Дар исцеления у батюшки был великий. С детства я страдала страшными головными болями, доводившими меня до крайнего изнеможения. Начинались они у меня предварительно разными болезненными явлениями; потом мучительная боль сосредоточивалась в каком-нибудь виске и продолжалась у меня иногда до трех суток. Пришедши раз к старцу, едва живая от боли в виске, я тихо шепнула ему на общем благословении, что очень болит у меня висок. Он шибко стукнул меня по нему, и боль мгновенно прошла.
Еще одну весну много было больных свинкой. Я приехала к старцу готовиться. Это было Великим постом. Со мною приехала из Перемышля одна барыня, которая и заболела свинкой; несмотря на это, она все-таки ходила к старцу. От нее ли или сама по себе, и я заболела также. Опухоль охватила всю нижнюю часть лица и горла. Мучительная боль, жар и озноб сопровождали ее. Я пришла к старцу и показала ему свою опухшую челюсть. Батюшка пригнул мою голову себе в колени и правой ручкой благословлял народ, а левой крепко жал мне опухоль.
Когда я поднялась с колен, болезнь моя вся прошла, ни боли, ни опухоли не было.
Был и еще со мной чудодейственный случай. Сильно толкнули меня в народе в грудь, в давно болевшее место, которое доктора велели мне всячески беречь от ушиба, так как я едва избавилась от начинавшегося в сем месте рака. Грудь от ушиба у меня очень разболелась, стала пухнуть и колоть. Я пришла к старцу и, не указывая на больное место, просто рассказала ему, что со мной случилось. Батюшка же, сам зная, что и где у меня болит, перекрестил мою больную грудь и сказал: «Зачем руки не держала вперед?» Это была правда. На мне был платок. Чтобы он не свалился, я перегнула руки назад, меня и толкнули. Вскоре болезнь моя прошла.
Еще помню замечательную прозорливость батюшки. Старец почему-то показался мне слаб, а я в этот день уезжала домой и беспокоилась; и когда он подошел к двери, я сзади потихоньку перекрестила его. Вдруг батюшка обернулся ко мне лицом и пристально посмотрел на меня. А я уже опустила руку и стояла так, притворившись, как будто ничего не сделала.
В последующий затем мой приезд народу было очень много, и я боялась за слабость старца, потому и стала мысленно молиться так: «Господи Иисусе Христе, спаси старца моего иеросхимонаха Амвросия и святыми его молитвами помилуй меня грешную». Не знаю, сколько прошло времени в такой моей молитве. Но раз прибежала я к старцу на благословение поздно вечером. Народ почти уже весь разошелся. Батюшка вышел в хибарку на общее благословение и сел на диванчик. Я была подле него и мысленно повторяла свою молитву. Он, подав мне свои ножки, сказал: «Переобуй меня». И когда я, наклонившись, надевала ему на ноги носочки, он на ухо мне сказал, отвечая на мою мысль: един и посредник между Богом и человеками, человек Христос Иисус (1 Тим. 2, 5).
Много припоминается мне разных случаев, и не касавшихся меня, доказывающих прозорливость старца. Запишу самые выдающиеся.
Так, он при мне исцелил ударом своей палочки одну каширскую молодую монахиню, страдавшую страшными судорогами ног и всего тела.
Одну приезжую барыню при мне толкнул народ. Она не удержалась на ногах; упала, ударившись о шкаф, и сильно вся разбилась. Когда ее привели к старцу, он стал ее шибко бить своею палочкой по спине. Она потом рассказывала, что даже оскорбилась за это на старца. Но, выйдя от батюшки, уже никакой боли не чувствовала от ушиба и тогда только поняла, что старец ее исцелил.
Приехал к старцу издалека один барин вдовец с двумя молоденькими дочерями. Старшей было лет 20, а меньшей 17. Обе очень красивые девушки. Старец несколько раз звал их вместе, но все внимание обращал на одну старшую и ей только давал советы; меньшую же только благословлял. Когда они перед отъездом прощались со старцем, он одарил иконками и книгами отца и старшую дочь, а меньшей ничего не дал. На вопрос о ней отца батюшка сказал: «Ей ничего не нужно». Расставаясь со старцем, девушка не вытерпела и с огорчением сказала ему: «Батюшка! Что же это вы сестре моей сделали подарочек на благословение и память о вас, а мне не дали ничего?» «Да тебе ничего и не нужно, — сказал старец, — разве вот это тебе дать». И батюшка на своем столике, который стоял у него подле кровати, разыскал какую-то длинненькую, узенькую и пустую коробочку (наподобие гробика) и подал ей. Так она и отправилась с этой пустой коробочкой. По дороге от Оптиной до Калуги она простудилась и занемогла. А приехав в Калугу и остановившись в гостинице Кулова, дня через три скончалась.
Еще раз я Петровками в Оптиной готовилась к причащению. Народу приезжего было очень много. Приехали при мне из Курска две госпожи. Одна была помещица, а другая городская. Эта последняя незадолго перед приездом овдовела. Осталась после мужа с шестью детьми и с большим каким-то делом на руках, о котором и приехала посоветоваться со старцем. Помещице батюшка почему-то велел остаться пожить в Оптиной, а ту вдову после неоднократного с нею занятия наедине отпустил домой, сказав ей, чтобы она предварительно съездила в Тихонову пустынь помолиться угоднику Божию преподобному Тихону. Помещицу же, как она ни просилась ехать вместе домой и к преподобному Тихону, батюшка не пускал. Я в то время сильно разболелась зубами и лежала у батюшки в хибарке на диване и потому была свидетельницей всего разговора старца с ними. Молодая вдовушка уехала, а помещица осталась, впрочем очень недовольная на старца за то, что он ее оставил. Прошло дня два, и я стала замечать за ней, что, как только старец выйдет к нам на благословение, ее начнет дергать и изнутри у нее выходят какие-то неопределенные звуки. Уйдет батюшка к себе, она сделается спокойной. К батюшке она не просилась, а когда он ее позовет через келейника, идет. Раз выходит она от него и держит в руках пузырек со святым маслом от мощей святого великомученика целителя Пантелеимона, из батюшкиной кельи. Вероятно, старец сам ей дал его, но она тотчас же стала отдавать его мне, упирая на то, что я больна, а ей это не нужно. Наконец она не вытерпела. Дня через два, без благословения старца, наняла лошадей и тарантас и с какими-то двумя попутчиками собралась уезжать в Тихонову пустынь, а оттуда, должно быть, домой. Садясь в тарантас, она с одним попутчиком барином поссорилась за место, на котором ей хотелось сесть, и так в этом случае была настойчива, что тот, для прекращения дальнейшего спора, пересел на передок. Между тем это для него было счастьем. Как только они переехали на оптинском пароме речку Жиздру и стали на подмостки, необъяснимым ни для кого из нас образом огромная тяжелая цепь, на которой укреплено было бревно парома, оборвалась, и поднявшееся бревно ударило прямо по голове проезжавшую в это время в тарантасе барыню так сильно, что она, вся обагренная кровью и без всяких признаков жизни, привезена была обратно на гостиницу. Голова ее была проломлена. И хоть она оказалась живой, но без памяти. Жизнь ее была в опасности. Сейчас побежали сказать о случившемся старцу. Он прислал свой балахончик, которым и велел покрыть ее. Скоро она опомнилась. Батюшка разрешил наше недоумение, от чего могло оборваться бревно, сказав: «Много уж их (т.е. бесов) насело на него». Мы сами все, сколько нас ни было народу в монастыре, и монахи ходили смотреть на паром и на толстую оборванную цепь. Так барыне, добровольно не хотевшей послушаться старца остаться пожить подле него, пришлось это сделать и поневоле. Тут уже я уехала из пустыни и не знаю, сколько она прожила в ней. Через несколько месяцев мне пришлось разговориться с одним курским архимандритом, отец которого был священником в имении упомянутой помещицы. Он мне сказал, что она в свое время была ужасная крепостница и много тяжелых дел было у них в семье, отчего она сделалась как бесноватой. Дети ее бросили. Вот она и собралась к старцу за советом.
Помню еще, приехали к батюшке две сестры, одна замужняя, а другая молодая девушка. Старец вышел на общее благословение.
Замужняя и спрашивает его, благословит ли он ей выдать сестру замуж в другую губернию, за полтораста верст от них, — жених очень хороший человек. Батюшка взглянул на невесту и спросил: «Голова у тебя болит?» Она ответила: «Да». «Левый бок болит?» — еще спросил старец. Та сказала: «Очень болит». Тогда, обратившись к замужней сестре, он сказал: «Как же отдавать замуж? Подождать год». Батюшка ушел, и я слышу, сестра ей говорит: «Да разве у тебя болит бок? Ты мне об этом никогда не говорила». Та тихо ответила: «Я скрывала».
Была я раз у старца весной, в самое половодье. При мне приехала к нему какая-то вдова лесопромышленника, продолжавшая и по смерти мужа заниматься его промыслом. Водою унесло у нее с берега неизвестно куда лесного материалу на тысячу рублей. Она приехала спросить старца, что делать. Батюшка при мне, на общем благословении, сказал ей утвердительно: «Отправляйся в такое-то место — там найдешь твой лес; вернешь его на 500 рублей, а половина пропала». Она поклонилась батюшке в ножки и поспешила уехать.
В 15 верстах от Оптинского скита в лесу жил сторож лесной с женой и двумя маленькими детьми. Однажды летом, в послеобеденную пору, врывается при мне в хибарку сторожиха с криком и в слезах. Меньший сынок у нее пропал. Дело было так: жена отправилась за чем-то в город на лошади, а лесник в лес. Дети оставались одни. Старшей девочке было пять лет, а мальчику ребенку — год с чем-то. Он мог только ходить, но еще не говорил. Увидав отъезжавшую мать, ребенок с криком погнался за ней. Мать, понадеявшись на старшую девочку, что она его остановит, поехала не оглядываясь. Долго ей чудился крик сынишки. Приехав из города поздно вечером, несчастная мать и вернувшийся из лесу отец не нашли сынишку дома. В хате была одна девочка. Всю ночь они проходили с фонарем по всем лесным тропинкам, а также и утро, но поиски их были тщетны. Выбившись из сил и решив, что ребенок съеден волками, оба они через сутки пришли к старцу. На мать жалко было и взглянуть. Тотчас же они приняты были старцем, который немедленно послал их обоих отслужить молебен перед Казанской иконой Божией Матери, а после вновь отправиться на поиски. Молебен был отслужен, но после этого поиски их были уже не напрасны. Версты за четыре от своей сторожки они нашли своего мальчика здоровым и веселым. Сидел он под кустом, и, несмотря на то что прошло более суток со времени его пропажи, не было заметно, чтобы он был голоден или плакал, а как будто спал. Все это было при мне, и я сама все это видела и слышала.
А еще один случай ужасно поразил меня. Старец летом в теплые дни, при большом стечении народа, имел обыкновение выходить наружу благословлять народ. Для этого отгорожено было жердями довольно пространное место от хибарки до колодца (вырытого по указанию и благословению старца, для утоления жажды посетителей из простонародья). С одной стороны этой огорожи мог проходить батюшка с келейниками, а с другой стоял народ. Батюшка благословлял всех по ряду или отвечал на вопросы посетителей. Недалеко от колодца стоял мужик с небольшим мальчиком лет четырех или пяти. Когда приближался к ним старец, крестьянин поднял с земли ребенка, чтобы самому и ребенку принять от него благословение. Но в это время раздался раздирающий душу крик мальчика. Он в страшных, не виданных мною до той поры судорогах изгибался на руках отца. Тело его все перегибалось дугой. Несмотря на то что отец его был большой здоровый мужик, у него не хватило сил поднести ребенка к старцу на благословение. Батюшка остановился, строго взглянул на отца и сказал: «Чужое брал?» «Брал; грешил, батюшка», — был ответ. «Вот тебе и наказание», — сказал батюшка. С этими словами старец пошел от него, а несчастный мужик ни сам подойти, ни сына подвести под благословение не мог.
А уж и милостив был батюшка к кающимся грешникам. Раз приехала к нему одна особа, у которой был на душе грех юности. Но она очень боялась явиться на глаза святому старцу, а что-нибудь высказать ему не смела и подумать, но желала только удостоиться поглядеть на него и принять от него благословение. Когда позвали ее к батюшке в келью, он, взглянув на нее, ласково встретил ее следующими словами: «Сидор да Карп в Коломне проживают, а грех да беда с кем не бывает». Она залилась горькими слезами, бросилась к старцу в ноги и призналась в своем грехе.
Совсем противоположное было с другой особой, приехавшей со мною к старцу с таким же грехом, но не с целью покаяться в нем, а спросить, как ей устроиться. Батюшка ее не звал. Сначала она ждала и так смело просилась к старцу; потом стала все смиреннее и смиреннее, батюшка все не принимал, несмотря на просьбу не только келейников, но и всех нас. Она была моя знакомая, и как я ни просила старца помочь ей, он, не отказывая, а, напротив, выслушивая меня, все-таки не звал. Дошло до того, что она наплакалась вволю, а я измучилась из-за нее. Горе было, что старец не звал, и еще было горе, что это у всех на виду он ее не звал. Так родной батюшка довел ее до сознания своего греха и заставил стыдиться его. Тогда уже и взял ее на чистосердечное раскаяние и помог ей советом. Так святой старец помогал больным душам.
Из слов батюшкиных на общих благословениях много осталось у меня в памяти, а многое и забылось. Так, нередко говаривал он:
«Благое говорить — серебро рассыпать, а благоразумное молчание — золото».
«Лучше предвидеть и молчать, чем говорить и потом раскаиваться».
«Вот я как бы закидываю удочку о многих концах и крючках. На каждом из них — добыча. Умейте только брать».
«Отчего человек бывает плох? Оттого, что забывает, что над ним Бог».
«Кто мнит о себе, что имеет что, тот потеряет».
«Люди с фарисейской правдой Царствия Божия не наследят. Правда наша в сем случае выходит кривда». На вопрос из толпы слушавших: что это, батюшка, значит? — старец сказал: «Это те, которые напоказ молятся, творят милостыню». Лицо старца в это время было крайне серьезно.
Что несравненно легче изучить дело, нежели его исполнить, — говорил: «Теория — это придворная дама, а практика — как медведь в лесу».
«Научить человека жизни духовной очень трудно. Это все равно, — продолжал старец в шутливом тоне, — что выучить мужика сказать слово “секретарь”. Он все будет говорить “слекатарь”. Ты говоришь ему: вот тебе рубль, скажи только “секретарь”, а он выговаривает по-своему: “слекатарь”. Ну, повторяй за мной: се. И тот говорит: се-кре-кре-тарь-тарь. Ну, говори теперь один раздельней: се-кре-тарь. Говорит не спеша: сле-ка-тарь».
Тут из толпы кто-то сказал: «Батюшка! Вы говорите часто притчами. Не знаешь, как понять». Старец отвечал: «Свет разделен на умных и дураков. Вот сошлись раз мудрый и дурак. Мудрый, подняв палец кверху, указал на небо, а потом показал на землю, подразумевая при сем, что Господь создал небо и землю. А стоявший тут дурак объяснил себе действия мудреца по-своему, будто он ими подавал дураку такой намек: вот я тебя возьму за волосы, вздерну вверх, да и брошу на землю. Тогда и дурак, в свою очередь, поднял палец, показал вверх, потом на землю и, наконец, провел еще рукой кругом, подразумевая при сем: а я тебя вздерну кверху, потом ударю оземь и оттаскаю за волосы. Мудрец же его движения понял так: Творец создал небо и землю и все окружающее».
«У нас и дурное, да хорошо. У нас и немытое белье бывает белым».
«Неисполненное обещание все равно что хорошее дерево без плода».
«Купить — все равно что вошь убить, а продать — все равно что блоху поймать».
Объясняя псаломские слова: Горы высокие еленем, камень прибежище заяцем (Пс. 103, 18), старец говорил: «Елени, т.е. олени, — это праведники на горах, т.е. высоко стоят. А зайцы — грешники. Им прибежище — камень. А камень — это Сам Христос, пришедший в мир призвать не праведников, но грешников к покаянию (Мф. 9, 13)».
Еще, мне одной, сказал: «Праведных ведет в Царство Божие апостол Петр, а грешных Сама Царица Небесная».
Что каждый человек причиной своих скорбей бывает сам, об этом старец нередко повторял поговорку: «Всякий сам кузнец своей судьбы».
«Напрошенный крест трудно нести, а лучше в простоте сердца предаваться воле Божией. И верен Бог, Который не попустит вам быть искушаемыми сверх сил (1 Кор 10, 13). Ибо Господь, кого любит, того наказывает; бьет же всякого сына, которого принимает. Если же остаетесь без наказания... то вы незаконные дети, а не сыны (Евр. 12, 6, 8). — И прибавлял: — В одном месте молились о дожде, а в другом — чтобы не было дождя; вышло же, что Бог хотел».
Одна в старости очень боялась поступить в монастырь и все говорила: не могу исполнить правил монашеских. Батюшка ответил на это рассказом: «Один купец все так же говорил: то не могу, другое не могу. Ехал он раз по Сибири ночью, закутанный в двух шубах. Вдруг увидел вдали свет, — точно огоньки мелькали. Стал всматриваться и заметил, что это стая волков приближалась к нему. Спасения ждать было неоткуда. Он выскочил из саней и в одну минуту влез на близ стоявшее дерево, забыв свою старость и слабость. А после рассказывал, что раньше того он от роду не бывал ни на одном дереве. Вот тебе и “не могу”», — добавил старец.
Любил батюшка повторять псаломские слова: «Мир мног любящим закон Твой, и несть им соблазна (Пс. 118, 165)».
На жалобы сестер, что досаждают им, укоряют или даже бранят, батюшка обыкновенно отвечал: «Благословляющие уста не имут досаждения». Любя сам простоту, говорил еще: «Где просто, там Ангелов со сто; а где мудрено, там ни одного».
Одной, бывшей при каком-то видном послушании монахине, когда она пожаловалась старцу, что ее бранят, он сказал: «Кто нас корит, тот нам дарит; а кто хвалит, тот у нас крадет».
Еще другой, знакомой мне монахине, жаловавшейся на скорби, отвечал: «Если солнце всегда будет светить, то в поле все повянет; потому нужен бывает дождь. Если все будет дождить, то все попреет; потому нужен ветер, чтобы продувал. А если ветра недостаточно, то нужна бывает и буря, чтобы все пронесло. Человеку все это в свое время бывает полезно, потому что он изменчив». И добавил ей же: «Когда кашу заварим, тогда увидим, что творим». Тогда ни она, ни я грешная не поняли слов старца. А ей это было предсказанием и замечательно исполнилось.
Одной начальнице монастыря на ее слова, что народ, поступающий в обитель, разный, трудно с ним, батюшка сказал: «Мрамор и металл — все пойдет». Потом, помолчав, продолжал: «Век медный, рог железный кому рога не сотрет. В Священном Писании сказано: роги грешных сломлю, и вознесется рог праведнаго (Пс. 74, 11). У грешных два рога, а у праведного один, — это смирение».
Еще старец ей же говорил: «Оборвешь лычко, потеряешь ремешок. Покойный государь Петр Великий любил петь на клиросе. Был при нем один диакон с хорошим голосом, но такой застенчивый и так боялся царя, что государь всегда понуждал его петь. Потом уже диакон так привык, что своим голосом покрывал голоса всех певцов и даже голос самого государя. Тогда Петр Великий стал дергать его за рукав, чтобы остановить, но не тут-то было. Государь дергает, а тот пуще орет».
Тут же батюшка рассказал еще о себе: «Когда я был маленький, очень любил стегать одну лошадку в конюшне у отца. Она была смирная. Но мать моя предостерегала меня: оставь! — А я все не слушался; подползу к ней и все ее стегаю. Она же все терпела, да как вдруг ударит меня задней ногой, так и вырвала у меня кожу на голове; и до сих пор знак есть». При сем батюшка показал на свою голову. Кому это говорилось, тот и понимал.
На вопрос кого-то из толпы, сколько раз надо есть в день, батюшка ответил примером: «Спасался в пустыни один старец, и пришла ему в голову мысль: сколько раз надо есть в день? Встретил он однажды мальчика и спрашивает его о сем, как он думает. Мальчик ответил: “Ну, захочется есть, поешь”. “А если еще захочется?” — спросил старец. “Ну так еще поешь”, — сказал мальчик. “А если еще захочется?” — спросил старец в третий раз. “Да разве ты осел?” — спросил, в свою очередь, старца мальчик. Стало быть, — добавил батюшка, — надо есть в день два раза».
Приехала как-то издалека к старцу одна барыня, у которой дочь жила в монастыре. Это была очень светская особа, ростом большая и очень полная. В первый раз она видела перед собою старца. На общем благословении, посмотрев на его слабые, маленькие и худенькие ручки, она сказала: «Ну что может сделать эта ручка?» Старец ответил ей на это следующим рассказом: «У моего отца был старый дом, в котором мы жили. Половицы в нем от ветхости качались. В углу залы стояла этажерка. На самой верхней полке ее стоял тоненький, легкий, пустой стеклянный графин, а на нижней — толстый глиняный кувшин. Вот мы, будучи детьми, однажды расшалились и неосторожно ступили на половицу, на которой стояла этажерка. Она качнулась, и тоненький графин слетел сверху; сам остался невредим, хотя был на полу, а толстому кувшину отшиб ручку. Мы тогда этому очень удивлялись».
Меня он по временам встречал псаломскими словами: Терпя, потерпех Господа, и внят ми, и услыша молитву мою. И возведе мя от рова страстей, и от брения тины, и постави на камени нозе мои и исправи стопы моя (Пс. 39, 2-3), — и прочее.
Говорил мне также: «Ум хорошо, два лучше, а три хоть брось».
На мое имя в рифму говаривал часто: «Сама не юли и другим не вели».
На тщеславие: «Не хвались, горох, что ты лучше бобов; размокнешь, сам лопнешь».
На рассказ одной, что она избежала какой-то опасности, а то могло бы случиться то и то, батюшка, смеясь, сказал: «Две женщины жили в одной избе. Вдруг как-то с печки упало полено. В испуге одна баба и говорит другой: “Хорошо, что моя дочь не замужем, да нет у нее сына Иванушки, да не сидел он тут, а то бы полено разбило ему голову”».
Раз мы уж очень истомились в хибарке в ожидании от старца общего благословения. Когда же вошли к нему, он сказал: «Томлю томящего мя. Истома хуже смерти».
Еще говорил: «В скорбях помолишься Богу, и отойдут; а болезнь и палкой не отгонишь».
На мои слова о молодежи, что вести их трудно, батюшка сказал: «Не беда, что во ржи лебеда; а вот беды, когда в поле ни ржи, ни лебеды». Прибавил еще: «Сеешь рожь, растет лебеда; сеешь лебеду, растет рожь. Терпением вашим спасайте души ваши (Лк. 21, 19). Претерпевший же до конца спасется (Мф. 10, 22). А ты терпи от всех, все терпи и от детей терпи».
Раз, помню, мне было уж очень трудно с больным моим мужем, так как он был ненормальный, и потому все дела по хозяйству были на мне. Пришло даже мне желание умереть, но старцу я об этом не говорила. Батюшка вышел на общее благословение и, взглянув на меня, сказал: «Один старец говорил, что не боится смерти. Неся однажды из лесу охапку дров, он очень изнемог. Сел для отдыха и в скорби проговорил: “Хоть бы смерть пришла”. А когда смерть явилась, он испугался и предложил ей понести охапку дров».
Учил старец смирению, чтобы оно было не наружное только, а и внутреннее. На общем благословении он стал однажды рассказывать, взглянув при сем на меня: «Жил в монастыре монах, который все говорил: ах я, окаянный! Раз игумен пришел в трапезу и, увидав его, спрашивает: ты зачем тут со святыми отцами? Монах отвечает: а затем, что и я тоже святой отец».
Еще говорил: «Распустили про одного монаха слух, что он святой. Все даже в глаза ему говорили это. А он все называл себя грешным и при этом смиренно кланялся всем. Но вот раз он кому-то, по обыкновению своему, сказал: “Я грешный”; а тот ему в ответ: “Знаю, что ты грешный”. Он так и встрепенулся: “Как? Разве ты что-нибудь про меня слышал?”»
«А вот, — говорил еще старец, — приехал раз в острог государь Николай Павлович, да и стал спрашивать арестантов, за что каждый из них сидит в остроге. Все оправдывали себя и говорили, что посажены в острог безвинно-напрасно. Подошел государь и еще к одному из них и спросил: “А ты за что тут?” И получил такой ответ: “За великие мои грехи и острога для меня мало”. Тогда государь обернулся к сопровождавшим его чиновникам и сказал: “Отпустить его сей же час на волю”». — И родной батюшка взглянул при этом на меня.
В это время кто-то из толпы сказал: «Батюшка! Вы кого не смирите? И кто не покорится вам?» Старец в ответ на это рассказал следующее: «Раз тоже государь Николай Павлович шел по улице Петербурга. Встретив военного писаря, он спросил: “Ты откуда?” “Из Депа, Ваше Императорское Величество”, — ответил он. “Слово ‘Депо’ иностранное, оно не склоняется”, — заметил государь. А тот в ответ: “Пред Вашим Величеством все склоняется”».
Батюшка в этот раз с нами заговорился. Келейник давно докладывал о каких-то ждущих с мужской стороны, но старец не слушал. Вошедши, келейник опять доложил: «Батюшка! Поздно, уже десять часов (вечера)». Старец не отвечал. Видно, там теряли терпение, и, вероятно, кто-нибудь сказал: «Пустяки, с монашенками толкует старец». Келейник опять доложил: «Батюшка! Вас ждут N.N. и N.» А батюшка стал рассказывать, смеясь: «Был в Туле; видел памятник, где написано: под камнем сим лежит Ларин Максим; им бы только жить да веселиться, а они изволили на тот свет переселиться». Келейник опять повторил, кто ждет, вероятно думая, что старец не слышит. Батюшка же спокойно, смеясь, ответил ему: «Пустяки мне вот в голову идут». И, указав ручкой на всех нас, сказал: «И хорошо помню их; а вот кто там дожидается, забываю». Тут какая-то из Шамординской обители самоуверенно сказала: «Мы знаем, что вы, батюшка, молитесь за нас каждый вечер». Батюшка сказал: «Да, когда не устаю; а то и свинья забудет своих поросят, когда ее палят».
Время шло. Я все ездила к старцу, больше и больше привязывалась к нему и внутренне отрывалась от своей мирской жизни. Наружное же мое было все то же. Между прочим, я тщательно скрывала свое сердечное влечение как от самого старца, так и от всех.
Старец еще раза два намекал мне о монастыре. Раз, провожая меня с дочерью в путь, сказал: «Ведь вам обеим быть в монастыре». Я ничего не ответила на это. А то еще как-то, поводя мне ручкой по лицу, спросил: «Ты знаешь, что я пишу на твоем лице?» Не понимая дела, я, в свою очередь, спросила его: «Что, батюшка?» «Букву “Ш” на морде, — ответил он, — и выйдет — Шамордино». Я опять промолчала. Так все было для меня сбивчиво, непонятно тогда. Сама я была несвободна. А у дочери было такое душевное устроение: поживет со мною в монастыре, и как будто ей уже тяжело бывало уезжать из него; а попадет в мир, про монастырь забудет. Притом же предсказание старца насчет вторичного сватовства ее начинало сбываться. Ей стал нравиться другой молодой человек, и я была не прочь выдать ее за него замуж. Но со временем случилось такое обстоятельство, которое заставило нас отдалить ее от этого молодого человека, которого, кстати, очень скоро разбил нервный паралич. Таким образом, сбылись и другие слова старца, сказанные ей при первом нашем приезде к нему: «Будет и другой, но опять ничего не выйдет, — ей назначено не это».
От старца я не давала отставать своей дочери. Часто брала ее с собой. А раз отослала ее к нему со своей знакомой на два дня. Но прошло дня три, и, к моему крайнему удивлению, моя знакомая вернулась одна, а дочь осталась. Мне велено было сказать, что она захотела посмотреть вновь устроившуюся батюшкину женскую общину, куда и поехала с начальницей общины, которая очень полюбила ее и вообще обеих нас, встречаясь часто с нами у старца. Я хотя и удивилась этому, так как моя дочь жила в полном повиновении у нас с отцом, особенно у него, больного, но приняла это сначала спокойно. Потом неизвестность, когда и с кем она приедет к нам, стала меня беспокоить. А виденный мною про нее сон окончательно встревожил меня.
В этом сне представилось мне, будто я нахожусь в Шамордине, где никогда не бывала, но мне кто-то говорит, что это оно.
Помню Святые ворота и подле какую-то могилу с крестом. Но тогда на самом деле этой могилы еще не было, потому что покойная начальница общины матушка София была еще жива. Затем я очутилась в каком-то корпусе, с длинным коридором внутри (теперешний настоятельский корпус). В одной из его комнат, вижу, стоит купель, и мне говорят, что хотят крестить дочь мою. Тут я увидела и ее саму. Восприемники же ее будто — старец Амвросий и матушка настоятельница София.
Сон этот расстроил меня донельзя. Притом пришел мне на память слышанный мною в хибарке от одной рассказ, впоследствии оказавшийся неверным, будто старец оставил в своей общине насильно одну молодую девушку, единственную дочь у матери, как потом мать приехала и, обливаясь слезами, требовала дочь свою назад, а потом и сама поступила в монастырь. Все это, вместе взятое, испугало меня. Не столько, впрочем, я испугалась монастыря для дочери, сколько того, что, если дочь моя поступит в монастырь раньше меня, — каково мне будет расстаться с нею! Ибо сама я несвободна. И Бог знает, сколько времени придется мне пробыть с ней в разлуке.
Расстроив себя таким образом душевно, я разболелась и телесно. Следствием сего было то, что я послала к старцу письмо, в котором, не объяснив ему всей правды, написала только, что я сильно разболелась и потому прошу прислать с кем-нибудь дочь мою. Мне потом передавали, что старец, получив мое письмо, вышел, в отсутствие моей дочери, на общее благословение и сказал: «Пишет мне (такая-то) (мое имя), чтобы прислать к ней дочь. Мы, видите, испугались, что дочку насильно оставят в монастыре. Надо ее отправить». Отправляя же мою дочь, батюшка сказал ей: «Мать твоя заболела, и надо тебе ехать. Ты скажи ей от меня, чтобы она жила по-моему». Была в то время летняя пора, и старец, указав на свое окно, продолжал: «Вот смотри: верхняя часть его открыта, и на меня сверху идет свежий воздух, и я им дышу; а нижняя часть закрыта, и сквозной ветер на меня не дует. Так пусть и она живет; тогда и болеть не будет». Я очень поняла, что мне сказал старец и что он назвал сквозным ветром.
Это — те пустые речи, которые я слушала, а про верхнее мало думала. После, приехав к старцу, я ничего еще не объяснила ему о себе, а он долгое время, благословляя меня при свидании, не пропускал, чтобы не сказать мне: «Тебя ждет та же участь, как и г-жу X. с дочерью». Так долго этим батюшка пугал меня, неразумную, а я ничего не говорила ему об этом своем ложном страхе. Наконец уже пришлось мне узнать всю правду, т.е. как неверен был слышанный мною рассказ, и покаяться батюшке, что поверила этому рассказу. А батюшка смеялся, назвав меня дураком, и что у меня все только одно искушение. При этом он рассказал известную басню про старика, мальчика и осла, заключив: «Если слушать чужие речи, придется взвалить осла на плечи».
Муж мой все болел, и болезнь его развивалась все больше и больше. Явилось у меня сильное желание уговорить его переехать на лето в Оптину, пожить подле старца, дабы, сколько можно, приготовить его к смерти. Все равно мы лето проводили всегда на даче. Потому вместо дачи я и предложила ему эту поездку. Тем только я и могла уговорить его, что указывала на чудный оптинский лес и на здоровый сосновый воздух. О монастырях и старце он не имел никакого понятия, а потому собственно к старцу он никогда не согласился бы переехать на лето в Оптину. Трудно было мне и перевозиться с ним при условиях его болезни. Надобно было туда и обратно нанимать экипаж, но все это, за молитвами старца, мне удалось. Хотя и не без труда, довезла я больного до батюшки. Старец сразу спросил его, думал ли он когда о смерти и готовился ли к ней. А затем посоветовал ему особороваться и причаститься Святых Христовых Таин. Больной сначала охотно согласился на это и стал готовиться к исповеди, но вдруг, как нервнобольной, чем-то расстроился, заскучал и стал собираться, не рассуждая, в обратный путь домой; отказался даже пойти и проститься со старцем. Видя все свои труды напрасными, я в этом горе прибежала к батюшке. Это было рано утром. Ворвавшись почти без доклада к старцу, я горько заплакала и в первый раз высказала ему, как мне трудно и тяжело жить. Когда я взглянула на батюшку, то увидела, что у него самого глазки полны слез. Но он, поднявшись, стал сильно бить меня по лицу. Я обиженно спросила: «Батюшка! За что же вы-то меня еще бьете?» Он мне ответил: «Я тебя бью любя». Мне как-то вдруг стало спокойнее и радостнее от слов батюшки, и я ему сказала: «Ну — любя, так бейте». «Да ты, глупенькая, — продолжал батюшка, — чего ты так огорчилась? Ведь вот ничего и нет. Больной твой уж сам пришел ко мне и сидит у меня в мужской приемной. Только я тебя первую позвал, чтобы спросить, что случилось». Это было для меня непонятно. Я оставила мужа в самом ужасном настроении. Конечно, в ту минуту, как говорил со мною батюшка, больной не мог придти, потому что не мог так скоро двигаться при своей болезни, а старец провидел перемену в его настроении и потому сказал, что он придет. Не успела я выйти от старца и посидеть в хибарке — отдохнуть, как келейник мне сказал, что мой больной пришел и уже беседует со старцем. Батюшка прямо взял его исповедовать и, утешив и успокоив, отправил на гостиницу. С тех пор больной спокойно доживал в Оптиной и до конца срока не собирался уезжать. Соборовался и приобщился.
При отъезде нашем домой, после проведенного нами в Оптиной летнего времени, батюшка, провожая нас, сказал мужу: «Я советую вам подать в отставку, вам дадут хорошую пенсию». Батюшка назначил даже цифру. Но мы этого испугались. Нас тревожила мысль, что если и при всех удобствах жизни больному так трудно живется, что же будет при тесном помещении и маленьких средствах? Я, грешная, первая попротиворечила старцу. Мысль о скорой кончине мужа мне тогда не приходила в голову. Батюшка ничего мне не ответил, а только, прищурясь, посмотрел мне в глаза. Мы уехали.
В ноябре, приехав к старцу готовиться к причащению Святых Таин, я была встречена им на общем благословении словами из Псалтири: Человек, яко трава дние его, яко цвет сельный, тако отцветет (Пс. 102, 15). В этот раз, позвав меня к себе одну и говоря со мною, старец взял меня за правую руку и стал тащить с моего пальца обручальное кольцо, но оно долго ему не поддавалось. От многолетнего ношения его на пальце образовалась как бы мозоль. Батюшка все тянул его с пальца. Сердце мое дрогнуло предчувствием. Но я, ничего не сказав, стала и сама повертывать кольцо на пальце, чтобы его снять.
В этот раз, когда я уезжала из Оптиной, батюшка неожиданно дал мне девочку польку, чтобы я помогла ей докончить ее образование, и прибавил: «Вам втроем будет веселее». Но с ней нас должно бы быть четверо, а батюшка сказал — «втроем». Значит, кто-нибудь из нас да должен был убавиться. Еще прибавил: «Она у тебя в доме и Православие примет». Я беспрекословно охотно взяла к себе в дом чужого ребенка и, недоумевая, каким образом может состояться принятие ею Православия у меня в доме, молчала, думая, что, верно, она сама говорила об этом со старцем. Оказалось потом, что это было только его предсказанием. Девочка тогда еще и не думала о принятии Православия.
Прошло немного времени. Вдруг получаю я от батюшки на благословение хлеб. Это меня крайне удивило и испугало. Затем мой муж заболел своей предсмертной болезнью. Я написала батюшке о его болезни и тотчас же получила от него ответ: «Скажи от меня больному, — писал он, — что аз грешный советую ему немедленно приобщиться Святых Христовых Таин». Мужем это было исполнено.
Четыре раза снился мне батюшка в течение тяжелых предсмертных страданий моего мужа, ободряя и подкрепляя меня в уходе за ним. В последнем, четвертом сновидении видела я себя в Оптиной, в батюшкиной хибарке. Лежал будто бы тут же у него и мой больной. Батюшка же мною очень недоволен и, не желая меня благословить, отворачивался от меня и укорял меня в непослушании. Я проснулась огорченная и не поняла сна. Дело же было вот в чем: доктор строго запретил мне давать больному что-либо съестное, говоря, что у него полное параличное состояние желудка и что съестным я только продлю ему мучение. И духовные лица говорили мне тоже, что он уже готов к исходу и ему ничего не надо. Но я, неразумная, оставаясь с больным одна, давала ему глотать чего-нибудь жидкого. Больной сам этого, как видно, не желал, крепко стискивая зубы, но глотал поневоле. Так я своей любовью мучила его.
После его смерти приехала я к батюшке, который после обычного приветствия и высказанного им ко мне участия строго мне сказал: «А ты все не слушалась ни монашествующих, говоривших тебе, ни доктора, — кормила больного. Теперь клади за это поклоны, — по шести поклонов утром и вечером». Итак, вот чем был мною недоволен приснившийся мне тогда старец и вот за что не хотел перекрестить меня во сне. Я была поражена всезнанием старца и не находила слов высказать ему это. Наложенную им на меня епитимию я исполняла. И только незадолго перед кончиной своей батюшка вдруг спросил меня: «Ты поклоны кладешь?» На мой утвердительный ответ он сказал: «Ну, клади еще до января, а там оставь». Старец предчувствовал свою близкую кончину и знал, что без него никто бы не мог разрешить меня от епитимии.
За две недели до смерти мужа деловые люди посоветовали ему, пока он был в памяти, подать в отставку, говоря, что дадут больше пенсии, что и было им сделано. Прошение об отставке было подано и передано в канцелярию губернатора для его подписи и отправки в Петербург. На этот счет мы были покойны, но дело вышло не по-нашему. Мой муж скончался, а прошение об отставке не было подписано кем следует и вовремя и завалялось в канцелярии. Случилось же это по воле Божией за непослушание наше старцу. Послушались бы мы его полгода назад, подали бы тогда в отставку, и все было бы сделано как следует и мне бы дали пенсию больше.
В самые предсмертные минуты муж мой открыл глаза и, повернув ко мне голову, тихо сказал: «Монах пришел». В этот день я послала телеграмму к старцу, прося его отпустить умирающего с миром. После же кончины мужа я получила от старца следующее письмо, весьма тогда меня утешившее. Письмо батюшки писано было нам обеим с дочерью. Вот оно: «Мир вам и Божие благословение, а покойному Царство Небесное! Он много поболел и много пострадал в болезни. А за терпеливое перенесение болезни даруется и милость, и прощение грехов. Вы теперь осиротели. Но сказано: Сам Бог — Отец сирых и строгий Судия за вдовиц. Силен Господь заступить вас и сотворить о вас всякое промышление, даровать вам и место и пропитание. Призывая на вас мир и Божие благословение, остаюсь с искренним благожеланием. Многогрешный иеросхимонах Амвросий». Это письмо пришло тогда ко мне как раз вовремя. Я оставалась с детьми без места и без всяких средств к существованию. Каждый пункт батюшкина короткого, но многосодержательного письма исполнился на мне. Господь, за его молитвы, и заступил и защитил меня и дал мне место и пропитание.
После девятого дня по кончине мужа я уехала к старцу, и так как наступила весна, то, за разливом рек, и осталась в Оптиной до сорокового дня. Накануне этого дня, перед вечерней, пришла я к старцу просить его помолиться за покойного, но во множестве народа, который толкался подле меня, я в ту минуту как бы забыла, зачем пришла. Старец обратил ко мне свое личико и взглянул на меня испуганно и строго. «Ох, страшно! — сказал он. — Приговор наступает; иди скорей молиться в церковь, и я помолюсь за него». Я очень поняла, о чем мне говорит батюшка, и страшно испугалась его слов и выражения лица. Ему были открыты и тайны загробного мира. Я ушла в церковь, где, отстояв вечерню, заказала панихиду, а наутро обедню с панихидой. Придя после обедни к батюшке, я тотчас была принята им. Он сидел весь светленький и радостно встретил меня. Не успела я поклониться ему в ножки, как он, хлопнув меня по голове три раза, сказал: «В Царстве Небесном! В Царстве Небесном! В Царстве Небесном!» Личико его все сияло небесной радостью. И эта радость сообщилась и мне, грешной.
Время моего отъезда домой с дочерями приближалось. Хлопоты о пенсии, о местожительстве и одно денежное дело тянули домой. Горько и тоскливо было на душе. Неизвестность томила меня. Батюшка вышел на общее благословение, где икона Божией Матери «Достойно есть» и где мы его ожидали; сел неожиданно подле меня на стоявший тут комодик, пригнул мою скорбную голову к себе в колени и сказал: «Ты не тужи, что у тебя не ременные гужи. Лыко да мочало оборвалось; связала и опять помчала». Одна из толпы, слышавшая слова старца, но не понявшая их, спросила: «Что это значит, батюшка?» Старец ответил: «А вот ехал богатый барин на тройке; у него и лошади были хорошие, и сбруя ременная. Ехал и бедняк. У того и лошадь была плохая, и вся сбруя — лыко да мочало. Оба попали в зажору. У обоих сбруя порвалась. Высвободившись кое-как из зажоры, бедняк связал свое лыко да мочало и поехал себе вперед, а богатый остался на месте, — ременные гужи надо было сшивать». Этим рассказом батюшка предсказал, или определил, мою последующую жизнь. Так она и потекла.
При отъезде из Оптиной, принимая благословение от старца, я сказала ему: «Одного боюсь, батюшка, — не хватит у меня средств ездить к вам часто». Батюшка ответил: «Средства ко мне ездить у тебя всегда будут. Еще будешь ходить к нам пешком». Я тогда не поняла этого и возразила: «Пешком? Да разве это мне можно?» Однако слова старца сбылись. У меня всегда являлись средства ездить к батюшке, и даже чаще, чем прежде, езжала в Оптину. А теперь, живя в Шамордине, хожу летом пешком к нему на могилку, а вместе и к старцу Иосифу, — вот что означали батюшкины слова: «Еще будешь ходить к нам пешком».
Тут же, при прощании, старец сказал еще: «Не хватит когда-либо у тебя денег на твою приемную дочь (которой надо было еще учиться) или еще на что-либо, бери у меня». Я же, грешная, ответила ему: «Нет, батюшка, а вы лучше дайте мне свое старческое благословение, чтобы у меня никогда не прекращались средства мои собственные на все необходимое. Мне много не нужно». «Ну, в таком случае, — сказал старец, — дай мне свои руки». Я их подставила, и старец благословил полным крестом руки мои, сказав: «Чтобы у тебя никогда не прерывались деньги! А за то, что ты меня успокоила, взяв к себе приемную дочь, Архангел Михаил будет тебе во всем помощником». Через пять лет после этого умерла моя единственная родная дочь, на день Архангела Михаила, 8 ноября, приняв перед смертью пострижение в великий ангельский образ (схиму). О ней много тоже предсказывал мне старец, но в то время, как говорилось им, я ничего не понимала. Так, он часто говаривал ей, встречая ее, евангельскими словами: Мария же избрала благую часть, которая не отнимется у нее (Лк. 10, 42). Называл ее часто: «Ты моя роза, только до мороза». А мне на мою заботу об устройстве ее жизни говаривал так: «Ты о ней не заботься. Ее устроит Сама Царица Небесная». И многое другое.
За молитвы и благословение старца Господь устроил меня с детьми. Дали мне единовременное пособие до пенсии, которую я могла получать только через год от дня кончины мужа, и казенное помещение в том же здании, где мы жили прежде, пока служил мой покойный муж. Отвели мне сначала три комнаты. Устроившись, я поехала осенью к старцу и, пробывши у него несколько времени, собиралась уезжать. Батюшка позвал меня к себе в келью и, занявшись немного со мною, вышел, ничего не сказав мне — уходить или еще подождать его. Я оставалась в недоумении. Вдруг старец торопливо вернулся и, увидав меня, не говоря мне ни слова, сильно меня ударил и так толкнул, что я, не удержавшись на ногах, стукнулась головой об дверь, которую шибко распахнула своей особой. Но странно, — от удара я не почувствовала никакой боли и с удивлением посмотрела на батюшку, не понимая, чем я провинилась перед ним. При сем я встретила ласковый и веселый взгляд батюшки. Сама тут же чему-то рассмеялась и, не спросив его о причине удара, вышла, а потом и уехала. Разгадка этого батюшкиного со мной поступка ожидала меня дома. Устройство мое в казенном здании и помощь не обошлись без завистников и недоброжелателей.
Подвели и наговорили было на меня так, что я едва удержалась на месте и чуть-чуть не была лишена казенной квартиры. Но все объяснилось, и полученный мною нравственный удар прошел для меня бесследно, да еще как будто в мою пользу и на посрамление оболгавших меня.
Итак, до пенсии я жила единовременным пособием, которое мне дали, и продажей кое-каких вещей. Но вот слупилось, что этот источник иссяк. До получки пенсии, до которой оставалось два с половиной месяца, у меня было всего только три копейки, а взять было неоткуда и не у кого. Конечно, я могла бы написать о сем старцу, и он не отказался бы помочь мне. Но раз я сама отказалась от обещанного им денежного пособия, то мне уже до последней крайности не хотелось в этом случае беспокоить старца. С такой верой я приняла тогда его благословение! Заскучав, не зная, что делать, я ушла пешком к особенно чтимой чудотворной иконе Царицы Небесной, за десять верст от города, и решила отдать свои последние копейки на свечу Ей. День был июльский, жаркий. Я сильно утомилась дорогой и, вечером возвращаясь к дому, сказала себе мысленно: «Батюшка! Что же ты меня оставил без помощи? А обещал». Кто-то в это время шибко проехал мимо меня на извозчике. Я, занятая своими мыслями, не обратила на него внимания. А вышло так: подошла я к дому, и ехавший подъехал, и мы вместе вошли на крыльцо. Ехавший оказался приятель моего покойного мужа, тульский помещик, которого я не видала года два. Он много был обязан моему покойному мужу своим состоянием и даже косвенным образом был его должник. Быв проездом в N, он захотел отыскать и повидать меня. Посидев у меня, он сказал: «Вы знаете, как я был дружен с вашим мужем и любил его! В память этой моей дружбы к нему прошу я вас принять от меня 50 рублей». Я поблагодарила его. Эти 50 рублей и помогли мне с детьми дожить до пенсии.
Спустя немного времени по кончине мужа родной мой брат стал было звать меня жить подле него, на его полном содержании, до получки мною пенсии, говоря: «Лучше будешь жить у меня, нежели одолжаться посторонними и занимать казенный угол, через который уже была неприятность». Не делая уже ничего без благословения старца, я написала ему о предложении брата, быв вполне уверена, что батюшка не замедлит мне благословить это. Каково же было мое удивление! Получаю от батюшки очень скорый ответ. Он не только не благословляет меня переходить к брату и пользоваться его содержанием, но, во избежание дальнейших неприятностей, велит немедленно мне перейти из трех в одну комнату, а две отдать. Я ничего не могла понять. Мне показалось это даже ужасно. После обширного помещения, которое занимали мы прежде, и в трех комнатах казалось тесно. А тут батюшка велит нам втроем поместиться в одной комнате. Проплакав целый день и нароптавшись на старца (признаюсь в своем малодушии), я стала придумывать, как бы устроиться в одной комнате. И что же? Как стала об этом думать, то так хорошо придумала и устроилась как нельзя лучше. Это было в ноябре месяце, а в марте мой брат неожиданно умер. Хорошо бы мне тогда было, если бы оставила казенную квартиру. Недели за две перед его смертью я была у батюшки в Оптиной. На общем благословении, когда нас много стояло перед старцем на коленях, он вдруг обернулся ко мне и, как-то особенно взглянув на меня, сказал: «Ты смотри, в карты не играй, — можно и умереть за картами». Я с удивлением ответила: «Батюшка! Вы знаете, я в карты никогда не играю и не умею даже». Но батюшка, как бы не слушая меня, опять повторил то же. Я опять ответила: «Никогда не играла, разве в детстве в дурачки, и то плохо». Что же? Вскорости брат мой умер от нервного удара за карточным столом.
Много батюшка и утешал меня, грешную, особенно когда, бывало, заскорбишь или обидит кто. Так однажды, в душевном расстройстве, приехала я к нему незадолго перед днем своего рождения и выпросилась у него подготовиться, чтобы на этот день приобщиться Святых Христовых Таин. О дне своего рождения старцу сама я не говорила, а сказал кто-то из посторонних. Накануне батюшка, позвав меня исповедаться, сам поздравил меня с завтрашним днем, говоря: «А то, пожалуй, забуду, ваше преподобие, поздравить». Так он шутя называл меня мирскую. А на другой день, когда я пришла к нему, сам подарил мне свой портрет, в знак особенного его благоволения.
Раз приехали мы втроем к батюшке встречать с ним Новый год. На общем благословении батюшка благословил меня с детьми образом трех святителей; поздравил с Новым годом и заповедал нам утром и вечером класть им по три поклона; тут же и заставил нас на первый раз положить три поклона. При этом он рассказал следующее: «Жили на одном острове три пустынника, имевшие у себя икону трех святителей. И как были они люди простые, необразованные, то и молились пред сей иконой не иначе как простой своеобразной молитвой: “Трое вас, и трое нас, помилуйте нас”. Так они постоянно твердили одну эту молитву. Вот пристали к этому острову путешественники, а старцы и просят, чтобы они научили их молиться. Путешественники начали учить их молитве “Отче наш”, а выучив, поплыли далее морем на своем корабле. Но, отплыв несколько от берега, они вдруг увидели, что учившиеся у них молитве три старца бегут за ними по водам и кричат: “Остановитесь, мы вашу молитву забыли”. Увидев их, ходящих по водам, путешественники изумились и, не останавливаясь, только сказали им: “Молитесь как умеете”. Старцы вернулись и остались при своей молитве». Потом батюшка приказал келейнику подать ему чашку, которую только что получил от кого-то в подарок, и отдал ее нам, сказав: «Вот вам одна чашка — пейте из нее поочередно все трое».
Тут было несколько монахинь из обители Шамординской и живших при Оптиной. Батюшка приказал всем читать 3-ю главу Послания апостола Иакова. Сам прочитал нам ее наизусть, особенно делая ударение на начале этой главы: не мнози учители бывайте, — и на конце. И сказал: «Учить — это небольшие камни с колокольни бросать, а исполнять — большие камни на колокольню таскать». Прибавил: «Хорошо бы вам и все это послание выучить наизусть и каждый день читать».
Мне часто, взяв меня за подбородок и крепко сжимая рот, говаривал: «Помни салазки». Не знаю, что означали эти его слова, а я понимала их так, чтобы я побольше молчала.
Каких-либо женских украшений, серег или брошек, а также головных уборов на мне батюшка не терпел. И если увидит на мне что-нибудь такое, то протянет свою ручку, возьмет и до тех пор тащит молча, пока я не сниму. Так я уже и перестала надевать на себя какие-либо украшения. Других же из женского пола оставлял в покое.
В тот же приезд, на праздник Крещения Господня, когда мы пришли к старцу, он встретил нас, пропев тропарь Крещению. Тут я увидала у одной монахини очень хорошо написанный образок святого Амвросия, батюшкина Ангела. И мне очень пожелалось иметь такой же образок и чтобы старец меня благословил им. Но денег у меня оставалось немного, только на обратный путь. Идя в лавочку, чтобы купить образ, я дорогой рассуждала так: «Уж куда ни шло, — куплю образ и как-нибудь перевернусь: приеду домой, там и заплачу ямщику за дорогу». Когда же возвратилась с образом к батюшке за благословением, он мне сказал: «Какое же это будет мое благословение, когда ты образ сама купила? Уж куда ни шло (при этом старец подмигнул глазами точно так же, как я это сделала себе дорогой) — сходи в лавочку и скажи, чтобы там записали образ в мой счет, а я уж как-нибудь перевернусь». И так батюшка благословил меня образом своего Ангела. Вот до чего он был прозорлив!
На мои слова: «Всем бы я была довольна, да вы, батюшка, от меня далеко», — старец сказал: «Ближние мои далече от меня стали. Близко, да склизко, далеко, да глубоко».
Раз при отъезде из Оптиной мне что-то очень тяжело было расставаться со старцем. Кстати, в тот день батюшка был очень слаб. Меня же за последнее время стала преследовать мысль о смерти старца. И одного я всего больше боялась, как бы это не случилось в мое отсутствие. Я пришла к батюшке проститься и, не смея даже произнести перед ним слово «смерть», только сказала: «Батюшка! Отъезжая всегда от вас, я одного боюсь, как бы не случилось это без меня». Родной батюшка сей же час понял, о чем я говорю, и так ответил мне: «Нет-нет; будь покойна, при тебе». Что и случилось после этого разговора через четыре года. Господь сподобил меня быть при кончине старца и даже в самой его келье.
Через год после этого (стало быть, за три года до своей кончины) старец сильно заболел. Я была дома в своем городе и, прослышав о тяжкой его болезни, сильно скорбела и беспокоилась, узнавая письменно и телеграммами о ходе болезни. Сама же ехать не могла, — одно, данное мне старцем дело держало меня. Вырвавшись только на третьей неделе Великого поста, когда уже старцу было немного лучше, я поехала к нему с дочерью. Вечером поздно старец нас принял. Он лежал уже в своей спаленке на постельке. Взглянув на батюшку, я испугалась страшной перемены его личика, и слезы невольно потекли у меня из глаз. Батюшка встретил меня словами: «Хоть плыть, да быть». Этим он определил трудность моего путешествия при полном разливе рек. Затем продолжал: «Дураки! Вымолили-таки меня; остался еще для вас пожить». Я стала подле него на колени и сказала: «Слава Богу, батюшка». Он мне в ответ: «Дурень! Да ведь мне трудно, невозможно становится жить». Я ничего не могла на это ответить. Все это говорил он как бы недовольным тоном. Вероятно, чтобы удержать мои слезы, которые невольно текли, старец еще продолжал: «Ну что ты приехала? Я болен, заниматься не могу». Я ответила: «Потому и приехала, что вы больны». Дочь же моя добавила: «Кстати, батюшка, и Великий пост, — можно поготовиться». «Ну что же, — сказал старец, — я всех своих духовных детей передал батюшке отцу Иосифу. И вы у него исповедуйтесь». Но я смекнула дело и скоро ответила: «Да я, батюшка, недавно перед масляной готовилась, я подожду, — могу и после Святой». «Ну зачем же откладывать? — сказал он. — Идите, утро мудреней вечера», — отпустил нас. Я всю ночь проплакала и промолилась, чтобы Матерь Божия внушила старцу при жизни его не передавать меня другому духовному отцу.
Наутро мне еще прибавилось огорчение. Одна пришедшая к нам в номер монахиня, духовная дочь старца, сказала мне, что она уже исповедалась у батюшки отца Иосифа, и стала надо мной подшучивать и тем довела меня до больших слез. Я никому не могла противоречить, но и с собой сладить тоже не могла. Оправившись, насколько это было возможно, чтобы не было заметно слез, я пошла к старцу. Войдя к нему в келью и не успев еще поклониться ему, я увидала, что он стал торопливо что-то разыскивать кругом себя на кроватке, на которой лежал. Достал откуда-то из-под подушек мантийку, епитрахиль и поручи, которые были там спрятаны, и стал все это спешно надевать, сказав мне: «Ну, дурак, исповедуйся скорей; только не говори никому, что я тебя сам исповедал. А если спросят, как исповедовалась, скажи: как и все. У тебя пока другого отца не будет». Такой для меня был переход от сильного огорчения к великой радости! Кончив мою исповедь и начав читать разрешительную молитву, старец был прерван приходом к нему батюшки отца Иосифа, так как дверь в келью мною была не заперта. Я вздрогнула. Показался на пороге батюшка отец Иосиф и, увидав, что старец, по великой своей любви, не выдержал и снизошел к моей немощи, покачал головой и, улыбнувшись на батюшку отца Амвросия, только махнул рукой и ушел. У батюшки же отца Амвросия было при этом как бы виноватое личико. После я узнала, что старцу и доктор запретил, и все очень просили его, начиная с отца архимандрита, чтобы он никого не исповедовал, пока не оправится от болезни.
Прочитав надо мной разрешительную молитву, батюшка вдруг сделался серьезным и, взглянув на меня своим особенным, загоревшимся внутренним огнем взглядом, сказал: «Слышишь? Ты иди к отцу Иосифу». Я же, недоумевая, ответила ему с улыбкой: «Зачем я теперь пойду к нему?» Но батюшка опять повторил с добавлением: «Слышишь? Я тебе говорю: если хочешь, иди к отцу Иосифу. Я всех своих духовных детей передал ему». Я же тогда, опять ничего не понимая и рассуждая только о настоящем, думала: зачем же я к нему пойду и что ему скажу? Батюшка подозвал меня к себе и еще в третий раз сказал мне, но так строго, что всякая улыбка слетела с моих уст: «Слышишь? Я тебе говорю: иди к отцу Иосифу». И затем, по свойственному ему глубочайшему смирению, прибавил: «Я вас поил вином с водой; он же будет поить вас чистым вином». Вышедши от батюшки, я стала искать батюшку отца Иосифа, но, к моему крайнему удивлению, не нашла его дома. Оказалось, что он послан был старцем в монастырь и во время моей исповеди входил благословиться идти. Поискав батюшку отца Иосифа, я нечаянно встретилась с одной белевской монахиней, духовной дочерью старца, которая как-то испытующе взглянула на меня и спросила: «Вы у кого исповедались?» К счастью, я научена была старцем, как ответить, и спокойно сказала: «Как и все». Лжи тут не было; исповедь была обыкновенная, как и у всех. Она же удовлетворилась моим ответом.
Скажу еще о прозорливости старца и о некоторых чудесных случаях.
Раз тоже приехала я в Оптину к старцу и еще ничего положительно не думала говорить ему о монастыре и о своем устройстве в нем. Дети и дела держали меня. Мысли свои о монастыре я крепко скрывала. Вышедши на общее благословение, батюшка взглянул на меня и сказал: «О монастыре надо говорить наедине». Пройдя дальше, старец вернулся и, проведя у меня рукой по лбу, сказал: «Шила в мешке не утаишь». Я это сначала не поняла и подумала: батюшка говорит что-нибудь о моих грехах. Позвав меня вечером того же дня, старец, — не помню, — спросил ли меня или предложил мне какое-то занятие, но я перепугалась и сказала: «Да нет, нет, батюшка, я пойду за вами». — «А пойдешь за мной, ну так подойди ко мне, — я тебя перекрещу». И старец перекрестил меня большим крестом. В этот раз я высказала ему уже все, что было у меня на душе. И потому, когда я уходила, батюшка опять подозвал меня, сказав: «Подойди», — он тут же велел одной монахине проводить нас с дочерью за него.
Еще случай со мной. Нужно мне было с моей дочерью уезжать из Оптиной. Был конец октября — самая глубокая осень. День был дождливый, грязь невылазная. Батюшка был чем-то занят и принял меня только в два часа дня. Я уже, по правде сказать, и не думала выезжать так поздно. Но батюшка, взглянув на меня, сказал: «Если не побоитесь, Бог благословит ехать». Я ответила: «Если вы, батюшка, благословите, ничего не побоюсь с вашим благословением». И так мы выехали из пустыни на почтовых в третьем часу пополудни и доехали уже до Андреевской, последней до Калуги станции. Дождь усилился; настала непроглядная темь, какая бывает у нас только в осеннее время, хотя час был не особенно поздний — часов семь вечера. Лошадей тут не было; надо было целый час ждать. Староста начал было уговаривать нас остаться, за темной ночью и плохой дорогой, которая в то время особенно была плоха от этой станции до Калуги (теперь там шоссе). Но я ему ответила: «Я не боюсь. А если вы не беретесь везти нас, это другое дело». Повезли. Когда мы въехали в лес, который скоро за Андреевской станцией начинается, то не только не видно было дороги, даже нельзя было разглядеть тройки белых лошадей, которые нас везли. Ямщик стал ворчать и пугать нас Выркой (так называется место, где мост через ручей), что трудно будет попасть на мост. Я опять сказала ему: «Боишься вернись». Едем дальше. Так называемую Вырку проехали благополучно. Но вскоре постигла нас такая неожиданность. За версты четыре до Калуги по обеим сторонам дороги тянется лес. Вдруг неподалеку от нас мы услышали свисток, как это бывает в городах у полицейских. Мы вздрогнули. В ответ свистку раздался другой такой же, а дальше и третий. Дело было понятно. К дороге кто-то подходил. Мы ехали шагом. Бубенцы и колокольчик звенели потихоньку. Ямщик и мы обе перекрестились. Я подумала себе: «Батюшка родной! Зачем же ты нас отпустил в такую ночь?» Слышалось, что кто-то уже подходит к нам. Но в это самое время вдруг сзади нас раздался звон колокольчика, — кто-то шибко ехал. Оказалось, то была эстафета, которая и догнала нас в самое опасное для нас время. Все мы трое, благодарственно к Богу, перекрестились и уже были спасены.
В другой раз, собираясь Великим постом на пятой неделе в Оптину готовиться, я взяла с собой старшую свою дочь. А меньшая моя, крестница, оставалась у моих хороших знакомых, — она еще училась. Очень желалось мне тогда встретить Пасху при старце. Детям я еще ничего не говорила об этом своем желании и более полагалась на волю Божию, как Господь устроит. Только им сильно не хотелось этого. Такое напало на них искушение. Я же думала и меньшую дочь к Пасхе выписать в Оптину. Но, приехав к старцу, я не высказала ему этого. Не прошло и трех дней, как пахнуло тепло и реки вскрылись. Путь был прегражден. Казалось мне, ехать не представлялось возможности, и я в душе торжествовала. В субботу приобщились мы Святых Христовых Таин. Но вечером того же дня вдруг батюшка позвал меня и, сверх всякого моего ожидания, сказал: «Сейчас посылать за почтовыми лошадьми! Завтра рано ехать!» Я сказала: «Батюшка! Почта даже останавливается. Ни на колесах, ни на санях нет никакой возможности ехать». Но батюшка строго сказал мне: «Так вы не слушаться! Ведь вы потонете. Сейчас посылать! Идите». Огорченные и удивленные решением батюшки, мы поспешили к отъезду. Дочь моя тогда уже и пожелала было остаться. Признаться сказать, я боялась ехать и проплакала всю ночь. Рано утром, однако, мы выехали. Не могу пересказать всю трудность пути. Мы ехали и на колесах, и на санях. Приехав в село Кожемякино, где мельница, видим: плотину прорвало и воду спустили. Огромное пространство кругом было залито водой. Мужики высыпали на улицу смотреть на нашу переправу, когда тройка наша подъехала к мосту. Он был залит, и из него торчала только одна палка перил. Ямщику надо было угадать попасть на него. Нам сказали, что только перед нашим приездом залило мост. Ямщик положил доску на высокую спинку саней, привязал ее и посадил нас. Моя дочь, как молодая, взгромоздилась на доску, подобрав ноги и севши боком. Я же так не могла и села прямо. Вещи наши положены были на козлы. Русский народ храбр. Ямщик перекрестился и, подобрав вожжи, ударил по тройке, которая бросилась в пучину. Я закрыла глаза и забыла подобрать опущенные свои ноги. Вода и лед хлынули в сани, и мои ноги погрузились до колен в воду. Но сильная тройка, направленная лихим ямщиком на мост, выхватила нас из пучины, за молитвами и благословением старца. Мы поехали дальше. От Кожемякина до г. Перемышля 8 верст. Я ехала мокрая, под сильным весенним ветром. Когда мы добрались до Перемышля, на моих ногах образовалась ледяная корка, которую хозяйка постоялого двора едва могла с них стащить. Вещи были перемочены. Перемениться нечем. Ноги же мои не только не озябли, но всю ночь горели. Ни малейшей простуды, ни даже насморка не было. Я крепко проспала всю ночь. Наутро мы поехали дальше. Нужно было переправляться через Оку. Пришлось плыть в казенной огромной лодке верст шесть под ледоходом, который гребцы отпихивали баграми. Под самой же Калугой, где в другой раз нужно было переплывать Оку, мы не нашли никакого казенного перевоза. Лед шел угорский (из р. Угры), сильный, и паром еще не был устроен. Встретив тут старосту почтового двора, мы решились ехать в частной маленькой лодочке, так называемой душегубке, с какими-то гребцами мужичками. Мы сказали себе: «Если Господь пронес нас там, за молитвами старца, то, без сомнения, и здесь перенесет». Но эта переправа была последняя и чуть ли не самая опасная. Надо было плыть с версту, если не более, против течения и потом выгадать время — между ледоходом повернуть лодку по течению. Господь пронес нас целыми и невредимыми. Мы приехали в Калугу. После, когда я приехала опять к старцу и рассказала ему о трудностях своего путешествия, он сказал, смеясь: «А ты вперед говори свои желания, — я бы все устроил».
Раз собралась я с детьми к старцу в Оптину на праздник Рождества Христова. Сама-то я уже не ела мяса, а детей жалела, боясь, как бы они не ослабели. Да еще думала: пожалуй, будут жалеть, что не остались на праздник дома. Чтобы не было в соблазн, хоть и мирской прислуге на монастырской гостинице, я захватила с собой самый хороший копченый и запеченный окорок ветчины, думая: буду втихомолку давать им понемногу, все подкрепление. Но, приехавши, сказала об этом старцу. Батюшка же мне говорит: «Не вози никогда мяса в монастырь. Вот один как-то привез, а в мясе завелась трихнина, и он отравился». Возвратившись от старца, я сказала своим: «Ну, дети, подождите три дня; приедете домой, тогда и покушаете мяса». Но, приехавши домой, нашли это мясо все изъеденное червями. Так и выкинули его.
Бывая в монашеских кельях и видя там почти у всех деревянные кресты с распятием, я возымела желание купить такой же и себе. И так купив себе в Оптиной очень хорошенький крест, я принесла его к старцу и просила его благословить им меня. Батюшка же, взяв в руки крест, сильно ударил им меня по голове, от чего верхняя дощечка с надписью: Иисус Христос и прочее, — отскочила и покатилась под стол. Я с сожалением бросилась искать ее и сказала: «Как жаль, что дощечка отскочила!» Я видела, что батюшка с особенным вниманием следил за мной. И когда я ее подняла и приложила к тому месту, от которого она отклеилась, думая — дома приклею, дощечка сама собой, под пристальным взглядом батюшки, пристала. И вот уже много лет этому кресту, как он у меня, дощечка так крепко держится, как литая. Сколько дорог этот крест изъездил со мной, и я его часто клала за пазуху, но дощечка никогда не отклеивалась. Так крепко приклеил ее родной батюшка своим взглядом.
Весной 1890 года приехала я к нему готовиться и должна была придти исповедаться. Вдруг, говорят, батюшка получил очень грустную телеграмму о кончине воронежского владыки Вениамина и, прекратив прием народа, отпустил всех до двух часов. Со всеми и я ушла. В два часа прихожу к старцу. Он позвал меня к себе на исповедь. Став перед ним на колени, я сказала: «Батюшка! Вы получили грустную весть — ваш любимый владыка скончался». «Да, — ответил мне старец, — двойная скорбь: этот скончался, а нашего возьмут в Воронежскую епархию». Я остолбенела. Своего владыку я очень полюбила. Он был мне помощником в приведении моей приемной дочери в Православие; обещал и на экзаменах защитить ее от нападок на нее со стороны одного учителя. Не поняв прозорливости старца, я удивленно спросила его: «Да разве об этом говорят уже?» «Да, — ответил он, отвернув свое личико от моих вопросительных глаз, — слухи носятся. Туда надо хорошего, а другого такого нет». В заботе о своей крестнице я сказала: «Господи! Кто же теперь поможет ей?» И назвала ее имя. Батюшка утвердительно ответил мне: «Да владыка же и поможет». Я вышла от старца в недоумении, как и что это он говорит: владыку нашего переведут, да он же поможет и на экзаменах, которые у нас так поздно кончались, к июлю месяцу. А была еще ранняя весна. Через несколько времени вдруг, как снег на голову, телеграмма из Петербурга о назначении преосвященного Анастасия на Воронежскую епархию. Ни он сам и никто другой этого не ожидал. Между тем слова прозорливого старца, батюшки отца Амвросия, сказанные мне в день кончины владыки Вениамина, исполнились в точности. И моей дочери помог преосвященный Анастасий, и его перевели в Воронеж.
Здесь прерывается рассказ г-жи N, дабы дать место другим лицам и другим обстоятельствам в жизнеописании старца Амвросия, но не оканчивается. Впоследствии рассказ этот, не теряя своей цели — показать, как старец окормлял душу ко спасению, будет служить кстати и добавлением сведений о его жизни.