Книга: Чистый лист: Природа человека. Кто и почему отказывается признавать ее сегодня
Назад: Глава 20. Искусство и гуманитарные науки
Дальше: Приложение Список человеческих универсалий Дональда Брауна

Часть VI
Голос вида

«Чистый лист» был привлекательной идеологией. Он обещал сделать расизм, сексизм и классовые предубеждения фактически несостоятельными. Он представлялся бастионом, защищающим от образа мыслей, который приводил к этническому геноциду. Он ставил своей целью помешать людям раньше времени опустить руки и отказаться от попыток предотвратить социальные болезни. Он выдвинул на первый план вопросы обращения с детьми, с нецивилизованными народами и низшими слоями общества. «Чистый лист» стал частью светской веры и, как кажется, основой общепринятых правил приличия нашего времени.
Но у «чистого листа» была и есть и темная сторона. Пустоту, которую он оставил на месте человеческой природы, с готовностью заполнили тоталитарные режимы, и он никак не помог предотвратить геноциды. Он превращает образование, воспитание детей и искусство в формы социальной инженерии. Он заставляет страдать работающих матерей и родителей, чьи дети оказались не такими, какими они хотели бы их видеть. Он грозит запретом биомедицинских исследований, которые могли бы облегчить страдания людей. Его спутник, «благородный дикарь», вызывает неуважение к принципам демократии и «правлению законов, а не людей». Он ослепляет нас, не давая увидеть слабые стороны нашего мышления и морали. А в вопросах политики он отдает предпочтение не поиску работающих решений, а душещипательным догмам.
«Чистый лист» вовсе не идеал, на который мы все должны надеяться и молиться, чтобы он оказался правдой. Нет, это антижизненная, античеловечная теоретическая абстракция, отрицающая нашу общую человечность, врожденные потребности и личные предпочтения. Хотя провозглашается, будто он превозносит наш потенциал, на самом деле он делает противоположное, так как наш потенциал порождается комбинацией и взаимодействием удивительно сложных способностей, а не инертной пустотой чистой таблички.
Независимо от его положительных и отрицательных следствий «чистый лист» – это эмпирическая гипотеза о функционировании мозга, и ее нужно оценивать в свете того, верна она или нет. Современные науки о разуме, мозге, генах и эволюции все более убедительно демонстрируют ее ошибочность, что провоцирует безнадежные попытки спасти «чистый лист», уродуя науку и интеллектуальную жизнь: отрицая существование объективности и истины, сводя проблемы до дихотомий, подменяя факты и логику политической риторикой.
«Чистый лист» так закрепился в интеллектуальной жизни, что перспектива обходиться без него может вызывать глубокое беспокойство. В самых разных вопросах – от воспитания детей до сексуальности, от натуральной пищи до насилия – идеи, которые, как казалось, безнравственно даже ставить под вопрос, оборачиваются не только сомнительными, но, скорее всего, неверными. Даже люди, свободные от идеологического давления, чувствуют головокружение, когда узнают, что эти табу сломаны: «О дивный новый мир, где обитают такие люди!» Неужели наука ведет нас туда, где предубеждения – это нормально, где о детях можно не заботиться, где приемлем макиавеллизм, где неравенство и насилие встречают с покорностью, где к людям относятся как к машинам?
Вовсе нет! Разорвав цепи, которыми общечеловеческие ценности прикованы к отживающим догмам, мы только проясняем смысл этих ценностей. Мы понимаем, почему осуждаем предубежденность, жестокое отношение к детям и насилие над женщинами, и можем сфокусировать наши усилия на достижении самых важных для нас целей. Так мы защищаем эти цели от потрясений, вызванных новым пониманием реальности, которым бесконечно снабжает нас наука.
В любом случае отказ от «чистого листа» не настолько радикален, как может показаться сначала. Действительно, это революция во многих областях современной интеллектуальной жизни. Но она не перевернет мировоззрения большинства людей, за исключением кучки интеллектуалов, которые позволили своим теориям овладеть ими. Я подозреваю, что на самом деле немногие в глубине души верят, что мальчики и девочки взаимозаменяемы, что уровень интеллекта полностью зависит от среды, что родители могут в ручном режиме настраивать личность своего ребенка, что люди рождаются свободными от эгоистичных склонностей или что прекрасные истории, мелодии и лица – случайные социальные конструкции. Маргарет Мид, икона эгалитаризма XX века, говорила дочери, что сама она относит свой интеллектуальный талант на счет генов, и я могу подтвердить, что подобное раздвоение личности свойственно многим представителям академических кругов1. Ученые, которые публично отрицают, что интеллект – это важное понятие, в своей профессиональной жизни относятся к нему далеко не так, словно он не имеет значения. Те, кто утверждает, что межполовые различия– обратимая социальная конструкция, вовсе так не думают, когда дают советы своим дочерям, когда общаются с противоположным полом, беспечно сплетничают, шутят и размышляют о жизни.
Признание человеческой природы не равносильно перевороту в нашем личном мировоззрении, и мне нечего было бы предложить взамен, если бы так случилось. Это значит только вытащить интеллектуальную жизнь из параллельной вселенной и вернуть ее в лоно науки и с помощью науки – в лоно здравого смысла. В противном случае мы сделаем интеллектуальную жизнь все более бесполезной для человеческих дел, интеллектуалов превратим в лицемеров, а всех остальных – в антиинтеллектуалов.
Ученые и мыслители – не единственные, кого интересует, как работает разум. Мы все психологи, а некоторые люди даже без профессиональных дипломов – великие психологи. Среди них поэты и прозаики, чья работа, как мы видели в предыдущей главе, – «беспристрастное изображение общей природы». Парадоксально, но в сегодняшнем интеллектуальном климате писатели имеют больше прав говорить правду о человеческой природе, чем ученые. Искушенные люди посмеиваются над оптимистичными комедиями и приторными мелодрамами, в которых все проблемы разрешаются и наступает всеобщее благоденствие. Мы видим, что жизнь совсем не такая, и в поисках знаний о болезненных жизненных дилеммах обращаемся к искусству.
Однако, когда дело касается наук о человеке, та же самая аудитория говорит: дайте нам дешевой сентиментальности! «Пессимизм» воспринимается как повод для критики изучения человеческой природы, и люди ожидают, что научные теории будут источником сентиментального воодушевления. «У Шекспира не было совести. Нет ее и у меня», – сказал Джордж Бернард Шоу. Это не признание в психопатии, а подтверждение долга хорошего сценариста принимать всерьез точку зрения каждого персонажа. Исследователи человеческого поведения связаны теми же обязательствами, и им для этого не требуется отключать совесть в своей профессиональной деятельности.
Поэты и прозаики привнесли в эту книгу больше остроумия и силы, чем мог надеяться любой академический писака, и это позволит мне завершить книгу обзором главных ее тем, не прибегая к скучным повторам. Впереди нас ждет пять отрывков из художественных произведений, в которых, на мой взгляд, схвачены некоторые нравственные аспекты наук о человеческой природе. Они подчеркивают, что открытия этих наук следует встречать без страха и отвращения, а с уравновешенностью и проницательностью, свойственным нашим вечным раздумьям о природе человека.
* * *
Мозг шире неба: если их,
Поставив в ряд, сравним,
Легко вместит и небо он,
И нас впридачу с ним.

И глубже мозг, чем океан.
Стихия тут одна.
Утонут в море небеса
И осушат до дна.

По весу мозг – почти что Бог,
А если есть сомненье,
Сравните просто звук и слог –
Вот все их расхожденье.

 

Первые два четверостишия стихотворения Эмили Дикинсон «Мозг шире неба» показывают грандиозность разума как проявления работы мозга2. И здесь, и в других своих стихах Дикинсон упоминает «мозг», а не «душу» и даже не «разум», как будто чтобы напомнить читателям, что место, где гнездятся наши мысли и впечатления, – это кусок материи. Да, в каком-то смысле наука «низводит» нас до психологических процессов не очень привлекательного органа весом в три фунта. Но какого органа! В своей завораживающей сложности, бурных комбинаторных вычислениях и бесконечной способности воображать реальные и гипотетические миры мозг действительно шире, чем небесный свод. Само стихотворение доказывает это. Просто чтобы понять сравнения в каждой строфе, мозг читателя должен вместить небо и впитать море и соотнести их с мозгом.
Загадочная последняя строфа, с ее потрясающим образом Бога и мозга, которые взвешивают, словно капусту, озадачивал читателей с момента опубликования стихотворения. Одни понимают ее как креационизм (Бог создал мозг), другие – как атеизм (мозг выдумал Бога). То же самое и с фонологией: звук – это плавный континуум, а слог – выделенная в нем единица, что предполагает своего рода пантеизм: Бог везде и нигде, и в мозге каждого воплощается конечная мера Божественности. Лазейка «а если есть сомненье» предполагает и мистицизм – мозг и Бог могут каким-то образом оказаться одним и тем же, – и, конечно, агностицизм. Амбивалентность совершенно точно умышленная, и я сомневаюсь, что кому-нибудь удастся доказать, что верна только какая-то одна интерпретация.
Мне нравится читать эти строки как предположение, что мозг, обдумывая свое место во Вселенной, в какой-то момент достигает собственных пределов и натыкается на загадки, которые, как кажется, принадлежат другому, Божественному миру. Так, свобода воли и субъективный опыт чужды нашей концепции причинности и кажутся Божественной искрой в нас. Мораль и смысл ощущаются как принадлежащие к реальности, существующей независимо от наших суждений. Но эта отдельность может быть иллюзией, созданной мозгом, и тогда мы не можем не думать, что они существуют отдельно от нас. У нас нет способа узнать это наверняка, потому что мы и есть наш мозг, и не можем выйти за его пределы, чтобы проверить это предположение. Но если мы даже и в ловушке, на такую ловушку грех жаловаться, потому что она шире, чем небо, глубже, чем море, и, возможно, так же весома, как Господь Бог.
* * *
Рассказ Курта Воннегута «Гаррисон Бержерон» настолько же прозрачен, насколько загадочно стихотворение Дикинсон. Вот как он начинается:

 

Был год 2081-й, и в мире наконец воцарилось абсолютное равенство. Люди стали равны не только перед Богом и законом, но и во всех остальных возможных смыслах. Никто не был умнее остальных, никто не был красивее, сильнее или быстрее прочих. Такое равенство стало возможным благодаря 211, 212 и 213-й поправкам к Конституции, а также неусыпной бдительности агентов Генерального уравнителя США3.

 

Генеральный уравнитель добивается равенства, компенсируя любые врожденные (следовательно, незаслуженные) достоинства. Умные люди должны носить в ухе радиоприемник, настроенный на правительственный передатчик, который каждые 20 секунд транслирует резкий шум (например, звук, который издает разбитая молотком молочная бутылка), что мешает им пользоваться незаслуженными преимуществами их мозга. Балерины увешаны мешочками со свинцовой дробью, а их лица закрыты масками, чтобы никто не почувствовал неудобства, увидев кого-то симпатичнее или грациознее себя. Дикторов телевидения отбирают по дефектам речи. Герой рассказа – всесторонне одаренный подросток, которого заставляют носить наушники, тяжелые очки, 300 фунтов железного лома и черные наклейки на зубах. Рассказ повествует о его неудавшемся бунте.
Хотя и довольно прямолинейно, но остроумно, «Гаррисон Бержерон» доводит до абсурда весьма популярное заблуждение. Идеал политического равенства – не гарантия, что люди по природе своей не отличаются друг от друга. Это установка относится к людям в определенных сферах (правосудие, образование, политика) с учетом их личных заслуг, а не среднегрупповых значений. Это принцип, требующий признания неотъемлемых прав за всеми без исключения просто потому, что это чувствующие человеческие существа. Тем, кто настаивает, что люди должны добиваться идентичных результатов, придется заставить расплачиваться за это самих людей, которые, как все живые существа, не поровну одарены природой. Талант по определению редкость, и полностью реализовать его можно только при редком стечении обстоятельств, поэтому легче силком всех уравнять, обрубив верхушку (и лишая всех плодов человеческих талантов), чем подтягивать отстающих. У Воннегута в Америке 2081 года стремление уравнять достижения разыграно как фарс, но в XX веке оно часто приводило к реальным преступлениям против человечества, и в нашем обществе даже сама эта тема часто табуирована.
Воннегут – любимый всеми автор, и его никогда не называли расистом, сексистом, сторонником элитизма или социальным дарвинистом. Вообразите реакцию публики, если бы он изложил свое послание в декларативном тоне, а не в форме сатирического рассказа. В каждом поколении есть свои признанные насмешники – от шутов в шекспировских пьесах до Ленни Брюса, – озвучивающие истины, которые нельзя упоминать в приличном обществе. Сегодняшние юмористы по совместительству, вроде Воннегута, и на полной ставке, вроде Ричарда Прайора, Дэйва Барри и авторов The Onion, продолжают эту традицию.
* * *
Антиутопия Воннегута разворачивалась как фарс длиною в рассказ, но наиболее известные из таких фантазий становились кошмарами длиною в роман. Книга Джорджа Оруэлла «1984» – яркое изображение того, какой стала бы жизнь, если бы репрессивные цепи общества и правительства протянулись в будущее. В те полвека, что прошли с публикации романа, многие социальные усовершенствования подвергались осуждению, потому что вызывали ассоциации с миром Оруэлла: правительственные эвфемизмы, внутренние паспорта, камеры видеонаблюдения, личные данные в интернете и даже персональные компьютеры IBM – в первой телерекламе компьютеров Макинтош. Ни одно литературное произведение не повлияло с такой силой на мнения людей о проблемах реального мира.
Роман «1984» стал незабываемым произведением художественной литературы, а не просто обличительным политическим выступлением, потому что Оруэлл до мелочей продумал механизм работы вымышленного им общества. Каждая деталь кошмара переплетается с остальными, рисуя яркую и убедительную картину: вездесущее правительство, вечная война с меняющимся врагом, тоталитарный контроль СМИ и частной жизни, новояз, постоянная угроза личного предательства.
Менее известно, что у режима была ясно сформулированная философия. Правительственный агент О'Брайен объясняет ее Уинстону Смиту в душераздирающих эпизодах, в которых Уинстон привязан к столу, а О'Брайен попеременно то пытает, то поучает его. Философия режима целиком и полностью постмодернистская, объясняет О'Брайен (не используя, конечно, самого слова). Когда Уинстон говорит, что Партия не может воплотить свой лозунг «Кто контролирует прошлое, тот контролирует будущее; кто контролирует настоящее, тот контролирует прошлое», О'Брайен отвечает ему:

 

Действительность вам представляется чем-то объективным, внешним, существующим независимо от вас. Характер действительности представляется вам самоочевидным. Когда, обманывая себя, вы думаете, будто что-то видите, вам кажется, что все остальные видят то же самое. Но говорю вам, Уинстон, действительность не есть нечто внешнее. Действительность существует в человеческом сознании – и больше нигде. Не в индивидуальном сознании, которое может ошибаться и в любом случае преходяще, – только в сознании партии, коллективном и бессмертном4.

 

О'Брайен признает, что для определенных целей, например чтобы переплыть океан, полезно исходить из того, что Земля вращается вокруг Солнца и что в далеких галактиках есть звезды. Но, продолжает он, Партия могла бы использовать и альтернативную астрономию, в которой Солнце вращается вокруг Земли, а звезды – огоньки в нескольких километрах от нас. И хотя О'Брайен в этой сцене такого не говорит, новояз – это окончательная «тюрьма языка», «язык, который выдумывает человека и его "мир"».
Наставления О'Брайена должны бы привести в замешательство защитников постмодернизма. Есть ирония в том, что философия, которая гордится своей деконструкцией атрибутов власти, должна поддерживать релятивизм, который делает вызов власти невозможным, поскольку отрицает, что существуют объективные критерии, по которым можно оценить ложь власть имущих. По тем же причинам отрывок должен заставить задуматься и радикальных ученых, которые настаивают, что приверженность теориям об объективной реальности (включая теории о человеческой природе) на самом деле орудие защиты интересов господствующего класса, пола и расы5. Без понятия объективной истины интеллектуальная жизнь деградирует и превращается в борьбу за наилучшее применение грубой силы для «контроля над прошлым».
Вторая заповедь философии Партии – это доктрина суперорганизма:

 

Неужели вы не понимаете, Уинстон, что индивид – всего лишь клетка? Усталость клетки – энергия организма. Вы умираете, когда стрижете ногти?6

 

Учение, что общность (культура, общество, класс, пол) – это живое существо со своими собственными интересами и системой убеждений, лежит в основе политической философии марксизма и социологической традиции Дюркгейма. Оруэлл показывает ее темную сторону: исключение индивидуума – единственной сущности, которая непосредственно ощущает боль и удовольствие, – как всего лишь детали, которая существует, чтобы воплощать интересы целого. Мятеж Уинстона и его любовницы Джулии начался с увлечения простыми человеческими удовольствиями – сахар и кофе, белая писчая бумага, личный разговор, страстные занятия любовью. О'Брайен прямо заявляет, что такой индивидуализм терпеть не станут: «Не будет иной верности, кроме партийной верности. Не будет иной любви, кроме любви к Большому Брату»7.
Партия также полагает, что эмоциональные связи семьи и друзей – дурные привычки, мешающие спокойному функционированию общества:

 

Мы искореняем прежние способы мышления – пережитки дореволюционных времен. Мы разорвали связи между родителем и ребенком, между мужчиной и женщиной, между одним человеком и другим. Никто уже не доверяет ни жене, ни ребенку, ни другу. А скоро и жен и друзей не будет. Новорожденных мы заберем у матери, как забираем яйца из-под несушки. Половое влечение вытравим… Не будет различия между уродливым и прекрасным8.

 

Трудно читать этот отрывок и не думать об энтузиазме, который сегодня сопровождает предположения, что просвещенные высокопоставленные чиновники будут перекраивать воспитание детей, искусство и отношения между полами в попытках построить лучшее общество.
Конечно, романы-антиутопии так впечатляют благодаря гротескным преувеличениям. Сатира способна выставить любую идею в ужасающем виде, даже если она вполне разумна в умеренной версии. Я не хочу сказать, что забота об интересах общества или об улучшении отношений между людьми – это шаг к тоталитаризму. Но сатира демонстрирует, как популярные идеологии могли забыть об обратной стороне: в нашем случае, как идея, что язык, мышление и эмоции – это социальные договоренности, развязывает социальным инженерам руки для опытов по их реформированию. Но если мы знаем о ее недостатках, мы больше не должны относиться к какой-либо идеологии как к священной корове, с которой необходимо соотносить реальные открытия.
И наконец, мы добрались до сути партийной философии. О'Брайен разнес все аргументы Уинстона, разбил все его надежды. Он сказал: «Если вам нужен образ будущего, вообразите сапог, топчущий лицо человека – вечно». К концу этого диалога О'Брайен раскрывает убеждение, которое делает весь этот кошмар возможным (и ошибочность которого, как предполагаем мы, сделает его невозможным).

 

Как всегда, его голос поверг Уинстона в состояние беспомощности. Кроме того, Уинстон боялся, что, если продолжать спор, О'Брайен снова возьмется за рычаг. Но смолчать он не мог. Бессильно, не находя доводов, – единственным подкреплением был немой ужас, который вызывали у него речи О'Брайена, – он возобновил атаку:
– Не знаю… все равно. Вас ждет крах. Что-то вас победит. Жизнь победит.
– Жизнью мы управляем, Уинстон, на всех уровнях. Вы воображаете, будто существует нечто, называющееся человеческой натурой, и она возмутится тем, что мы творим, – восстанет. Но человеческую натуру создаем мы. Люди бесконечно податливы9.
* * *
Три нравоучительных произведения, о которых я рассуждал выше, не связаны с определенным местом или временем. Остальные два – другие. Место, время и культура в них очень важны. И то и другое передает язык своих героев, среду и жизненную философию. И оба автора просят своих читателей не делать обобщений. Впрочем, они были тонкими знатоками человеческой природы, и я думаю, что не погрешу против них, представив эпизоды из их книг под таким углом.
Извлекать какие бы то ни было уроки из книги Марка Твена «Приключения Гекльберри Финна» особенно опасно, поскольку сам автор начал свой рассказ с предупреждения: «Лица, которые попытаются найти в этом повествовании мотив, будут отданы под суд; лица, которые попытаются найти в нем мораль, будут сосланы; лица, которые попытаются найти в нем сюжет, будут расстреляны». Это не помешало легиону критиков найти в ней и то и другое. «Гекльберри Финн» показывает нам и недостатки довоенного Юга, и слабости человеческой природы, какими их увидели два благородных дикаря, сплавляясь вниз по Миссисипи.
«Гекльберри Финн» смакует разнообразные человеческие несовершенства, но, возможно, самое трагикомичное из них – происхождение насилия в культуре чести. На самом деле культура чести – это психология чести: комплекс эмоций, в который входит верность роду, жажда мести и стремление обрести репутацию крутого удальца. Приправленная другими человеческими грехами – завистью, похотью, самообманом, – она может запустить порочный круг насилия, каждая сторона которого считает невозможным отказаться от мести. В некоторых регионах цикл насилия может расширяться, втягивая все новых участников – и среди них американский Юг.
Гек встречается с культурой чести дважды. Первый раз – когда прячется на плоту, которым управляют нагрузившиеся под завязку «люди свирепого вида». Когда один из них собирается затянуть 14-й куплет непристойной песенки, завязывается перебранка по довольно безобидному поводу и двое мужчин затевают драку.

 

[Боб, самый здоровенный из них] подпрыгнув, снова щелкнул каблуками и завопил: «У-ух! Я настоящий старый убийца, с железной челюстью, стальной хваткой и медным брюхом, я трупных дел мастер из дебрей Арканзаса! Смотрите на меня! Я тот, кого прозвали "Черной Смертью" и "Злой Погибелью"! Отец мой ураган, мать – землетрясение, я сводный брат холеры и родственник черной оспы с материнской стороны. Смотрите на меня! Я проглатываю на завтрак девятнадцать аллигаторов и бочку виски, когда я в добром здоровье, или бушель гремучих змей и мертвеца, когда мне нездоровится. Я раскалываю несокрушимые скалы одним взглядом и могу перереветь гром! У-ух! Отойди все назад! Дайте моей мощи простор! Кровь – мой излюбленный напиток, и стоны умирающих – музыка для моего слуха! Обратите на меня ваши взоры, джентльмены, и замрите, затаив дыхание, – вот я сейчас выйду из себя!»
Тогда тот, который начал ссору… подпрыгнул трижды, щелкая в воздухе каблуками… и тоже стал выкрикивать: «У-ух! Склоните головы и падите ниц, ибо приблизилось царство скорби! Держите меня, не пускайте – я чувствую, как рвутся из меня силы! … Я накладываю ладонь на солнце – и на земле наступает ночь; я откусываю ломти луны и ускоряю смену времен года; только встряхнусь – и горы рассыпаются. Созерцайте меня через кусок кожи – не пробуйте взглянуть простым глазом! Я человек с каменным сердцем и лужеными кишками! Избиение небольших общин для меня минутное развлечение; истребление народов – дело моей жизни! Необъятные просторы великой американской пустыни принадлежат мне: кого убиваю – хороню в собственных владениях! … У-ух! Склоните головы и падите ниц, ибо на вас идет любимое Детище Напасти!»10

 

Они кружили и наскакивали друг на друга и сбивали друг с друга шляпы, пока Боб не сказал:

 

…мол, он так этого не оставит, потому что он, Боб, – человек, который ничего не прощает и не забывает, и что лучше бы Детищу поостеречься, потому что подходит время, – он клянется в том своей жизнью, – подходит час, когда Детищу придется расплачиваться с ним всей кровью собственного тела. Ну что ж, говорит Детище, никто с таким удовольствием, как он, не ждет этого часа, но пока что он честно предупреждает Боба, что лучше тому никогда не попадаться на его пути: он до тех пор не будет знать покоя, пока не искупается в его крови, такой уж у него характер, а сейчас он щадит Боба только ради его семьи, если она у него имеется11.

 

А затем «черноусый малый» сбил с ног их обоих. С окровавленными носами и подбитыми глазами они пожали друг другу руки, сказали, что всегда друг друга уважали, и согласились оставить прошлое в прошлом.
Чуть позже Гек плывет на берег и натыкается на домик семьи Грэнджерфорд. Гек не смеет идти дальше, напуганный злыми собаками, пока голос из окна домика не приказывает ему медленно зайти в дом. Он открывает дверь и оказывается под прицелом трех ружей. Когда Грэнджерфорды видят, что Гек не из семьи Шепердсонов, с которой они враждуют, они предлагают ему остаться жить с ними. Гек очарован их аристократичным образом жизни: приличной обстановкой, элегантной одеждой, утонченными манерами, особенно главы семейства, Саула Грэнджерфорда. «Он был настоящий джентльмен с головы до пяток, и вся его семья была такая же благородная. Как говорится, в нем была видна порода, а это для человека очень важно, все равно как для лошади».
Трое из шести сыновей Грэнджерфорда были убиты в кровной вражде, а самый младший из выживших, Бак, подружился с Геком. Когда они отправляются на прогулку и Бак стреляет в парня Шепердсонов, Гек спрашивает, почему тот хочет убить кого-то, кто не сделал ему ничего плохого. Бак объясняет ему концепцию кровной вражды:

 

Ну вот, – сказал Бак, – кровная вражда – это вот что: бывает, что один человек поссорится с другим и убьет его, а тогда брат этого убитого возьмет да и убьет первого, потом их братья поубивают друг друга, потом за них вступаются двоюродные братья, а когда всех перебьют, тогда и вражде конец. Только это долгая песня, времени проходит много.
– А ваша вражда давно началась?
– Еще бы не давно! Лет тридцать или около того. Была какая-то ссора, а потом из-за нее судились; и тот, который проиграл процесс, пошел и застрелил того, который выиграл, – да так оно и следовало, конечно. Всякий на его месте сделал бы то же.
– Да из-за чего же вышла ссора, Бак? Из-за земли?
– Я не знаю. Может быть.
– Ну а кто же первый стрелял? Грэнджерфорд или Шепердсон?
– Господи, ну почем я знаю! Ведь это так давно было.
– И никто не знает?
– Нет, папа, я думаю, знает, и еще кое-кто из стариков знает; они только не знают, из-за чего в самый первый раз началась ссора12.

 

Бак добавляет, что вражда ведется из чувства чести двух семейств: «Среди Шепердсонов нет трусов, ни одного нет! И среди Грэнджерфордов тоже их нет»13. Читатель предвидит проблемы, и они не заставляют себя ждать. Дочь Грэнджерфордов сбегает с сыном Шепердсонов, Грэнджерфорды бросаются в погоню, и все мужчины Грэнджерфордов погибают, когда враг нападает на них из засады. «Все я рассказывать не буду, – говорил Гек, – а то, если начну, мне опять станет нехорошо. Уж лучше бы я тогда ночью не вылезал здесь на берег, чем такое видеть»14.
На протяжении одной главы Гек встретил два разных примера южной культуры чести. Среди босяков все свелось к пустым угрозам и балагану; среди аристократов она привела к гибели двух семейств и превратилась в трагедию. Я думаю, Твен обращает наше внимание на то, насколько запутана логика насилия и как она противоречит нашим представлениям о благородных и низких сословиях. Действительно, нравственные выводы не только противоречат нашим представлениям о классах, но и переворачивают их: отбросы общества, чтобы сохранить лицо, разрешают свой бессмысленный спор пустословием; джентльмены же доводят свое равно бессмысленное противостояние до ужасающего конца.
Будучи типично южной, порочная психология кровной вражды Грэнджерфордов – Шепердсонов знакома нам тем не менее из истории и этнографии практически всех регионов мира. (В частности, знакомство Гека с Грейнджерфордами забавным образом повторилось в известном рассказе Наполеона Шеньона о его опыте посвящения в профессию полевого антрополога: он наткнулся на одну из враждующих деревень яномамо и оказался в ловушке, окруженный собаками, под прицелом наконечников отравленных стрел.) Эта психология знакома нам по циклам насилия, которые все еще раскручиваются бандами, боевиками, этническими группировками и добропорядочными государствами. Твеновское описание истоков насилия среди людей, попавших в ловушку психологии чести, неподвластно времени, что, как я могу предположить, поможет ему пережить модные нынче теории причин насилия и исцеления от него.
* * *
И последняя тема, которой я хочу коснуться, состоит в том, что человеческая трагедия вызвана частичным конфликтом интересов, присущим любым отношениям между людьми. Ее можно проиллюстрировать практически любым великим художественным произведением. Бессмертные тексты выражают «все принципиальные константы человеческих конфликтов», писал Джордж Стайнер об «Антигоне». «Обычные люди, сталкивающиеся на страницах, – вот что согревает наши руки и сердца, когда мы пишем», – заметил Джон Апдайк. Но один роман привлек мое внимание, заявив эту мысль уже в заглавии: «Враги: История любви» Исаака Башевиса-Зингера15.
Зингер, как и Твен, активно протестует против того, чтобы его читатели извлекали мораль из описанной им жизни. «Хотя я и не удостоился чести пройти сквозь гитлеровский холокост, я много лет жил в Нью-Йорке с теми, кто бежал от этой катастрофы. И поэтому я хочу сразу сказать, что этот роман ни в коем случае не история типичного беженца, его жизни и его борьбы… Персонажи книги – жертвы не только нацизма, но и собственных личностей и судеб». В литературе исключение – это правило, пишет Зингер, но лишь после того, как отмечает, что исключения укоренены в правилах. Зингера почитают как тонкого наблюдателя человеческой природы, и не в последнюю очередь потому, что он описывает, что происходит, когда судьба помещает обычные характеры перед немыслимыми дилеммами. Эта фантазия лежит в основе его книги и замечательного фильма 1989 года (режиссер Пол Мазурски, в ролях Анжелика Хьюстон и Рон Силвер).
В 1949 году Герман Бродер живет в Бруклине со своей второй женой Ядвигой, крестьянской девушкой, которая в довоенной Польше была служанкой у его родителей. Десятилетием раньше его первая жена, Тамара, вместе с двумя их детьми отправилась навестить родителей, и в это время нацисты вторглись в Польшу. Тамара и дети были убиты; Герман выжил, потому что Ядвига спрятала его у себя на сеновале. В конце войны он узнал о судьбе своей семьи, женился на Ядвиге и переехал в Нью-Йорк.
В лагере беженцев Герман влюбился в Машу, которую снова встречает в Нью-Йорке и с которой у него завязывается бурный роман (на ней он тоже женится чуть позже). Ядвига и Маша отчасти воплощают мужские мечты: первая – чиста, но простодушна, вторая – восхитительна, но лицемерна. Совесть не дает Герману оставить Ядвигу; страсть не позволяет ему оставить Машу. Это приносит много несчастья всем вокруг, но Зингер не позволяет нам слишком уж возненавидеть Германа, потому что мы видим, как невозможные ужасы холокоста сделали его фаталистом, который не верит, что его решения могут как-то повлиять на его жизнь. Более того, Герман достаточно наказан за свою двуличность тем, что живет в постоянной тревоге, которую Зингер рисует с комическим, хотя и несколько садистским удовольствием.
Жестокой насмешкой для Германа становится известие, что добра в его жизни прибыло. Оказалось, что его первая жена чудом выжила во время расстрела и бежала в Россию; она приехала в Нью-Йорк и остановилась у своих стареньких богобоязненных дяди и тети. Каждый еврей в послевоенный период был наслышан о волнующих воссоединениях семей, разбитых холокостом, но встреча мужа и жены, которую тот считал погибшей, – сцена почти невообразимой остроты. Герман входит в дом Реб Авраама:

 

Авраам: Чудо, чудо, свершенное небесами! Твоя жена вернулась.
[Авраам выходит. Входит Тамара.]
Тамара: Здравствуй, Герман.
Герман: Я не знал, что ты жива.
Тамара: Этого ты никогда не знал.
Герман: Ты словно восстала из мертвых.
Тамара: Нас сбросили в открытую яму. Они думали, мы все мертвы. Но ночью я переползла через тела и выбралась наружу. Почему мой дядя не знал твоего адреса? Нам пришлось давать объявление в газету.
Герман: У меня нет своей квартиры. Я живу у одного человека.
Тамара: Где ты живешь? Чем занимаешься?
Герман: Я не знал, что ты жива, и…
Тамара [улыбается]: Кто та счастливица, что заняла мое место?
Герман [обескуражен, затем отвечает]: Она была нашей служанкой. Ты знаешь ее… Ядвига.
Тамара [сдерживая смех]: Ты женился на ней? Извини меня, но разве она не простовата? Она даже не знала, как туфли надевать. Я помню, твоя мать рассказывала, как она пыталась надеть левую туфлю на правую ногу. А если ей давали деньги на покупки, она их теряла.
Герман: Она спасла мне жизнь.
Тамара: А по-другому отплатить ей ты не мог? Ладно, мне лучше не спрашивать. У вас есть дети?
Герман: Нет.
Тамара: Я бы не удивилась, если бы у тебя были дети. Я думаю, ты забирался к ней в постель, еще когда жил со мной.
Герман: Чушь. Я не забирался к ней в постель.
Тамара: Ой, да ладно. Да у нас никогда и не было настоящей семьи. Мы только ругались все время. Ты никогда не уважал меня, мои убеждения.
Герман: Это неправда. Ты знаешь это.
Авраам [входит в комнату, обращается к Герману]: Вы можете оставаться у нас, пока не найдете жилья. Гостеприимство – это акт любви к ближнему, а кроме того, вы родственники. Как сказано в Священном Писании: «Ты не должен прятаться от той, что плоть от плоти твоей».
Тамара [перебивает]: Дядя, у него другая жена16.

 

Да, секунду спустя после чудесного воссоединения они препираются, продолжив ровно с того места, на котором остановились десять лет назад. Какие психологические сокровища скрыты в этой сцене! Склонность мужчин к полигамии и разочарования, которые это неизменно приносит. Женская проницательность, развитый социальный интеллект, предпочтение вербальной, а не физической агрессии в адрес соперников в любви. Устойчивость личности в течение жизни. То, как социальное поведение оказывается реакцией на конкретную ситуацию и на характерные особенности другого человека, так что, когда бы двое ни встретились, они разыгрывают все тот же сценарий.
Хотя эта сцена преисполнена печали, в ней есть проблески юмора, когда мы наблюдаем за этими несчастными, которые упускают шанс прочувствовать момент редкой счастливой удачи и вместо этого скатываются до перебранки. Но больше всего Зингер подшучивает над нами. Театральные условности и вера в высшую справедливость заставляют нас думать, что страдание облагородило эти характеры и что мы увидим сцену, полную переживаний и надрыва. Вместо этого нам показывают то, чего и следовало ожидать: реальных человеческих существ со всеми их слабостями. Но этот эпизод не демонстрация цинизма и мизантропии: мы не удивлены, что позже Герман и Тамара делят моменты нежности или что мудрая Тамара дает ему возможность искупить грехи. В этой сцене слышен голос вида: того яростного, чарующего, загадочного, предсказуемого и вечно завораживающего явления, которое мы называем человеческой природой.
Назад: Глава 20. Искусство и гуманитарные науки
Дальше: Приложение Список человеческих универсалий Дональда Брауна