Книга: Нарцисс и Златоуст
Назад: Шестнадцатая глава
Дальше: Восемнадцатая глава

Семнадцатая глава

— Слава Иисусу Христу, — сказал патер и поставил светильник на стол. Златоуст что-то пробормотал в ответ, опустив глаза долу.
Церковник молчал. Он стоял в ожидании и молчал, пока Златоуст не заволновался и не поднял испытующий взгляд на человека, стоявшего перед ним.
Человек этот, к своему смущению обнаружил Златоуст, не только носил мантию, какие носят отцы в Мариабронне, на нем был и знак, говоривший о звании настоятеля.
Только сейчас взглянул он настоятелю в лицо. Это было худое лицо с ясными и строгими чертами и очень тонкими губами. Это было лицо, которое он знал. Как зачарованный смотрел Златоуст в это лицо, насквозь пронизанное духом и волей. Взяв неуверенной рукой светильник, он поднял его и поднес к лицу незнакомца, чтобы увидеть его глаза. Он увидел их, и светильник в его руке задрожал, когда он ставил его на стол.
— Нарцисс! — едва слышно прошептал он. Все вокруг него пошло кругами.
— Да, Златоуст, я был Нарциссом, но уже очень давно сменил это имя, ты, вероятно, забыл. Со времени пострижения меня зовут Иоанн.
Златоуст был потрясен до глубины души. Весь мир вдруг переменился, и неожиданный спад нечеловеческого напряжения грозил удушить его; он дрожал, голова его кружилась и казалась пустым шаром, желудок свело. Глаза жгли подступившие слезы. Зарыдать и упасть в слезах в обморок — вот то, чего страстно хотелось ему в этот момент.
Но из глубины юношеских воспоминаний, вызванных появлением Нарцисса, поднялось предостережение: когда-то, мальчиком, он уже плакал, давая волю чувству, перед этим прекрасным строгим лицом, перед этими темными всезнающими глазами. Это не должно повториться. Словно призрак, снова возник перед ним в самый необычный момент его жизни этот Нарцисс — вероятно, для того, чтобы спасти ему жизнь, а ему опять разразиться рыданиями и упасть в обморок? Нет, нет и нет. Он возьмет себя в руки, обуздает сердце, усмирит желудок, прогонит головокружение. Только бы не показать сейчас свою слабость.
Неестественно спокойным голосом он наконец проговорил:
— Позволь мне и впредь называть тебя Нарциссом.
— Называй меня так, милый. Ты не хочешь подать мне руки?
И снова Златоуст превозмог себя. Совсем как когда-то, в школьные годы, он заставил себя ответить по-мальчишески упрямым, слегка насмешливым тоном.
— Извини, Нарцисс, — холодно и чуть высокомерно сказал он. — Я вижу, ты стал настоятелем. А я все еще бродяга. И кроме того, наша беседа, как ни желанна она мне, к сожалению, не может продолжаться долго. Ибо я, видишь ли, приговорен к виселице и через час, если не раньше, буду, вероятно, повешен. Это я говорю только для того, чтобы объяснить ситуацию.
Нарцисс и бровью не повел. Мальчишество и легкое бахвальство в поведении друга изрядно позабавили его и в то же время растрогали. Но стоявшую за этим гордость, которая не позволила Златоусту со слезами броситься ему на грудь, он воспринял с пониманием и глубоким одобрением. Воистину, он тоже не так представлял себе их свидание, но эта маленькая комедия вызвала искренний отклик в его душе. Только так и не иначе Златоуст мог снова быстро завоевать его сердце.
— Ну что же, — сказал он, тоже прикидываясь равнодушным. — Я, кстати, могу успокоить тебя относительно виселицы. Ты помилован. Мне поручено сказать тебе это и взять тебя с собой. Ибо здесь, в городе, тебе больше нельзя оставаться. У нас будет достаточно времени, чтобы поговорить друг с другом. Ну так как же, ты все еще не хочешь подать мне руку?
Они потянулись друг к другу и застыли в долгом рукопожатии, чувствуя глубокое волнение, но в словах, ими произносимых, еще некоторое время продолжали звучать чопорность и притворство.
— Хорошо, Нарцисс, мы, стало быть, покинем этот малопочтенный приют, и я присоединюсь к твоей свите. Ты возвращаешься в Мариабронн? Да? Очень хорошо. А как? Верхом? Отлично. Значит, и для меня нужно будет найти лошадь.
— Найдем, друже, и уже через два часа отправимся в путь. О, что это с твоими руками? Бог ты мой, они так сильно поцарапаны, распухли и все в крови! О, Златоуст, как они с тобой обошлись!
— Не волнуйся, Нарцисс. Я сам так изуродовал себе руки. Я ведь был связан и хотел освободиться. Это оказалось нелегко, скажу тебе. Кстати, было довольно смело с твоей стороны войти ко мне вот так, без сопровождения.
— Почему смело? Ведь не было никакой опасности.
— О, была маленькая опасность быть убитым мной. Так по крайней мере я задумал. Мне сказали, что придет священник. Я должен был убить его и бежать в его одежде. Хороший план.
— Ты, значит, не хотел умирать? Хотел защищаться?
— Конечно, хотел. Правда, мне и в голову не пришло, что священником окажешься ты.
— И все же, — задумчиво проговорил Нарцисс, — это был довольно мерзкий план. Ты и в самом деле мог бы убить священника, который пришел исповедовать тебя?
— Тебя нет, Нарцисс, конечно, нет, и, я думаю, никого из твоих патеров в мариаброннских мантиях. Но любого другого священника — да, можешь не сомневаться.
Голос его вдруг стал печальным и мрачным.
— Это был бы не первый человек, которого я прикончил.
Они помолчали. Оба чувствовали себя неловко.
— Об этих вещах, — холодно сказал Нарцисс, — мы поговорим позже. Ты сможешь исповедаться мне, если захочешь. Или просто рассказать мне о своей жизни. Мне тоже есть о чем поведать тебе. Я заранее радуюсь этому… Пойдем?
— Еще минуточку, Нарцисс! Мне вспомнилось, что однажды я уже назвал тебя Иоанном.
— Не понимаю.
— Разумеется, не понимаешь. Ты ведь ничего не знаешь. Это было много лет тому назад, когда я дал тебе имя Иоанн, и оно навсегда останется с тобой. Я, видишь ли, был раньше скульптором, резчиком по дереву, и надеюсь, что снова стану им. И лучшая скульптура, которую я тогда сделал, — скульптура апостола в натуральную величину, изображала тебя, но названа была не Нарциссом, а Иоанном. Апостол Иоанн у подножия креста.
Он встал и подошел к двери.
— Ты, стало быть, думал обо мне? — тихо спросил Нарцисс.
— О да, Нарцисс, — так же тихо ответил Златоуст, — я думал о тебе. Всегда, всегда.
Он резко открыл тяжелую дверь, в склеп заглянуло блеклое утро. Больше они не говорили ни о чем. Нарцисс взял его к себе в комнату для гостей. Молодой монах, сопровождавший настоятеля, укладывал багаж. Златоуст получил завтрак, его руки обмыли и слегка перевязали. Вскоре привели лошадей.
Когда они садились на них, Златоуст сказал:
— У меня к тебе еще одна просьба. Давай проедем через Рыбный рынок, там у меня небольшое дело.
Они отъехали. Златоуст обвел глазами все окна замка: не стоит ли в одном из них Агнес. Но больше он ее не видел. Они проехали через Рыбный рынок; Мария очень о нем тревожилась. Он простился с ней и с ее родителями, тысячекратно поблагодарил, обещал заглянуть как-нибудь еще и уехал. Мария до тех пор стояла у ворот, пока всадники не скрылись из глаз. Хромая, она медленно вернулась в дом.
Они ехали вчетвером: Нарцисс, Златоуст, молодой монах и вооруженный конюх.
— Ты еще помнишь мою лошадку, мою Звездочку, которая осталась в монастырской конюшне? — спросил Златоуст.
— Разумеется, помню. Но там ее уже нет, да и, я думаю, ты сам не надеялся на это. Лет семь-восемь тому назад нам пришлось ее прикончить.
— И ты еще помнишь об этом?
— О да, помню.
Златоуста не опечалила смерть Звездочки. Он был рад, что Нарцисс так хорошо помнит ее, Нарцисс, который никогда не интересовался животными и наверняка не знал клички ни одной другой монастырской лошади. Он был очень рад этому.
— Ты посмеешься надо мной, — снова начал он, — что первое существо в вашем монастыре, о котором я спросил, была моя бедная лошадка. Это невежливо с моей стороны. По правде сказать, я хотел спросить совсем о другом, прежде всего о настоятеле Данииле. Но я ведь мог предположить, что его нет в живых, раз ты стал его преемником. А сразу заводить речь о смерти мне не хотелось. Говорить о смерти я не очень-то расположен по причине прошедшей ночи, а также из-за чумы, на которую мне пришлось насмотреться. Но мы уже затронули эту тему, да и нельзя ее избежать. Скажи мне, когда и как умер настоятель Даниил, я очень чтил его. Скажи также, живы ли еще отцы Ансельм и Мартин. Я готов к худшему. Но тебя по крайней мере чума пощадила, и я доволен. Правда, я никогда не верил, что ты можешь умереть, я не сомневался, что мы встретимся. Но вера может обмануть, с этим, к сожалению, мне пришлось столкнуться. И своего мастера Никлауса, резчика по дереву, я не мог представить себе мертвым и был полон уверенности, что снова встречусь с ним и буду у него работать. И все же, когда я пришел, он был уже мертв.
— Рассказ мой будет короток, — сказал Нарцисс. — Настоятель Даниил скончался восемь лет тому назад, не болея и не мучаясь. Я не его преемник, я только год как стал настоятелем. Его преемником стал отец Мартин, бывший руководитель нашей школы, он умер в прошлом году, не дотянув до семидесяти. Отца Ансельма тоже нет больше на свете. Он любил тебя и часто говорил о тебе. Последнее время он совсем не мог ходить и очень мучился из-за этого; он умер от водянки. Да, и чума нас не миновала и много жизней унесла. Не будем об этом! Ты хочешь еще о чем-то спросить меня?
— Разумеется, и о многом. Прежде всего — как ты оказался в епископском городе и у наместника?
— Это длинная история, она покажется тебе скучной, речь идет о политике. Граф — любимец императора и в некоторых вопросах его полномочный представитель, а сейчас между императором и нашим орденом возникли кое-какие трения. Орден включил меня в состав депутации, которая вела переговоры с графом. Успех незначителен.
Он умолк, а Златоуст больше не спрашивал. Да ему и не следовало знать, что вчера вечером, когда Нарцисс просил графа сохранить Златоусту жизнь, за нее пришлось заплатить кое-какими уступками.
Они ехали; вскоре Златоуст почувствовал усталость и едва держался в седле.
Спустя некоторое время Нарцисс спросил:
— Это правда, что тебя схватили за воровство? Граф утверждает, будто ты прокрался во внутренние покои замка и что-то там стащил.
Златоуст засмеялся.
— Ну, все и впрямь выглядело так, как будто я вор. Но у меня было свидание с любовницей графа; он, без сомнения, знал об этом. Я очень удивлен, что он все же меня отпустил.
— Ну, он был не против, чтобы уладить дело.
Они не смогли преодолеть расстояние, которое наметили проехать за день. Златоуст слишком устал, руки его уже не держали поводьев. В одной деревне они сделали остановку; Златоуста уложили в постель, его немного лихорадило, и ему пришлось пролежать там еще один день. Но потом он мог ехать дальше. И когда вскоре руки его немного зажили, он стал получать удовольствие от путешествия верхом. Как давно он не ездил на лошади! Он воспрянул духом, помолодел и оживился, иногда скакал с конюхом наперегонки и в часы общения засыпал Нарцисса сотнями нетерпеливых вопросов. Спокойно и вместе с тем радостно Нарцисс отвечал на них; он снова был очарован Златоустом, он любил его запальчивые, по-детски непосредственные вопросы, полные безграничного доверия к уму и духу друга.
— Один вопрос, Нарцисс: вы тоже сжигали евреев?
— Сжигали евреев? С какой стати? Да у нас и нет евреев.
— Верно. Но я спрашиваю: ты мог бы сжигать евреев? Мыслимо ли для тебя такое?
— Нет, зачем мне это делать? Ты считаешь меня фанатиком?
— Пойми меня, Нарцисс! Я хочу сказать: допускаешь ли ты, что в определенном случае ты мог бы отдать приказ уничтожать евреев или хотя бы согласиться на это? Ведь столько герцогов, бургомистров, епископов и другого начальства отдавали такие приказы.
— Приказ такого рода я бы не отдал. Вместе с тем вполне возможен случай, когда мне пришлось бы присутствовать при такой жестокости и терпеть ее.
— И ты смог бы такое вытерпеть?
— Конечно, раз мне не дана власть воспрепятствовать этому… Ты, кажется, уже видел, как сжигали евреев, Златоуст?
— Увы, да.
— Ну и помешал ты этому?.. Нет?.. Вот видишь.
Златоуст в подробностях рассказал историю Ревекки и при этом сильно разволновался.
— А теперь скажи, — горячо заключил он, — что это за мир, в котором мы вынуждены жить? Разве это не ад? Разве не вызывает он возмущение и отвращение?
— Само собой. Мир именно таков.
— Так! — сердито воскликнул Златоуст. — А ведь раньше ты столько раз убеждал меня, что он божественен, что он представляет собой великую гармонию кругов, в центре которых восседает на троне Творец, что все сущее прекрасно и тому подобное. Ты говорил, так написано у Аристотеля или у святого Фомы. Любопытствую узнать, как ты объяснишь это противоречие.
Нарцисс засмеялся.
— У тебя изумительная память, и все же она тебя немного подвела. Я всегда почитал совершенным Творца, но никогда — творение. Я никогда не отрицал наличие зла в мире. Что жизнь на земле гармонична и справедлива и что человек добр — такого, мой милый, не утверждал ни один настоящий мыслитель. Более того, в Священном Писании недвусмысленно сказано, что мысли и чаяния человека злы, мы каждый день видим тому подтверждение.
— Очень хорошо. Наконец-то я вижу, что вы, ученые, об этом думаете. Человек, стало быть, зол, жизнь на земле полна подлости и свинства, это ее составная часть. Но где-то там, в ваших книгах и учебниках, есть и справедливость, и совершенство. Они существуют, это можно доказать, вот только никому они не нужны.
— Ты накопил много неприязни к нам, теологам, милый друг! Но ты так и не научился мыслить, ты смешиваешь разные вещи. Тебе придется кое-чему подучиться. Но с чего ты взял, что нам не нужна идея справедливости? Мы прибегаем к ней ежедневно и ежечасно. Я, к примеру, настоятель и должен управлять монастырем, а в этом монастыре столь же мало совершенства и святости, как и за его стенами. Тем не менее первородному греху мы постоянно и неуклонно противопоставляем идею справедливости, пытаемся соизмерять с ней нашу несовершенную жизнь, пытаемся исправлять зло и жить, постоянно помня о Боге.
— Ах да, Нарцисс. Но ведь я говорю не о тебе и не утверждаю, что ты плохой настоятель. Нет, я думаю о Ревекке, о сожженных евреях, о братских могилах, о всемогуществе смерти, об улицах и домах, в которых валялись зловонные чумные трупы, об этом ужасном запустении, о бездомных, осиротевших детях, об околевших на цепи от голода дворовых псах — и когда я думаю обо всем этом и вижу перед собой эти картины, сердце мое заходится от боли, и я начинаю думать, что наши матери родили и отправили нас в безнадежно жуткий, дьявольский мир и что было бы лучше, если бы они не делали этого, если бы Бог не создавал этот страшный мир, а Спаситель не шел за него напрасно на крестную муку.
Нарцисс ласково кивнул другу.
— Ты совершенно прав, — сказал он мягко, — выговорись до конца, скажи мне все. Но в одном ты сильно ошибаешься: ты считаешь, что высказываешь мысли, но это — чувства! Чувства человека, озабоченного жестокостью существования. Однако не забывай, что этим печальным, полным отчаяния чувствам противостоят чувства совсем иного порядка! Когда ты получаешь удовольствие от езды верхом по прекрасной местности или когда ты довольно легкомысленно прокрадываешься вечером в замок, чтобы приударить за любовницей графа, мир в твоих глазах выглядит совсем по-иному, и все зачумленные дома и сожженные евреи не мешают тебе искать наслаждений. Разве не так?
— Конечно, так. Поскольку мир полон смерти и ужасов, я снова и снова пытаюсь утешить свое сердце и срываю прекрасные цветы, растущие посреди этого ада. Я наслаждаюсь и на время забываю ужасы. Но их от этого не становится меньше.
— Ты хорошо сформулировал свою мысль. Ты, значит, считаешь, что тебя окружают в этом мире смерть и ужасы, и бежишь от них в наслаждения. Но наслаждения недолговечны, после них ты опять оказываешься в пустыне.
— Да, это так.
— Так бывает с большинством людей, однако лишь немногие воспринимают это с такой силой и интенсивностью, как ты, и немногие испытывают потребность осознать свои ощущения. Но скажи все-таки: не пытался ли ты идти другим путем, кроме этого отчаянного метания от наслаждений к ужасам и обратно, кроме этого качания между жаждой жизни и страхом смерти?
— О да, конечно. Я пытался идти путем искусства. Я ведь уже говорил тебе, что, помимо всего прочего, я стал еще и художником. Однажды — я уже года три как ушел из монастыря и все время странствовал — попалась мне на глаза в одной монастырской церкви скульптура Божьей Матери, она была так прекрасна, а вид ее так захватил меня, что я стал расспрашивать о мастере и искать того, кто ее создал. Я нашел его, это был знаменитый мастер; я стал его учеником и несколько лет работал с ним.
— Позже ты расскажешь мне об этом еще больше. Но что дало тебе искусство, что оно для тебя значило?
— Это было преодоление бренности. Я видел, что от шутовского карнавала и пляски смерти, называемых человеческой жизнью, что-то оставалось и продолжало жить: произведения искусства. Да, они тоже со временем гибнут, сгорают в огне, гниют и снова превращаются в прах. Но они все-таки переживают не одно поколение и за гранью мимолетного мгновения образуют тихое царство образов и святынь. Соучаствовать в этом для меня приятно и утешительно, ибо это почти увековечение бренности жизни.
— Мне это очень по душе, Златоуст. Надеюсь, ты создашь еще много прекрасных творений, моя вера в твои силы велика, и я надеюсь, что ты долго будешь в Мариабронне моим гостем и позволишь мне устроить для тебя мастерскую; в нашем монастыре давно уже не было художника. Но мне кажется, своим определением ты еще не исчерпал чуда искусства. Мне кажется, смысл искусства не только в том, чтобы, воплотив в камне, дереве или красках, вырвать у смерти то, что существует, но обречено умереть, и этим продлить его существование. Я видел творения искусства, святых и мадонн, о которых не скажешь, что они только верные слепки каких-то людей, которые жили когда-то, формы и краски которых воспроизвел художник.
— Тут ты прав, — горячо воскликнул Златоуст, — вот уж не думал, что ты и в искусстве так хорошо разбираешься! Прообраз хорошего произведения искусства — не реальный, живой человек, хотя он может дать толчок творчеству. Прообраз не состоит из плоти и крови, он духовного свойства. Это образ, живущий в душе художника. Во мне, Нарцисс, тоже живут такие образы, я надеюсь когда-нибудь воплотить их и показать тебе.
— Прекрасно! Ты только что, сам того не ведая, забрался в самую сердцевину философии и открыл одну из ее тайн.
— Ты смеешься надо мной.
— О нет. Ты заговорил о прообразах, то есть об образах, которые существуют только в воображении творца, но которые можно воплотить в материале и сделать видимыми. Задолго до того, как художественный образ станет зримым и обретет реальные черты, он уже существует в душе художника! И этот образ, этот прообраз в точности напоминает то, что древние философы называли «идеей».
— Да, звучит вполне правдоподобно.
— Так вот, объявляя себя сторонником идей и прообразов, ты оказываешься в мире духа, в мире философов и теологов, и должен признать, что посреди этого запутанного и скорбного ристалища жизни, посреди бесконечной и бессмысленной пляски смерти витает дух творца. Видишь ли, я всегда обращался к этому духу в тебе, когда ты пришел ко мне, будучи отроком. У тебя это дух не мыслителя, а художника. Но это дух, именно он укажет тебе путь из сумятицы чувственного мира, из вечного метания между наслаждением и отчаянием. Ах, милый, я счастлив, что слышу от тебя это признание. Я ждал его — с тех пор, как ты оставил своего учителя Нарцисса и нашел в себе мужество быть самим собой. Теперь мы снова можем стать друзьями.
В этот час Златоусту показалось, что жизнь его обрела смысл, что он как бы обозревает ее сверху и отчетливо видит три большие ступени: зависимость от Нарцисса и освобождение от нее — время свободы и странствий — и возвращение, обращение к своему внутреннему миру, начало зрелости и жатвы.
Видение снова исчезло. Но теперь он нашел подобающую форму общения с Нарциссом, их связывали уже не отношения зависимости, а отношения свободы и взаимности. Отныне он, не испытывая унижения, мог быть гостем своего друга, который превосходил его духовностью, ибо тот признал в нем равного себе, признал в нем творца. Раскрыться перед ним, показать свой внутренний мир, воплощенный в творениях искусства, — этому он горячо радовался теперь, во время путешествия. Но иногда его охватывало сомнение.
— Нарцисс, — предостерегающе сказал он, — боюсь, ты не знаешь, кого приглашаешь в свой монастырь. Я не монах и не хочу им быть. Мне, правда, ведомы три великих обета, и я ничего не имею против бедности, но не люблю ни целомудрия, ни послушания; да эти добродетели и не кажутся мне такими уж достойными мужчины. А от благочестия во мне и вовсе ничего не осталось, я уже много лет не исповедовался, не молился и не причащался.
Нарцисс остался невозмутим.
— Ты, похоже, стал язычником. Но этого мы не боимся. А своими многочисленными грехами тебе вряд ли стоит гордиться. Ты жил обычной мирской жизнью, ты, подобно блудному сыну, пас свиней и забыл, что такое закон и порядок. Разумеется, из тебя вышел бы очень плохой монах. Но я приглашаю тебя не для того, чтобы ты вступил в орден; я приглашаю тебя просто побыть нашим гостем и устроить себе у нас мастерскую. И еще одно: не забывай, что именно я в годы нашей юности разбудил тебя и побудил отправиться в мир. Вместе с тобой я тоже несу ответственность за то, каким ты стал — хорошим или плохим. Посмотрим, что из тебя вышло; ты покажешь мне это своими словами, своей жизнью, своими произведениями. Когда ты это сделаешь и когда я почему-либо сочту, что наша обитель не место для тебя, я первый попрошу тебя снова ее покинуть.
Златоуст всякий раз приходил в восхищение, когда его друг говорил и выступал как настоятель, со спокойной уверенностью и легкой насмешкой над светскими людьми и мирской жизнью, ибо тогда было видно, кем стал Нарцисс: мужем, правда, мужем духа и церкви, с нежными руками и лицом ученого, но полным уверенности и самообладания, руководителем, облеченным ответственностью. Этот муж Нарцисс не был больше прежним юношей, не был он уже и мягким, сердечным апостолом Иоанном, и этого нового, по-рыцарски мужественного Нарцисса он хотел изобразить своими руками. Много образов ждало его: Нарцисс, настоятель Даниил, отец Ансельм, мастер Никлаус, прекрасная Ревекка, прекрасная Агнес и многие другие, друзья и враги, живые и мертвые. Нет, он не хотел быть ни монахом, ни благочестивым, ни ученым, он хотел творить; и он был счастлив тем, что былая обитель его юности станет пристанищем для его творений.
Стояла прохладная поздняя осень, и однажды утром, когда с голых деревьев уже свисали густые хлопья инея, они оказались в широкой холмистой местности с обнажившимися красноватыми пятнами болот и странно призывными, давно знакомыми линиями далеко протянувшихся холмов; появилась высокая осиновая роща, за ней русло ручья и старая рига, при виде которой у Златоуста тревожно и радостно забилось сердце; он узнал холм, по которому он когда-то катался верхом с дочерью рыцаря Лидией, узнал и пустошь, по которой он, изгнанный и глубоко опечаленный, уходил прочь сквозь легкий снегопад. Показались ольшаники, мельница и замок, со странной болью узнал он окно кабинета, в котором в легендарную пору своей юности слушал рассказы рыцаря о паломничестве и исправлял его латынь. Они въехали во двор, здесь была заранее намечена остановка. Златоуст попросил настоятеля не называть здесь его имя и позволить ему вместе с конюхом есть в комнате для прислуги. Так все и было. Там уже не было старого рыцаря, не было и Лидии, но остался кое-кто из егерей и батраков, а домом управляла вместе с супругом очень красивая, гордая и властная дама, Юлия. Она все еще была необыкновенно красива и немного зла; Златоуста не узнала ни она, ни кто-либо из челяди. Перекусив, он пробрался в вечерних сумерках к саду и заглянул через забор на уже по-зимнему опустевшие грядки, осторожно подошел к дверям конюшни и посмотрел на лошадей. Он спал вместе с конюхом на соломе, грудь ему сдавливал груз воспоминаний, и он много раз просыпался. О, какой же беспутной и бесплодной была его жизнь, богатая образами, но разбитая на мелкие кусочки, бедная смыслом, бедная любовью! Утром, при отъезде, он робко поднял глаза к окнам в надежде еще раз увидеть Юлию. Вот так же недавно во дворе епископской резиденции искал он глазами Агнес. Она не появилась, не появилась больше и Юлия. И так, думал он, всю жизнь: прощаешься, уходишь прочь, стоишь, всеми забытый, с пустыми руками и стылым сердцем. Весь день это не отпускало его, он молчал, мрачно сидя в седле. Нарцисс оставил его в покое.
Но постепенно они приближались к цели, и через несколько дней она была достигнута. Незадолго до того, как стали видны башня и крыши, они миновали тот самый каменистый пустырь, на котором он — как же давно это было! — собирал зверобой для отца Ансельма и где цыганка Лиза сделала его мужчиной. И вот они въехали в ворота Мариабронна и спешились под чужеземным каштановым деревом. Нежно притронулся Златоуст к его стволу и нагнулся, чтобы взять один из увядших коричневых плодов, валявшихся с лопнувшей колючей скорлупой на земле.
Назад: Шестнадцатая глава
Дальше: Восемнадцатая глава