпении. Иногда он встречал таковых шутливо-приветливыми словами: «Терпел Елисей, терпел Моисей, терпел Илия, так потерплю ж и я».
Но вот настал полдень; уже двенадцать или более часов — время обедать. Не отпуская посетителей, он шел в смежную со своей келью, — вышеупомянутую келью отца Иосифа, своего келейника, и там, полулежа около стола от утомления, вкушал пищу, которая состояла из двух блюд — ухи из свежей рыбы, не очень жирной (стерляжью уху, например, не мог кушать), и киселя из картофельной муки с клюквенным морсом. К сему подавался белый или ситный хлеб. Самую рыбу по болезненности желудка никогда не ел, ни свежую, ни соленую (исключая несколько кусочков голландской сельди), ни вареную, ни жареную. В употреблении пищи он старался, сколько доставало у него сил и возможности, следовать указаниям церковного Устава, и потому в постные дни, когда не полагалась рыба, ему вместо ухи готовили похлебку или картофельный суп, к которому он подмешивал немного особо приготовленной гречневой кашицы. Все это заправлено было подсолнечным маслом. Без сомнения, кушал бы старец в положенные Святой Церковью дни и без елея, если бы не страдал внутренностями.
Как-то пришла ему мысль обойтись без масла, и чтобы постная пища была не очень сурова, велел заправить ее толчеными грецкими орехами. Случилась тут какая-то знакомая старцу игуменья, которую он и вздумал попотчевать этим снадобьем. «Да это что же у вас такое, батюшка? — сказала она. — Это рвотное».
Но в начале шестидесятых годов старец подвижник, при всей своей слабости телесной, понуждался употреблять еще трапезную пищу с конопляным маслом. Потом, когда желудок его стал отказываться от этой пищи, стали готовить ему келейники вышеупомянутый суп и сперва заправляли его подсолнечным маслом пополам с конопляным и наконец уже, вследствие усилившейся болезненности его желудка, одним подсолнечным. А затем внутренности старца в такое пришли состояние, что по временам он никакой не мог позволить себе пищи. Об этом он писал так: «Болезненные прижимки во всем теле есть и от холоду, и от невольного голоду. Много вещей есть, да многое нельзя есть. Слабый желудок и неисправные кишки не дозволяют. Впрочем, по старой привычке я все-таки понуждаюсь есть, хотя после и приходится большую тяготу понесть от головной боли и от рвотной доли. А кроме того, и приезжие и приходящие докучают, сидеть подолгу в хибарке скучают. Вот так мы день за день и живем и несправедливыми слывем в приеме приходящих и приезжающих. А виновата моя немощь и неисправность пред Богом и людьми». Между тем старец не только никогда не скорбел о своей болезненности, но, напротив, всегда был в веселом настроении духа и даже часто шутил. Прочитали ему однажды, как один отец семейства нянчил своего малютку и, утешая его, припевал песенку: «Дри-та-та, дри-та-та, вышла кошка за кота». И вот однажды обратился кто-то к болезненному старцу с участием и сказал: «Что, батюшка, катар мучит вас?» Усмехнувшись, ответил старец: «Да, брат, дри-та-та, дри-та-та».
Пищи съедалось старцем не более как сколько может съесть трехлетний малютка. Обед его длился десять или пятнадцать минут, в продолжение которых опять-таки келейники задавали ему о разных лицах вопросы и получали от него ответы. Но иногда, чтобы хоть сколько-нибудь разнообразить время и тем облегчить отуманенную голову, старец приказывал кому-нибудь из близких, во время своего обеда, что-нибудь легкое почитать. Любил иногда прослушать, например, одну или две басни Крылова. Книга эта всегда почти лежала при нем на столе в келейной. Доставил ему однажды кто-то сочинение какого-то господина о русских монастырях, в которых, к сожалению, почтенный сочинитель, кроме грязи, ничего не заметил. Старец прослушал эту книгу с грустно-серьезным выражением лица и никакого своего мнения о ней не высказал.
По окончании обеда старец, если был слаб, тут же, лежа на койке, принимал кого понужнее или вдруг принимал всех на общее благословение, сначала мужской пол, а после и женский. Набьется полная келья. На этих общих приемах старец вразумлял нуждающихся метким словом, нередко пословицами, понятными тому, к кому они относились. Или рассказывал что-нибудь такое, что служило ответом на сокровенную мысль кого-либо из присутствовавших. Иногда заставлял кого-нибудь из посетительниц прочитать более подходящую к делу басню Крылова; затем скажет несколько назидательных слов в шутливом тоне и наконец, преподав каждой благословение, направится к своей келье. За ним во сто голосов: «Батюшка! Батюшка! Мне словечко сказать, мне пару слов». Но усталый болезненный старец кое-как, при помощи келейников, протискивался сквозь толпу, уходил в свою келью и запирался изнутри на крючок, чтобы и туда народ не нахлынул. А келейники уже выводили всех вон поневоле.
Если же старец после обеда имел довольно сил, то он выходил преподать общее благословение в хибарку. Предварительно появлялся келейник и закрывал все окна, чтобы не было сквозного ветра. Все сидящие поднимались со своих мест, становились по обеим сторонам, оставляя небольшой проход для батюшки. Наконец дверь отворялась, и на пороге появлялся старец в белом балахоне, сверху которого всегда, и зимою и летом, носил легонькую меховую ряску, и в ваточной шапке на голове. Выйдя из двери и остановясь на ступеньке, он всегда молился пред поставленною здесь иконою Божией Матери «Достойно есть» и проходил далее, внимательно вглядываясь в просивших у него благословения и осеняя их крестным знамением. Из толпы слышались вопросы, на которые он давал простые, но мудрые ответы. Иногда старец садился, и тогда все присутствовавшие становились вокруг него на колени, с глубоким вниманием слушая его беседу, смысл которой всегда заключал в себе полезное нравоучение или обличение чьих-либо недостатков. Чаще всего предлагал он совет о терпении, снисхождении к немощам ближнего и понуждении себя к добру, говоря, что Царство Небесное силою берется (Мф. 11, 12), что многими скорбями надлежит нам войти в Царствие Божие (Деян. 14, 22) и: претерпевший же до конца спасется (Мф. 10, 22). Иногда эти поучительные беседы или общие благословения застигал час отдыха, и келейник напоминал ему об этом. Тогда батюшка снимал шапочку, раскланивался и говорил, по обычаю, в шутливом тоне: «Очень признателен вам за посещение; отец N... говорит, что пора...» В иной раз келейник скажет: «Батюшка, уж два часа», а батюшка ответит: «Ты переведи их назад, и будет час». Это значило, что старец намеревался сказать еще что-либо на пользу. Летом в теплые дни выходил он благословлять на воздух, и появление его было истинною радостью для всех, томившихся ожиданием. От самого крыльца хибарки устроены были на столбиках жерди, по одну сторону которых стоял народ, а по другую сторону шел согбенный старец, преподавая всем по ряду благословение и, иногда останавливаясь, давая по вопросам ответы. За оградку к старцу, без его позволения и благословения, зайти никто не смел; а если бы кто отважился на это, должен был, по назначению старца, положить несколько поклонов.
Не всегда, впрочем, так свободно и без отягощения обращался и беседовал старец с посетителями. Часто он не только утомлялся, но и переутомлялся, особенно если, как нередко случалось, с утра чувствовал себя нехорошо. Так, например, писал он одному лицу: «О здоровье своем не знаю, как и сказать тебе. Писал тебе о тяготах. И я, особенно последние три недели, чувствую какую-то тяготу в теле, так что по утрам с трудом разламываюсь, чтобы взяться за обычное многоглаголание с посетителями; и потом так наглаголишься, что едва добредешь до кровати в час или более. Вот ты и суди и рассуди прю мою с человеки праведными и неправедными. На лбу ни у кого не написано, кто он таков, а говорит, что ему потолковать нужно, и не хочет знать, что мне недосужно, да и от немощи и усталости это очень натужно. Есть пословица: как ни кинь, все выходит клин. Не принимать нельзя, а всех принимать нет возможности и сил недостает». Преподав через силу благословение, старец направлялся к себе для отдохновения. Народ, по обычаю, толпился около него; подымался шум и суматоха; некоторые хватались за края его одежды, чтобы сказать «словечко». Старец едва выбирался из толпы, нередко оставляя в руках народа и верхнюю свою меховую ряску, которую уже после келейники приносили ему в келью. А тут еще бывали иногда самолюбицы, которые всячески домогались, чтобы старец выделял их из других, оказывал бы им особенное внимание, в противном же случае очень оскорблялись на него. Так, однажды истомленный старец с потупленным взором едва бредет среди толпы народной, а вслед его слышится чей-то голос: «Этакая злоба! Прошел и не взглянул».
Бывали, хотя весьма редко, и такие дни, в которые старец после обеда вовсе не отдыхал, может быть, потому, что чувствовал в себе довольно сил обойтись без отдыха или просто так не спалось. Тогда он звал к себе писаря и диктовал кому-нибудь письмо. Таким образом, у него минуты одной не проходило в праздности. Во время отдыха старца уже никто не беспокоил. Народ уходил на гостиницу. Двери кругом запирались — и в хибарке, и в скиту на парадном крыльце. Тут еще продевался засов с надписью келейника о. Михаила: «Просим шламбом не вынимать». После краткого полуденного отдыха, часа в три, старец был опять на ногах и, если чувствовал здоровье свое порядочным, опять шел к посетителям толковать; если же был слаб, принимал народ в келье отца Иосифа, лежа на его койке. Тут он среди толков с народом и чай пил часов в пять вечера. И опять, и опять принимал и толковал, толковал и принимал. Так как в продолжение дня в кельях старца постоянно толпился народ и многие приходили к нему с грязными ногами, то столько нанашивали ему в келью грязи, что на другой день младший келейник долго-долго, бывало, трудится над очищением ее.
Часов в восемь старец ужинал, — подавалось на стол то же, что и в обед. И среди ужина келейники кое о ком и кое о чем спрашивали старца, а он не переставал отвечать. Или же опять заставлял почитать что-нибудь. Вскоре после ужина, если силы старца окончательно изнемогали, он ограничивался преподанием всем общего благословения. Если же силы еще не совсем оставляли его, то опять начинались обычные прием и толки, которые и продолжались иногда часов до одиннадцати ночи. Поспешно выходя для этой цели в хибарку или возвращаясь оттуда через коридор, где в это время сидели на скамьях братия монахи в ожидании также старцева приема и разговаривали между собой о нужном и ненужном, старец мимоходом скажет: «Народ! Не разевай рот», давая тем разуметь, чтобы не празднословили и не праздномыслили. Наедине же с кем-либо из праздномысливших заметит иногда: «А ты бы, чем так-то сидеть, прошел бы четочку с молитвою Иисусовой». Если же старец замечал монахов, сидевших в бесполезной задумчивости, то останавливался по недосугу на краткое время и рассказывал какой-либо смешной анекдот, чтобы разогнать мрак уныния, вроде следующего. Жил как-то в монастыре иеромонах, который подписывал свое имя так: напишет сначала букву «ъ», а затем добавит: монах, и выходило: ъмонах. Или: какой-то настоятель поручил монаху одного мальчика, чтобы смотреть за его поведением. Заметив, что мальчик опускает утренние службы, монах однажды спросил его: «Ты, когда приходишь к утрени, что там поют?» «Да там поют, — ответил мальчик, — Боже мой! Ах, Боже мой!» А в церкви, по случаю великопостного времени, пелось: «Заутра услыши глас мой, Царю мой и Боже мой». Или расскажет известный анекдот о том, как мужик рассыпал меру гороха, а собрал две; и прочее. Рассказанный старцем легонький анекдотец заставлял, конечно, всех, любивших батюшку, улыбнуться и встрепенуться. Ходили братия к старцу и во всякое время дня, когда кому бывало нужно, но большею частью после вечернего правила, когда были свободны от послушаний.
Среди толков с народом в зимнее время, не выходя из кельи, старец, как выше упомянуто, часто получал сильную простуду от одного холодного воздуха, если посетители, не обогревшись, входили к нему прямо с улицы. И хотя келейники, по приказанию старца, заботились о том, чтобы приходившие предварительно обогревались в теплом коридоре, но за всеми уследить было нельзя. Истомленный целодневным напряженным трудом, старец, захвативший иногда простуду, чувствовал по временам вечером дурноту в голове, иногда с позывом на рвоту. Но тут опять было горе: тошнило, томило, а рвоты не было, так как желудок был пуст. Хорошо было, если удавалось старцу вызвать как-нибудь маленькую рвоту, тогда он чувствовал облегчение. В противном же случае томление продолжалось.
Несмотря на крайнее обессиление и болезненность старца, день всегда заключался вечерним молитвенным правилом, состоявшим из малого повечерия, канона Ангелу Хранителю и вечерних молитв. От целодневных почти беспрерывных докладов келейники, то и дело при том приводившие к старцу и выводившие посетителей, едва стояли на ногах, однако попеременно читали означенные молитвословия. Часто, несмотря на усиленное напряжение, глаза слипались, уста смыкались, и чтец от налегавшей дремоты то и дело спотыкался в чтении, а сам старец временами лежал на койке почти без чувств. По окончании правила он, по обычаю, у предстоящих испрашивал прощение, если согрешил делом, словом и помышлением. В заключение келейники принимали от старца благословение и направлялись к выходу. Зазвонят иногда часы. Слабым, едва слышным голосом спросит старец: «Сколько это?» Ответят — двенадцать. «Опоздали», — скажет.
Спать ложился батюшка всегда одетым, летом в балахон, а зимой в ватный подрясник, опоясанный непременно кожаным поясом. На голове имел всегда шапку монашескую, а в руках четки. Снимал только сапоги, оставаясь в одних чулках. Богу известно, как проводил старец ночные часы. Только по приходе к нему на утреннее правило келейники замечали, что во время ночи он переменил несколько фланелевых рубашек, из чего можно видеть, что непрерывного сна не имел. Тем заканчивались суточные труды старца. На следующий день его опять ожидали те же беспрерывные толки с болезненными прижимками недугованиями и прочее, и прочее.