Книга: Пигмалион. Кандида. Смуглая леди сонетов
Назад: Веселость гения
Дальше: Идол бардопоклонников

Юпитер и Семела

Это не означает, что Шекспир был человеком жестоким; судя по всему, он им не был, но ведь не от жестокости Юпитер испепеляет Семелу, просто он не мог перестать быть богом, а она – смертной. Уж чем-чем, а идолопоклонством (как в одном месте книги назвал ее мистер Харрис) страсть Шекспира к Смуглой леди не была. В противном случае Смуглая леди, наверное, смогла бы ее вынести. Мужчина, который «догадывается и любит, подозревает и боготворит», терпим даже с точки зрения избалованной и деспотичной возлюбленной. Но какая женщина способна терпеть мужчину, который любит, но который не просто подозревает, а знает и при этом смеется над нелепостью собственной страсти к женщине, чьи недостатки видны ему все до единого? Мужчину, чей кладбищенский юмор вечно заставляет его перемигиваться с черепом Йорика и приглашать свою владычицу посмеяться вместе над тем смешным фактом, что она кончит, как Йорик, хоть накладывай она белила в дюйм толщиной (как, вероятно, Смуглая леди и поступала). Смуглой леди Шекспир, должно быть, порой казался безжалостным чудовищем – так сказать, интеллектуальным Калибаном. Да, да, Калибаном, который способен сказать:
Ты не пугайся: остров полон звуков –
И шелеста, и шепота, и пенья;
Они приятны, нет от них вреда.
Бывает, словно сотни инструментов
Звенят в моих ушах; а то бывает,
Что голоса я слышу, пробуждаясь,
И засыпаю вновь под это пенье.
И золотые облака мне снятся.
И льется дождь сокровищ на меня…
И плачу я о том, что я проснулся.

И звучит это очаровательно, но у Смуглой-то леди уши, возможно, были с тем самым изъяном, которого опасался Клотен: к этой красоте она была глуха, зато уж, будьте уверены, ни одно словечко из сонета «Ее глаза на звезды не похожи…» не прошло для нее незамеченным.
И можно ли после этого предполагать, что Шекспир был слишком глуп или слишком скромен и так и не понял, что его случай – вариант Юпитера и Семелы? В этом смысле Шекспир, безусловно, скромностью не отличался. Никто никогда не слыхал от него скромного покашливания второстепенного поэта:
Замшелый мрамор царственных могил
Исчезнет раньше этих веских слов.

Таких строк много. Находя, по-видимому, острое удовольствие и забаву в том, чтобы шокировать скромных кашлюнов, он громогласно заявлял здесь о своем месте и своей власти в «широком мире, что грезит о грядущем дне». Вероятнее всего, Смуглой леди это его качество казалось невыносимым самомнением, – нет причин предполагать, что ей пьесы Шекспира нравились больше, чем Минне Вагнер нравились музыкальные драмы Рихарда. Вполне возможно, что «Испанская трагедия», по ее мнению, стоила шести «Гамлетов».
Не был Шекспир и глуп: если бы не классовые ограничения и не профессия, которые отрезали его от настоящего участия в государственных делах и свели его возможности интеллектуальной и политической практики к частным беседам в таверне «Русалка», он, может статься, сделался бы одним из талантливейших государственных деятелей своей эпохи, а так он сделался просто талантливейшим драматургом. Можно было бы предположить, что Шекспир обнаружил, что умственные способности Смуглой леди так же не поспевают за его разумом, как не поспевали они у Энн Хетеуэй, будь у нас хоть какое-нибудь свидетельство о прекращении их дружбы после того, как он прекратил писать ей сонеты. Собственно говоря, переход страсти в прочную устойчивую близость обычно кладет конец сонетам.
Гипотеза, что Смуглая леди разбила Шекспиру сердце (как настаивает мистер Харрис), уж очень не вяжется с Шекспиром. «Люди время от времени умирали, и черви их поедали, но случалось все это не от любви», – говорит Розалинда. Ричард Глостер, в которого Шекспир вложил все свое озорное презрение к вульгарным чувствам, восклицает:
И пусть любовь, что бороды седые
Зовут святой, живет в сердцах людей,
Похожих друг на друга, – не во мне.
Один я.

У Гамлета не находится ни одной слезинки для Офелии. В связи с ее смертью у него возникает лишь яростное отвращение к сентиментальному поведению Лаэрта на могиле; когда Гамлет вскоре обсуждает эту сцену с Горацио, он уже успел забыть Офелию, ему только совестно, что он не сдержался, и поэтому он охотно соглашается выступить в состязании на рапирах, чтобы сгладить неприятный осадок. Как бы в опровержение такой точки зрения мистер Харрис выставляет Ромео, Орсино и даже Антонио, и глубокая проникновенность, с какой он это делает, убеждает вас в том, что Шекспир в этих персонажах не раз выдавал себя с головой. Но одно дело – выдать себя с головой, а другое – нарисовать себя во весь рост, как он это делает в Гамлете и Меркуцио. Шекспир никогда «не видел» себя (по актерскому выражению) в Ромео, Орсино или Антонио. В пьесе у мистера Харриса Шекспир изображен с трогательнейшей нежностью. Трагическая фигура – ожесточенный, вызывающий жалость, несчастный и сломленный человек среди толпы здоровяков, состоящей из всяких Джонсонов и Елизавет. Но для меня он не Шекспир, мне не хватает шекспировской саркастичности и веселости. Отнимите их у него – и Шекспир перестанет быть собой, исчезнут хватка, горячность, сила, мрачное упоение своей способностью смотреть со смехом в лицо страшным фактам; останется лишь самая что ни на есть наводящая уныние жертва. А теперь подумайте сами: похож ли Шекспир на обиженного неудачника? Даже когда речь идет о самом устойчивом и вдохновенном из шекспировских увлечений – о любви к музыке (которую мистер Харрис хотя бы в какой-то степени оценил по достоинству первым), чувствуется налет издевки. «Поплюйте и настраивайте снова», «…божественная песня! И душа его воспарит! Не странно ли, что овечьи кишки способны так вытягивать из человека душу?» В этих репликах столько же Шекспира, сколько и в неизменной цитате о трепете ветра и фиалках.
Такой упор на шекспировскую саркастичность, на озорное упоение пессимизмом, на способность бурно радоваться тому, что разбивает сердца людей обыкновенных, я делаю не только оттого, что все это симптоматично для сгустка жизненной энергии, который мы называем гением, но и потому, что отсутствие иронии – единственный вопиющий недостаток в остальных отношениях удивительно глубокой книги мистера Харриса. К счастью, это упущение книгу не калечит, как, на мой взгляд, оно калечит героя пьесы, ибо из пьесы автор исключил себя, тогда как книгу он заполняет собой в полной мере, – язвительный, звучноголосый, с тем особым, несокрушимым стилем, который и есть человек.
Назад: Веселость гения
Дальше: Идол бардопоклонников