КАПЛИЦА КОНОНА
– Елабужские гнут, – говорил Калистрат.
– Меньше десятой доли не опускай.
– Не опускал. Они сплавщиков сами ищут, перенимают, стараются вызнать про каждого – наш или нет. Уже Клима подрядили и Никиту Ярушникова.
– Никите скажи, чтоб отперся; на него в Треке барку готовят. А купцам передай, что если станут против нас – каждую пятую барку убьем на бойцах. Или весь караван на огрудок вытащим, и просидят всю Макарьевскую ярмарку на Чусовой. А по пристаням приказчикам укажи, чтоб елабужским воду не продавали.
– Некрас, ревдинский-то приказчик, просит десяток барок продать – им не хватает. А Пашка Темкин из Новой Утки говорит, что у них плотина протекла и на верхнем плотбище новые барки весной не спустить.
– Ниже Новой Утки барки наверх не продавать, понял? А Изоту скажи, чтобы Пашку гнал: ни черта он в своем деле не понимает. Пусть Лавра Южака поставит.
– Да он не хочет Лавра…
– Он сына за кого сватал?
– За лоскутовскую дочку. За ней приданого пятьсот рублей.
– Скажи Лоскутову, чтоб дочь за Изотова сына не отдавал.
– Авдей Чагочкин просит двадцать пять рублей. Он погорел зимой, теперь строиться хочет.
– Дай.
– Еще Вознесенский скит просит двести рублей на божелесье. Их капитан Берг нашел – кто-то ему выдал. Весной уходить надо.
– Дай сто, и хватит. А болтуна найди и под голбец. Яковлев долг прислал?
– Прислал сполна.
– А от Демидова?
– Тоже послали, только шайтанский приказчик Резунов зажал, говорит, на плотбищный кошт не хватает.
– Врет. Отыми.
– А коли не врет?
– Разведай порядком. Если не врет, уступи ему подряд на алапаевских. Пусть в долг переможется, а наше отдаст. Припугни.
– В Утке видели, Дорофей Бочкарев побирается…
– Стыд. Вели изловить и в скиты, чтоб не убежал. Пусть старость под богом мыкает.
– Ослянский приказчик Наговицын обещал, что перехватит грузы с Невьянска и Салды и пустит казенными караванами.
– А сулили ему?
– Сулили, не берет.
– Казенный карман всегда глубже; посулите поболе – возьмет.
– Карташов, красноуфимский купец, просит его барки целыми провести, а заплатит с третьей долей сверх обещанного после Макарья.
– А чего по Уфе не поведет тогда?
– Говорят, этой весной на Уфе воды совсем не будет, снега нет.
– Ладно, соглашайся. Дай ему Ефима Смирнова и Яську Асаула, пусть чокнут барки, чтоб Волеговой деревне перепало.
– Яська грех брать боится – слава пойдет. Третий ведь год подряд.
– Ну, не Яську, так Давыда Замараева. За ним долг.
– От горного начальства доглядчик на Полевских плотбищах ездит, хулит суда, не допускает к сплаву. Дать ему?
– Не надо. Весной все востребуют, и добрые суда, и с охулкой. Пусть оближется, выжига. Ну, есть у тебя еще чего?
– Да все пока…
– Ступай с богом.
Заскрипели ступени лестницы, что-то глухо хлопнуло. Осташа навострил уши, пристально глядя на щель между крышкой и стенкой своего ларя. Похоже, Конон остался в каплице один. До Осташи донеслись кряхтенье и неразборчивое бормотание молитвы. А потом Осташа вдруг услышал:
– Ну, долго ты там сидеть будешь, как мышь в сусеке? Вылазь, никого нет.
Это сказал Конон. Осташа поначалу даже не понял, к кому Конон обращается? «Не к Егорию же Победоносцу…» – догадался он и приподнял крышку над головой.
Каплица оказалась большой и просторной, хотя и низкой. Вдоль бревенчатых стен громоздились лавки, лари и поставцы с книгами, шкатулками и какими-то сосудами. Несколько лампад освещали четырехчинный иконостас, почти весь сплошь медный: целая медная стена, вся в зеленом узорочье. Багровый свет лампад выделил прозеленью и клин желтизны в бороде Конона, словно Конон сам потихоньку превращался в икону. Конон сидел в большом кресле с высокой спинкой и подлокотниками. На ногах у него были подшитые кожей валенки, на плечах – теплая бабья душегрея. За плечом Конона во мрак к потолку уходила стариковская лесенка-частоступочка.
– Ты ли это, Остафий? – спросил Конон, глядя мимо Осташи.
– Я, – хрипло подтвердил Осташа. Конон то ли засмеялся, то ли закашлялся.
– Лица-то твоего я уже не увижу, Останя, – как-то неожиданно-сердечно признался он с сожалением. – Садись вон напротив где-нибудь, хоть голос твой послушаю… Лаялся-то ты звонко.
Осташа, недоумевая, вылез из тайника, еще раз огляделся по сторонам и с краю присел на лавку напротив Конона.
– Я тебя давно услышал, – признался Конон, по-прежнему не попадая глазами Осташе в лицо. – Жду тебя… Долго же ты сюда добирался. Дольше, чем я думал.
Осташа не знал, чего сказать. Он совсем не на такое рассчитывал. Думал, придется трясти старика, ножиком пугать…
– А почто ты меня ждал? – глупо спросил он. Взгляд Конона тотчас обратился на Осташино лицо, словно наконец нашарил его в тишине, и оттого вдруг сделался осмысленным, будто Конон прозрел.
– Показалось мне давеча по голосу твоему, что будет сплаву воля и после меня. Чую, мне уж недолго небо коптить. Коли господь потерпит, так разве что до осени доживу. Обрадовался я тебе. Бога просил, чтоб он еще привел свидеться. Сам небось понимаешь: Калистратка да Прошка его – так, трухляки, пустохваты. Колыван не жилец. Дальше сплаву твое слово.
Конон говорил так, будто они с Осташей уже сто раз все это обсуждали. Осташа обомлел, совсем смешался.
– Ты же летом мне совсем другое обещал… – выдавил Осташа.
Конон усмехнулся:
– А ты и поверил? До сих пор, что ли, буки боишься?
– Я думал, ты мне враг, – честно признался Осташа.
– Конечно враг, – согласился Конон. – Все, чего я сделал, ты небось во-первое похеришь… Да что же с того? Я-то уйду, не увижу. А сплав останется. Тебе виднее будет.
– Я тебя не пойму. – Осташа вглядывался в суровое, измятое морщинами лицо старого сплавщика. – Почто же тогда ты меня гнал от сплава, чуть не сгубил совсем?
– Отгонял, чтоб ты разгон взял. Прыгнуть-то высоко придется. А губить?.. Чем я тебя губил?
– И Чупря в меня стрелял, и Фармазон сжечь хотел.
– Ну, это не от меня. – Конон улыбнулся.
– Как это не от тебя? Чупря за твоей каплицей в тайнике живет.
– И что с того? Думаешь, мне дела больше нет, чтобы только за тобой следить да злых убивцев на тебя науськивать? Думаешь, на Чусовой я сам господь бог и здесь всякий волос с каждой глупой башки лишь по моей воле падает? Мал же ты умом, право слово. Это, видно, Калистрат да Колыван злобствовали, а может, и сами Гусевы. Нет, Останя, я тут не при чем. Хотел бы я тебя сгубить, так ты бы уж давно раков кормил.
– И батю не ты сгубить велел?
– Мне и велеть не надо было. Кем был твой батя, а? Он ведь не мог не погибнуть. Живем-то в смраде. Без меня охотники нашлись.
– А ты, значит, скорбел тайком? – ухмыльнулся Осташа. – Сколь пудов воска на свечки-то перевел?
– Не скорбел, – согласился Конон. – Но и не радовался. Чего мне твой батя? Мы с ним разными дорогами шли. Мы друг другу не соперники были.
– Это как это не соперники? – удивился Осташа. – Батя один всем показал, что и без твоего истяжельства можно барки водить. Батя без твоего толка лучшим сплавщиком был и ни единой барки не убил!
– Думаешь, один Переход барки целыми всегда приводил? – Конон наклонил голову, прислушиваясь. – Скажу: нет. Не он один. Дорофей Округин, Метеля прозвищем, тоже ни одной барки не убил. Афонька Седов из Нижнего Села. Иван Тарасов – наш, ревдинский. Павлин Петрович Ренев, полевчанин. Алафейка, Косое Брюхо. Другие тоже найдутся. Кто-то из наших, из истяжельцев. А кто и сам по себе. Но ведь дело не в этом, не в барках. Переход лучшим сплавщиком был не потому, что барок не убивал.
– А почему?
– Да много «почему», – вздохнул Конон. – Этого ты или не поймешь совсем, или поймешь сам. Другому не объяснить. Когда состаришься, многое суетой окажется, и слова тоже.
– Не пойму, – жестко и требовательно повторил Осташа.
– Поймешь, – заверил Конон. – Когда-нибудь. Небось не сразу. Совесть-то одна. Бог один. Чусовая одна. Поймешь.
По потолку прошлись шаги, и Осташа тотчас вскочил, глядя наверх. Конон слабо шевельнул рукой: брось, мол, никто в каплицу не сунется.
– Правда народом поверяется, – устало продолжил он. – А что видишь за народом? Нету правды. К правде два пути только заповедано – от царя или от церкви. На каждой дорожке гора неподъемная: церковь нашу Никон соблазнил, а вместо царя у нас Катеринка-блудница. И потому расседина меж горами, теснина – это наш раскол. А посередь него твой батя. Только что он даст-то народу? Теснинами не всякий пройдет, сам знаешь. Иначе и мы, сплавщики, ни к чему были бы. И батя твой тому урок. Он-то смог до правды дойти, да разве ж народ по его пути пройдет? Нельзя того от всех требовать, чего только ты один можешь. Кто-то – сплавщик, а кто-то – бурлачье. Но коли они не сплавщики, они что, прокляты, что ли? Те же божьи души-то.
– К чему ты это говоришь? – зло спросил Осташа.
– К тому, что Перехода гордыня святости сгубила. К неисполнимому он призывал. Его путь по правилу, кто же спорит, но правило его на каждого не приложишь.
– Это почему это всяк по правде жить не может?
– Потому что по правде жить могут только все до единого разом. Хоть один кто соблазнится – правде конец. А в народе не без урода. Это даже не грех, так уж по судьбе получается. Ты вот представь, что на сплаве ни единый сплавщик не возьмет деньгу, чтобы свою барку намеренно убить…
– Ну и представил! – строптиво отозвался Осташа.
– И что, тогда ни одна барка о бойца не убьется, да?
Осташа молчал. Все равно кто-нибудь да убьется, чего уж тут спорить-то. Чусовая – река теснин.
– Вот потому и нет в народе правды от праведности каждого. Невозможна она. А Переход жизней своей такую сказку и рассказывал. Рано иль поздно сказка заканчивается.
Осташа по-прежнему молчал: зло, затравленно, несогласно.
– Поживи с мое, и не то увидишь, – как-то утешающе добавил Конон. – И не надо мне было губить Перехода. Кто с огнем играется, рано иль поздно сам сгорит. Поджигать незачем.
Сухая, корявая, широкая ладонь Конона чуть задрожала на подлокотнике кресла, словно Конон хотел погладить Осташу по голове, а сил не нашлось.
– Я ведь не херю батьку твоего. – Конон будто прощения попросил. – Славу его сплавщицкую не хулю. Я тебе о другом говорил.
– А я не верю, – твердо и отчаянно ответил Осташа.
– Дело твое. Потому и говорю я, что придешь ты вместо меня – другое слово Чусовой скажешь. Я вот понял, что нету добра-то Переходова в мире. Слышал про старицу Платониду на роднике под Шунут-камнем? Недалече ведь это, верст сорок…
– От Ревды недалеко, а от Кашки далеко.
– Тогда послушай. У девки Платониды два брата были, а родители – богатые. Но померли батюшка с матушкой в одночасье, и пришлось братьям наследство делить. Разругались вдрызг, мордобой за каждый гвоздь устроили. Еле разделились, но друг друга возненавидели. Тогда Платонида и сказала братьям: негоже так. Возьмите то, что мне в приданое положено, и помиритесь, а я все одно в скит хочу. Братья взяли, и пошла у них свара пуще прежней. В общем, зарезали они друг друга насмерть. Вот тебе и все добро от чистой души. Так что знай: не бывает такого добра. Есть зло во имя добра и просто зло. Может, к твоему времени господь нас и помилует – иначе будет. Я того уж не увижу. Но то, чего я успел увидеть, мне все сказало. Кроме батьки твоего в расколе еще и Пугач был.
– Истяжлецы тоже, – мстительно добавил Осташа.
– Весь раскол от незнанья, – подтвердил Конон. – Кого из нас господь озарил? Перехода? Пугача? Старца Гермона? Мирона Галанина? Или меня? Да никого. Как уж сумели увидеть, так и жили. Не было бы Чусовой, так до сих пор и не знали бы, есть ли путь в теснинах.
– Значит, все же есть? – с надеждой спросил Осташа.
– Есть, – усмехнулся Конон, – да не для всех. Ну, для Перехода, скажем. Не для меня. И не для тебя. Иначе ты бы ко мне не пришел. Батя твой ко мне за ответами не ходил.
– Сам понимаешь, почему я пришел! – огрызнулся Осташа. – Сам же ты мне сплавщиком быть не давал!
– Да ведь в этом я тебе не указ. Ну, не сразу, а все одно бы ты сплавщиком стал. Ты ведь сейчас не об этом просить пришел, верно? Ты уж без бати потерся меж людей, понял, как своего добиться можно. Только тебе этого мало.
– Почему это мало? Я только о том тебя летом и просил! Я на твою скамейку залезать не хотел! Это ты сам решил, будто мне на нее встать нужно будет. Я к тебе в последыши не метил!
Конон медленно поднял руки и поправил на груди душегрею.
– Нет, Останя. Вот станешь ты сплавщиком, – ведь все одно станешь! – и что, хватит тебе того?
– Хватит! – с вызовом ответил Осташа.
– Не хватит. Ты потом захочешь лучшим сплавщиком стать. А то, что ты лучший, одним ремеслом не докажешь. Я тебе уже называл тех, кто тоже ни единой барки не убил. И вот тогда ты задумаешься, в чем же соль? Вторым батькой тебе не быть, не та жила. Да ведь и Переход был не колдун, который умереть не может, если выученику тайны своей не передаст. Чего ты будешь делать без батиной тайны? С ума сойдешь? Или новый толк объявишь?
Осташа был поражен: он и вправду никогда не думал о том, что будет после того, как он станет сплавщиком. Неужели весь разгон, который он набрал, раскатится вниз по Чусовой вхолостую, как караванный вал, спущенный раньше времени?..
Конон, склонив голову, прислушивался к Осташиному молчанию.
– Вот, – удовлетворенно сказал он, – как задумаешься о том, так и вспомнишь дядю Конона. Потому что лучший – это не тот, кто самый умелый, а тот, кто ближе к правде.
– А что, ты ближе бати к правде стоишь, да? – с ненавистью спросил Осташа.
– Думаю, что ближе. От Перехода людям через все его добро ничего не перепало, а от меня через зло мое – прок.
– Одного прока мало!
– Нет, не мало! Хочешь, чтоб человек божий образ имел, так сначала ты его хоть плежить не неволь. Пусть он голоден останется, да с верой в душе.
– А что хорошего в истяжельской вере может быть, коли ей вогульский морок потребен?
– А в истяжельство всех и не зовут, как в сплавщиках лишь одного на барку имеют! Истяжельцы за мир грех на себя берут.
– Экие спасители!..
– Имя не погань! – попробовал рявкнуть Конон и закашлялся. – Не спасители… Воины. Воины чужую кровь человечью без греха льют, потому как присягой грех свой царю передали, а присяга помазаннику освящена. Не нашкодь Никон, все бы проще было, и не нужны были бы ни я, ни истяжельцы.
– Никон-то при чем?
– От Никона народ по рассединам разбежался. Никон присягу царю сглазил, и Петр уже не царь был. Не случайно ведь он святую Палею запретил. Не зря же людишки бунтовали, когда Петр потребовал присяги вообще царю неназванному! От Никона Русь без царя осталась. Не в том тяжесть истяжельства, что вогульских бесов тешат, а в том, что присягу дать некому, а без присяги грех! Пугач царем не стал, потому как по нетяжельству благодать можно только на время отринуть, а не навеки приять! Ургаланы богами не становятся, истяжельцы от греха не упрячутся. Но грех истяжельский отмолен будет, а самозванство не отмолить! Гришка Отрепьев – каин, его душу и самому патриарху не спасти, хоть весь лоб в кровь расшиби!
– Ты, дядя Конон, меня далеким не путай, – потряс головой Осташа. – Я вокруг смотрю, а не за тридевять гор! И не вижу я никому добрых дел от истяжельства, кроме самих истяжельцев да скитов. Душу губите, ремесло порочите. Барки бить – грех! Не для того сплавщицкое дело придумано. Бесов жертвенными душами кормить, чтоб мимо бойца пройти целым, – тоже грех!
– Во грехе и живем, на грехе спим, грехом покрываемся. Души наши старцы блюдут и скитники – им к тому способнее. Без царя все, что делаем, – грех! Даже если дело во благо. Но уж коли самим нам к ангельскому чину ближе не подойти, так хоть сатане своими костями дорогу перегородим!
– Да куда там – сатане! – насмешливо ответил Осташа. – Все и дело истяжельцев – свою мошну набить, а скиты за хлеб только грехи вам списывают!
– А ты думал, наш прок народу в том, что каждому к Пасхе по рублю выдавать, что ли? Про батю своего так ты все понял, а мы, выходит, просто деньгу зашибаем?
– А чего ж еще?
– Я как не с тобой говорил… – сердито буркнул Конон. – Тяжело же, Останя, отучать щенят на куриц охотиться… Деньга наша – только утробу кормить, потому как мы тоже человеками рождены. А дело не из-за деньги! Дело наше – правду держать, сколько можем! Мы бесам оборона! Народ должен знать, что есть правда и сейчас. Пусть не каждому достанется, не всесильны мы, но кого сможем – одарим. Лишь правда божий образ в людях бережет – а лжа от беса! Но к каждому милость, как рубль к Пасхе, – это малая правда. Барка плывет не потому, что построена, а потому, что Чусовая есть. И большая наша правда – это не только человечий облик сохранить, а еще и у земли облик божий! В теснинах ныне наша правда, так нам теснины сберечь надо! Вот слышал ли ты, что лет десять назад Строгановых прижало, и они Билимбай Лазаревым отдали? А мы побили лазаревские барки и Лазаревы от Билимбая отступились!
– Не один ли пес – Лазаревы ли, Строгановы?
– Не один! Лазаревы, персиянцы, у неправедной царицы нашу землю купили – это ли справедливо?
– Да и Строгановы не русского корня, а землю выпросили у Грозного!
– Строгановский пращур за крещенье саблями был до костей оструган татарами и кровью своей крест для потомков омыл. Грозный-царь царем по праву был, потому как до Никоновой ереси. Захотел – и подарил! Строгановское право на землю Ермак своим подвигом освятил!
– А Демидовы? А Яковлев-Собакин? – крикнул Осташа.
– Эти и не владеют землей! Эти только заводам хозяева! А я про землю говорю! Землю господь раздает: это – Симу, это – Хаму! Царь же – помазанник! А без всякого права агарянам наши теснины отдавать мы царицке не позволим! Без божьего облика земли у людей божьего облика не бывает! Вот наша правда! Со грехом ее блюдем, дак уж как иначе? Батя же твой через ступеньку перешагнул: мол, главное – своя душа. А земля? А народ? Господь нам образ дал за мир на жертву идти, а не за себя! Пусть мне гореть в геенне, но теснинами, где люди спасаются, не поступлюсь!
Осташа измученно посмотрел на медную стену.
– Каждому своя дорога, дядя Конон, – сказал он. – Ты за мир во грехе бейся, а батя – в чистоте за образ…
– Ты – не батя твой, – едва слышно сказал Конон. – Твоя дорога – продолженье моей.
Они сидели, молчали, думая каждый о своем. Осташа изнемог от спора. Он пришел сюда совсем не за этим. Конон закрыл глаза, борода его чуть вздрагивала.
– Я не хочу быть истяжлецом… – тяжело сказал Осташа. – Не хочу. Пусть я не такой, как батя, но можно и без истяжельства… Неужель выбор только таков: или душой для дела жертвуешь, или делом для души?
– Не таков выбор, – ответил Конон, похоже, из последних сил. – Не таков, дурачок. Выбор – или истяжельство, или жертвуешь. Вот я тебе о чем говорю.
– Не хочу, – повторил Осташа. – Прости. Не верю.