XXVI
Ступеней оказалось почти так же много, как в доме на Гланвил-Террас, но вот он наконец и добрался до лестничной площадки пятого этажа. Прежде чем позвонить в квартиру, Себастьян сделал паузу, восстанавливая дыхание и напоминая себе, что в данном случае для чувства тошноты на пороге не было ни малейших оснований. Кто он такой, этот Бруно Ронтини? Просто дружелюбный старый осел, слишком порядочный, судя по всему, чтобы становиться саркастичным или слишком придирчивым, и почти совершенный чужак, если не считать очень отдаленного родства, который не имеет права говорить ему неприятные вещи даже при большом желании. И кроме того, Себастьян же не собирался исповедоваться в грехах. Нет, ничего такого не входило в его планы. Если он попросит о помощи, то с совершенно иных позиций. Он упомянет о сути дела мимоходом, так, словно оно не представляет для него особой важности. «Между прочим, вы, случайно, не знакомы с одним типом? Его фамилия Вейль». И все в том же духе, легко и воздушно. А Бруно – не его отец и не станет влезать с неприятными вопросами. Тогда все пройдет, как и было задумано. Стало быть, нет причин чувствовать себя тревожно. Себастьян сделал три глубоких вдоха, а потом надавил на кнопку звонка.
Дверь открылась почти немедленно, и перед ним предстал Бруно, остроносый и бледный, как мертвец, в сером свитере и красных войлочных тапочках на ногах.
Его лицо сразу же осветила гостеприимная улыбка.
– Хорошо, – сказал он. – Очень хорошо!
Себастьян пожал протянутую ему руку, пробормотал слова благодарности за письмо, а потом отвел лицо в сторону, чувствуя парализующее смущение, которое всегда нападало на него в разговорах с малознакомыми людьми. Но в то же время внутри его черепной коробки наблюдатель и строитель фраз трудились не покладая рук. Как он заметил, при дневном свете глаза Бруно были голубыми и очень яркими. Синие огни в глубоких провалах глазниц; живые и проницательные, но питавшиеся не отстраненным, лишенным человечности любопытством, которым сияли темные глаза миссис Твейл, когда прошлой ночью она внезапно включила свет и он обнаружил ее стоящей на четвереньках, выгнувшись над ним аркой белой обнаженной плоти. Она долгие полминуты смотрела на него и безмолвно улыбалась. В ее черных блестящих зрачках он мог видеть свое микроскопическое отражение. «Глухого к зову плоти, я научила тебя любить», – сказала она. Но маска тут же превратилась в гримасу, и она издала свой обычный короткий и сдавленный смешок, протянула изящную руку к лампе и снова погрузила комнату в полнейший мрак. Не без усилия Себастьян стряхнул с себя это воспоминание. А потом снова посмотрел в яркие, серьезные и проникнутые необычайным дружелюбием глаза.
– Знаете, – сказал Бруно, – я ведь вас, можно сказать, ждал.
– Ждали?
Бруно кивнул, повернулся и провел его через темную прихожую, размером не превышавшую стенной шкаф, в маленькую комнату, одновременно служившую и спальней, и гостиной, где единственными предметами роскоши были вид на далекие горы поверх городских крыш и квадрат солнечного цвета, огромным рубином сиявший на кафельной плитке пола.
– Присаживайтесь. – Бруно указал ему на более удобный из двух стульев, а когда они сели, задумчиво повторил: – Бедный Юстас!
Себастьян обратил внимание, что у него выработалась привычка оставлять пространство между своими фразами, и потому все сказанное им казалось обрамленным рамкой тишины.
– Расскажите мне, как это произошло.
Ощущая нехватку воздуха и новый приступ стеснительности, Себастьян начал свой рассказ.
Лицо Бруно приобрело горестное выражение.
– Умереть так внезапно! – воскликнул он, когда Себастьян закончил. – Настолько неподготовленным!
Эти слова вызвали в Себастьяне приятное чувство собственного превосходства. Внутренне он даже позволил себе ироническую улыбку. Это казалось невероятным, но старый идиот, кажется, действительно верил в адское пламя и таинство последнего причастия. Сохраняя серьезное лицо, но все еще хихикая над собеседником в глубине души, он поднял взгляд и обнаружил голубые глаза, пристально его рассматривавшие.
– Вы считаете, что это звучит настолько смешно? – спросил Бруно после ставшей уже привычной намеренной секундной паузы.
Пораженный, Себастьян покраснел и начал заикаться:
– Но я сам никогда… То есть на самом деле…
– Вы придерживаетесь тех же взглядов, что и большинство современных людей, – сказал Бруно тихим голосом. – Не думай о смерти до самого последнего момента. А затем, когда игнорировать ее приближение больше не получается, попроси, чтобы тебя накачали морфием, и погрузись в кому. Очень разумно, гуманно и научно, не так ли?
Себастьян колебался. Ему не хотелось грубить хозяину, потому что, в конце концов, он рассчитывал на его помощь. Кроме того, он старался по возможности избегать спора, в котором застенчивость заведомо ставила его в невыгодное положение и могла довести до каких-нибудь не слишком умных высказываний. Но если на то пошло, то чепуха всегда оставалась чепухой.
– Лично я не вижу, в чем ошибочность подобного подхода к смерти, – сказал он вроде бы осторожно, но поневоле несколько вызывающим тоном.
Он напрягся и сидел, чуть нахохлившись и отвернувшись, ожидая услышать аргументированный ответ оппонента. Но такового не последовало. Приготовившись отразить атаку, он столкнулся лишь со спокойным и по-прежнему дружелюбным молчанием Бруно, быстро поняв всю абсурдность и нелепость своих опасений.
Через какое-то время Бруно все же заговорил:
– Как я полагаю, миссис Гэмбл скоро устроит один из своих спиритических сеансов?
– Она его уже устроила, – сказал Себастьян.
– Вот ведь несчастное создание! Как же ей хочется уверенности и гарантий!
– Но должен заметить… Получается ведь достаточно убедительно, или вам так не кажется?
– О, что-то интересное, несомненно, происходит, если вы об этом.
Вспомнив комментарий миссис Твейл, Себастьян с понимающим видом ухмыльнулся.
– Нечто достаточно бесстыдное, – сказал он.
– Бесстыдное? – повторил Бруно, вскинув удивленный взгляд. – Какое странное определение. Почему вы прибегаете именно к нему?
Себастьян почувствовал неловкость и опустил глаза в пол.
– Даже не знаю, – сказал он. – Просто это слово показалось мне уместным, вот и все.
Снова воцарилось молчание. Сквозь рукав пиджака Себастьян ощущал то место, куда она впилась зубами. Притрагиваться к нему было все еще больно. Каннибалы-близнецы в бедламе… Но потом он вспомнил о треклятом рисунке, а время, между тем, стремительно утекало. Как же ему подвести разговор к нужной теме?
– Бесстыдство, – еще раз сказал Бруно в задумчивости. – Вы ощущаете бесстыдство жизни… Но в то же время не понимаете, почему к смерти необходимо готовиться, так?
– Могу только сказать, что во время сеанса он показался мне вполне счастливым, – ответил Себастьян, снова готовый занять оборонительную позицию. – Знаете, таким же веселым и жизнерадостным, каким был при жизни. При том условии, конечно, если это действительно был дядя Юстас.
– Если, – повторил Бруно, – если.
– Неужели вы не верите?.. – спросил Себастьян, несколько озадаченный.
Бруно склонился вперед и положил руку на колено юноши.
– Давайте попробуем прояснить для себя суть вопроса, – сказал он. – Тело Юстаса плюс некоторая бестелесная величина X в сумме равны Юстасу. И примем как должное ваше утверждение, что бедняга Юстас был таким счастливым и жизнерадостным, каким он вам показался. Хорошо. Приходит момент, когда Юстас покидает свое тело, но, принимая во внимание то, что произошло во время сеанса старой миссис Гэмбл, нам приходится верить, что X существует. Однако прежде чем двинуться дальше, нам необходимо спросить себя, а что же мы в действительности узнали во время сеанса. Мы установили, что X плюс тело медиума равняются некоему временному псевдо-Юстасу. Это можно считать эмпирическим путем полученным фактом. Но что же на самом деле представляет собой Х? И что происходит с X, когда он не связан с телом медиума? Как он существует? – задал вопрос он.
– Одному Богу известно.
– Вот именно! А потому давайте не будем делать вид, что это известно нам. И не станем совершать ошибку, полагая, что если X в сочетании с телом медиума счастлив и доволен, то он точно так же счастлив и радостен, предоставленный самому себе. – Он убрал ладонь с колена Себастьяна и откинулся на спинку своего стула. – Отсюда следует, что те, кто находит для себя утешение в спиритизме, – продолжал он, – просто следуют ошибочной логике и приходят к ложным выводам на основе фактов, наблюдаемых во время сеансов. Когда миссис Гэмбл слышит россказни о стране вечного лета или читает сочинения сэра Оливера Лоджа, то получает дозу уверенности на будущее. Она пытается убедить себя, что мир иной будет похож на этот мир. Но на самом-то деле страна вечного лета и труды Лоджа мало чем отличаются от сказок Екатерины Генуэзской и… – Он сделал паузу, но потом уверенно завершил свою мысль: – …и даже от «Ада» Данте.
– От «Ада»? – повторил Себастьян. – Но вы же не можете всерьез верить…
И в последней отчаянной попытке убедить себя, что Бруно не более чем старый осел, он громко рассмеялся.
Его смех какое-то время звучал, а потом словно провалился в пропасть невозмутимого молчания дружески смотревшего на него собеседника.
– Нет, – сказал Бруно, – я не верю в вечное проклятие. Но только не спиритические сеансы дают мне причины для этого. И еще меньше оснований для такого неверия я нахожу в самом по себе мире, где мы живем. У меня свои резоны. Они связаны с тем, что мне известно о природе…
Он осекся, а Себастьян с улыбкой предвкушения ожидал услышать от него слово «Бог».
– …О природе Газообразного Позвоночного, – завершил фразу Бруно. И теперь тоже улыбнулся с печалью. – Бедный Юстас! Он чувствовал себя настолько безопаснее, называя Бога именно так. Словно название хоть в какой-то степени могло повлиять на факты. А одновременно всегда смеялся над другими людьми за речевые излишества.
«Сейчас он приступит к кампании по моему обращению в свою веру», – подумал Себастьян.
Но Бруно лишь поднялся, подошел к окну, ловким движением поймал с жужжанием бившуюся о стекло крупную синюю муху и выбросил на свободу. Все еще стоя у окна, он повернулся и спросил:
– Вас гложет какая-то мысль, Себастьян. Что случилось?
Застигнутый врасплох, полный панических подозрений, Себастьян помотал головой.
– Нет, ничего. – Хотя уже через мгновение готов был проклинать себя за упущенную возможность.
– И все же именно об этом вы пришли поговорить со мной.
В улыбке, сопровождавшей его слова, не слышалось ни намека на иронию или покровительственный тон. Себастьяна это приободрило.
– Дело в том… – Несколько секунд он колебался, а потом выдавил из себя неестественно театральный смех. – Понимаете, – заговорил он, пытаясь придать делу оттенок легковесности, – я стал жертвой надувательства, можно сказать, мошенничества, – повторил он с напором. Ему вдруг стало понятно, как рассказать свою историю без ссылок на мистера Тендринга или свою унизительную неспособность признать правду. Это будет история излишней доверчивости (с этим он готов согласиться), юношеской неопытности, которой хладнокровно и бесстыдно воспользовались. И теперь он нуждался в помощи.
– Предложить мне всего тысячу, тогда как сам продал его дяде Юстасу за семь! – с негодованием закончил он. – Это откровенный обман.
– Проблема в том, – медленно сказал Бруно, – что у них своеобразные моральные принципы, у этих дельцов-антикваров.
И ни у кого они не были более своеобразными, чем у Габриэля Вейля, мог добавить он, исходя из своего опыта предыдущего общения с этим человеком. Но только не вышло бы ничего хорошего, а скорее, напротив, он бы только все испортил, расскажи то, что он знал о Вейле, Себастьяну.
– Но как отнеслись к этому обитатели виллы? – спросил он. – Наверняка они обеспокоены.
Себастьян почувствовал, как краснеет.
– Обеспокоены? – переспросил он, в тщетной попытке изображая непонимание того, что имелось в виду.
– Ну да, они должны быть обеспокоены неожиданным исчезновением рисунка. И вас волнует именно их реакция, не так ли?
Наступило молчание. Потом мальчик безмолвно кивнул.
– Трудно предложить какое-то решение проблемы, – мягко сказал Бруно, – если тебе не известны все имеющие отношение к делу факты.
Себастьяну стало за себя невыносимо стыдно.
– Простите, – прошептал он. – Я должен был с самого начала объяснить…
И он понуро начал добавлять в свой рассказ детали, которые опустил прежде.
Бруно дослушал его до конца, не вымолвив ни слова.
– И вы в самом деле собирались рассказать обо всем миссис Окэм? – спросил он.
– Я не успел и начать, – объяснил Себастьян, – но тут ее, как нарочно, вызвали.
– А вы не подумали в таком случае поделиться всем с миссис Твейл?
– С миссис Твейл? О Господи, нет!
– Почему же сразу «о Господи»?
– Потому что… – В смятении Себастьян мучительно искал правдоподобный ответ. – Даже не знаю. Ведь рисунок принадлежал не ей. Она не имеет ко всему этому никакого отношения.
– Но, по вашим словам, именно она высказала подозрение в отношении маленькой девочки.
– Понимаю, но все же… – Каннибалы-близнецы в бедламе, и когда загорелся свет, ее глаза сверкали ярко, как у зрителя, который наслаждается комедией из дорогой привилегированной частной ложи в театре. – Просто мне как-то в голову это не пришло.
– Ясно, – сказал Бруно и несколько секунд молчал. – Если я верну вам рисунок, – продолжал он после паузы, – вы обещаете, что доставите его лично миссис Окэм и расскажете ей все начистоту?
– О да, честное слово, я это сделаю! – горячо воскликнул Себастьян.
Собеседник поднял костлявую руку.
– Не так быстро! Не так быстро! Обещания – вещь серьезная. Вы убеждены, что выполните свое обещание, если дадите его?
– Я в этом просто уверен!
– Но апостол Петр тоже был уверен, вот только петухи имеют обыкновение горланить в самое неподходящее время…
Бруно улыбнулся чуть лукаво, но в то же время с доброй симпатией во взгляде.
«Словно я был болен», – подумал Себастьян, глядя в его лицо, и одновременно почувствовал, что тронут и раздражен. Тронут такой добротой с его стороны, но расстроен услышанным в подтексте: что он был болен (причем недуг мог оказаться смертельным, если верить этим ярко-голубым глазам) полнейшей неспособностью сдержать слово. Но это было уже чересчур…
– Что же, – продолжал Бруно, – чем скорее мы возьмемся за дело, тем лучше, согласны?
Он стянул с себя свитер, открыл гардероб и достал старый коричневый пиджак. Затем присел, чтобы сменить обувь. Склонившись и завязывая шнурки на ботинках, он заговорил снова.
– Когда я совершаю плохой поступок, – сказал он, – или просто делаю глупость, то мне всегда кажется полезным составить и как бы мысленно изобразить… Нет, не график, а скорее генеалогическое древо, отображающее происхождение поступка, если вы понимаете, о чем речь. Семейное древо. Кем были родители проступка, его предки, дальние родственники? И кто может родиться в его результате? Как он изменит мою жизнь и жизни других людей? И удивительно, насколько далеко может завести человека подобный честный анализ. Ты обнаруживаешь такие крысиные норы в своем характере! Возвращаешься в забытое прошлое. Всматриваешься в окружающий тебя мир и начинаешь видеть возможные последствия в будущем. Только так ты сможешь понять, что ни один твой поступок не проходит бесследно, не является чем-то твоим, глубоко личным. – Он завязал второй узелок и поднялся. – Ну вот, думаю, это пока все, – сказал Бруно и надел пиджак.
– Есть еще проблема с деньгами, – смущенно пробормотал Себастьян, доставая свой бумажник. – У меня осталось всего около тысячи лир. Если бы вы смогли одолжить мне остальное… Я бы вернул долг при первой возможности.
Бруно взял пачку купюр, но одну из них вернул мальчику.
– Вы же не нищий францисканец, – сказал он. – По крайней мере пока. Хотя, кто знает, может наступить день, и спасаясь от себя самого…
Он с хитрецой улыбнулся, сунул деньги в карман брюк и надел шляпу.
– Не думаю, что буду отсутствовать очень долго, – сказал он, оглянувшись от самого порога. – Вы найдете здесь достаточно книг, чтобы развлечь себя. В том, конечно, случае, если вам нужен опиат в качестве успокоительного. Хотелось бы надеяться, что не нужен. Не нужен, – повторил он с внезапной напористой серьезностью, а потом повернулся и вышел.
Предоставленный самому себе, Себастьян снова сел.
Все получилось, разумеется, совершенно не так, как он себе воображал, но очень хорошо. Если вдуматься, лучше, чем он мог сметь надеяться – за исключением того, что сейчас он уже жалел об искаженной версии случившегося, с которой начал. Желая предстать в лучшем свете, он только все испортил и вынужден был приниженно и неохотно признаться во лжи. Мало кто упустил бы такой блестящий случай сделать ему по такому поводу самое суровое внушение. Но только не Бруно. Себастьян чувствовал глубочайшую благодарность к этому человеку за его понимание и снисходительность. Оказаться достаточно порядочным, чтобы сначала помочь выйти из затруднительного положения, а не поспешить прочитать наставительную проповедь – это было нечто неожиданное и необычное для Себастьяна. И Бруно отнюдь не глуп. Взять хотя бы его рассказ о генеалогическом древе дурного поступка…
«Генеалогия плохого поступка, – прошептал он в тишине, – его семейное древо…»
На память пришла вся его прошлая ложь, и он задумался о том, куда потом повели ее ответвления, что ей предшествовало и какие она могла иметь последствия. Ему, разумеется, не стоило прибегать к вранью, но, с другой стороны, если бы не идиотская принципиальность отца, ему бы и не пришлось. А если бы не существовало трущоб и наряду с ними богачей с сигарами, подобных несчастному дяде Юстасу, у отца не сложился бы идиотский кодекс принципов. А ведь дядя Юстас, вопреки всему, был чрезвычайно добрым и разумным человеком. В то время как тот профессор-антифашист не заслуживал доверия ни на грош. И какими же невыносимо скучными были товарищи отца по левым взглядам, представители низших сословий! Какую тоску наводили! Но скучными и тоскливыми они казались ему, напомнил себе Себастьян; так, быть может, и виноват в этом был тоже только он сам? Как исключительно его виной стала такая уж насущная необходимость в проклятом смокинге – просто потому, что они были у других парней, а на вечеринку к Тому Бовени собирались прийти две девицы. Но при этом нельзя сбрасывать со счетов и поступков других людей. Те две девушки оказались бы всего лишь еще одним предлогом для грез наяву, а все его грезы отныне будет преследовать воспоминание о реальности прошлой ночи с ее чудовищным бесстыдством и отчуждением, превосходящими любые фантазии. Людоеды в бедламе – и замок на двери сумасшедшего дома защелкнулся, лишив его последней возможности сказать правду. А между тем в тесном крестьянском домике где-нибудь в дальнем, никому не видимом и никем не посещаемом углу сада плачущий ребенок как раз сейчас отстаивал свою невиновность, отвечая на суровые и пристрастные вопросы взрослых. А когда все уговоры и угрозы не помогут получить от малышки той информации, которой она изначально не обладала, этот дьявол в старушечьей маске, миссис Гэмбл, добьется вызова полиции. И тогда уже допросят всех, включая и его самого. Но покажется ли им его история правдоподобной? Сумеет ли он держаться своей версии до конца? А если бы они догадались пойти и побеседовать с мсье Вейлем, как бы он потом объяснил свое стремление утаить правду? А затем… Себастьяна передернуло. Но теперь, слава богу, старик Бруно пришел на выручку. Рисунок вернут; он выплачет всю эту историю в жилетку миссис Окэм с такой несокрушимой искренностью, что она, как всегда, зарыдает и заявит, что в этом он тоже похож на Фрэнки. И все образуется. Дети его лжи так и останутся нерожденными, или, еще лучше, их тихо убаюкают в колыбельках – навсегда, а сама по себе ложь – ее не станет, словно она никогда и не произносилась вовсе. В самом деле, даже практической пользы ради, теперь лучше было бы утверждать, что ни слова лжи никогда и никем не произносилось.
«Никогда, – мысленно произнес Себастьян. – Никогда».
У него заметно улучшилось настроение. Он начал насвистывать, и внезапно вспышкой прекрасного озарения он с радостью понял, как органично понятие о генеалогии дурных поступков вписывается в структуру его новой поэмы. Четкое строение атомов, но молекулярный хаос, царящий внутри камня. Четкая организация клеток и органов человека и их физиологических функций, но полнейший хаос человеческого поведения во времени. И все же даже у этого хаоса существовали законы и определенная логика; геометрическая правильность присутствовала даже в процессе разрушения. Квадрат похоти равен, если можно так выразиться, сумме квадратов тщеславия и безделья. Кратчайший путь к удовлетворению желаний лежит через насилие. А что же тогда та ложь, к которой он прибегал? Что можно сказать о нарушенных обещаниях и предательствах? Сами собой в его сознании начали складываться фразы.
Зловонные корыстные уста,
Сложив ловушкой, нас ждет ложь повсюду,
И настигает, как настиг Христа,
Обманный поцелуй Иуды…
Он достал карандаш и блокнот, начав записывать. «…Обманный поцелуй Иуды». А после поцелуя Иуды свершилось распятие. Но ведь у смерти много предшественников, помимо алчности и обмана много других форм, в корне отличающихся от добровольного самопожертвования. Он вспомнил, что где-то читал статью о том, какой характер будет носить будущая война. «И трупики детей», – написал он.
И трупики детей на каждом из углов,
Как мусор, разметал бомбардировщик.
Но это лишь пустяк, пускай Господь поспит,
А Кальвин, породивший многих вдов,
Вещает шлюхам с кафедры веков
Наборы силлогизмов общих…
Через час в замке провернулся ключ. Слегка испуганный, но и раздраженный неожиданной помехой Себастьян поднялся на поверхность из глубин поглотивших его абстракций и посмотрел на дверь.
Стоявший на пороге Бруно встретился с ним взглядом и улыбнулся.
– Eccolo! – сказал он, приподнимая тонкий прямоугольный пакет, обернутый в коричневую бумагу.
Себастьян несколько мгновений разглядывал его, не понимая, что это такое. Потом пришло узнавание, но он успел настолько убедить себя в успехе Бруно, что проблема теперь представлялась чем-то из прошлого, пройденного и забытого. И потому вид возвращенного рисунка оставил его почти совершенно равнодушным.
– А, это то самое, – сказал он, – Дега.
До него с запозданием дошло, что обыкновенная вежливость требовала выражения благодарности и радости. Он, как мог, повысил голос и воскликнул:
– О, спасибо вам, спасибо! Я бы никогда… То есть вы проявили себя настолько разумным человеком…
Бруно молча смотрел на него. «Маленький херувим в серых фланелевых брюках», – мысленно повторил он, вспомнив фразу Юстаса, сказанную на вокзале. И это было верно: улыбка ангельская, пусть в ней порой и сквозит расчетливость. Вообще же, в облике этого мальчика проглядывала такая милая, почти невероятная невинность, причем даже сейчас, когда он столь очевидно пытался играть навязанную ему роль. Но, между прочим, зачем ему играть роль и кто ему ее навязал? Если учесть, в какой панике он был всего час назад, почему сейчас не мог чувствовать искренней радости и благодарности? Изучая тонкие черты красивого лица, Бруно безуспешно искал ответы на свои вопросы. Он не мог не заметить, что сквозь очаровательную наивность проскальзывало по-детски неуклюже спрятанное лицемерие, а сквозь простодушную улыбку просвечивала чуть ли не намеренная хитрость. Но именно за это простодушие люди всегда будут любить его – всегда, на какие бы подлости ни заставила пойти его жизнь, на какие бы действия или малодушные бездействия ни подтолкнула. Но это ни в коем случае не было самым опасным последствием того, что человек являл собой серафима – но серафима, не обитавшего на небесах, лишенного видений райского блаженства, не признавшего даже, если на то пошло, самого существования Бога. Главная опасность заключалась в том, что, даже совершив низость или не сделав чего-то важного в жизни, из-за переполнявшей его красоты внутренней невинности он мог позволить себе избегать очищающих душу мук раскаяния. Будучи подобным ангелу, он не только позволит любить себя другим, но и влюбится сам: во всех грехах своих полюбит себя с таким пылом, что развеять эту самовлюбленность под силу станет только поистине гигантскому несчастью. И Бруно снова почувствовал, как его охватывает волна глубочайшего сострадания. Себастьян виделся ему слишком уязвимой целью, нежнейшей и радужной бабочкой Божьей, которой предстояло пережить и взлеты, и удары от окружавшего мира – остроту наслаждений, успехи с отравленными похвалами, которые могут продлиться долго. И только потом, если Провидение явит к нему милосердие, оно пошлет ему противоядие от отравы в виде боли, унижений и неудач…
– Вы что-то писали? – спросил он наконец, заметив блокнот и карандаш и воспользовавшись этим как поводом, чтобы возобновить разговор.
Себастьян покрылся застенчивым румянцем и убрал все в карман.
– Я размышлял о том, что вы сказали, прежде чем ушли, – ответил он. – О том, что у каждого поступка есть генеалогия…
– И вы стали пытаться анализировать генеалогию собственных ошибок? – спросил Бруно не без радостной надежды.
– Нет, не совсем так. Я скорее… Понимаете, я сейчас работаю над новой поэмой, а эта тема вписывалась в нее настолько удачно…
Бруно же подумал о том разговоре, после которого он только что вернулся, и в его улыбке все еще читалось горестное удивление, что такое вообще было возможно. Кончилось тем, что Габриэль Вейль уступил, но сдался он с далеко не мужественным достоинством. Против воли (потому что он приложил немалые усилия, чтобы скорее забыть пошедшие в ход выражения) Бруно вспомнил сейчас гадкие слова, которые были произнесены, страстные жесты волосатых рук с безукоризненно подпиленными ногтями, бледное лицо, искаженное гримасой бешенства. Он вздохнул, положил шляпу и рисунок на полку, а потом сел.
– Евангелие от Поэта, – медленно сказал он. – «В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог». На этом кончается первый, он же последний и единственный урок.
Воцарилось молчание. Себастьян сидел совершенно неподвижно, наклонив голову и уперев взгляд в пол. Он чувствовал стыд за самого себя, но одновременно что-то в нем восставало против этого, требовало объяснить источник стыда. В конце концов, что плохого могло быть в поэзии? Так почему же ему не писать стихи, если ему того хотелось?
– Могу я прочитать, что у вас получилось? – спросил Бруно после долгой паузы.
Себастьян снова покраснел, пробормотал, что вышло не так уж хорошо, но все-таки протянул ему блокнот.
– «Зловонные корыстные уста…» – Первую строку Бруно произнес вслух, а дальше читал уже про себя. – Хорошо! – сказал он, когда закончил. – Жаль, мне не дано выразить свои мысли с такой же силой. Обладай я таким даром, – добавил он с чуть заметной улыбкой, – то вы, возможно, провели бы время за составлением собственной генеалогии, а не написанием того, что может заставить других сделать это за себя. Но, конечно, это же вам повезло родиться с поэтическим талантом. Или же не повезло? Как вы считаете?
– Что значит «не повезло»? – спросил Себастьян.
– Каждая добрая фея-крестная может в итоге обернуться злой колдуньей.
– Что вы хотите сказать?
– Ибо легче верблюду пройти в угольное ушко, чем богачу… – Он оборвал фразу.
– Но я не богат, – возразил Себастьян, думая о том, на что толкнула его скаредность отца.
– Не богаты? Тогда перечитайте собственные стихи! – Бруно вернул ему блокнот. – А потом посмотрите на свое отражение в зеркале.
– Ах вот вы о чем…
– И в глаза женщин – они лучше зеркал, когда видишь их вблизи, – добавил Бруно.
А когда увидишь их совсем близко – всмотрись в комический и микроскопический образ «глухого к зову плоти», отраженный в ироничной яркости их зрачков. Чувствуя себя уже сейчас предельно неуютно, Себастьян гадал, что еще скажет ему этот человек. Но к его огромному облегчению, тот повернул разговор в более обезличенную плоскость.
– И к тому же, – задумчиво сказал Бруно, – известному числу внутренне богатых людей все-таки удается проникнуть сквозь игольное ушко. Возьмем, к примеру, Бернарда. И, возможно, Августина, хотя у меня всегда существовали подозрения, что он пал жертвой своего слишком возвышенного, несравненного стилистического мастерства. И Фому Аквинского. И уж точно Франсуа де Саля. Но их мало. Их очень мало. Подавляющее большинство богатых застревают или даже не пытаются протиснуться. Вы читали биографию Канта? – спросил он как бы вскользь. – Или Ницше?
Себастьян отрицательно помотал головой.
– В таком случае, возможно, и не стоит, – сказал Бруно. – Потому что за таким чтением трудно избежать чувства, что им воздалось по заслугам. А ведь был еще Данте…
Он покачал головой, и оба снова примолкли.
– Дядя Юстас как раз говорил о Данте, – осмелился нарушить тишину Себастьян. – В тот последний вечер. Перед тем как…
– И что же он говорил?
Себастьян постарался как можно достовернее передать суть их разговора.
– И он был совершенно прав, – сказал Бруно, когда мальчик закончил. – За исключением того, разумеется, что и Чосер не предлагает нам решения проблемы. Быть земным и прекрасно писать этот мир – ничем не лучше, чем быть земным иначе и прекрасно писать мир потусторонний. Ничем не лучше лично для индивидуума, я хочу сказать. Что же касается воздействия на других… – Он улыбнулся и пожал плечами. – «Пусть Остин тяжко трудится – таков его удел» или
…e la sua volontate è nostra pace;
essa è quel mare, al qual tutto si move,
cio ch’ella crea e che natura face.
Я точно знаю, что выбрал бы сам. Между прочим, вы понимаете Данте?
Себастьян покачал головой, но немедленно раскаялся в таком признании вопиющего невежества и решил немного покрасоваться:
– Если бы это было по-гречески, – сказал он, – по-французски или на латыни…
– Но это, к сожалению, по-итальянски, – перебил его Бруно. – Итальянский язык заслуживает изучения. Хотя бы ради того, чтобы узнать, какое воздействие могут оказать на вас вот эти строки. Впрочем, можно только удивляться – добавил он, – как же мало они повлияли на человека, который, собственно, и написал их! Бедный Данте. Насколько мучительно он сам себя наказывает за принадлежность к столь знатной семье! Между тем ему одному было дозволено побывать в раю еще до смерти. Но даже там он не может прекратить яростной полемики о современной ему политике. И когда доходит до сферы Созерцательности, о чем он заставляет вести беседу святого Бенедикта и Петра Дамиани? Не о любви и свободе, не о возвышенных чувствах, приближенности к Богу. Нет, нет, они проводят все свое время так, как того хотелось бы Данте – понося дурное поведение других людей и грозя им адским пламенем. – Бруно печально покачал головой: – Такая растрата впустую огромного дарования. От этого делается обидно до слез.
– Почему же, как вы полагаете, он так растратил себя?
– Потому что хотел. А если спросите, почему он этого хотел, даже уже написав, что, по воле Божьей, мы все должны жить в мире, ответ будет заключаться лишь в одном: так работает ум гения. Ему довелось взглянуть на то, что находится за пределами реальности, и он стремится выразить полученные при этом познания. Выразить прямо, как во фразах вроде e la sua volontate è nostra pace, или же подспудно, так сказать, между строк. Просто потому, что владел красивым слогом. А написать красиво можно о ком угодно – от женщины из Бата до бешеной еврейки Бодлера и задумчивой Селимы Грея. И кстати, самые реалистичные описания обыденной жизни не несут в себе особого смысла, если не выражены поэтически. Красота есть истина; правда в красоте. Правда о красоте заключена в самих строчках, а красота правды – в белых пространствах, оставленных между ними. Если межстрочное пространство пусто и не несет в себе никакого смысла, то и сами строчки – это не более чем… Скажем, «Собрание древних и современных гимнов».
– Или поздний Вордсворт.
– Верно, а еще не забудьте о раннем Шелли, – сказал Бруно. – Юные могут быть столь же невыразительны, как и глубокие старики. – Он улыбнулся Себастьяну. – Так вот, как я уже сказал, прямо или косвенно, но гениальный человек умеет выразить свое видение и понимание высшей реальности. Но сами гении крайне редко живут в соответствии с этим пониманием. Почему? Потому что вся их энергия, все внимание поглощены работой над словом, композицией. Их интересует только творчество, а не жизнь, не действие. Но поскольку писать они могут только о том, что знают, это не дает им расширять свои познания.
– Что вы имеете в виду?
– Знание пропорционально существованию, – ответил Бруно. – Вы знаете в общих чертах, кто вы такой. А это определяется тремя факторами: тем, что вы унаследовали, что из вас сделала окружающая обстановка и, главное, как вы сами распорядились своим наследием и окружением. Гений наследует необычайную способность заглядывать за грань реальности и отображать увиденное. Если он при этом еще и живет в хорошей окружающей обстановке, то имеет возможность раскрыть свой талант в полную силу. Но если же он отдает всю свою энергию творчеству и не пытается в свете новых знаний модифицировать свою унаследованную и благоприобретенную сущность, он останавливается в процессе познания. Наоборот, его знания начинают становиться все более и более скудными.
– То есть его знания уменьшаются, вместо того чтобы увеличиваться? – все еще с некоторым недоумением спросил Себастьян.
– Да, уменьшаются, а не увеличиваются, – продолжал развивать свою мысль Бруно. – То, что не улучшается, меняется в худшую сторону. А в данном случае изменение в худшую сторону означает, что творец знает все меньше и меньше о природе высшей реальности. Соответственно, верно должно быть и то, что тот, кто делается лучше и приобретает больше знаний, рано или поздно подвергнется искушению перестать писать, поскольку всепоглощающий труд сочинителя становится препятствием на пути к новому познанию. И это скорее всего одна из причин, почему большинство гениальных людей с таким намеренным упорством избегают приближения к святости – из простого чувства самосохранения. И тогда мы получаем Данте, который пишет ангельские строки о Божьей воле, а уже его следующий выдох исполнен мстительной злости и тщеславия. Тогда мы получаем Вордсворта, благоговевшего перед Богом Природы и источавшего восхищение им, тогда как в жизни он культивировал эготизм и самовлюбленность, которые совершенно ошеломляли знавших его людей. Мы получаем Мильтона, создавшего целый эпос о том, как Человек впервые взбунтовался, но сам автор демонстрировал в жизни непомерную гордыню, которой позавидовал бы и Люцифер. И наконец, – добавил он с легким смешком, – мы имеем юного Себастьяна, постигшего истинность одного из основополагающих жизненных принципов – а именно взаимосвязанность всякого зла, – но использующего свою энергию не на то, чтобы действовать (это было бы слишком скучно), а чтобы превратить свое понимание в стихи. «Кальвин, породивший многих вдов», – неплохо написано, не могу не признать, но попытайтесь вы написать что-то более личное, основанное на собственном опыте, и могло бы получиться даже лучше. Или я ошибаюсь? Однако повторю сказанное прежде: «В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог».
Он поднялся и направился в сторону кухни.
– А теперь давайте посмотрим, удастся ли нам наскрести что-нибудь на обед, – сказал он.