Книга: Оптинский старец иеросхимонах Амвросий
Назад: II. ЗАПИСАННЫЕ СЛОВА ОТЦА АМВРОСИЯ, СТАРЦА ОПТИНОЙ ПУСТЫНИ 149
Дальше: ЧУДЕСНЫЕ СЛУЧАИ И ИЗРЕЧЕНИЯ СТАРЦА АМВРОСИЯ

III. ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ОДНОЙ ДУХОВНОЙ ДОЧЕРИ НЕЗАБВЕННОГО ОПТИНСКОГО СТАРЦА ОТЦА АМВРОСИЯ

КАК Я ПОПАЛА К БАТЮШКЕ

Не вы Меня избрали, а Я вас избрал (Ин. 15, 16). Эти евангельские слова можно применить к нашему великому старцу, батюшке отцу Амвросию. Силою благодати Божией, обитавшей в нем так явно для искренно почитавших его, он привлекал к себе не только тех, которые обращались к нему во всех скорбях и нуждах, прослышав о его великих духовных дарованиях, но призывал к себе и тех, которые не думали и не считали нужным и даже возможным обращаться к нему. Из числа последних была и я, грешная.

Мирская женщина, рано вышедшая замуж, я, кроме своей семейной жизни, ничего не знала. О монастырях, монахах и их старцах хотя и слыхала и видала их еще в детстве, но имела самое смутное и даже превратное понятие, которое мне было втолковано такими же, ничего не понимающими людьми, какой была и я сама. А узнавать что-либо подробнее о них не считала нужным; короче сказать, вовсе не думала о том.

При всей моей, согласной с мужем жизни, Господь часто посещал меня разными скорбями — то потерею детей, то болезнями.

Но во всю мою многолетнюю замужнюю жизнь ни разу мне не было так тяжело, безотрадно, как в 1884 году и последующие затем годы. Будто какая-то беспросветная туча, нагрянули на меня скорби со всех сторон и сразу расстроили всю мою семейную жизнь. Потеря, вследствие дерзкого обмана, материальных средств, собранных многолетним трудом покойного мужа, настолько повлияла на него, что он нажил болезнь, так часто случающуюся в наш век, — постепенный паралич мозга, и при этом грудную жабу. Невыразимы были и его, и мои страдания. Между прочим положение в свете, его служба, которую он вначале мог еще продолжать, и дочь, молодая девушка, требовали от меня, как мне казалось тогда, поддержки знакомств и светской жизни, что мне, при душевном моем расстройстве, нелегко было. К тому же еще немалую скорбь и заботу составляло нам с мужем предполагавшееся замужество дочери за избранника нашего родительского сердца, впрочем не без согласия на то и ее самой. Дело это, по-видимому не без причины, тянулось и откладывалось с году на год. Занятия молодого человека требовали постоянного его присутствия на месте его жительства, обещая ему блестящую будущность, за которой он гнался, как за привидением, и тем затягивал себя и нас. Но больше всего страдало от этого мое материнское, любившее и самолюбивое сердце, заставлявшее меня безрассудно тянуть дело.

На все же то была воля Божия. Не будь сего, не попала бы я к дорогому батюшке и никогда бы не знала и не увидала другой жизни, противоположной той, которую вела до той поры.

Раз (помню я, это было в начале зимы 1884 года, ровно за два года перед тем, как мне попасть к батюшке), вернувшись с большого бала перед самым утром, с пустотой в сердце и тяжестью в голове, как это всегда бывает при подобных развлечениях, почти не помолившись Богу, я бросилась, утомленная, в постель и тотчас же забылась. И вот вижу в легком сне: очутилась я в дремучем вековом лесу, в таком, какой мне приходилось видеть только в панорамах. Шла я одна по утоптанной дорожке, которая скоро привела меня к какому-то строению, и я очутилась перед небольшими святыми воротами с изображением по сторонам святых угодников. Ворота были отворены, и я вошла в прекрасный сад. Шла я прямо по усыпанной песком дорожке. С обеих сторон были цветы. Скоро дорожка эта привела меня к небольшой деревянной церкви. Вошла я по ступенькам на паперть. Железная, окрашенная зеленой краской дверь церкви была изнутри заперта. Когда я подошла к ней, кто-то отодвинул изнутри железный засов и отворил мне дверь. Я увидала перед собою высокого роста старца, с обнаженной головой, в мантии и епитрахили. Он крепко взял меня за правую руку, ввел в церковь, круто повернул направо к стене, поставил меня перед иконой Божией Матери (Феодоровской, как я впоследствии узнала), коротко и строго сказал: «Молись!» Я и во сне — помню — поражена была наружностью старца и спросила его: «Кто вы, батюшка?» Он мне ответил: «Я Оптинский старец Амвросий». И, оставив меня одну, он вышел в противоположную дверь церкви. Оставшись одна и помолившись перед иконой Царицы Небесной, перед которой меня поставил старец, я взглянула налево от себя и увидала гробницу, или плащаницу. (Действительно, тут и лежит плащаница круглый год, кроме Великого Пятка и Субботы.) Я подошла к ней, помолилась, потом посмотрела назад на всю церковь. Это был чудный маленький храм, с розовой завесой на царских дверях, весь залитый как бы солнечным светом. И странно: я очутилась вдруг посреди него, в белой рубашке, с распущенными волосами и босая — и так молилась и плакала, как никогда наяву. Вслед за тем я проснулась. Вся подушка моя была залита слезами. Странный, небывалый сон произвел на меня глубокое впечатление и заставил меня задуматься. Мысль же поехать или обратиться к старцу письменно не пришла мне тогда в голову. Но виденный мною сон не выходил и не изглаждался из моей памяти. С этого времени прошло еще два года телесных страданий мужа и моих душевных мук. Поездка его больного в столицу к знаменитым докторам, с тратой последних средств на лечение, не принесла ему никакой пользы, а лишь встревожила его. Решено было нами наконец не ездить больше.

Но вот Господь восхотел еще испытать до конца нас, для вразумления нашего. К нам в дом занесен был тиф через прислугу, и мы все перезаразились. Первый из семьи заболел тифом мой муж. Три недели могучий его организм боролся с грозившей ему смертью, но вынес. На 21-й день горячка оставила его, но сделалось осложнение. Неизвестно отчего, заболела его пораженная нога, в верхней части которой образовалась опухоль с острой болью по временам, особенно по ночам, которые больной проводил без сна, метаясь от боли из стороны в сторону. Притом нога все больше пухла и рдела. От докторов, не понимавших болезни, не было помощи. Больной лежал и страдал невыразимо. Решили почему-то наложить бинт на всю ногу. Был приглашен для этого хирург. При осматривании ноги этот последний определил внутри ее нарыв и что нога полна гноя. Сделан был разрез на три вершка глубины и выпущена материя. Больной получил облегчение, но далеко не выздоровление. Через несколько дней начались опять те же страдания — нога опять пухла. Пришлось в другом месте сделать прокол. Потом опять и опять прокалывали несколько раз, и ранки, выделив материю, затягивались. Дошло до того, что невозможно было дальше делать прокола. Все ранки, несмотря на тщательный уход, загнаивались; нарастало как дикое мясо, и доктор сказал, что прокалывать больше невозможно. Больной лежал на спине три месяца кряду. Нога была как бревно. Нервы были так чувствительны, что прикосновение белья причиняло ему боль. Не выносил он малейшего шума. В комнату входила только я одна, и то в чулках по ковру. Опухоль ноги шла все выше и выше. Я не выдержала и опять послала за доктором. Но тот, осмотревши ногу, отнял у меня уже всякую надежду на выздоровление больного. Вот тут-то мысль обратиться к молитвам великого старца в первый раз пришла мне в голову, что я тогда немедля и исполнила. А сделать это для меня было очень удобно. Я узнала, что одна моя родственница, духовная дочь старца, гостит в Оптиной. Я подробно описала ей состояние больного мужа, прося ее передать все батюшке и попросить его святых молитв. Написала также: «Думаю, что ему покажется странно, что мирская женщина обращается к нему, монаху, с этим». В таком случае просила ее передать ему мой сон про него. Через несколько дней после отосланного письма, переменяя положение ноги больного, я с ужасом увидала, что опухоль уже захватила низ живота. Притом страдания больного так были велики в ту минуту, что, не зная, чем их облегчить, я вздумала почему-то вдруг сделать бинт и перевязать около паха ногу. Больной от сильной боли не чувствовал, как я своими слабыми неумелыми руками, насколько возможно, приподняла его ногу и в несколько раз обернула бинт. Руки у меня тряслись. Туго сделать я боялась. И, конечно, мысль о бинте, пришедшая почему-то мне в голову, была только утешением для меня самой. Но вот не прошло и часу, как больной громко позвал меня, сказав: «Посмотри, что-то у меня все мокро кругом ноги». Открыв ногу, я увидала, что самая первая ранка, т.е. первый прорез, сделанный доктором за три месяца до этого, который настолько зарос, что и знака его почти не оставалось, открыт во всю его бывшую глубину и из него бьет материя фонтаном. Трое суток шла материя беспрерывно, после чего больной заметно стал поправляться в силах. Списавшись об этом со своей родственницей как можно было подробно, я, к моему крайнему поражению, узнала, что день и час открытия ранки на больной ноге мужа совпадали с часом прочтения моего письма старцу моею родственницей. Настала весна. Здоровье мужа моего настолько поправилось, что он мог выходить на воздух.

Господь посетил нас новой скорбью и заботою. Неожиданно приехал жених нашей дочери. Его приезд и обрадовал, и как-то испугал всех нас. Он объявил, что хочет покончить свою погоню за наживой и уже почти покончил с тем, чтобы, женившись, поселиться вблизи нас в городе. У него были средства, но для семейного человека недостаточные, потому нужно было ему приискать службу, за что мы с мужем и взялись. Затем он уехал, чтобы, закончив все свои дела, через два месяца вернуться к нам совсем.

Оставшись с заботой после его отъезда, я в первый раз написала старцу сама. Не описывая дела подробно, так как боялась и ему открыть тайну, я назвала только имена дочери и ее жениха, прося его усердно помолиться за здоровье обоих. Очень скоро, сверх моего ожидания, я получила от батюшки такой же короткий ответ, как и мое письмо. О таких-то, писал он, помолюсь. «Но и ты молись сама, — это принесет пользу и им, и тебе. Многогрешный иеромонах Амвросий». Тут же мне вскоре передали, что старец, вышедши на общее благословение, сказал при всех: «Я получил письмо из г. N от г-жи (назвал мою фамилию).

Чудачка! У ее дочери, должно быть, есть жених, а они это даже и от нас скрывают». Прошло условных два месяца, а о женихе моей дочери не было и слуху. Недоумевая и беспокоясь, я письменно спросила его, почему он не едет и молчит, и, хотя не скоро, — получила ответ; но какой? Не только я не узнала его в письме, даже и в почерке было изменение. Это просто было письмо или пьяного, или сумасшедшего. Оно разрушило все наши надежды, оставляя глубокую рану в сердцах наших. Я не хотела отвечать на его письмо, но меня к тому принудили мои. Бессодержателен, впрочем, был мой ответ тому, которого я уже считала как бы своим сыном, недоумевая, что с ним могло случиться. Душевные силы мне изменили на этот раз. Не зная, как справиться с собой, — тем более что предстояло скрывать свою скорбь от близких и чужих, — я придумала пойти пешком на богомолье к местному угоднику в надежде телесной усталостью убить душевную муку. Для меня, не привычной к ходьбе, путь был неблизкий. Вышла я с горничной из дома рано утром, к самому дню памяти святого. Прошла верст пять. От непривычки ходить и от потрясенных горем нервов силы стали мне изменять. К вечеру разболелись у меня голова, руки и ноги, и я едва дотащилась до места. Сделался жар во всем теле, и отнялась правая рука со стороны больного виска, чего прежде со мною не было. Придя в монастырь, где находятся мощи угодника (под спудом), я упала на первый попавшийся камень, не имея сил двинуться дальше и очень раскаиваясь, что, не рассудивши о трудности пути и своих слабых силах, решилась на такое путешествие. Послала горничную поискать себе место в гостинице, но она скоро вернулась, сказав, что, за большим стечением народа, нет нигде свободного уголка. Пришлось идти в село, которое при самом монастыре, и там искать себе приюта. Там, в общем с другими богомольцами помещении, нашелся и для меня уголок: досталась мне одна голая скамья, да хозяйка из жалости ко мне, такой больной и слабой, дала мне свою подушку. От боли почти не сознавая себя, я как была одетая, так и бросилась на скамью. Но крик гуляющего на улице народа и шум приходящих к моей хозяйке гостей не давали мне покоя всю ночь. К тому еще невыразимая боль всего тела не давала мне возможности даже удобнее лечь.

К утру стих уличный крик, и я забылась легким сном, который меня перенес домой. Представилось мне, будто я в своей гостиной на диване. Но сон мой был так легок, что боль во всем теле и во сне ощущалась. Вдруг будто двери комнаты отворились, и ко мне подошел старец монах. Протянув руки, он поднял меня, посадил и заботливо спросил: «Что у тебя болит?» Я, очень помню, ему ответила: «Руки и ноги, батюшка, а больше всего голова», — которую и положила ему на руки. Старец своими руками охватил мои больные руки и ноги, а по голове по больному месту три раза ударил. Тут я спросила кого-то, стоявшего за старцем: «Кто это?» И получила ответ: «Да это же старец Оптинский Амвросий». Вдруг голос моей хозяйки разбудил меня: «Уже пять часов, благовестят к обедне; пойдешь, барыня?» Я вскочила на ноги. Ни боли головы, ни боли в теле не ощущалось, — я была здоровая, бодрая, вся как-то ожившая. Я перекрестилась и, сполоснув лицо холодной водой, пошла в церковь; отстояла обедню, молебен с акафистом угоднику и уже собиралась идти подкрепиться чаем, чтобы потом пуститься в обратный путь. «Как? — говорит моя горничная. — Неужели мы, бывши здесь, не пойдем купаться в святом колодце угодника?» Я ей попробовала было сказать, что купальня от монастыря в четырех верстах, — туда и сюда будет восемь верст. А нам надо во что бы то ни стало к вечеру быть дома, так как муж мой, не совсем здоровый, станет тревожиться за меня. Но, вспомнив свое дивное исцеление старцем в эту ночь, пошла. Мы искупались. И так как на это потребовалось довольно времени, то я, почти не останавливаясь, зашла еще в церковь, приложилась к угоднику и, простившись с хозяйкой, отправилась в обратный путь, который и совершила так легко и бодро, что удивила всех своим ранним приходом. Вот тут уже я решила не смотреть ни на какие препятствия, а ехать в Оптину к старцу, батюшке отцу Амвросию, таким дивным образом призывавшему меня, грешную, к себе.

Мой приезд к старцу. Первая моя поездка в Оптину устроилась в первых числах июля 1886 года. Отправилась я с одной моей родственницей, которая известна была старцу и приехала к нам погостить, и с моей дочерью. Все мы втроем, как сейчас помню, приехали в пустынь утром довольно рано. Наскоро напившись чаю в номере, мы поспешили в скит. Отпущена была я мужем с дозволением пробыть в обители только один день. От волнения, усталости и разных впечатлений голова моя кружилась, и немудрено. Дорожка, ведущая в скит, оптинский лес, святые скитские ворота — все было мною узнано, потому что все было точно так, как мне представлялось в первом моем сновидении, и глубоко тронуло меня. В отворенные ворота скита я увидела тот самый храм, в котором была во сне.

Войдя в старцеву хибарку, мы застали там множество народа. Теснота, удушливый воздух и вообще вся обстановка по непривычке сильно повлияли на меня. Батюшка скоро позвал всех нас трех вместе — родственницу и меня с дочерью. Я почти шаталась, когда вошла к нему. Взглянув на старца, я сразу его узнала; только выражение лица его в это время было иное, как представлялось во сне. Батюшка взглянул на меня строго и так испытующе, что я сразу смутилась и, испугавшись, остановилась на пороге. Мои подошли первые, как будто они ничего не заметили. Батюшка же сказал мне: «Долго собиралась, — чего медлила?» Я ничего ему не ответила, подошла, приняла благословение и стала перед ним на колени. Моя родственница начала было что-то говорить о себе, но батюшка, обратившись к моей дочери, спросил: «Ты имеешь что-нибудь сказать мне?» А та, сильно смутившись, только ответила: «Мать вам все скажет». Дочь моя с родственницей вышли, и я осталась со старцем наедине. Смутившись также не менее дочери, я растерялась и начала говорить с конца, забыв, что старец видит нас в первый раз и потому с нашими обстоятельствами должен быть не знаком. Я начала говорить о неприятном, поразившем меня письме жениха моей дочери, о непонятном для нас его поведении и о своем оскорбленном самолюбии. Батюшка, не дав мне договорить, сказал: «Зачем отвечала?» Я сослалась на то, что была вынуждена своими. «Ну, впрочем, — прибавил он, — твое письмо ничего не значит». В том и другом случае старец сказал правду, хотя я еще не успела высказать ему ни о своем ответе на письмо жениха моей дочери, ни о бессодержательности этого ответа. Все это, оказалось, он знал по своей прозорливости. «Бог отвел его от твоей семьи, — продолжал говорить старец, — он не богомольный, не по твоей семье. Ведь он... (тут старец назвал его занятие), они все такие небогомольные. Если бы состоялся брак, он через четыре года бросил бы ее». На мое возражение, что он человек хороший, бывает в церкви и из хорошей семьи, батюшка сказал: «Был хорош, мог измениться. Ходит в церковь, а зачем? Это не кровь и плоть твоя, — чего ручаешься? Ты во всем виновата. Какая глупость была тянуть дело столько лет! (Батюшка и это знал без предварительного о сем объяснения.) Бросить теперь же все, не писать и не узнавать о нем!» — сказал старец строго. «Забудешь, — прибавил он мне еще в утешение, — все пройдет. Нападет на тебя тоска, читай Евангелие. Ступай! Слышишь! — отнюдь не узнавать о нем!»

Я вышла от старца. В душе у меня все перевернулось. Мне казалось, что он разрушил все мои надежды. Позвали мою дочь, но она скоро вышла от старца задумчивая. На мои к ней слова, что я так смутилась, что не могла ничего высказать батюшке, и она также мне ответила: «И я ничего не сказала о себе». Рассуждая так между собою и стоя спиной к дверям, мы не заметили, как вышел старец сам за нами. Ударив нас слегка палочкой по головам, он сказал: «У, этот мудреный народ насильно отсюда не прогонишь». Мы обе в один голос сказали: «Батюшка, мы обе ничего вам не высказали». «Ну, приходите в два часа», — заключил он.

Вышедши, помнится мне, из хибарки и севши на скамейку около скита, я горько, неутешно заплакала. Сердце мое разрывалось от разрушенной надежды. Мне казалось невозможным, что батюшка велел сделать. Дочь же моя была покойна и весела, — у нее как бы вся скорбь отлегла. Впоследствии она передала мне такие к ней старцевы слова: «Не говори матери, — твой жених пропадет совсем». Это и случилось на самом деле, и очень скоро, — его постигла ужасная участь. Кроме того, впоследствии оказалось за ним тридцать тысяч долгу.

Пришедши в два часа к старцу, я приготовилась немного кое-что сказать ему, но батюшка, несмотря на доклад келейника, не принимал меня. Я села на порожке подле иконы Божией Матери «Достойно есть» и решилась ждать. Толпа опять нахлынула. Тут были монахини и мирские, давно и только что приехавшие. Всех брали, а я все сидела. Батюшка не выходил для общего благословения и меня не брал. Я ждала, несмотря на усталость; мои же ходили, отдыхали и опять приходили. А я все сидела. Голова моя туманилась от непривычной обстановки. Но вот в толпе я услыхала, что приезжим можно у старца исповедоваться и не приобщаясь Святых Христовых Таин. Я попросила келейника передать старцу мое желание исповедаться у него и получила через него же ответ: «Хорошо». Опять осталась я ждать, но время проходило, а меня не звали. Я прождала ровно восемь часов кряду и батюшку не видала.

В 10 часов вечера нас позвали к батюшке в келью на общее благословение. Все кинулись туда. Я попала одна из первых, народом меня толкнуло прямо к старцу в ножки. По своему обыкновению, от усталости он лежал на койке. Узнав сейчас же меня, он пригнул мою голову к кожаной подушке, на которой лежал, и положил свою левую руку всю на меня. Локтем прижал мою голову к подушке и так стал благословлять весь народ. Я задыхалась. При моей малейшей попытке приподняться батюшка еще крепче меня прижимал. Наконец, благословивши всех, он поднял голову мою, перекрестил меня и сказал: «Приходи завтра утром, а в 12 часов, пообедав, выедешь из пустыни». На другой день утром, когда я с дочерью вошла к старцу, он спросил: «Тут кто-то желал исповедаться!» Я изъявила свое желание, и моя дочь тоже. Батюшка оставил меня; на мое признание — «во всем грешна» — он спросил: «А лошадей крала?» Я ответила: «Нет». «Ну вот, видишь, и не во всем», — сказал старец, улыбнувшись. На мои слова, что совсем не умею исповедоваться, батюшка заметил: «От исповеди выходишь как святая».

Отпуская меня, старец строго повторил вчерашнее и еще добавил: «Видишь, у нас была одна такая теща. Зять придет пьяный, а она его от дочки прячет, чтобы дочь пьяного мужа не видала и ее не укоряла. А еще одна, — продолжал батюшка, — привезла к нам дочку просить благословения на замужество. Сама в молодости была красива, а вышла за некрасивого; дочке же нашла жениха рослого и красивого. (Жених моей дочери был рослый и красивый.) А дочка ее, приехав ко мне, увидала монастырь да монашенок, с ними и осталась. У твоей дочери и еще жених будет, — продолжал говорить мне старец, но опять ничего не выйдет — ей назначен не тот». Батюшка говорил мне прямо, не скрывая своей удивительной прозорливости ни в моем настоящем, ни в будущем. Не могла я в то время вдруг всего понять и вместить в себя: настоящее понимала смутно, будущее узналось впоследствии, — старец отпустил меня с тем, чтобы перед отъездом моим еще позвать.

Размышляя о всем сказанном старцем, я решила, что у моей дочери, должно быть, будут два жениха, а выйдет она за третьего. Но и этот помысел мой не скрылся от прозорливого старца. Когда я в последний раз вошла к нему с дочерью и родственницею проститься, он, указывая на дочь, сказал: «Ей назначен и не тот, и не то». Отпуская нас, указал на мою дочь — «второе». «А ты, — прибавил он, — третье. А знаешь, что делают в третьем отделении? Секут».

Отпуская нас, старец благословил иконочками и дал нам с дочерью книгу: «Царский путь Креста Господня». На мою просьбу его святых молитв сказал: «Буду молиться, — не проси». Но я добавила: «Если, батюшка, устроится все по моему желанию, то я отдам вам свою волю», — сама, впрочем, не зная, что говорила. Батюшка улыбнулся и сказал: «Ну, с тобой-то мы еще успеем поговорить». Я попросила батюшку ради Бога, чтобы никто не знал того, о чем я с ним говорила, но он опять, улыбнувшись, сказал: «Твой секрет на весь свет». Мы поехали. Когда я была на пароме и случайно взглянула на часы, было 12. Тут вспомнились мне вчерашние слова старца: «Выедешь в 12 часов дня из пустыни».

Приехавши домой, сначала, под впечатлением всего виденного и слышанного, я была покойна духом, но потом чем дальше, тем труднее становилось мне. Страшная тоска напала на меня. Вспомнилось мне и предсказание старца о ней, и я взялась за чтение Евангелия, но от наплыва мыслей даже не понимала — что читала. Страх чего-то и кого-то напал на меня. В душе ощущалась борьба. Воображалось, что ради послушания старцу я добровольно разрушаю счастье дочери. Я разболелась душой. Днем ходила как потерянная. Ночью одолевали меня страшные сны. Один из них особенно смутил меня, потому что сбылся. Потерпев немного, я написала старцу, но не откровенно, а поверхностно. Ответа не имела. В октябре, на короткое время и одна, выпросилась я у мужа поехать в Оптину, на что он согласился, хотя не совсем охотно. Приехавши в обитель, я пошла к старцу. Вдруг стало мне стыдно, что я так скоро приехала опять. Вошедши к нему в келью, я сказала: «Батюшка! Вы меня не прогоните?» На что получила ответ: «Мы никого от себя не гоним». Он взял меня одну. И как только я осталась наедине со старцем, какой-то мир душевный, забывчивость и вместе лень напали на меня. Все мои скорби показались мне таким пустяком, что стыдно было утруждать батюшку откровением всего этого. Так я ему ровно почти ничего и не сказала и не объяснила толком ничего, что незадолго перед тем испытывала. Получила только на все один ответ старца: «Ты его любила (жениха дочери), оттого и искушение».

Вечером вошла к нему проститься. Батюшка лежал. Народу почти не было, и он был свободен. Я попросила его, чтобы он отпустил меня домой. Он сказал: «Бог благословит, — поезжай». Я попросила его научить меня молиться. Батюшка сказал: «Молись так: Господи Иисусе Христе, помилуй нас троих и сотвори в нас троих святую волю Свою. Слышишь? — иначе не молись». Опять это мне было сильно не по сердцу. Я молилась и просила всегда у Господа, чего мне хотелось.

Вернувшись домой так, как потом — слыхала — говаривал сам батюшка — «с чем приехала, с тем и уехала», и не получив от старца ни утешения, ни наставления за невысказанное мною ему смущение, я стала вдвое больше тосковать. К тому же и страх чего-то стал нападать на меня вдвое больше.

Видя меня такой изменившейся и расстроенной, очень близкая ко мне особа одна, знавшая наши домашние дела, у которой моя дочь почти выросла на руках, стала меня смущать просьбой — разрешить ей хотя узнать (вопреки старцевой заповеди «не узнавать»), что случилось с женихом моей дочери. «Ну, положим, — говорила она, — вы уже считаете старца за святого и связаны его словом, а я — то при чем тут? Наконец, мне ваша дочь так же близка, и я хочу знать, что с ним сделалось». Искушение для меня было слишком велико. Я поддалась, точно разум был отнят у меня, и сказала: «Ну, делайте как хотите». Скоро я почувствовала и упрек совести. Ведь могла же я удержать ее своим несогласием, и она бы меня послушалась. Наконец, не все ли это было равно, кто бы из нас написал — она или я. Да и он хорошо это знал.

Наказание за непослушание старцу не замедлило воспоследовать: ответ был получен. Письмо было полно отчаяния: писали, просили спасти от неминуемой ужасной смерти, для чего требовалась высылка порядочной суммы денег. Обращались с просьбой ко мне. Неопытная, доверчивая, не привыкшая к столкновению с разнородными людьми, я поверила, тронувшись безвыходным положением молодого человека. Но предварительно послала его письмо целиком к старцу, прося у него благословения помочь находившемуся в беде, с вопросом, впрочем, как поступить. Батюшка ответил мне телеграммой, значения которой я тогда не поняла. Спрашивать еще, мне показалось, будет долго; побоялась, как бы что не случилось с ним. Деньги наши — последние крохи были у нас на руках. Я просила своих, послать ли; мои согласились. И я послала, не написав при этом почти ничего, в надежде, что сами догадаются уведомить меня в получении денег и выслать обеспечение на них. Но этого ничего не было. Мне почувствовался обман. Я поехала к старцу и, припав к нему, с раскаянием сказала: «Простите, батюшка, я вам не поверила». С какой любовью и сожалением он обратился ко мне! — «Отчего же ты мне не поверила? Впрочем, это вам всем полезно — лучше будете разбирать людей».

Я осталась тогда около старца пожить некоторое время, чтобы отдохнуть от всех передряг. Раз, я помню, меня позвали к нему утром. Но лишь только я стала на колени перед батюшкой, как он встал и ушел в свою спаленку. Я как стояла на коленях, так и осталась подле его постельки в раздумье — куда же это батюшка ушел. Старца долго не было. Наконец он вернулся и, подойдя ко мне, хлопнув меня по голове, сказал: «Монашкой будешь. Только не спеши». Какая-то радость и вместе испуг почувствовались мною от слов батюшки. Я не могла понять, как это может быть. Муж мой был жив, и еще дочь была на руках. «Я боюсь», — был мой глупый ответ старцу. «Тамо убояшася страха, идеже не бе страх» (Пс. 13, 5), — сказал он мне из Псалтири. Я же продолжала: «Я и так, как стала ездить к вам, чего-то стала бояться: на меня нападает страх молиться; в темную комнату боюсь войти, — кто-то пугает меня; книги мирской не могу читать, — всюду мне попадается против религии, и я вся смущаюсь; дала себе слово уж больше ничего не читать; прежде же я этого ничего не замечала и читала спокойно». «Это все у тебя искушение, все скоро пройдет, — сказал на слова мои батюшка, — читай три раза в день 90-й псалом: “Живый в помощи Вышняго”».

Еще раз, на общем благословении, монахини при мне стали задавать вопросы старцу относительно их монашеской жизни. Мне, ничего этого не понимавшей, все показалось до того мелочным и глупым, что я подумала: возможно ли и как не совестно спрашивать о таких пустяках старца. Оставшись с ним одна, я высказала ему это. А батюшка мне ответил: «Не осуждай, из мелочей составляется крупное»; и добавил: «Сама такая же мелочная будешь и спрашивать станешь обо всем». Мне подумалось: «Ну, я до этого не дойду».

В этот раз батюшка оттягивал мой отъезд; оставил меня пожить подле себя. Мне он сказал: «Я буду тебя брать, когда придется и мне будет свободно, а ты сиди в хибарке, — моя хибарка всему тебя научит, и терпению, и смирению». Правду сказал батюшка. В этой хибарке мне пришлось многое испытать, потерпеть и многому научиться.

Уезжая в этот раз от него, я сказала: «Батюшка! Я что-то привязалась к вам». Батюшка поднял ручку и погладил меня слегка по лбу. Я продолжала: «Только я боюсь избаловаться подле вас; дома мне очень трудно живется, а здесь хорошо». «Нет, — сказал батюшка, — ты подле меня не избалуешься».

Не скоро мне потом пришлось поехать к батюшке. Прошло месяца три с лишком. У меня вдруг умерла мать, очень старая женщина. С нею случился удар, вследствие чего она стала немой. Впрочем, священник успел ее особоровать и приобщить Святых Христовых Таин. Меня смущала мысль, в полной ли она была при этом памяти. Схоронив ее, я тотчас же поехала к старцу. Меня к нему позвали. Не дав еще мне переступить порог кельи, батюшка спросил с беспокойством: «Что с тобой случилось?» Я сказала, что у меня умерла мать, завтра ей девятый день, и высказала при этом, что меня тревожило. «Она была в полной памяти, утвердительно сказал старец, — иначе священник не приобщил бы ее». И напомнил мне одно обстоятельство, при смерти моей матери, ясно доказывавшее, что, умирая, она была в памяти; мною же это упущено было из виду. Тогда я совершенно успокоилась, удивляясь прозорливости старца.

Но чем дальше я оставалась при батюшке, тем более и более нападали на меня искушения. Сидя целый день в хибарке, я стала смущаться всем слышанным кругом. Разные глупые, непрошеные мысли стали осаждать меня. Высказать же их старцу казалось мне стыдно и невозможно, но от этого мне становилось все труднее и труднее и все мне сделалось в соблазн. Я мучилась и молчала. А прозорливый батюшка следил за мной и спустя несколько времени на общем благословении вдруг сказал мне: «Оставь свои дурные мысли, а то разболится у тебя голова». Он так поразил меня этим, что я сейчас же попросилась к нему и спросила: «Почему вы, батюшка, знаете, что у меня дурные мысли?» Он ласково улыбнулся и сказал: «Бог еще больше знает». Столько мне давал отец мой, но я, бестолковая, не понимала и не верила ему и не знала, как мне поступить.

В этот же мой приезд батюшка обличил меня на общем благословении, и как? Вышел он, по обычаю, к нам в хибарку и сел на диванчик. Нас было не особенно много. Ближе всех к нему стояла на коленях одна пожилая и всеми уважаемая монахиня, давнишняя духовная дочь старца. Батюшка взял ее голову себе в колена и, ударяя ее по голове рукой, стал говорить, ни на кого не смотря: «Мать Е.! тебе трудно попасть в святые: ты ничему не веришь, ничего не видишь и ничего не понимаешь, — что для тебя ни делай». — «Батюшка, — сказала та удивленно и с огорчением, — Господь с вами! Что вы это говорите? Когда же я вам не верила?» Но батюшка, не слушая ее, продолжал, обращаясь к ней, обличать меня. Он тут высказал все то, что было скрыто в моей душе. Я стояла как приговоренная, краснея и не зная, куда деваться. Монахиня же пробовала оправдываться. После я слышала, она говорила: «Каково же мне батюшка сказал! Что он заставил меня потерпеть! И это потому, что ему нужно было обличить кого-то в толпе, а он обратил все это на меня».

При этом батюшка тут же еще сказал: «Смотрите, крепко беритесь и держитесь за мою мантию, он ее и понес через пропасть. Но когда она увидела и дочь свою ухватившеюся за нее, то стала отрывать ее, и обе оборвались и полетели в пропасть». Это сказано было тоже мне в предупреждение.

После всего этого пришло мне сильное желание высказывать старцу все, но я не умела за то взяться. Попрошусь к нему, да то одно, то другое забуду. Обладая вообще хорошею памятью, я недоумевала, почему у старца я все перезабуду и не смогу ему сказать. Встретилась однажды в Оптиной с одной моей знакомой, очень говорливой особой, совету которой я никогда бы не последовала, считая себя, как мне казалось тогда, умнее ее. Разговорившись однажды с нею, я высказывала ей, что все нужное всегда забываю сказать старцу. На что услышала от нее такой ответ: «Да это и со всеми так бывает; надо записывать, что сказать, — враг крадет». Я ей не поверила. Но когда я, в тот же день, пришла к старцу на общее благословение, он разглядел меня в толпе и, подозвав, серьезно сказал: «Подумай ты, кто был апостол Петр, а и тот послушался пения петуха и покаялся; а кто был петух, — птица». Ясно поняла я, что этим хотел сказать мне старец, т.е. что апостол Петр, услыхав пение петуха, который напомнил ему грех отречения, покаялся, а я не хотела послушать человека, говорившего мне истину, гордилась против нее, не желая следовать ее совету. Отпуская народ, старец стукнул меня палочкой по голове и сказал: «А ты, дурак, записывай». С тех пор я стала записывать понемногу и неумеючи. Но тут родной батюшка учил меня с терпением и любовью, как надо записывать.

Скоро пришла мне мысль рассказать старцу всю свою жизнь и грехи с семилетнего возраста зараз. Пришедши к нему исповедаться, я высказала ему эту свою душевную потребность и с полной верой сказала: «Вы, батюшка, сами мне помогите; я многое забыла и не могу всего сказать». Началась страшная и до той поры непонятная и неведомая мне исповедь. Все забытое, недосказанное и непонятное мне говорил сам старец. Вся моя жизнь, моя душа были открыты перед ним, как открытая книга. Ему было все известнее, чем мне самой. По мере вины и обстоятельств он или оправдывал, или обвинял меня. Тут он даже сказал мне один грех, которому, мне казалось, я и непричастна была. Огорчившись, я сказала ему: «Батюшка! В этом случае я даже и не думала ничего дурного; разве я к вам с обманом пришла!» «Нет, — сказал мне кротко батюшка, — не с обманом. Да ты не думай об этом, я так сказал, — забудь». Взглянув при этом на старца, я увидала батюшкины глазки. Они были открыты во всю их величину, полны необычайного огня и смотрели прямо мне в сердце. Я ушла, но мысль о сказанном мне старцем грехе не давала мне покоя. На другой день я опять попросилась к нему и сказала: «Батюшка, вы вчера смутили меня, я ничего не знаю за собой». «Я тебя не смутил, — ответил мне старец, — но хотел... — И, не договорив, повторил: — Забудь». После того я строго стала следить за каждым своим поступком и мыслью. И вот скоро, ослепленные до той поры, душевные мои очи открылись, и я увидела, что действительно не ведомый мною грех, о котором напомнил мне старец, был, в чем я и созналась перед ним.

Случилось со мною, помнится, еще большее искушение. Я готовилась к принятию Святых Таин Христовых. Исповедалась и осталась, по своему обыкновению, слушать бдение в хибарке у старца. Был канун какого-то праздника. Народу было много на нашей женской половине. Слушая службу рассеянно и предавшись разным мыслям о всем мною виденном и слышанном, я так вдруг все растеряла и так все у меня перевернулось в голове, что на минуту все забылось, что давал мне мой отец, и страшное сомнение в прозорливости старца, совсем уже ни на чем не основанное, вкралось на минуту в мою душу. Более меня опытный в духовной жизни понял бы и отогнал непрошеную мысль, я же перепугалась и стояла растерянно. Мысли больше и больше путались. Началось чтение кафизм. Вдруг, без предварительного уведомления келейника, показался на пороге старец, в беленьком балахонике, с накинутой на плечах короткой мантийкой, как молился. И вышел он теперь не так, как делывал всегда, — помолится сначала на икону «Достойно есть», или «Милующую» и пойдет благословлять. Нет. Он на пороге остановился, взглянув куда-то выше наших голов к печке, и стоял так с минуту. Глазки его были полны необыкновенного огня и грозны. Все мы вздрогнули, так как все до одной заметили это. Затем батюшка сошел с приступок и стал спокойно всех благословлять направо и налево. Дошедши до меня, он неожиданно сел на стул, за которым я стояла. Когда таким образом очутилась я подле старца и стала перед ним на колена, все искушение от меня тотчас отлетело; глубокое раскаяние в моей непрошеной мысли охватило меня. Батюшка же приподнял свою палочку и, постучав ею крепко об пол, сказал: «Уж я прогоню эту черную галку», — и встал. Тогда я сказала: «Батюшка! Возьмите меня на минутку, — я к завтрему готовлюсь». Но старец перекрестил меня большим крестом и ласково сказал: «Ну нет, не могу; завтра придешь».

Наутро, приобщившись Святых Христовых Таин, я пошла к батюшке с твердым намерением рассказать все смущавшие меня против него помыслы, несмотря на то что после всего, дарованного мне им, мне было перед ним стыдно и я не знала, как начать говорить. Старец сейчас же меня принял. Он лежал на своей постельке. Личико у него было такое светлое, веселое. Я подошла и, став на колени, сказала: «Простите меня, батюшка». Батюшка перекрестил меня и так скоро весело мне сказал: «Бог тебя простит». Мне почувствовалось на душе легко. Батюшка не спросил меня, в чем я была виновата, и ничего не дал мне сказать. Но, приласкав меня, крепко дернул за колокольчик, а вошедшему келейнику велел позвать приехавших издалека каких-то монахинь. Меня же оставил стоять подле себя и, положив головку на мою голову, говорил с ними, а потом всех нас отпустил. Я вышла радостная, недоумевая только, почему я так легко отделалась. Батюшка до той поры всегда спрашивал, в чем я чувствовала себя виновною. А когда, бывало, скажешь: «Что вам говорить? Вы сами все знаете», он ответит: «Я-то знаю, да ты-то говори». А тут батюшка прямо простил, и совесть моя успокоилась.

Прошло после этого дня три, и я уже все забыла. Батюшка вышел днем на общее благословение и сел на диванчик во второй комнате. Не ожидая, что он сядет, я осталась назади. За множеством народа, не попала близко к старцу, стояла у притолоки и смотрела на него. В толпе, однако ж, он нашел меня глазами и, улыбнувшись, стал рассказывать: «Был у меня знакомый протопоп. Пришел к нему однажды его духовный сын исповедоваться и после исповеди согрешил — соблазнился и украл Протопопову дорогую шапку с бобром. Пришедши же домой, пораздумал: как же я буду приобщаться? Пошел опять к своему духовному отцу и просил прощения, но не сказал, в чем согрешил. Протопоп тоже не спросил и отпустил ему грех. Когда же он ушел, тогда только протопоп спохватился, что обокраден и шапки его нет». При этом батюшка прищурил глазки и пристально поглядел на меня. Я же сейчас поняла, в чем дело, попросилась к нему и рассказала все чистосердечно. Он посмеялся этому и вторично все мне простил.

Когда случалось долго не быть у батюшки, а потом, бывало, мы с дочерью приедем, он всегда встречал нас словами: «Ну, приехал к нам мудреный народ, теперь не разевай рот, — живо подхватит». Еще скажет, бывало: «Одна насесть, да не одна у нее весть». Это когда в душевном настроении случалась какая-нибудь перемена, — батюшка сейчас, бывало, заметит. Когда долго не берет и заскорбишь, он скажет: «Чтобы я принял, надо быть поблагоговейнее». И сейчас увидишь, что в то время была рассеяна умом. Любил, чтобы во время церковных служб бывали в церкви, и говаривал: «Я богомольных скорее беру, а терпеливых уважаю».

Взяв меня на свои ручки и сказав: «Ты при мне не избалуешься», батюшка постоянно следил за мной, ни одного моего помысла, ни одного движения души моей не пропускал без внимания. Раз тоже я долго гостила около него. Пришла к нему однажды днем довольно рано. Батюшка после обеда еще отдыхал. В хибарке почти никого не было. Я села в первой комнате. На диванчике сидела С., игуменья старушка, приехавшая издалека, да еще две монахини из разных монастырей. Начался между ними разговор касательно их монашеской жизни. Рассказывались разные случаи. Я участия, конечно, не принимала в нем и, ничего не понимая в монашеской жизни, только соблазнялась их рассказами. Осудивши их за это в душе, я решилась лучше уйти от греха в другую комнату, где находится икона Божией Матери «Достойно есть», или «Милующая». В этой комнате я с самого своего приезда сиживала. Удалившись сюда, я еще подумала: «Там в других комнатах нечего сидеть, — всегда налетишь на такие разговоры, которые тебя расстроят». Вдруг дверь отворилась, и на пороге показался батюшка. Строго окинув меня глазками, когда я поклонилась ему в ножки, он сказал: «Ты зачем здесь? Твое место там, — и указал на следующую комнатку. — Тут сидят только по моему благословению, а тебя я не благословлял». Я перепугалась и переконфузилась. Сказано было строго и при всех. Пришлось удалиться в следующую комнату, где с той поры я и сидела. А пришлось мне там посидеть долго. Батюшка меня не брал и, проходя, не обращал на меня никакого внимания. С той поры редко даже благословлял; и как я к нему ни просилась, меня не звали. Не помню, собственно, сколько времени так продолжалось; но верно знаю, что довольно пришлось мне потерпеть. К тому же сидеть здесь было гораздо теснее и душнее, чем в первой комнате. А еще, сидя здесь почти целые дни и домогаясь как-нибудь попасть к старцу, я стала, что называется, всем глаза мозолить, всем казалась помехой. Видя мое утомленное грустное лицо, стали надо мной подсмеиваться. Меня осуждали в глаза, бесцеремонно замечая, что прежде старец часто меня брал, а теперь оставил; перетолковывали это по-своему. Одна так прямо даже сказала, что она видит по моему лицу, что у меня невысказанный старцу тяжелый грех на душе. Я все крепилась, терпела, хотя частенько втихомолку горько плакала. Все бы мне не так тяжело было переносить это, если бы, как мне казалось, не было полного оставления меня со стороны старца. Батюшка как будто не видел и не замечал меня. Только в это время, когда меня так оскорбила эта особа своим предположением о тяжком грехе моем, я попросилась к батюшке, он и позвал меня. Я ему сказала про оскорбление, но не хотела назвать сказавшую это. Думаю, уж пускай буду терпеть одна, а чтобы ей за меня досталось от батюшки — не надо. Так тяжело было у него быть под наказанием. Но батюшка мне прямо ответил: «Да это та, что гостит у М. К., да она глупа, а ты не разобрала это. Иди!» Опять родной батюшка холодно меня отпустил. Я все ждала, что это пройдет. Больше и больше разбирала меня тоска, и я наконец решилась уехать совсем и больше сюда никогда не возвращаться. Думаю себе: дольше живешь, к батюшке больше привязываешься, от своей мирской жизни отстаешь; а эта жизнь так тяжела, так она трудно мне дается; я ничего не понимаю; видно, я неспособна, не гожусь для духовной жизни, оттого батюшка меня и бросил. Но с другой стороны, привязанность моя к старцу была уже так велика, что я с отчаянием придумывала, как бы мне уехать так, чтобы батюшка не догадался, что я прощаюсь с ним навсегда, — так скрепиться, чтобы не расплакаться.

Я придумала через келейника передать батюшке, что меня зовут домой и я прошусь войти к нему проститься. Думала себе: войду на минутку, приму благословение в последний раз и больше не вернусь. Так жить больше невозможно. План мой созрел, и решение было твердое. Но от прозорливого старца не скрылось мое намерение. Вышедши к нам на общее благословение, он опять прошел мимо меня, не взглянув даже в мою сторону, но, возвращаясь назад, он торопливо вдруг выхватил меня из толпы, вложил мне в руку свою палочку и сказал: «Ну, та-то иди вперед», — и сам повел меня, поставил перед иконою «Достойно есть» и ласково сказал: «Обожди немного, ты мне нужна, я тебя сейчас позову».

Дав мне с минутку оправиться, старец позвал меня и, еще не предваренный о моем отъезде, сказал: «Ты едешь домой? Я тебя прошу, возьми с собой одну сиротку. Она невеста. Ей надо сделать приданое. Она никого не знает, к кому бы обратиться. Возьми это на себя, пожалуйста. Вот деньги. Закажи ей все необходимое и пригляди, чтобы все было сшито. Тогда приедешь, скажешь, что сделала». Я ничего не сказала батюшке об испытанном мною горе, так как не была еще настолько откровенна с ним. Да притом же оно у меня все сейчас же и прошло. Ничем не мог меня старец так утешить, как поручить мне от себя дело — и такое святое. Поручение это, конечно, и было мною исполнено.

Не попускал мне старец долго смущаться, и заочно, вдали от него, разрешая мои недоумения. Несколько раз приходилось мне испытывать это. Однажды, помню, я очень скорбела. Много было у меня горя и недоумений, как поступить в затруднительном положении. Много раз писала я старцу, но он оставлял меня без ответа. И вот стал меня смущать помысел, что старец, не читая моих писем, бросает их. Не стоит, значит, и писать, сказала я себе. Но я, грешная, забыла в ту минуту, как старец раз при мне разбирал свою почту: брал в руки письма и, не распечатывая, одни бросал подле себя на пол и говорил: «Эти — требующие немедленного ответа»; а другие клал в сумку, приговаривая: «На эти можно подождать отвечать». Все это старец знал, не читая еще писем. Но к делу. Стоило мне только смутиться на старца, как пришлось скоро и раскаяться в том. Получаю из Оптиной от своей родственницы письмо. Она мне пишет: «Так давно не была я у батюшки. Так много накопилось на душе. И вот наконец попала. Батюшка позвал меня к себе. Войдя к нему и став на колени, я приняла от него благословение. Но только хотела говорить о себе, как он вынул какое-то предлинное письмо из-под подушки, на которой лежал, и стал его читать, совсем углубившись в него, забыв и про меня. Прочитав его от доски до доски, он сказал мне: “Получил письмо от (тут названо было мое имя), надо прочитать, что пишет”. Хотя, — продолжает моя родственница, — и самой мне очень нужно было заняться с батюшкой; но до того мне приятно было видеть любовь и внимание старца к тебе, что я не вытерпела и сажусь тебе это написать». Вот я и получила, хотя через постороннее лицо, ответ на мое неверие, что старец читает мои письма, и перестала на него обижаться.

Еще в одном обстоятельстве встретила я затруднение. По-моему надо было сделать так, а старец благословлял иначе. Помысел говорил мне — не послушаться. Но вот вижу я во сне старца. Будто нахожусь в Оптиной, в приемной его хибарке; стою перед ним на коленях. Он меня благословляет и говорит: «Я тебя и приласкаю, и проберу за непослушание». Я испугалась сна. Приехав потом к батюшке, я рассказала ему этот сон. А он и говорит мне, смеясь: «Ведь ты все не слушаешься». Я ответила: «Нет, я буду слушаться». «Ну, — сказал батюшка, — будешь слушаться — и хорошо тебе будет». Так во сне батюшка удержал меня от непослушания.

Еще однажды заявилась ко мне, от имени старца, одна молодая девушка, которой будто бы он благословил, до приискания места, пожить у меня. На мой вопрос, привезла ли она письменное доказательство от старца, она сказала: «Старец говорил одной монахине, знакомой вам, написать мне ваш адрес для удостоверения, но та почему-то объяснила его только на словах». При этом девушка сказала, что ушла к старцу тайком от родных из столицы. Видя ее такой юной, остриженной в скобку, без всякого багажа, кроме маленького саквояжа в руках, я сильно усомнилась, прислал ли ее ко мне батюшка (то было время нигилистов), потому что вполне была уверена, что старец, не сказав мне предварительно, никого ко мне не присылал. Поэтому я, не отказав ей совсем, просила только обождать несколько дней, пока я могу устроить ее у себя. Сама же думала выгадать время, дабы письменно спросить о ней старца. Молодая же девушка поместилась пока у одной старушки на короткий срок. Но не прошло и дня, как она рано утром является ко мне совсем, говоря, что старушка держать ее не хочет. Был в это время какой-то большой праздник, и я собиралась идти в церковь, потому сама к ней не вышла, а велела через прислугу отказать, что меня нет дома. Она ушла. Но не прошло и десяти минут, как с почты получаю письмо от одной моей родственницы монахини. Она пишет: «Была я на днях в Оптиной. При мне батюшка послал к тебе молодую девочку-барышню. Занявшись с нею, он сказал ей: возьми адрес у В. Б. и ступай в N (к такой-то) (мое имя). Она тебя направит на путь истинный, т.е. схлопочет тебе местечко». Опять скорый ответ от родного батюшки на мое сомнение. Я тотчас же вместо церкви полетела за молодой девушкой, которую обидела в такой великий праздник, не приняв ее к себе в дом, и уже безотлагательно переместила ее к себе. А затем, видя перед собой, так сказать, только взрослого ребенка, я была в недоумении — какое же место благословил ей старец искать; потому, как только дела мне позволили, взяв ее с собою, повезла к старцу. Тотчас же по приезде мы вместе с нею позваны были старцем. Тут же находилась у него настоятельница Шамординской общины. Старец, благословив нас, спросил молодую девушку, где же она думает устроиться и как. А та ответила: «Возьмите меня, батюшка, к себе в обитель, прошу вас». «Что же ты думаешь там делать?» — спросил еще батюшка. «Все, что заставят», — ответила она. — «В огороде землю копать будешь? Капусту рубить?» — «Буду все, что заставят», — сказала она. Старец обернулся на мать настоятельницу и сказал: «Ну, чем круче, тем лучше. Вот тебе мать, — сказал он девушке, — а вот тебе дочь», — сказал затем начальнице. Я стояла как громом пораженная. Такого исхода для нее я никак не ожидала и испугалась монастыря. Видя меня такой смущенной, батюшка хлопнул меня по щеке; и так как я уже стала к девушке привязываться, то он сказал: «Ну, пусть она пока побудет с тобой несколько дней, а ты у меня погостишь». Я же, оставшись одна со старцем, об одном только просила его, чтобы по крайней мере девушка была в игуменском корпусе, сама не зная, почему этого желала. И старец исполнил мою просьбу. Таким образом я нашла девушке местечко, быв тут лично ни при чем.

Благодетельствуя мне так много, по милости своей, старец за грехи мои, а главное, за невысказывание их, и наказывал меня.

Искушения меня не оставляли. Раз мне пришлось страшно согрешить помыслом против старца. Дело было так: батюшка позвал меня не одну, а с другой знакомой. Не помню, что тут было говорено. Но старец как-то странно, вздрогнув, взглянул на меня. Это было как раз перед тем, как смутиться мне каким-то помыслом против него. Я знаю, что на меня это налетело вдруг. Испугавшись этого искушения, я, выходя от батюшки, поклонилась ему в ноги и, мысленно каясь, поцеловала их, но высказать ему свой помысел мне показалось невозможно. Не прошло и дня, как я этим стала мучиться; и как ни отгоняла от себя мысли, упрека совести отогнать не могла. Мучилась, а обратиться к старцу не хотела. Между тем время отъезда моего наставало. Два раза батюшка на общем благословении, взглянув на меня, тихо мне говорил: «Дурак! Скажи, что там у тебя?» Но мне точно кто зашил рот. Я мучилась и молчала. Уезжая, сказала я себе: «Приеду домой, напишу батюшке, — так будет лучше и удобнее», — и, этим успокоив себя, уехала.

Приехав домой, я подробно написала батюшке обо всем со мною случившемся и просила у него прощения. Прошло после того недели две, совесть моя нисколько не успокаивалась, а все мучительнее и беспокойнее становилось на душе. К моему утешению, совсем неожиданно представился мне случай побывать у старца. Собиралась я с родными на богомолье. А так как мы находились от Оптиной всего верстах в пятидесяти, то я, под разными предлогами, и склонила моих родных ехать к старцу. Сама же себе думаю: «Батюшка уже, конечно, получил мое письмо, прочел его и все знает. Мне уже ничего не надо объяснять ему. Выпрошу прощение, и только».

Одна из моих родственниц, ехавшая со мною, на грех — ни разу не была у старца и не веровала ему и еще на дороге поспорила с другой, что она старца ни о чем не будет спрашивать, а только посмотрит на него из любопытства. Приехав в Оптину, мы пошли к батюшке. Был вечер. Старец не позвал нас к себе в келью, а вышел сам на общее благословение. Взглянув на меня, он сказал: «Аще поспите посреде предел, криле голубине посребрене, и междорамия ея в блещании злата (Пс. 67, 14)». Я стояла перед старцем испуганная, в сильном смущении. Не понимая значения слов псалма, я еще больше смущалась. Протолковывала я их себе так: всем кажусь я хорошей, как бы посеребренной, а внутренний мой человек ужасный. Потому я пришла совсем в отчаяние. Едва дождалась я утра, в надежде остаться со старцем одной, но не тут-то было. Пришедши к старцу, все мы сидели, ждали, но батюшка нас не брал. День был субботний. Старец и сам готовился к принятию Святых Христовых Таин, и других — готовившихся к служению, должен был исповедовать. Дожидались тут исповеди архимандрит Исаакий и еще некоторые иеромонахи.

Во втором часу старец позвал нас к себе всех вместе и на нашу просьбу взять по одной сказал: «Не могу». Даже та, которая спорила, что ни о чем не будет старца спрашивать, горько плакала перед ним и просила принять ее одну, но батюшка отказал всем нам за недосугом. Оставаться же нам еще на несколько времени в Оптиной было нельзя. Лошади уже наняты были обратно. Да и мы все уехали в Оптину потихоньку от своих мужей, — они этого не знали; и потому надо было уезжать. Я решилась спросить батюшку при всех о своем письме, получил ли и прочел ли он его. Батюшка мне ответил: «Нет, не читал». Но старец так мне это сказал, что я опять попросилась, ради Господа, принять меня одну, хоть на минутку. Батюшка глубоко взглянул на меня и сначала как бы поколебался, но потом, махнув рукой, сказал: «Нет, не возьму». Я должна была ехать домой, не поговорив с батюшкой. Большего для меня наказания не могло быть. В первый раз старец по приезде моем не принял меня одну.

Мы уехали в ночь. К счастью моему, дорогой мои все спали и было темно, и потому я вволю наплакалась. Приехав домой, я еще написала батюшке. А через неделю под предлогом 7 сентября, скитского праздника, опять к нему приехала, удивив своим скорым приездом Оптинских моих знакомых. Но и тут не сразу сказала я батюшке всю правду.

Сначала я выпросилась у него готовиться к причастию Святых Таин, затем, по обычаю, исповедалась, но и опять промолчала, отложив до вечера. Батюшка сам мне ничего не сказал. Но вечером, накануне причастия, после вечерни пошла уже я к нему с полным решением все высказать. Войдя в хибарку, я тут встретила отца Иосифа и попросила его довести меня до старца. Батюшка Иосиф повел меня прямо к нему. Никогда старец не принимал меня так, как в этот раз. Он сидел на краю своей постельки, и, когда я вошла, он протянул ко мне свои ручки и так ласково-ласково, отечески принял меня. Когда же я бросилась к нему, он с беспокойством спросил меня: «Что с тобой?» Я сказала, что не буду приобщаться, не высказав все, что со мной случилось. На мои слова батюшка сказал: «Ведь я же тебе, дураку, говорил несколько раз, — скажи, что у тебя там. Чего же ты не слушалась и молчала? Ведь ты замучаешься, если не будешь мне говорить всего». Тут он мне объяснил, как надо разбирать помыслы и на некоторые из них не обращать внимания. О словах же, сказанных мне из Псалтири и так меня смутивших, батюшка предварительно спросил меня, как я их поняла, а потом сам, вероятно желая меня утешить, своеобразно протолковал их мне так. Взяв меня тихонько за плечи, сказал: «Они значат, что когда у нас с тобой вырастут крылышки, тогда шейка у нас будет золотая, как у голубка». Так, утешив меня, батюшка отпустил. С какой радостью я на другой день приобщилась Святых Христовых Таин!

Отпуская меня в этот раз из Оптиной, батюшка подарил мне свой беленький халатик (балахон). Только приказал своему келейнику дать мне его из черного белья, самый грязный и самый рваный. Сам надел его на меня и, смотря на рваные рукава, сказал, смеясь: «Ну, ты их как-нибудь подшей себе». Он и теперь у меня хранится таким, каким я приняла его из рук старца, как святынька.

Между борющими меня искушениями было еще одно. Стал нападать на меня в хибарке неодолимый сон. Приду к батюшке, сижу и сплю. Засплю и забуду, что сказать ему. Вообще же я от природы никогда не была сонливой. Приехав с дочерью к старцу на короткий срок, я пропустила первый раз. Когда он меня звал, не говорила с ним как следует и от усталости, и от искушения, — продремала у него. И записка была в кармане, но она была не вынута и не прочтена. Родной же батюшка в первый день меня звал, на другой, последний моего в Оптиной пребывания, не звал. А дочь моя дождалась и была отпущена совсем. К вечеру я стала волноваться: ну как если старец не позовет меня; и стала к нему проситься. В десятом часу вечера, уже перед отпуском всего народа, батюшка позвал меня, но не одну, а с дочерью. Когда я стала перед ним на колени, он обернулся ко мне и сказал: «Спите и почивайте, покойной вам ночи». Я испугалась: «Родной мой батюшка! Оставьте меня одну хотя на минутку, — я ничего вам не сказала». Батюшка оставил. В келье его горели лампадка и маленькая восковая свечка на столике. Читать мне по записке было темно и некогда. Я сказала что припомнила, и то спеша, а затем прибавила: «Батюшка! Что сказать вам еще? В чем покаяться? Забыла». Старец упрекнул меня в этом. Но вдруг он встал с постельки, на которой лежал. Сделав два шага, он очутился на средине своей кельи. Я невольно на коленях повернулась за ним. Старец выпрямился во весь свой рост, поднял головку и воздел руки свои кверху как бы в молитвенном положении. Мне представилось в это время, что стопы его отделились от пола. Я смотрела на освещенную его головку и на личико. Помню, что потолка в келье как будто не было, — он разошелся, а головка старца как бы ушла вверх. Это мне ясно представлялось. Через минуту батюшка наклонился надо мной, изумленной виденным, и, перекрестив меня, сказал следующие слова: «Помни — вот до чего может довести покаяние. Ступай!» Я вышла от него шатаясь и всю ночь горько проплакала о своем неразумии и нерадении. Утром рано нам подали почтовых лошадей, и мы уехали. При жизни старца я не смела никому рассказать этого. Он мне раз навсегда запретил говорить о подобных случаях, сказав с угрозой: «А то лишишься моей помощи и благодати». Теперь же, после кончины старца, в прославление имени его записываю.

Еще раз, помню, батюшка позвал на общее благословение всех нас, сколько было, к себе в келью. Народу было много. Это было днем перед обеденным отдыхом. Батюшка сидел на постельке прямо, спустивши ножки. Я попала к нему сбоку и стояла за спинкой кровати, так что мне личико батюшки видно было сбоку. Батюшка говорил с кем-то в толпе и смотрел прямо на кого-то. Вдруг я вижу: из его глаз, на кого-то устремленных, вышли два луча как бы солнечных. Я замерла на месте. И все время так было, пока старец смотрел на кого-то. Я тогда не осмелилась и ему самому высказать виденного мною, промолчала. Да! Он верно знал, кому что давал.

 

Назад: II. ЗАПИСАННЫЕ СЛОВА ОТЦА АМВРОСИЯ, СТАРЦА ОПТИНОЙ ПУСТЫНИ 149
Дальше: ЧУДЕСНЫЕ СЛУЧАИ И ИЗРЕЧЕНИЯ СТАРЦА АМВРОСИЯ