Сандра становится тигрицей
Мне не нужно вызывать из памяти путь от железной дороги на север, я и так очень хорошо запомнила эти десять дней – вероятно, потому что ничего похожего со мной ни прежде, ни потом не случалось. Весь этот кусок лета представляет собою маленькую жизнь с началом, развитием, кульминацией и развязкой. Отдельное пространство, свое измерение времени, ни на что не похожий мир. Такое не забудешь.
Мы выгрузились на станции Якеши. Это был поселок, который вырос вокруг путейских мастерских, и, за исключением десятка домов, принадлежащих железнодорожному управлению, совершенно туземный. Здесь шла бойкая торговля скотом, пушниной, оленьими шкурами, рогами и всем прочим, что могли дать монгольские степи и хинганские леса. Товар пригоняли, привозили и приносили, подчас из дальних мест, маньчжуры, монголы, даже орочены и гольды, а покупали его или меняли на винтовки, консервы, соль, сахар, мануфактуру и другую городскую продукцию китайские торговцы.
В поселке пахло конским потом, навозом и пылью. Стоило чуть отойти от станции, и казалось, будто ты провалился в иную эпоху. Вряд ли здесь многое изменилось со времен желтугинской золотой лихорадки, думала я, когда мы с Иваном Ивановичем входили на постоялый двор, где скрипели несмазанные колеса, ревели верблюды, ржали лошади.
Это Иван Иванович велел отвести его «туда, где кричат верблюды». На мои многочисленные вопросы («Как мы доберемся до Мохэ?» «Что делать с багажом?» «Знаете ли вы тут кого-нибудь?» «У вас есть хоть какой-то план действий?») старик лишь добродушно улыбался.
Мы вошли в длинный барак с низким потолком. Сели за грубо сколоченный стол, попросили чаю, пить который не стали. Я не видела вокруг ни одного европейского лица, ни одного по-городскому одетого человека. На меня отовсюду пялились, и я ежилась под взглядами диких, оборванных людей, от которых, как мне казалось, исходит пугающий звериный запах. «Что тут делает круглоглазая девка?» – громко спросил кто-то по-китайски за моей спиной. «Наверно, шлюха. Видишь, с ней клиент». «Кто он? Купец?»
Иван Иванович с улыбкой обернулся, ничего не сказал, но, видно, было в его спокойном лице с полуприкрытыми глазами что-то такое, от чего соседи смолкли.
– Кто эти люди? – шепотом спросила я.
Всё с той же благодушной улыбкой Иван Иванович ответил: тут собираются перекупщики и оптовые торговцы, охотники и перегонщики скота, чтобы заключать сделки и собирать караваны, так как по нынешним временам маленькими группами передвигаться опасно – хунхузы. Есть тут, конечно, и агенты разбойников, присматривающие добычу.
Я нервно спросила, зачем мы пришли в этот притон и почему теряем драгоценное время.
– Иди в город, купи в лавках то, что тебе понадобится в дороге, потому что – я совсем забыл – женщинам нужны всякие вещи, без которых мужчины легко обходятся: мыло и гребешок, мазь от солнца и не знаю, что там еще, но только смотри, чтобы получилось немного и нетяжело. Ступай, ступай, жди меня на станции. Теперь я знаю дорогу и приду сам.
В этом я не сомневалась. Иван Иванович ходил небыстро, но уверенно и не спотыкаясь, причем безо всякой палки – уж не знаю, как у него это получалось. Иногда у меня возникало подозрение, что кроме «обослуха» он обладал еще каким-то удивительным органом чувств вроде эхолокатора, который помогает летучей мыши избежать столкновения с препятствиями. Бэтмен Иван Иванович – смешно. Но не более фантастично, чем прочее.
– Во сколько мы встретимся? Сейчас половина девятого.
Он засмеялся и ответил, что «во сколько» и «когда» – это городской способ мышления и что об этом мне нужно забыть, а свои часики убрать подальше. В тайге говорят: встретимся там-то и времени не назначают. Кто прибывает первым, просто ждет.
С тем я и ушла, поняв, что мешаю ему и что он хочет меня спровадить.
«Мыло и гребешок» у меня были, кремом от солнечных ожогов и мазью от комаров я запаслась еще в Харбине, но имелось одно очень важное дело, которое следовало исполнить прежде, чем мы покинем пределы цивилизации.
Я отправила со станции телеграмму до востребования на имя «Чао Фэн». Текст был тщательно продуман:
«Товар будет оплачен но прошу одну неделю отсрочки. Жду подтверждения.
Сандра».
Пока не получу ответа, с места не тронусь, решила я.
Ответная депеша пришла с поразившей меня быстротой – всего через час. У Слова на центральном телеграфе наверняка был свой человек.
«Хорошо. Последний срок оплаты 29 августа.
Чао Фэн».
– прочитала я.
У меня было ровно тридцать дней. Достаточно, чтобы преодолеть дорогу в 500 километров и вернуться с золотом. Если оно там есть.
О том, что делать, если золота не будет, я себе думать запретила.
Теперь оставалось только ждать Ивана Ивановича. Он не пришел ни в течение дня, ни вечером. Несколько раз я порывалась идти на постоялый двор, но сумела одолеть нетерпение. Я понимала, что должна научиться доверять своему спутнику и слушаться его. Другого выхода нет: судьба Давида, а значит, и моя собственная в руках старого китайца.
В полночь я кротко, как овечка, прилегла на деревянную скамейку, запретила себе спать и, разумеется, немедленно уснула.
Иван Иванович разбудил меня ночью, без единого слова. Тронул за плечо, я вскинулась. Не сразу сообразила, где я и что происходит.
Он сказал:
– Пойдем. Багаж уже вынесли. Пора в путь.
Было зябко. Хоть дни в северной Маньчжурии знойные, но ночью, особенно перед рассветом, всегда холодно. Отлично помню, как я шла в темноте, обхватив себя за плечи, за маленькой, сухой и очень прямой фигурой. Иван Иванович шел мерной легкой походкой, а я несколько раз споткнулась – на улице не горело ни одного фонаря, и, кажется, даже не было фонарных столбов. Нарочно не задам ни одного вопроса, думала я. Так или иначе всё сейчас объяснится.
Объяснилось, но не сразу. И вопросы задавать пришлось.
В темном углу маленькой площади или, может быть, перекрестка ждали три мула: два, судя по седлам, верховые; на третьем был навьючен наш багаж. У забора на корточках сидел какой-то человек, покуривая длинную глиняную трубку.
– Кто это? – спросила я. – Почему не лошади, а мулы, ведь они медленней? Почему не дождаться утра?
– Это Бао, он хорошо знает дорогу на Мохэ, проведет нас туда и доставит обратно, а за это мы заплатим ему мулами и всем снаряжением, которое останется, это выгодная сделка и для нас, и для него, – сказал Иван Иванович. По тону было слышно, что он очень доволен своей практической сметкой. – Мулы лучше, чем лошади, если только не нужно уходить от погони, а нам уходить от погони не придется, потому что, если нападут хунхузы, мы все равно от них не ускачем: Бао не ездит верхом, из меня наездник тоже плохой, да и ты, городская барышня, вряд ли сможешь оторваться от опытного всадника, а мулы выносливей и никогда не оступятся на горной тропе или в дремучем лесу, к тому же я тщательно выбрал всех троих, обослушав их масть. Твой вот этот, – Иван Иванович показал на большеголового и длинноухого урода, – он очень терпеливый и будет уравновешивать твою непоседливость. Мой вон тот, он слеп, как и я… – В самом деле, на одном глазу у низкого широкозадого мула было бельмо, а другой глаз вообще отсутствовал. – …И это для меня хорошо, потому что мы будем лучше понимать друг друга, а третий – тупой и скучный духом, зато очень сильный, в самый раз для тяжелой поклажи. Ты еще спросила, почему мы уходим затемно? Чтобы лихие люди не увидели и не увязались за нами следом – очень уж ты приметна, Маленькая Тигрица, поэтому достань из мешка штаны, куртку и сапоги, женское платье снимай, оно тебе понадобится нескоро.
– Прямо здесь?
Я огляделась на темные дома, на пустые улицы.
– Не стесняйся. Я слепой, а Бао привык жить в тайге и людьми не интересуется, ни женщинами, ни мужчинами.
Отлично помню, какой отчаянно смелой, презревшей все условности я себя чувствовала, раздеваясь при двух мужчинах, хоть один из них не мог меня видеть, а другой, хоть и мог, но равнодушно глядел себе под ноги. Когда, уже облаченная в походный наряд, я подошла к Бао, назвалась и поздоровалась, он молча выпрямился и, сонно помаргивая, отошел в сторону. Судя по высокому росту и горбатому носу он был маньчжуром, но наверняка я этого так и не узнала, потому что за всю дорогу Бао не произнес ни слова.
В конце первого дня я спросила, почему наш проводник не отвечает на вопросы, не глухой ли он.
Иван Иванович безмятежно ответил:
– Бао не глухой, но говорить он не умеет, а на постоялом дворе мне сказали, что он дурачок, и тогда я окончательно убедился, что он нам годится и что обослух меня не обманул.
– Дурачок? – Я так резко повернулась, что упустила стремя. – Нас поведет пятьсот километров через дикие леса дурачок?!
– Не бойся, Маленькая Тигрица, и будь уверена, что в горах и в тайге Бао в тысячу раз умнее тебя и даже меня, а что он немой – не беда, разве тебе есть, о чем с ним разговаривать, и разве ты хочешь, чтобы проводник кому-нибудь рассказал, за чем мы с тобой ездили на реку Мохэ?
И все-таки не могу удержаться, вызываю из памяти ощущение пути.
Монотонный скрип седла, шелест сосен под ветром; щекочущий запах хвои и кислый – моего Ушастого; ломота в ягодицах и бедрах; стекающие за воротник струйки пота – всё это осталось во мне, живет, никуда не делось.
Вижу впереди размашисто шагающего Бао. Он ведет под уздцы Гомера (так я назвала слепого мула), Иван Иванович слегка покачивается в седле, седая голова повязана платком. Потом еду я, отгоняя веткой мошкару. Поминутно оглядываюсь – не отвязался ли Бурлак с вьюками.
Времени здесь действительно не существует. Одна тропинка скрещивается с другой, сопки ничем не отличаются друг от друга, плавный подъем – плавный спуск, плавный подъем – плавный спуск, и кажется, что мы никуда не движемся, а качаемся, будто в гамаке.
Но вечером я проверю по карте и увижу, что за первый день мы преодолели больше семидесяти километров.
Весь этот край, вплоть до золотоносных районов, был незаселенным, но и на севере, где располагались прииски, один поселок от соседнего отделяло километров сто, а то и двести.
Дорога сохранилась в моей памяти будто бы поделенной на две части: дневную, когда я часами смотрела на голову своего мула, лениво подрагивающего ушами, да следила за медленным продвижением солнца по сине-изумрудному небу, в котором словно бы отражалась зеленая чаща; и ночную – треск сучьев в костре, звон комарья и негромкий голос Ивана Ивановича, под который я проваливаюсь в сон.
Подъем, спуск, ледяные брызги ручья, снова подъем, снова спуск, поиск переправы, и так тысячу раз. Мазь от комаров, видно, была рассчитана на деликатных пригородных инсектов, потому что лесные кровососы ее игнорировали. Не очень-то помогал и накомарник: во-первых, в нем было душно, а кроме того всегда находились пролазливые твари, умудрявшиеся проникнуть под сетку. Причесываясь по утрам, я перестала смотреться в зеркало, чтоб не видеть своей опухшей от укусов физиономии. А вот Иван Иванович насекомых внимания не удостаивал. В первый день они облепили ему лицо, а он их даже не сгонял.
– Пусть наедятся досыта, мне не жалко, зато, когда моя кровь пропитается комариным соком, они отстанут, – сказал он нечто с научной точки зрения дикое, однако назавтра облако летучих гадов вилось уже только вокруг меня, а Иван Иванович ехал себе в полном покое и, если обмахивался веткой, то исключительно как веером.
На пятый день поверхность земли разгладилась, холмы остались позади, и началась настоящая тайга. Бао вел нас мудреными зигзагами, обходя болота, которых в тех краях видимо-невидимо, и вода в них даже в жару невероятно холодная, потому что дно сковано льдом – вечная мерзлота.
Стоит мне дать памяти волю, и она, будто диаскоп, начинает показывать цветные слайды.
Пара коршунов над верхушками в синем окошке, окаймленном светлой зеленью лиственниц. Стая белых цапель на берегу черного таежного озера, не помеченного на карте. Поляны какой-то непристойно сочной красоты, луга с преобладанием красных и оранжевых цветов, названия которых я не знаю.
Я гляжу вокруг и думаю: «Что названия цветов? Я здесь вообще ничего не знаю, словно прилетела на незнакомую планету. Двадцать семь лет я прожила в убеждении, что Земля – большой-пребольшой город, густо населенный людьми, а по краям этого мира есть, кажется, какие-то степи, моря и леса, но большого значения они не имеют. А оказывается, Земля – это огромный лес, и люди тут совершенно не важны и не нужны». (Скоро Сандра поплывет на пароходе через три океана, и тогда она поймет, что Земля – не город и не тайга, а море, по которому разбросаны большие и маленькие острова.) Оборачивается Иван Иванович:
– Ты дышишь? Правильно дышишь? Я обослышу, что ты устала, а путь еще долгий. На привале я прибавлю тебе сил.
Привал. Бао повел животных к ручью. Мы с Иваном Ивановичем вдвоем.
– Жизнесветом можно делиться с другим человеком, – говорит он, – если ты этого хочешь и если человек согласен, но для этого нужно сотворить кольцо.
Он снимает сапоги, чулки и мне тоже велит разуться. Мы садимся друг напротив друга, упираемся подошвами, он берет меня за вытянутые руки, велит изогнуть спину дугой, опустить голову, закрыть глаза и ни о чем не думать. Я очень стараюсь ни о чем не думать, но это трудно, потому что в мою беззащитную шею и голые щиколотки впиваются десятки маленьких жал. И все же что-то во мне происходит. Через пять или десять минут (а может через час, не знаю) мы расцепляемся и я чувствую себя так, словно крепко выспалась.
Хорошее воспоминание. Оно освежает меня и восемьдесят лет спустя.
Мы прошли пятьсот километров, ни разу не встретив людей, хотя время от времени натыкались на следы их присутствия: кострища, наскоро сколоченные охотничьи балаганы, иногда – пустые консервные банки. Но селений на нашей дороге не попадалось. Сначала я думала, что Бао специально ведет нас в обход человеческого жилья, получив соответствующие инструкции, но наш проводник, пожалуй, был слишком тускл рассудком и вряд ли понял бы подобное указание. Нет, это Иван Иванович всё время был настороже и следил, чтоб никто нас не видел.
Бао отлично знал все тропы, перевалы, удобные для ночевок места, но в некоторых случаях Иван Иванович вдруг окликал его и велел остановиться. Какое-то время сидел в седле неподвижно, чуть откинув назад голову – я уже знала: «обослушивается» – и приказывал свернуть влево или вправо. Немой никогда не выказывал недовольства, просто слушался. Он, пожалуй, был чем-то похож на «скучного духом» Бурлака, замыкавшего наш маленький караван.
Когда такое случилось в первый раз, нам пришлось сделать довольно большой крюк через чащу, и я спросила, чем это вызвано.
– Опасные люди, не знаю кто, – коротко ответил Иван Иванович, – их лучше обойти.
Я напомнила ему, что он не позволил мне купить в дорогу ни карабин, ни хотя бы пистолет, и теперь нам нечем себя защитить ни от лесных хунхузов, ни от медведя.
– Лучшая защита от опасности – избегать ее, – улыбнулся он.
Даже сейчас, когда я и сама обладаю развитыми биорецепционными способностями, мне непонятно, как был устроен его внутренний механизм, помогавший нам не попасть в беду. Ну, эманацию человека или хищного зверя он, допустим, чувствовал на большем, чем я расстоянии – ладно. Но однажды, еще в горах Хингана, нам нужно было спуститься в ущелье, чтобы пересечь в мелком месте быструю речку. Мы с большим трудом, спешившись, добрались до самого низа и даже уже вошли в холодную воду, как вдруг Иван Иванович остановил нас, молча постоял и сказал, что надо искать другую переправу. Чертыхаясь, я шла по камням, вся вымокшая от клубившейся над берегом водяной пыли. Вдруг сзади раздался оглушительный грохот. Со скалы покатились камни, и их осыпью накрыло тропинку, по которой нам пришлось бы подниматься. Не вызывает сомнения, что рецепция у Ивана Ивановича была исключительной интенсивности и возможно даже не совсем той природы, что у меня. Теперь уж никто этого не разъяснит.
Только один раз Иван Иванович не почувствовал близости поселения. Это было уже в конце нашего пути, на шестой или седьмой день. Тропинка вывела нас из лесу на огромную поляну, надвое разделенную рекой, и я увидела в двухстах или трехстах метрах самую настоящую русскую деревню: избы, околица, деревянная церквушка. Бао шел себе, как ни в чем не бывало, ведя за собою мула, невозмутимо перебиравшего мохнатыми ногами, но и седок Гомера не выказал ни малейшего беспокойства.
– Мы едем в станицу? – поразилась я. – Эти люди нам неопасны?
По домам, по восьмиугольной форме приземистой бревенчатой церкви было понятно, что это не деревня, а именно станица. После Гражданской многие казаки, воевавшие против красных, ушли на эту сторону вместе с семьями и расселились вдоль границы, чтобы оставаться как можно ближе к родным местам.
– Ты ошибаешься, там нет никаких людей, – удивился Иван Иванович.
Скоро я поняла, что он прав. Станица была безлюдна и, видно, уже давно.
Улица заросла бурьяном, в избах кое-где щерились осколками разбитые окна – то ли градом поколотило, то ли вороны клювом пробили.
Причина, по которой отсюда ушли жители, объяснилась, когда мы приблизились к колокольне. Немногим выше других домов, крепенькая, добротная, она была больше похожа на сторожевую башенку. Окованный медью крест покривился набок, к нему от земли зачем-то тянулся канат. Я подняла глаза и вскрикнула. На канате, перекинутом через крест, висел скелет в темном, бесцветном балахоне, который когда-то был рясой.
Всё стало ясно.
Три года назад, во время войны Чжан Сюэляна с Советами из-за контроля над КВЖД, Красная Армия нанесла несколько ударов по маньчжурской территории. Одной из задач было уничтожение станиц, откуда казаки совершали партизанские рейды на советскую сторону. То же самое несомненно произошло и здесь. Очевидно, все жители ушли заранее, а священник по какой-то причине остался… Непонятно только, почему большевики не сожгли поселок. Может, получили срочный приказ уходить? Во всяком случае, казаки в станицу больше не возвращались, иначе мертвец не висел бы до сих пор на кресте.
Помню, как мы отдалялись от гиблого места, и я ни разу не оглянулась. Нет у меня желания и теперь задерживаться в этой точке воспоминаний. Меня привлекают не события долгого пути на реку Мохэ, ничего особенно значительного там не произошло. Я хочу снова услышать голос Ивана Ивановича.
Днем, в седлах, двигаясь гуськом, мы молчали. Громко говорить не следовало – звуки в тайге разносятся очень далеко, к тому же Иван Иванович всё время был сосредоточен, «обослушивался». Ночью, после ужина, я от усталости почти сразу отключалась – речи старика действовали на меня, как снотворное. Значит, нужно попасть в какой-нибудь из полуденных привалов.
Например, в этот…
Я лежу на мягкой хвое, жую сочную травинку. Место сухое, возвышенное, обдуваемое легким ветерком, который создает прохладу и относит мошку. Смотрю в небо, немного щурюсь – сияние дня, просеиваясь сквозь качающиеся ветви, слепит меня чередованием света и тени.
– …Ведь что такое жизнь? – слышу я сквозь полудрему. – Частица Жизнесвета, которая на время поселяется в теле, а потом, когда тело преждевременно гибнет или полностью завершает предписанный ему путь, частица попадает обратно к своему истоку, но от одного человека она возвращается преумноженной, а от другого – еле мерцающей, и когда я это понял, мне стало ясно, в чем состоит цель человеческого существования и в чем разница между Добром и Злом, ибо это очень и очень просто.
– М-м-м? – лениво мычу я. Лень разомкнуть губы, чтобы выговорить: «И в чем же?»
– То, что способствует развитию твоего Жизнесвета – Добро; всё, что его ослабляет – Зло, ну а про цель жизни ты, конечно, сама поняла: жить нужно так, чтобы твой Жизнесвет не зачах, а достиг наибольшего расцвета.
– М-м-м? – издаю я глубокомысленный звук.
– Есть действия, которых следует избегать, и есть действия, которых избегать нельзя, а какой из поступков относится к каждой из этих категорий, тебе подскажет внутренний голос, ибо каждый человек, даже самый глупый и самый скверный, в глубине своего «я» всегда знает, какой его поступок на пользу Жизнесвету, а какой – во вред, но скверный человек тем и скверен, что находит оправдания и отговорки, лишь бы не следовать списку простых и ясных правил, первое из которых гласит…
(Что она делает?! Ты с ума сошла!)
Я затыкаю уши, всё равно Иван Иванович не увидит. Мне хочется уснуть и увидеть во сне Давида, хотя бы разочек.
Но я так устаю, что никаких снов мне не снится…
(Так тебе и надо, свинья, отворачивающая пятак от рассыпанного жемчуга! Из-за твоей дурости «простые и ясные правила» Ивана Ивановича остались мне неизвестны. Бог весть, сколько из-за этого я совершила в своей жизни нелепого и недостойного!)
Мы добрались до заброшенной столицы «Амурской Калифорнии» за девять дней – прекрасный результат, свидетельствующий о том, что Иван Иванович не ошибся в «масти» нашего проводника.
Обширная вырубка, где когда-то стояли сотни домов, успела зарасти разнолесьем, и кроме ям да гнилых остатков бревенчатых срубов ничто не напоминало о недолгой и бурной истории золотой республики.
Сначала, когда Иван Иванович остановился на вершине низкого, покрытого ельником холма и объявил: «Вот центр поселка, здесь было Правление», я подумала, не заблудился ли он. Но потом заметила торчащий из мха ржавый угол, не без труда вытянула жестяную вывеску и прочла на ней трудно различимые буквы: «Управленiе Желтугинскими прiисками».
Иван Иванович машет вниз на заросли:
– Этот пустырь назывался Орлиное поле, там были гуляния и сборища, а тут наверху стояли две пушки, из них палили, когда президент хотел держать речь или когда объявляли смертные приговоры. Прямо рядом с Правлением, вот здесь, – показал он на буйные кусты, – был дом самого диктатора, с гладкими круглыми колоннами, – (руки рассказчика сделали поглаживающее движение), – и деревянной башней, откуда он обращался к собравшимся, а еще он поставил там большой телескоп и по ночам смотрел из него на звезды – так мне говорили наши китайцы, которые не знали, что такое телескоп и думали, что правитель по большой трубе читает волю небес, я ведь и сам-то лишь много позднее понял, чем занимался на башне грозный и справедливый повелитель Желтуги, которого, кстати сказать, несколько лет спустя я повстречал в Екатеринбурге, где он служил младшим маркшейдером на шахте и ни у кого не вызывал интереса, потому что про «Амурскую Калифорнию» в тех краях не слыхивали, а человек – такое существо, что в одних обстоятельствах он может быть великаном, в других же – карликом, и бывший распорядитель жизни и смерти пятнадцати тысяч подданных влачил в Екатеринбурге существование мелкой сошки, по субботам пил в трактире дешевое пиво и мечтал накопить деньги на драповое пальто…
(На этот раз я и не заметила, как память утащила меня в свои недра, но я уже не в палате, верней, не только в палате, но еще и на холме. Верчу головой, тяну шею – не могу поверить, что мы наконец у цели.)
– Где тайник? – прерываю я разглагольствования Ивана Ивановича. – Далеко отсюда?
Он поворачивается лицом к солнцу, которое начинает клониться к закату, однако до верхушек деревьев ему еще ползти и ползти. «Что если всё разрешится сегодня, прямо сейчас?» – думаю я и задыхаюсь от волнения.
– Мы сегодня туда попадем?
– Видишь ли ты водяную мельницу, до нее примерно треть одного ли?
Его рука показывает прямо на сплошную зеленую массу тайги.
– Хотя ее, наверное, давно снесло весенними паводками… Неважно, нужно пройти треть ли на запад.
И он идет первым, уверенно огибая стволы деревьев и перешагивая через коряги. Треть ли – это всего километр. Так близко?
Бао связал мулов вереницей и ведет ее по нашим следам; сзади доносится треск, хруст, фырканье.
– А от того места, где была мельница, далеко? – нетерпеливо спрашиваю я, но Иван Иванович слишком сосредоточен, он не отвечает и не оборачивается.
Я сдергиваю накомарник. Плевать на кровососов, мне от возбуждения не хватает воздуха.
Что это? Кажется, шум воды.
Мы выходим на берег неширокой и неглубокой, но быстрой реки, русло которой испещрено большими камнями.
– Мельница была здесь.
Беру Ивана Ивановича за рукав, подвожу к куче черных бревен. Несколько обрубков торчат и из воды.
– Теперь нужно пройти семьсот пятьдесят шагов вниз по течению, к валунам, я покажу где, я уже чувствую это место, я обослышу масть. – И вдруг его лицо, всегда такое спокойное, озаряется улыбкой несказанного блаженства. – О, как мне не хватало этой масти!
Теперь он идет очень быстро, я едва за ним поспеваю и боюсь, не споткнется ли он о камни. Иван Иванович действительно чуть не падает, но я успеваю его подхватить.
– Слепцам бегать нельзя… – Он смущенно улыбается. – Ты лучше возьми меня под руку и веди…
Бао далеко отстал со своими мулами, но нам не до него. Не знаю, кто больше взволнован – я или Иван Иванович.
– Сколько уже шагов? Вы не сбились? – спрашиваю я.
– Я не считаю, это теперь не нужно… Справа от реки должно быть несколько больших камней, один размером с буйвола, с восточной стороны он шершавый, а с западной гладкий.
Я вижу гряду серых валунов, но они не на берегу, а в стороне от реки. Говорю об этом Ивану Ивановичу. Он:
– Это ничего. Река могла за столько лет поменять русло, а мой буйвол никуда не денется. Ты видишь его?
По мне все камни напоминают лежащих буйволов. Я срываюсь, бегу вперед, чтобы попробовать их на ощупь.
Старик, оставшись один, не замедляет шага. Споткнулся, упал на четвереньки, но сразу выпрямился и перешел на странный, семенящий бег. Я вижу, что он движется к самому большому из валунов и тоже несусь туда.
– Этот? Этот?
Иван Иванович опускается на колени, проводит ладонью по серому боку камня. Я делаю то же самое. Действительно, освещенная закатным солнцем поверхность удивительно гладка – вероятно, в какие-то давние времена ее отполировало потоком.
– Какая сильная масть, – шепчет Иван Иванович, – какая сильная!
Меня всю трясет.
– У золота? Оно здесь? Вы его чувствуете?
– Нет, золота я не чувствую, его масть гораздо слабее.
– О чем же вы тогда говорите! Нам нужно золото! Где был тайник?
Как же меня бесит его идиотски-блаженная улыбка, это сонное выражение лица!
– Что? А, тайник. Понадобится кирка и лопата. Подождем, пока подойдет Бао.
Нет, ждать я не могу. Я мчусь назад, навстречу мулам. Вынимаю из тюка инструменты, снова бегу к валунам.
– Сначала нужно снять вот эти плиты.
Он показывает на плоские камни, сваленные у подножия «буйвола». Я смотрю на них с сомнением: кажется, одной мне не справиться, придется все-таки ждать Бао.
Но Иван Иванович наклоняется, легко берет верхний камень и снимает его – оказывается, это узкая плита. Вторую мы убираем вместе, за ней третью, четвертую, пятую.
В толще базальта зияет щель.
– Хорошее место, – говорит старик, ощупывая ее края. – Там внизу галька, и во время сильного дождя или таяния снегов вода не застаивается, уходит под землю. Он не мог испортиться.
– Золото не боится воды, – говорю я удивленно.
Я уже вижу сквозь зазор: в яме что-то лежит, но щель слишком узка.
– Теперь нужно упереться киркой вот сюда, а когда край отодвинется, подпереть его лопатой.
Я так и делаю. Базальт подается – он не монолитен, как мне показалось вначале. Теперь я вижу, что когда-то Иван Иванович вполне мог управляться с этим природным кладохранилищем в одиночку.
– Как вы нашли это место? – спрашиваю я сиплым от натуги голосом.
– Искал и нашел, – отрывисто говорит Иван Иванович. – Ну, что ты там видишь?
– Мешки из плетеной коры. Они как-то странно блестят, – докладываю я, заглядывая в каменистую яму.
– Я хорошо смазал их жиром тигра. Не знаю, помогает ли он обрести храбрость, но от прения и плесени это средство очень хорошее и к тому же долговечное. А сколько там мешков?
– Кажется, три. Сейчас погляжу вблизи. – Я спрыгиваю вниз. – Нет, четыре.
– Ну, значит, всё на месте.
Дрожащими руками я пробую развязать кожаные ремешки, но они слиплись. Достаю нож, взрезаю лоснящийся бок мешка. Острие с глухим стуком ударяется о металл, из прорехи высыпается несколько тускло-желтых комков со странно зазубренными краями. Я никогда не видела настоящих самородков, но сразу понимаю: это золото.
Хочу подвинуть мешок – еле получается. В нем веса столько же, сколько во мне. Если не больше.
Спасен! Спасен!
Я сажусь наземь, прижимаюсь лбом к бугристой поверхности мешка и плачу навзрыд.
– Золото странно действует на людей, я еще тогда это заметил. – Голос, звучащий над моей головой, раздумчив. – Одни начинают кричать и танцевать, другие плакать. Третьего не бывает.
– Я плачу не из-за золота. От облегчения.
Вытерев рукавом слезы, я начинаю ворочать мешки, пытаясь прикинуть, сколько всё это может стоить. На триста тысяч наберется?
Перед отъездом я успела собрать всю информацию о курсе золота и его разновидностях, даже выписала в блокнот цифры. Так, мне известно, что средняя цена за грамм самородного золота составляет около одного американского доллара, то есть чуть больше трех юаней. В принципе хватит ста килограммов, а здесь минимум в два раза больше, притом, насколько можно судить по содержимому первого мешка, самородки все нитевидные и очень крупные, а такие могут стоить в несколько раз дороже. Ценность определяется размером, формой и цветом: чем гуще оттенок желтого или оранжевого, тем дороже. Я взрезаю остальные кули. Перебираю колючие кусочки металла. Самый маленький с ноготь на моем большом пальце, а попадаются и величиной с кулак. На выкуп более чем достаточно!
Я снова реву.
– Помоги-ка мне спуститься…
Бережно придерживая, спускаю я своего спасителя в яму.
– Здесь золото, очень много золота, – всхлипывая, сообщаю я ему то, что он и без меня знает. – Вот, пощупайте!
Сую ему крупный самородок, но Иван Иванович отталкивает мою руку.
Он встает на четвереньки, с силой толкает один мешок, другой – те заваливаются, а старик пальцами разгребает гальку.
– Золото… Что золото, – бормочет он, – золота в земле много, а яншэнь один на тысячу ли…
Вдруг Иван Иванович вскрикивает – пронзительно. Я и не думала, что он способен издавать подобные звуки. В руках у него маленький кожаный мешочек.
– Что это? – спрашиваю я.
– То, за чем я сюда пришел сорок семь лет назад, и то, за чем я сюда пришел сейчас, я ведь тебе рассказывал. Мой яншэнь…
– Что?
– Это его я искал здесь, когда все искали золото.
Трясущимися пальцами он достает ладанку алого шелка, а оттуда какой-то корешок, сухой, сморщенный, покрытый седыми волосками.
– Я искал его в тайге несколько месяцев, постепенно сужал круги, следуя «обослуху», и, в конце концов, нашел, и отрезал ровно половину, а половину оставил в земле расти дальше, потому что выдергивать его весь было бы страшным злодеянием, а того, что я отрезал, мне вполне хватит и еще останется, даже если я проживу двести лет…
Он бережно сует свое непрезентабельное сокровище обратно в ладанку, вешает ее себе на шею.
Мне, конечно, любопытно, но я оставляю расспросы на потом. «Золото! Чудесное, славное золото! Ты спасешь нас с Давидом!», – шепчу я умильно.
Не думаю, чтоб Иван Иванович объяснил мне про «мужской корень» за один раз и уж во всяком случае не там, в яме, когда я была сама не своя от счастья, да и он тоже пребывал в слишком сильном возбуждении.
Он начал свой рассказ вечером, когда мы сидели у костра, а потом что-то дополнял и пояснял уже на обратном пути в Якеши. Постепенно фрагменты сложились в ту историю, которую я запомнила.
Еще в первой молодости, «живя в уединении и учась быть собой», бывший мятежник по имени Ван Ин узнал о том, что где-то в далеких северных лесах, к югу от великой реки Черного Дракона растет корень, обладающий мощным «Жизнесветом». Поведал об этом юному слепцу некто, про кого Иван Иванович сказал: «Один мудрый человек, которого мне повезло встретить на своем пути – как тебе повезло встретить меня, а кому-то через много лет, может быть, посчастливится встретить тебя, если ты, конечно, вырастешь из маленькой тигрицы в большую». Его слова о моем везении прозвучали не похвальбой, а констатацией факта, и я с благодарностью кивнула. Кто был учителем Ивана Ивановича, я так и не узнала – не хватило времени расспросить. Мне, увы, не суждено узнать, от кого получил Иван Иванович свое знание, и, что куда горше, я лишена возможности передать эту эстафету дальше.
Все знают про чудесные свойства женьшеня, однако мало кому известно, что этот корень имеет две разновидности: женскую и мужскую. Первая (Иван Иванович называл ее «иньшень»), хоть и редка, но встречается в десять тысяч раз чаще, чем вторая, а вот яншень, мужской корень, таежные собиратели даже не ищут, ибо и не слышали о его существовании, да если б и слышали, не нашли бы. На всю область произрастания дикого женьшеня – а на Земле их всего несколько – приходится только один яншень, оплодотворяющий своей аурой женскую популяцию. Таким образом, на территории обитания дальневосточного женьшеня есть лишь один мужской корень, и молодому Ван Ину было известно, что искать его следует где-то близ реки Мохэ.
Помню, что я внимала этому рассказу, словно волшебной сказке, и слушала ее так, как слушает маленький ребенок – то есть верила каждому слову. Как было не верить после всех чудес, что произошли после моей встречи с Иваном Ивановичем?
Благодаря Желтугинской золотой лихорадке слепец смог попасть в заветное место. «Мудрый человек» некогда давал ему попробовать снадобья, изготовляемого из корня, поэтому Иван Иванович умел отличить «масть» яншеня – такую сильную, что она была ощутима за много ли. Оставалось только найти драгоценное растение.
– Я искал четыре месяца, а понадобилось бы – искал бы четыре года или сорок четыре года, но все равно нашел бы или умер в поисках, – рассказывал Иван Иванович, – однако мой «обослух» был силен, упорство неиссякаемо, и удача крепка. Последний день, полупьяный от близости яншеня, я много часов без остановки растирал руками и разгребал каждый вершок земли, пока не нащупал в ней источник «масти», и я взял половину, а половину оставил, потому что больше не нужно и нельзя…
Я спросила, где это место, но Иван Иванович сказал, что не помнит, что приказал себе забыть это, потому что и так взял слишком много. Из того, что взял, он прихватил с собой совсем чуть-чуть, остальное же спрятал в тайнике под валуном, похожим на лежащего буйвола. Иван Иванович боялся, что лесные грабители, охотившиеся на желтугинских старателей, отберут корень, приняв его за обычный женьшень. Дважды слепца останавливали лихие люди, обыскивали с головы до ног, но крошечный кусочек яншеня, запрятанный в глазнице, под веком, так и не нашли.
– Почти тридцать лет пользовался я силой яншеня, но однажды, когда я был в Англии, в городе Лондоне, какой-то ловкий воришка срезал с моей шеи ладанку, наверно подумав, что я храню там какую-нибудь невероятную ценность, и это действительно было мое главное сокровище, только вору оно ни к чему… – Иван Иванович говорил это, грустно качая головой. – И найти свою ладанку я не сумел, потому что кусочек был очень маленький, а Лондон очень большой, и там столько разных «мастей», что они перемешиваются и заглушают друг друга… Я перебрался в Харбин, я ждал случая, который поможет мне вновь попасть на Мохэ, но ждать пришлось дольше, чем я думал. Если тебе, Маленькая Тигрица, посчастливилось встретить меня, то и мне посчастливилось встретить тебя. Шестнадцать с половиной лет прожил я без Хрустальной Радуги, зато теперь я наконец снова смогу ее вкусить.
…Хрустальная Радуга. Еще одно название, придуманное Иваном Ивановичем, но, пожалуй, более удачное, чем другие.
Первая ночевка на обратном пути. Не под открытым небом, а в заброшенной охотничьей фанзе, к которой вывел нас Бао. Сам он под крышей спать не любил и ушел к мулам. Мы сидим возле очага вдвоем с Иваном Ивановичем.
Во время дневного привала он не отдыхал, а принялся бродить по тайге, странно ссутулившись, будто принюхивался к земле. Мне стало любопытно, я пошла за ним и увидела, как в зарослях папоротника старик садится на корточки и роется в земле.
– Что это? – спросила я.
– Иншень. Я уловил его «масть».
Он держал в руке грязный корешок, напоминающий формой человеческую фигурку. Женьшень! Я, разумеется, видела их в китайских лавках и удивилась только одному: как легко и быстро Иван Иванович нашел таежную драгоценность, в поисках которой бывалые старатели рыщут по лесам неделями.
– Вечером можно сделать Хрустальную Радугу, – полупроговорил-полупропел счастливый Иван Иванович, и на все мои расспросы ответил только: «Сама всё увидишь».
И вот я сижу, смотрю во все глаза.
Перед ужином он налил в бутылку из-под спирта немного родниковой воды, положил чисто вымытый иншень, потом с благоговением вынул из ладанки засохший корешок, поцеловал его и опустил туда же.
– Сейчас яншень оплодотворит свою женскую половину, нужно дать ему немного времени, а чтоб не мешал свет, я накрою бутылку.
– Стесняются они, что ли? – хихикнула я, но Иван Иванович сдвинул брови и строго поднял палец.
Я притихла…
– Пора, – говорит он примерно через час после того, как вечерняя трапеза закончена. – Смотри.
Показывает мне бутылку. Вода в ней приобрела серебристо-перламутровый оттенок. Иншень странно сжался, зато яншень разбух, стал втрое длинней и толще, морщинки и складки на нем разгладились.
– Женский корень отдал всю свою силу, теперь он ни на что не годен… – Иван Иванович вынул иншень и небрежно швырнул на тлеющие угли. – А сила яншеня неиссякаема, вот почему его одного достаточно на тысячу ли, и каждый раз для Хрустальной Радуги можно брать один и тот же, да не так много, а десятую часть, и этого хватит, только нужно соединять его с новой женской половиной – обычный женьшень можно купить где угодно…
Он вынимает распрямившийся яншень. Зажмурившись, высасывает из него влагу и снова заворачивает в шелк. Потом медленно, с наслаждением выпивает из бутылки раствор.
Сидит неподвижно, слегка раскачивается. Я жду, что будет дальше.
Не выдерживаю:
– Что вы ощущаете?
– Мое тело стало вдвое легче и втрое сильней, но это еще не то…
Молчим.
Вдруг Иван Иванович странно звонким голосом спрашивает:
– Маленькая Тигрица, неужели ты ничего не слышишь? Не слышишь хрустального звона? Мудрый человек, которого мне посчастливилось встретить в юности, называл это снадобье по-другому – «Растущее Дерево», потому что Учителю казалось, что, выпив зелье, он превращается в дерево: туловище – ствол, ноги – корни, руки – ветви, кожа – листья, и он чувствовал, как сквозь него текут соки солнца, но, я думаю, Учитель просто никогда не видел хрустальных люстр, потому что он был отшельник и отродясь не бывал во дворцах, а я во время войны один раз попал в губернаторский дворец и увидел, как прекрасна хрустальная люстра, и подул сквозняк из выбитого окна, и люстра закачалась, и в ней заиграла тысяча разноцветных огоньков, а еще раздался волшебный перезвон, и ничего красивее в своей жизни я не видел, потому что вскоре после этого лишился зрения… Сейчас я чувствую себя, как хрустальная люстра на сквозняке или хрустальная радуга под дуновением ветра.
Сравнение с люстрой не показалось мне особенно романтичным, но радуга – дело иное.
– Я тоже хочу попробовать! Там на донышке осталось немножко. Можно я выпью?
– Правда, осталось? – Иван Иванович схватил бутылку и вытряс из нее на язык последние капли. – Тебе этого нельзя, ты еще не готова и нескоро будешь готова. Чтоб Хрустальная Радуга причинила не вред, а пользу, человек должен достичь духовной зрелости, иначе закончится бедой. Ощущение слишком сильное, оно во много раз сильней опиумного дурмана, неготовый человек захочет испытать его вновь и вновь, а от этого может лопнуть голова, но про то, как неготовому человеку стать готовым, я расскажу тебе потом, потому что сейчас мне слишком хорошо и путаются мысли, давай просто помолчим и послушаем звук Жизнесвета, даже если он слышен только одному из нас…
И довольно. На следующую страницу я не заглядывала очень давно, не стану и сегодня.
Незачем.
Я долго допытывалась у Ивана Ивановича, что же все-таки дает ему Хрустальная Радуга кроме чувственного удовольствия? Объяснения показались мне путаными и невнятными. Раствор мужского и женского женшеня «просветляет голову, словно радуга, озаряющая небо после грозы», притом «подножье радуги» можно и нужно перемещать с места на место – уж этого я вовсе не поняла. Прошло очень много лет, прежде чем в результате сложных исследований и экспериментов я более или менее разобралась в механизме воздействия яншень-иншеневого препарата на человеческий мозг.
«Когда ты будешь готова к Хрустальной Радуге и научишься двигать ее по своему небу, не оставляй во тьме ни одного закоулка, пусть все они один за другим озаряются ее светом, и тогда твой ум никогда не одряхлеет, а значит, никогда не одряхлеешь и ты», – объяснял Иван Иванович, но у Сандры в одно ухо влетало, в другое вылетало. Тайны гемоциркуляционных практик ее не интересовали, она думала лишь о том, чтобы скорее вернуться в город и освободить своего любимого. Нет, к Хрустальной Радуге она была определенно не готова.
Согласно учению Ивана Ивановича, сначала нужно подготовить свой дух, то есть «преодолеть страхи и избавиться от вожделений». Человек, подверженный суетным желаниям, подобен ребенку. Кто же дает младенцу в руки острое орудие, которым можно пораниться? А еще нужно подготовить тело: научиться управлять дыханием и на этой основе усвоить начатки регуляции кровотока. Лишь после этого можно приступать к самостоятельному употреблению препарата.
Весь этот путь я прошла и убедилась в его правильности, подтвердив каждый этап исследованиями и анализами, но сколько же времени было потеряно зря!
Обратная дорога всегда кажется короче, это известно, и у меня действительно о возвращении с Мохэ в Якеши осталось воспоминание как о недлинной и не слишком тягостной прогулке. К насекомым я то ли привыкла, то ли их стало поменьше, а может быть, моя кровь, по выражению Ивана Ивановича, «разбавилась комариной слюной» и перестала казаться им вкусной.
Вероятно, сказывается и наслоение одних воспоминаний на другие, ведь путь на север мало чем отличался от пути на юг. Пожалуй, только одним: на привалах я сортировала самородки, перекладывала их из мешка в мешок. В один – самые мелкие (на выкуп), в другой – покрупнее, в третий – еще крупнее, а самые отборные и яркие – в четвертый. Особенной необходимости в этом не было, но меня завораживал сам процесс и ощущение маслянистой тяжести природного золота. Однажды вечером к костру подошел Бао, уставился на груду посверкивающих камешков, взял один и сунул в рот, но тут же выплюнул.
Что еще мне запомнилось?
Я пробую заглянуть в те дни, но там всё одно и то же.
Покачиваюсь в седле. Тропинка вывела нас к перевалу, открывается вид на долину, это тысяча оттенков зеленого цвета, а посередине сверкающим пунктиром полоска очередной полувысохшей речки, но красоты природы мне приелись, и вниз я не смотрю. Я воображаю, как всё произойдет. Хунхузы выпустят Давида, он кинется меня разыскивать, чтобы выразить безграничную благодарность, скажет, что хочет быть со мною до конца своих дней, а я мудро и печально отвечу, что не верю в любовь из благодарности, что не хочу пользоваться его порывом и что любовь – не более чем наваждение. Я спасу Давида, а потом навсегда уйду из его жизни. Буду преодолевать страхи и вожделения, правильно дышать и превращусь из маленькой тигрицы в большую. А если очень уж защемит сердце, Иван Иванович научит меня отгонять от него кровь в менее чувствительные области тела.
И все же – лишнее доказательство того, насколько обманчива память, – обратная дорога заняла существенно больше времени, потому что в предгорьях Иван Иванович почуял близость тигра, которые в те края забредают очень редко, и мы были вынуждены обойти ущелье, через которое лежал самый короткий путь.
К железнодорожной станции мы вернулись ровно через три недели после того, как наш маленький караван ее покинул.
Всё было хорошо. До истечения назначенного срока оставалось достаточно времени.
Правда, мы опоздали к поезду, и пришлось взять билет на следующий день, но мне было, чем заняться. В местном отделении «Русско-азиатского банка» я продала один самородок, самый маленький.
– Какой красавец! – сказал мне оценщик. – Целых десять граммов, такое не часто увидишь. Могу предложить сто юаней.
Наверняка в Харбине дали бы больше, но я все равно была очень довольна: самородное золото Мохэ ценилось дороже, чем я полагала.
В гостиничном номере на безмене я отвесила двадцать килограммов из первого мешка и сложила их в саквояж, купленный в пристанционном магазине. На выкуп этого хватит. Остальное золото еле поместилось в четыре больших чемодана, приобретенных там же. Это была доля Ивана Ивановича.
С Бао мы распрощались, если это можно назвать прощанием. Расчувствовавшись и даже прослезившись (у меня в тот день вообще глаза были на мокром месте), я обняла его и даже поцеловала, но проводник отвернул лицо и вытер щеку рукавом, а смотрел при этом только на мулов, которые отныне стали его собственностью. Достались ему и сапоги, котелки, остатки провизии, инструменты. Вероятно, Бао чувствовал себя богачом.
Вот он вперевалку уходит по улице, тянет за собою Ушастого, к Ушастому привязан Гомер, сзади плетется Бурлак, который, кажется, даже не заметил, что его ноша стала на двести килограммов легче. Оборачивается только Гомер, мотает башкой и негромко ржет. Я машу ему рукой, но мул слеп.
От Якеши до Харбина семьсот километров. Поезд шел, кажется, часов двенадцать. Купе первого класса были все заняты, и мы ехали в четырехместном, с двумя молчаливыми железнодорожниками. Мы тоже молчали. Это была моя последняя возможность поговорить с Иваном Ивановичем, а я ею не воспользовалась. Мои мысли витали далеко, я вся была, так сказать, во власти вожделений и наваждений.
Когда наши соседи вышли покурить, Иван Иванович сказал, чтобы я не беспокоилась: переговоры со Словом он берет на себя. Я коротко поблагодарила, чтобы не тратить время на ненужные споры.
И всё же один важный разговор был, я это точно помню. Когда? Должно быть, в вагоне-ресторане.
Сейчас, сейчас…
На столе графин с минеральной водой, тарелка с овощами, омлет, но я не притрагиваюсь к еде, хоть и голодна. Я слушаю, как Иван Иванович рассказывает про свой «счастливый корабль».
– Мир, в котором мы живем, несовершенен, и я ничего с этим поделать не могу, потому что людям нужно пройти еще очень большой путь и преодолеть много крутых ступенек, прежде чем они окажутся наверху лестницы, оглядятся вокруг и наконец поймут, что решение всех проблем не снаружи, а внутри, и ответы на все вопросы тоже внутри, но это случится еще очень и очень нескоро, моей жизни не хватит, а мне, Маленькая Тигрица, хочется пожить в покое и гармонии. – Впервые я вижу Ивана Ивановича усталым, даже странно. И в горах, и в тайге он был неутомим. – Но такого места нигде на земле нет, и эта мысль долгие годы наполняла меня печалью, пока однажды на меня не снизошло озарение: если такого места нет на земле, его можно создать на воде и, когда приближается Хаос, взять, да и уплыть в другую точку планеты. Как это говорят: всё гениальное просто, да? – Он засмеялся. – Всего-то и нужно, что много денег, а это пустяки, потому что золото у меня было припрятано и теперь оно со мной, и знаешь, что я с ним сделаю? – Я качаю головой. Мне очень интересно. – Я куплю корабль, небольшой, на десять или двенадцать кают, приглашу туда самых лучших людей, мужчин и женщин, которые тоже ищут покоя, и мы будем плавать на нашем счастливом корабле по всем океанам. Для слепого корабль – это очень удобно, потому что со временем можно весь его изучить, и потом ведь на хорошем корабле всегда идеальный порядок, все вещи остаются на одних и тех же местах, я буду чувствовать судно, как собственное тело.
– Но где вы найдете таких людей? Как подберете команду? И потом, когда люди долго находятся в тесном общении, они всегда начинают конфликтовать и ссориться.
Он доволен моими вопросами. Ему нравится на них отвечать.
– Я всё продумал, Маленькая Тигрица. Подобрать правильных спутников поможет «обослух», он никогда меня не подводил, и я позабочусь о том, чтобы «масти» моих друзей хорошо сочетались между собой, поэтому никаких ссор не будет. Что ж касается команды, то мы все будем командой, просто я позабочусь о том, чтобы в число моих спутников попали хороший навигатор, хороший механик и хороший врач, а матросами станут все остальные, и служба будет нам в радость. Мы будем плавать по пустым морям, будем заходить в гавани, чтобы уйти от бури или просто посмотреть на других людей, будем разговаривать, будем заботиться друг о друге и каждый станет заниматься тем, что любит, и никто никогда не будет одинок – если только сам не пожелает уединиться. А тебя я не забуду, я буду диктовать тебе письма, и ты мне обязательно отвечай, я хочу знать, как ты растешь, и если когда-нибудь ты захочешь к нам присоединиться одна или с тем, кого ты любишь, мы все будем тебе рады, и твоим детям тоже. У нас на корабле детям будет очень хорошо: потому что вокруг море с его хаосом, а внутри уют и гармония, и лучше этого сочетания ничего нет и быть не может.
Я улыбаюсь, мне нравится эта сказка, хоть она, конечно, из области фантастического.
– Кораблю нужно топливо, нужен ремонт, нужно платить за стоянку в порту, покупать продукты, да мало ли? На какие деньги вы будете существовать?
Но у Ивана Ивановича и на это есть ответ:
– У меня много золота, Маленькая Тигрица, а корабль, как я уже сказал, будет не очень большой, поэтому половину денег я положу в банк, и деньги станут приносить проценты, так что нам не придется тревожиться о средствах. О, я очень хорошо всё продумал и подготовил, и теперь мой план осуществится очень быстро. Сначала я найду человека, который хорошо разбирается в кораблях, и мы поедем с ним в Шанхай, где можно купить или заказать любое судно, и пока его подбирают или строят, я стану ходить по разным местам, где собираются люди и обослушиваться…
Речь льется и льется, ее звук утешителен, но я перестаю слушать. «Завтра, завтра!», – думаю я.
Затон – последняя станция перед Харбинским вокзалом, не пассажирская, а сортировочная, поэтому поезд стоит целых пять минут, хотя никто кроме меня здесь не выходит.
Когда состав начал замедлять ход – это произошло, наверное, секунд тридцать назад, – я наклоняюсь к самому уху Ивана Ивановича.
– Здесь я выйду. Спасибо. Вы самый лучший человек на свете.
Он дернулся.
– Выходишь? Зачем? Этого не нужно! Нельзя! Я чувствую опасность!
Соседи уставились на нас, мы выходим в коридор.
Стоим друг напротив друга, скрежещут колеса, за окном выплывает перрон, наползают красно-серые корпуса депо, складов, мастерских. Лицо Ивана Ивановича встревожено, он шарит рукой в воздухе, хочет меня удержать, но я делаю шаг назад. У меня нет времени на препирательства. Сейчас мне понадобятся все мои силы без остатка, вся воля, вся выдержка.
– Не беспокойтесь, – говорю я. – Вечером я к вам приду.
Немного кружится голова, и сердце бьется быстрей обычного. В остальном я удивительно спокойна.
Вагон встал. Меня качнуло.
Возвращаюсь в купе, беру из-под сиденья тяжеленный саквояж, вежливо прощаюсь с попутчиками.
Иван Иванович загораживает выход.
– Если ты выходишь, я с тобой. Мы должны быть вместе!
Согнувшись, я ловко проскальзываю под его рукой.
– Тигрица отправляется на охоту, – шепчу я. – До вечера.
Из Якеши я отправила телеграмму:
«Груз получен, жду подтверждения договоренности и инструкций.
Сандра».
Через час, как и в тот раз, пришел ответ:
«Вас встретят в Затоне. Никаких отклонений от маршрута и посторонних контактов. При нарушении сделка отменяется с штрафными санкциями.
Чао Фэн».
Судя по тексту, в шайке должен быть кто-то русский или в совершенстве владеющий русским языком. Скорее всего человек Лаецкого, если не он сам. Но Лаецкий – это потом. Сначала нужно освободить Давида.
(Почему я ничего не сказала Ивану Ивановичу? Это было решено сразу, безо всяких колебаний. Сандра наврала себе, что не желает подвергать слепого старика опасности, он и так слишком много для нее сделал. На самом деле – это мне совершенно ясно – причина в другом: Сандра хотела, чтобы Давида спасла только она, она одна.)
Стою на пустой платформе. Поезд трогается.
– Так мы договорились?
Сую проводнику купюру. Он обещал помочь Ивану Ивановичу с багажом.
– Не извольте беспокоиться, барышня. Позабочусь, как о собственном папаше.
Вижу в окне Ивана Ивановича, слепо водящего руками по стеклу. Его губы беззвучно шевелятся, лоб пересечен глубокой складкой.
Я думаю: «Некрасиво. Нехорошо. Но ничего, вечером объясню, и он поймет. Мы будем долго говорить, обо всём. Когда Давид окажется в безопасности, на меня после целого месяца лихорадочной активности обрушится пустота, пусть Иван Иванович объяснит мне, как жить дальше».
(Он тебе ничего больше не объяснит, никогда. Это и пытались сказать тебе через стекло беззвучно шевелящиеся губы, да ты не поняла.)
Радует, что мне совсем не страшно. Даже весело. Я нетерпеливо оглядываю перрон. Ну же, разбойники, где вы? Саквояж стоит у меня между ног.
Через минуту после того, как уехал состав, от телеграфного столба отделяется фигура. Китаец в синей куртке и шляпе-канотье неторопливо движется в мою сторону, держа руки в карманах. «Похож на гондольера», – думаю я, гордясь своей бесшабашностью. Прав Иван Иванович: я – тигрица.
Задорно машу рукой:
– Чао, Фэн!
Прищуренный быстрый взгляд пробегает по мне, останавливается на саквояже.
– Где выкуп? Пливезла?
Выговор нечистый. Телеграмму отправлял не этот тип.
– Сначала я должна убедиться, что пленник жив. Потом поедем за выкупом.
Хунхуз сразу теряет интерес к саквояжу.
– Холосо. Едем.
Двадцатикилограммовую ношу нужно взять так, словно там тряпки, дорожные принадлежности, всякие дамские глупости – ничего тяжелого. Ничего, руки у меня сильные. По счастью, китайцы не джентльмены, и «гондольеру» не приходит в голову предложить даме помощь.
Возле станции ждет коляска. Никогда не видывала такого здоровенного рикшу – не человек, а вол. Садимся на скрипучее сиденье, и рикша, ни разу на меня не посмотревший, разгоняется до ровной и спорой трусцы.
Столько лет прожив в Харбине, я впервые пользуюсь этим средством передвижения. Оно дешевле извозчика и тем более таксомотора, но интеллигентные люди на рикшах не ездят, это считается неприличным – как можно поощрять эксплуатацию унизительного, тяжкого труда?
Судя по плечищам богатыря-китайца и по легкости, с которой он тянет коляску, труд совсем не кажется ему тяжким. Я вижу впереди мост через Сунгари, а потом не вижу уже ничего. Мой молчаливый провожатый закрывает мне глаза повязкой.
От лихого настроения, с которым я шла на встречу, не остается и следа. Делаю для себя открытие: оказывается, незрячесть плохо сочетается с отвагой. Нужно быть Иваном Ивановичем, чтобы, лишившись зрения, стать не слабее, а сильнее.
(Это закон выживания, деточка. Чем большего человек лишается, тем сильнее он должен становиться – у него просто нет иного выхода!)
Мы едем долго, очень долго. Полагаю, около часа. После моста несколько раз поворачиваем, и я теряю ориентацию. Судя по звукам (клаксоны, лязг трамвая, свисток регулировщика), наш путь лежит по оживленным улицам. Потом асфальт сменяется булыжником, булыжник – немощеной дорогой. Машин почти не слышно. Несколько раз я спрашиваю, далеко ли еще, но ответа нет.
Запахло жареным чесноком – вероятно, рикша миновал корейскую харчевню. Слышу крики китайских ребятишек. Мы в одном из азиатских районов или пригородов, но что это: Фудзядян, Чжэн-Янхэ или Синьфатунь?
Гулкое эхо – мы въехали в подворотню.
Остановились. Рука соседа удерживает меня на месте. Выждав минуту, сдергивает повязку.
Я щурюсь от света, хотя мы находимся не на солнце, а в каком-то темном, тенистом дворе. Кирпичные стены с заколоченными окнами. Каре двухэтажных, тесно сомкнувшихся домов. Сзади – яма подворотни. Рикша исчез.
– Ходи туда.
Сопровождающий показывает на вход в полуподвал.
Дверь кривая, с нее свисают лохмотья краски. «Может быть, мне не выйти отсюда живой», – думаю я.
Но как только ко мне вернулась способность видеть, страх пропал.
«Давид где-то здесь! Я сейчас его увижу!» От этой мысли я забываю обо всех опасностях.
– Туда так туда.
Как можно небрежней подхватываю саквояж (о, Господи, ну и тяжесть!), вхожу внутрь.
Останавливаюсь. Нужно привыкнуть к полумраку, не то свернешь себе шею – под ногами какие-то ступеньки.
Осторожно спускаюсь, зачем-то их пересчитывая. Тринадцать.
Полутемный коридор, на стене керосиновая лампа, огонек в ней еле горит.
Что здесь еще?
Зеркало в деревянной резной раме, увенчанной полированным драконом. Белеет какой-то продолговатый свиток, но прочесть иероглифы я не могу, они написаны сложной скорописью.
За моей спиной наверху хлопнула дверь. Скрежетнуло что-то металлическое – то ли засов, то ли ключ в замочной скважине.
Я одна. Что дальше?
Очевидно, нужно идти вперед. Коридор упирается в две белые створки, меж ними полоска света.
Саквояж, благо никого рядом нет, я ставлю в самый темный угол.
Иду вперед налегке, стучу.
– Господин Слово? Можно?
Вялый голос отвечает что-то невнятное. Будем считать, что это приглашение войти.
Вхожу.
Большая комната с низким потолком, без окон, ярко освещенная электричеством. Непонятно, почему его нет в коридоре и на лестнице. Я прикрываю ладонью глаза, чтобы лучше рассмотреть человека, который сидит за столом.
Это не человек из лодки, который тряс передо мной «маузером». Я вижу бритый череп, сверкающий бликами. Дорогой пиджак, галстук, на манжете сверкнула золотая запонка.
– Милости прошу, мадемуазель Казначеева, – всё с той же вялой протяжкой говорит голос без акцента. – Подходите, присаживайтесь.
Несмотря на чистоту выговора, это все-таки китаец. Он не только лыс, но вообще безволос, абсолютно: ни усов, ни бровей, ни ресниц. Узенькие глазки смотрят из-под припухших голых век насмешливо. Лицо, не имеющее ни примет, ни возраста, да и расу выдает лишь раскосость.
– А что ж вы золотишко в прихожей оставили? – спрашивает Слово с жирным смешком.
Я собиралась сесть на стул, но от неожиданности выпрямляюсь.
Вновь, как давеча в коляске, исчезает вся лихость. Откуда он знает? Я себя выдала? Нельзя было сразу приезжать с золотом!
– Я привезла выкуп, потому что у вас репутация человека, который держит слово, – говорю я как можно спокойней, но дыхание сбивается. – Вы… правы… Сейчас принесу.
– Ну зачем утруждаться?
Пухлый палец жмет кнопку на столе.
Дверь за моей спиной приоткрывается. Оборачиваюсь – но вижу только темную щель.
– Сумку сюда, на стол, – говорит Слово на китайском. Выговор выдает уроженца Ляодуна.
Какое странное у него лицо. Будто ком пластилина, из которого можно вылепить что хочешь. Я вспоминаю слухи о том, что главарь городских хунхузов умеет менять внешность до неузнаваемости. В это легко поверить: в парике, с приклеенными бровями и ресницами этот человек, вероятно, может выдать себя за кого угодно. И все же мне кажется, что где-то я его уже видела. Но я сейчас не в том состоянии, чтоб рыться в памяти.
Входит кто-то во френче, несет мой саквояж. Вот он – мой знакомец из лодки. Как почтительно кланяется он бритому, ставя сумку на стол! И выходит со всем китайским пиететом, пятится до самой двери.
Не обращая на него внимания, Слово роется в саквояже, зачерпывает в горсть самородки. Толстый красный язык облизывает губы. Ко мне начинает возвращаться присутствие духа. «Он похож на щекастого младенца, который накинулся на коробку с конфетами», – думаю я.
– Здесь двадцать килограммов чистейшего самородного золота, – объявляю я. – Это больше, чем триста тысяч китайских долларов. Велите привести сюда господина Каннегисера. Выкуп внесен.
Слово роется в саквояже, улыбаясь всё шире, всё масленее.
– Где Давид? С ним всё в порядке? – Я леденею. – Что вы молчите?!
Бандит садится. Его круглая голова торчит над сумкой, как будто он залез в нее и весело оттуда мне скалится.
– Я вас спрашиваю, где Давид?!
– Тебе не о нем, о себе подумать надо. – Лоснящийся шар подмигивает одной из щелочек. – Где чемоданы с остальным золотом? У слепого Ван Ина?
Спокойно. Никакой мистики нет. Просто в Якеши или в поезде у них был свой человек, шпионил.
– Какая вам разница? Вы получили то, чего хотели. Сполна. Вы же человек слова!
– У всякого слова есть своя цена. За четыре чемодана самородков я, так и быть, согласен немножко подмочить свою репутацию…
Он откровенно издевается надо мной. Знает, что я у него в руках и управы искать негде.
– Вы же дали слово, – жалобно лепечу я.
Трель звонка. Оказывается, на боковом столике телефонный аппарат. Я его не заметила.
Сняв трубку, Слово молча слушает. Сдвигает свои голые брови.
Отрывисто приказывает:
– Чжаосюнь! (Искать!)
И с грохотом швыряет трубку.
Телефон у него самой новой конструкции, в едином корпусе и без рычажка. У нас в газете такой есть только у главного редактора.
Больше никаких улыбок, и голос не ленивый, а яростный:
– Где Ван Ин? На вокзале он исчез. Домой не вернулся. Куда он отвез чемоданы? Не играй со Словом, Сандра Казначеева!
«Получился каламбур», – думаю я, истерически хихикая – от ужаса и какого-то оцепенения мысли.
– Ах, ты смеешься? – Страшный человек без усилия, одной рукой, отшвыривает тяжелый саквояж. Тот с утробным стуком падает на пол. – Я кажусь тебе шутом? Опереточным злодеем? Что ж, в молодости я выступал в оперетке. Имел успех. И в цирке выступал, во Владивостоке. Пилил ассистентку пополам. Я на все руки мастер.
Он выходит из-за стола, останавливается надо мной. Я вжимаюсь в спинку стула. Обычно люди от ужаса теряют дар речи, я знаю, но со мной происходит обратное: я делаюсь болтлива, несу чушь.
– Вот почему вы так хорошо говорите по-русски… Я сначала даже подумала, что вы русский. Вы правда пели в оперетте? Как интересно!
(Зачем я несу этот бред? Цепляюсь за территорию цивилизованной жизни, где существует оперетта, цирк, где с дамой нельзя сделать ничего ужасного?)
– Дура, не упрямься, – спокойно говорит Слово, наклоняясь. Он берет меня мясистыми, но при этом очень твердыми ладонями за щеки и стискивает их. Мое лицо вытягивается в огурец, я мычу от страха, боли и отвращения. Переливающиеся огоньками щелки смотрят мне в глаза с расстояния в несколько сантиметров. – Мне нужно всё золото, и я в любом случае его получу. Ты мне обязательно скажешь, куда спрятался старик. Так сделай это сразу, не обрекай себя на муки, которых ты все равно не вынесешь.
Он выпрямляется, вытирает руки о пиджак, будто они чем-то испачканы. Я хватаюсь за лицо – оказывается, оно всё в испарине.
– Но я правда не знаю, где он! Клянусь вам! Мы расстались!
– Ну да, конечно. – Короткий замах – я вскрикиваю, но кулак останавливается в дюйме от моей скулы. – Нет, бить тебя не будут. Здесь тебе не русская кутузка. Хочешь я расскажу, что я с тобой сделаю?
– Вы… будете… пилить меня… пополам?
Слово смеется.
– Нет, это было бы слишком быстро. К тому же распиленный человек уже ничего не расскажет. Нет, мадемуазель, я подвергну вас старинной китайской казни, хуже которой нет ничего на свете. – Он садится на край стола, складывает руки на груди. Посмеивается. Говорит неторопливо, со вкусом. – За двадцать три года моей деятельности это средство меня ни разу не подводило – ни во Владивостоке, ни в Благовещенске, ни здесь в Харбине. Оно немножко медленное, зато безотказное. Человека раздевают догола, сковывают по рукам и ногам, кладут на землю… Берут немножко тупой и немножко грязный нож… – Прыскает, видя, что я дрожу. – Нет-нет, вас не зарежут, а слегка поцарапают в двенадцати разных особенно чувствительных местах. Сделают надрезы – такие, знаете, длинные, но не глубокие, чтобы вы, не дай бог, не истекли кровью. И всё, больше ничего. Вас просто оставят лежать в теплом, сыром подвале. На третий день в ранах появятся черви. С каждым часом их будет становится всё больше. Черви копошатся, едят вас заживо. Вам больно. Причем боль не очень острая, но зато не прекращается ни на секунду. Больно всё время: день, два, три. Когда раны совсем загниют, мы их очистим, потому что заражение крови убивает слишком быстро. Сделаем новые надрезы, и всё начнется сначала. На моей практике больше недели никто не выдерживал, хотя в принципе мы с вами во времени не ограничены. Не думаю, что слепой старик отважится высунуться из норы, в которую он забился. Он наверняка ждет, пока вы за ним явитесь…
– Вы ошибаетесь! – кричу я, стуча зубами. – Я – не – знаю – где он!
– Не перебивайте, мадемуазель. Я еще не закончил. Чтоб вы не умерли от голода и жажды, в вас будут вливать питательный бульон. Так и будешь гнить заживо, упрямая идиотка, и тебя будут жрать жирные белые черви!
Переход от вкрадчивости к грубости стремителен, от неожиданности я откидываюсь назад, и падаю вместе со стулом. Хочу подняться – и не могу. Ушиблась затылком – и почти не чувствую.
– Когда твоя мука станет сильней твоей жадности, ты всё расскажешь, и я тебя отпущу. Это я тебе обещаю, и слова не нарушу. Я никогда не нарушаю слова, разве что в совершенно особенном случае. – Он опять не кричит, а улыбчиво мурлыкает. – Но должен вас предупредить: в местах, где вас покушали черви, навсегда останутся широкие безобразные шрамы. Ну что, мадемуазель, будем затевать этот цирковой номер или сразу всё честно скажете?
– Клянусь всем… Клянусь Богом…
У меня пропал голос. Каждое слово я произношу с огромным усилием – губы не слушаются.
– В церковь вы не ходите, в бога не верите. Я всё про вас знаю… Что ж, как хотите. – Слово перегибается через стол, нажимает на кнопку. – Я хорошо знаю людей. И мужчин, и женщин. Если женщина заупрямилась, нужно дать ей немного времени, чтобы она хорошенько представила себе дальнейшее. Всё, что я вам описал, начнется завтра утром. А пока отдыхайте. Думайте про червей и про шрамы.
(Неужели это происходило со мной на самом деле? Даже сейчас, через столько лет, я лежу, вся покрытая холодным липким потом. Заметила это – и самой стало смешно. То, что происходит со мной сейчас, во много раз хуже пытки, ожидавшей Сандру. Слово стращал ее неделей страданий? Я лежу пластом пятнадцать лет, и искусительная мысль о том, что свою муку я могу прекратить в любое мгновение, гложет меня мучительней каких-то там червей…)
Я корчусь в темноте и вою от ужаса. Сейчас, вероятно, ночь, потому что затекло всё тело. Не знаю, сколько часов прошло с тех пор, как меня бросили на земляной пол и пристегнули к четырем торчащим снизу скобам. Я сопротивлялась и кричала, но трое бандитов – человек из лодки, человек со станции и здоровенный рикша – как-то очень ловко заломили мне руки, а всякий раз, когда я пыталась вырваться, железный палец тыкал меж ребер, и от жгучей боли перед глазами расплывались огненные круги.
У меня саднят запястья и щиколотки – не нужно было так неистово извиваться, но я ничего не могла поделать, меня корчило в панической истерике.
Время тянется нескончаемо медленно, но я хочу, чтобы оно вообще остановилось. Когда наступит утро, Слово исполнит свою угрозу, меня будут кромсать тупым грязным ножом, и никто не поверит, что я действительно ничего не знаю!
То, как я себя веду, унизительно, постыдно, совсем не похоже на меня. Это не я. В меня вселился ужас всех несчастных пленников, которых держали в этом гнусном подземелье.
Стоит мне про это подумать, и я вдруг снова становлюсь собой, Сандрой Казначеевой. Очень возможно, что именно сюда поместили Давида. Ему было так же плохо, как мне.
Страха больше нет, одно отвращение. К себе. Как я могла всё испортить? Почему я такая непроходимая дура! Нужно было не торопить встречу с хунхузами, а спокойно вернуться в Харбин и обратиться за помощью к Сабурову. Наверняка он давно уже в городе. Сабуров всё устроил бы лучшим образом. Но нет, я непременно должна была собственноручно отворить двери темницы и объявить Давиду: «Вот я, твоя единственная спасительница!» Наломала дров, теперь пеняй на себя. Опереточный злодей с клоунским шаром вместо головы заживо скормит тебя червям.
Где же я все-таки видела эти колючие глазенки, эти припухшие веки?
Вспомнила!
Я так дергаюсь, что на внутренней стороне запястья, кажется, лопается кожа. Больно!
Но физическая боль ерунда по сравнению с осознанием, что я еще большая идиотка, чем думала.
Тарас Бульба! Ну конечно! Тот карикатурный запорожец с соломенными усами, в расшитой рубашке, которого я видела в номере у Сабурова!
И всё встало на свои места. Всё разъяснилось.
Отчего Сабуров так смутился из-за моего внезапного прихода и почему быстро сплавил визитера.
Отчего Сабуров, не попрощавшись, уехал в срочную и долгую командировку.
Отчего Лаецкий вел себя со мной так нагло и не испугался моей угрозы всё рассказать японцу. Лаецкий выполнял задание Сабурова!
Ясна и причина, по которой произошло похищение. Это кара за то, что Давид отверг «План Фугу».
Я горько плачу. Больше мне ничего не остается. Что толку от моего знания? Если б я могла выдать Слову место, куда Иван Иванович спрятал чемоданы, я бы это сделала. И тогда…
Хотя что «тогда»? Разве у меня есть какие-то возможности поквитаться с офицером японского генерального штаба? Кто-то поверит моим разоблачениям? Кого-то они поразят, кому-то они интересны?
Зачем вообще об этом думать? Никуда я отсюда не выйду. Впереди невыносимые муки, а потом неизбежная смерть, потому что у меня нет ответа на вопрос, который задают палачи.
Слово – отличный психолог. После такой ночи я выдала бы ему любую тайну.
Ах, если б я могла покончить с собой! Но я не могу даже пошевелиться. Я беспомощна…
(Это ты-то не можешь пошевелиться? Ты способна двигать пальцами, даже немного ворочаться, меняя положение тела. Ты можешь кричать, плакать, ругаться последними словами, произносить молитвы, звать тюремщиков. Ты даже не представляешь себе, как баснословно ты богата.)
На всхлипе, даже не закрыв рта, я засыпаю. Сон обрушивается внезапно, будто упавший нож гильотины. И снится мне, как моя голова, отсеченная тяжелым косым лезвием, падает в корзину, а сверху льется моя собственная горячая кровь. Захлопывается плетеная крышка.
Я – отрубленная голова. Я лежу в тесном полутемном пространстве, но я жива, я всё вижу и слышу. Разеваю рот, вращаю глазами. Вдруг вижу, что подо мной другие головы, отрезанные раньше. Они тоже на меня смотрят, шевелят губами, хотят мне что-то сообщить, но я их не понимаю, а они не понимают меня.
Льется нестерпимый свет. Кто-то поднял крышку. Огромная пятерня тянется сверху, хватает меня за волосы, тянет. Я понимаю: сейчас меня будут показывать толпе. Но я не хочу, чтобы люди меня видели вот такой – истерзанной, уродливой, окровавленной.
– Не надо! – кричу я беззвучно.
Рука палача хлестко бьет по моей щеке.
Еще одна пощечина. Открываю глаза. Я проснулась.
Но пробуждение еще страшнее сна. Надо мной склоняется человек из лодки. Губы плотно сжаты, глаза холодны, в руке нож.
– Плосыпайся, – слышу я.
– Не…
Хотела крикнуть «Не надо! Не режьте меня!» – да задохнулась.
Выгнула спину, отвернула голову, вообразив, что первый надрез он сделает прямо по лицу.
Нет, он нагибается над моим плечом. Шуршание. Рука свободна! Он разрезал путы!
Освобождает вторую руку, ноги.
– Вставай, ходи! Впелёд ходи!
Рывком хунхуз поднимает меня, толкает в спину, чтобы я шла к выходу.
Я ничего не понимаю, но иду. Развязанная, я уже почти не боюсь. Второй раз я им не дамся! Если снова начнут связывать, выцарапаю глаза, выгрызу зубами горло! Я тигрица, а не овца!
Меня ведут в ту же комнату, где я вчера разговаривала со Словом. По свету, сочащемуся со стороны лестницы, понятно, что уже утро.
Через порог я перелетаю, едва удержавшись на ногах. Меня с силой пихнули в спину, а дверь захлопнули.
– Вот она, – слышу я жирный голос Слова. Он говорит по-китайски. – Видите, почтенный, мы ее пальцем не тронули!
Лампы горят, как и накануне. Со стула поднимается Иван Иванович, поворачивается ко мне. Брови сдвинуты, веки сомкнуты.
Я бросаюсь к нему с криком:
– Это не я, честное слово! Я вас не выдавала! Я не знаю, как они вас нашли! Ведь я даже не знала, где вы!
Он быстро ощупывает мое лицо, руки, туловище. Проверяет, цела ли.
Это ужасно, что они его схватили, и всё же я испытываю неимоверное облегчение. Он со мной, мы вместе! Я больше не одна!
– Я пришел сам, – говорит он очень тихо, чтоб слышала только я. – Мне сказали, что ты не вернулась домой, и я понял, где тебя нужно искать. Прости меня, что я тебя ни о чем не расспросил и дал тебе уйти, я должен был сообразить, что ты поспешишь встретиться с этим человеком, и я должен был догадаться, что он тебя обманет. Я кругом виноват. Сам не понимаю людей, в которых искра Жизнесвета совсем угасла, и тебя этому не научил…
(Увы, учитель. Этому не научила меня и последующая жизнь. Иначе я не стала бы легкой добычей ничтожного Мангуста.)
– Ну, вы договорились между собой? – Слово перешел на русский. – Я человек терпеливый, но мое терпение не бесконечно. Мне все равно, одного пытать или двоих.
Иван Иванович шепчет: «Молчи и не мешай ходу вещей». Я не поняла, но киваю. Легким толчком он велит мне отойти подальше, а сам идет к столу.
(Так вот какими были последние слова, с которыми обратился ко мне Иван Иванович? Молчи и не мешай ходу вещей. Именно этим я и занимаюсь весь остаток своих лет…)
– Она тебе не нужна, – обращается Иван Иванович к хунхузу по-китайски, употребляя выражения, которыми старший разговаривает с младшим. – Где остальное золото, знаю только я. Отпусти ее, и мы договоримся. Длительной пыткой можно сломить любое сопротивление, и я не сомневаюсь, что ты хорошо знаешь свое палаческое дело, но я могу терпеть долго, я этому учился, к тому же мучить стариков – это не пойдет на пользу твоей репутации, твоим людям такое не понравится, они ведь китайцы.
Слово встает, учтиво кланяется:
– Вы говорите разумно, почтенный, и я буду счастлив, если мы сумеем договориться. Лишь крайняя нужда в золоте побудила меня искать с вами встречи. Зачем мудрецу этот грязный металл? Он создан для таких негодяев, как я. Женщина может уходить, она мне не нужна.
Он коротко бросает мне по-русски:
– Иди куда хочешь. Ты свободна.
– Я без Давида никуда не уйду! – выкрикиваю я, сжав кулаки. – Золото ваше, а Давид – мой!
Бандиту ужасно весело. Он так хохочет, что вынужден рукавом утирать слезы.
Так я и знала! Боже, Боже…
Кричу:
– Иван Иванович, они убили его! Давид мертв!
Не оборачиваясь, он отвечает:
– Иди, не оглядывайся и ни о чем не беспокойся. Всё будет хорошо, я тебе это обещаю.
(Нет, вот его последние слова, обращенные ко мне! Надо их запомнить. Сейчас я выйду, и больше никогда его не увижу.)
– Вы его правда отпустите? – спрашиваю я.
Уже не смеясь, а с раздражением Слово машет на меня рукой:
– Иди, иди! На что мне слепой старик? Если уж я отпускаю тебя, которая может меня опознать. Но ты ведь будешь умницей, Сандра Казначеева? Харбин – маленький город. А кто может мне повредить, те и так всё про меня знают…
Я понимаю, что он прав.
– Иван Иванович, я буду вас ждать!
Молчание.
(Она выходит. Бежит по ступенькам. Двор, подворотня, улица. Свежий воздух, солнечный свет. «Всё будет хорошо, я тебе это обещаю».)
На пыльной улочке неопрятной загородной Ханшиновки (логово хунхузов находилось там) я остановила ма-че, китайскую двуколку, самый дешевый после рикши вид транспорта. Лошади чаще всего были слепые, им нарочно выкалывали глаза, чтоб не дурили и лучше слушались возницы. Ходька в соломенной шляпе заломил невиданную цену – два доллара, приготовился долго торговаться и был сильно разочарован, когда я сразу согласилась. Щелкнул вожжами, крикнул: Тё-тё! Посьла! Низкорослая монгольская кляча нечесаной башкой повела в мою сторону – совсем как Иван Иванович, «обослышащий масть», и помню, как я подумала, что у животных это странное чутье, наверное, хорошо развито, недаром они к кому-то тянутся, а от кого-то шарахаются.
Не знаю, зачем я взгромоздилась на эту небыструю колымагу. Пешком я добралась бы до дому примерно за то же время. Но на меня после всего, что я перенесла, после ужасной ночи накатила полусонная апатия. Я тряслась на жестком сиденье, почти не глядя по сторонам, клевала носом. Мне хотелось добраться домой, упасть на кровать и забыться, а всё остальное потом, потом.
Но выехав из-за угла Тибетской на нашу Михайловскую…
Вот с этого места.
Тряская коляска огибает бакалейную лавку, где мама всегда покупает продукты. Поворачиваем на Михайловскую, и я вижу крышу нашего дома, палисадник, кусты шиповника.
Но что это?
У калитки стоит сверкающий лаком открытый автомобиль, двухместный. На нашей скромной улице он смотрится пришельцем из иного мира.
С меня слетает вялость. Нервическое оцепенение исчезает. Я на ходу выскакиваю из повозки, охваченная недобрым предчувствием. Шикарное авто здесь непроста. Сейчас я что-то узнаю. После событий последнего дня в хорошие новости я не верю.
В окне качнулась занавеска. Слышу слабый вскрик – мамин голос.
Распахиваю калитку – и в эту же секунду, синхронно, открывается входная дверь. На крыльцо выскакивает Давид. Он в легком кремовом костюме, похудевший, но свежий. Лоб, на который свисает черная прядь, нахмурен, глаза злые.
– Черт бы тебя побрал, Сандра! – кричит Давид и показывает мне кулак. – Черт бы тебя побрал!
Я не могу понять, почему крыльцо вместе с Давидом кренится вбок и почему Давид при этом не падает.
Зато падаю я, вижу прямо перед собой желтый песок дорожки, и всё, темно.
(Первый и последний раз в своей жизни упала в обморок. Понятно: стресс, усталость, шоковый эффект.)
Мне не следовало так спешить на встречу с похитителями, тем более что до объявленного ими срока оставалась еще неделя. Ах, нетерпеливая Сандра, злосчастная тигрица! Как все самоуверенные, сильные личности, она привыкла полагаться только на себя и совсем не надеялась на милостивые повороты судьбы, а они случаются, и не столь редко.
Почему ты не спросила себя, отчего в ответной телеграмме Чао Фэна специально оговаривалось: «Никаких отклонений от маршрута и посторонних контактов»? Почему, дожидаясь харбинского поезда, ты не сделала самую естественную вещь для человека, три недели разлученного с цивилизацией, тем более профессионального журналиста? Если б ты купила в киоске газету, все равно какую, обязательно наткнулась бы на упоминание о главной новости последних дней. «Сын миллионера на свободе!» «Похитителям заплачен выкуп!» «Отец и сын снова вместе!». А в иллюстрированном «Вестнике Маньчжурии» или «Харбинском глашатае», он же «Harbin Herald», были помещены фоторепортажи: банкир Каннегисер в окружении спасших его врачей; банкир Каннегисер у телеграфного аппарата; небритый и помятый, но все равно элегантный пленник на свободе – улыбается; он же, но уже нарядный, в новом гоночном «бугатти»; трогательная сцена – исхудавший отец обнимает исхудавшего сына.
Я сижу на скамейке, в носу противное покалывающее воспоминание о нашатыре. Поглаживаю по плечу всхлипывающую маму. Хмуро слушаю рассказ Давида.
Он наведывался сюда каждый день после своего освобождения. Узнал от мамы, в какую я пустилась авантюру, и жутко волновался. Как я могла совершить такой идиотский поступок! Он, конечно, всегда знал, что я полоумная, но не до такой же степени! Это ж надо удумать – отправиться черт знает куда с каким-то шарлатаном за химерой! Меня нужно запереть в психиатрическую лечебницу, но сначала как следует выпороть!
«Всё было зря, – думаю я. – Столько испытаний – и всё ни к чему. Дурацкий героизм горе-спасительницы, которая никого не спасла, а только опростоволосилась. Слава богу, он жив, но теперь никакой надежды».
Оказывается, надежда у меня все-таки была. Что он ответит на мое чувство – не из благодарности, а потому что поймет, как сильно я его люблю.
Я размазываю по лицу слезы.
– Они держали тебя в подвале? – спрашиваю я. – Они сильно тебя мучили?
– Никто меня не мучил. Я сразу сказал этому лысому клоуну: «Будете хамить или плохо кормить – объявлю сухую голодовку и окочурюсь. У меня слабое сердце, оно этого не выдержит, и плакали ваши триста тысяч». Насчет сердца я наврал, но как они проверят? Это же не Американский госпиталь, электрокардиографа у хунхузов нет. Так что не переживай за меня. Господин Слово обращался со мной, как с принцем маньчжурской династии. Приносили еду из ресторана и каждый день постельное белье меняли.
Реву еще пуще. Мир отлично спасется и без меня, я слишком много о себе воображала. Дура, дура, дура! Всё чего добилась – привезла китайскому прохиндею второй выкуп, а теперь еще Иван Иванович лишится своего «счастливого корабля»!
И тут же даю себе клятву: снова отправиться с Иваном Ивановичем на Мохэ и не возвращаться до тех пор, пока он не насобирает достаточно самородков для осуществления своей мечты.
– Не плачь, мама. Всё позади, – гнусаво говорю я. – Не ругайся, Давид. Хорошо, что всё так закончилось. Я очень рада. И спасибо, что тревожился обо мне. Знаешь, ты езжай. Мне нужно отдохнуть.
О моем визите к хунхузам ему знать незачем, а то раскричится еще пуще.
– Господи! Ты, наверно, голодная! – вскакивает мама. – Я поила Давида Сауловича чаем, но у меня есть щи. Сейчас разогрею!
Есть я не хочу и не могу, от одной мысли тошнота, но я маму не останавливаю. Хочу попрощаться со своей несбыточной мечтой наедине. Ничего значительного или хотя бы красивого не придумывается.
– Ладно, – говорю, – прощай. Я правда очень рада.
– В каком смысле «прощай»? – Прекрасные сине-зеленые глаза озадаченно меня изучают. – До свидания. До завтра.
– Ну до свидания.
До завтра? Нет уж. Завтра мы с Иваном Ивановичем отправимся обратно, за золотом. В Харбине я не усижу. Снова ехать в поезде, качаться в седле, слушать неспешные рассказы моего чудесного спутника. Может быть, мы еще застанем в Якеши нашего Бао.
– Ага… Только я хотел тебе рассказать… – Давид – что за новости? – выглядит смущенным. – Про то, что со мной произошло…
– Завтра расскажешь. Представляю себе, сколько ты вынес.
Как хорошо я это сказала – спокойно, с вежливым участием. Браво, Сандра!
– Нет, я не про хунхузов. Ну их к черту, и вспоминать не хочу. Я про другое. Тут две вещи. Две важные перемены… Во-первых, у меня изменились художественные предпочтения.
– Да?
Я немного удивлена. Не тем, что у Давида изменились художественные предпочтения, а тем, что для него это важно, и тем, что он всё больше волнуется. Совсем на него не похоже.
– Да. Я пришел к выводу, что женщины Арт-деко мне нравятся больше, чем женщины Арт-нуво. Невозможно представить, чтобы какая-нибудь изломанная Ида Рубинштейн или эта, как ее, «сжала руки под темной вуалью», отправилась в тайгу, к лешему в задницу, чтобы кого-то спасать.
– Что толку? Спасла-то тебя не я.
Он меня не слышит.
– Но не это главное. Еще я вдруг понял, пока ждал тебя и боялся, что ты не вернешься… – И здесь Давид произносит те самые слова, которые мечтает однажды услышать всякая женщина, страдающая от неразделенной любви. – Я понял, каким же я был слепым идиотом…
Я зажмуриваюсь. Это мгновение нужно запомнить навсегда – полностью, до мельчайшей детали.
(И я его очень хорошо помнила, всегда – даже в ту эпоху, когда еще не добралась до видеотеки эйдетической памяти. Тепло солнца на разгоряченной коже, запах жухлой травы. И то, как у Давида от тика подрагивал краешек рта.)
– Что ты молчишь? Я опоздал? Ты меня больше… не любишь? – боязливо спрашивает он. Честное слово, он трусит! Как мне нравится, что он трусит! – Скажи что-нибудь, Сандра! Я сделаю всё, чтобы ты меня простила. Что мне сделать?
С чего я взяла, что устала и хочу спать? Какие глупости! Я легонько щелкаю Давида по длинному носу.
– Две вещи, – передразниваю я его. – Во-первых, больше никаких вопросов. Во-вторых, отвези меня в отель «Токио».
– В отель «Токио»? Что ты там забы…
Он шлепает себя по губам.
– Молчу. Никаких вопросов. Ландо у подъезда, ваше высочество.
Отлично! Сабуров у себя.
Я взбегаю на второй этаж очень быстро, чтобы портье, как и в тот раз, не успел его предупредить. Давиду велено дожидаться в машине, спорить он не посмел.
Вхожу без стука. Я знаю, что дверь никогда не запирается – кто посмеет сюда сунуться незваным?
Сабуров (он стоит у стены, я вижу дверцу приоткрытого потайного сейфа) резко поворачивается, бросив руку к подмышке. Он без пиджака, и видно ремешок кобуры.
– Сандра? – бормочет Сабуров, опуская руку. – Вы? Господи, я не знал, где вас искать! Куда вы пропали? Я поставил на ноги всю полицию! Ваш след затерялся в Якеши, три недели назад!
– Разве Слово вам не рассказал, где я?
Он поджимает губы, лицо делается каменным.
– Думаю, не сказал. Зачем ему делиться с вами вторым выкупом? Я всё знаю. И про Лаецкого, и про вашу внезапную «командировку». Какая бы доля вам ни причиталась, вы всё равно прогадали, господин Ооэ. Слово вас надул.
– Меня не интересуют деньги. Вы довольно меня знаете, – говорит он надменно. – Деньги – это для Лаецкого и для бандитов. Моя задача была другая. Евреи должны понять: если они не станут сотрудничать с Японской империей, никто их не защитит. Никто. А с головы вашего обожаемого Давида и волос не упал. Это было просто вежливое предупреждение.
Сабуров не стал выкручиваться, для этого он слишком высокого о себе мнения. Но ничего, это мы сейчас подкорректируем.
– Нет, господин капитан. Дело тут не в интересах империи, а в уязвленном мужском самолюбии. Вы воображали себя кукольником, который может дергать мою душу за ниточки. А я предпочла другого. Вы посмотрели на него вблизи, увидели, что он лучше вас, и от этого взбесились. И знаете, что я еще вам скажу? Не соберет ваша империя «восемь углов мира под одной крышей». Потому что вы недостаточно сильны. По-настоящему силен тот, кто любит Дело больше, чем себя, а вы любите себя и любуетесь собой, поэтому проиграете. Нет в вас никакого самурайского духа! Да и кто вообще такие самураи? Прислуга. Я посмотрела в словаре, «самурай» происходит от глагола «прислуживать»!
Сабуров бел от бешенства, но слишком ошарашен, чтобы произнести хоть слово.
Очень довольная собой, я выхожу, оставив дверь нараспашку.
Прыгаю на мягкое кожаное сиденье – Давид раскрыл передо мной дверцу, склонившись в угодливом поклоне.
– Каковы дальнейшие распоряжения, повелительница?
– Теперь решаешь ты.
Выражение моего лица и тембр голоса таковы, что Давид перестает скалиться. Делается очень серьезен, запрыгивает на шоферское место и вжимает в пол педаль газа.
Всю дорогу до его квартиры мы мчимся на предельной скорости, сопровождаемые сердитыми клаксонами и полицейскими свистками.
Так и не обменявшись ни единым словом, ни разу не встретившись взглядами, мы поднимаемся наверх и прямо в прихожей, едва захлопнув дверь, с тигриным рычанием накидываемся друг на друга.
Я прожила очень длинную жизнь, но мой любовный опыт необширен. Всего двое мужчин. Один был настоящим виртуозом наслаждения, мастером из мастеров. Другого я любила. И вот что я сказала бы молодым женщинам, если бы могла говорить.
Самый лучший любовник – не тот, кто играет на твоем теле, как на фортепиано. Самый лучший любовник всегда – тот, кого ты любишь. Если твоя любовь сильна, остальное неважно, потому что всё самое главное в тебе происходит не от действий партнера, а от внутреннего пламени. Самый сильный оргазм – тот, который взорвался в тебе изнутри, как огненная магма, которой сделалась тесна земная кора.
Давид был самым лучшим любовником – для меня (а что мне за дело до других женщин?). Каждый миг, с самого первого прикосновения и до послелюбовного полуобморока я словно находилась под током. Ни о чем не помнила, ни о чем не думала, не разбирала, где я, а где он. Но при этом мое тело, видимо, исполняло свое предназначение помимо моего контроля, потому что, едва отдышавшись, Давид прошептал: «Ну и ну. Выходит, я идиот вдвойне и даже в квадрате. Кто тебя всему этому научил? Расскажешь мне потом про своих бывших?»
– Р-р-р. Никогда и ни за что, – лениво урчу я. – И ты не вздумай мне про своих сучек откровенничать.
– Это были не сучки, а очень милые и достойные жен…
Приподнявшись, я свирепо бью его по ребрам. Давид изображает ужас, закрывает лицо руками. У него длинные, очень красивые пальцы. Мне тысячу лет хотелось их поцеловать, и теперь я могу себе это позволить. Сказка продолжается, это еще не кульминация.
– Слушай, а раз нам так хорошо вместе, давай поженимся, – вдруг говорит он. Это звучит как неопровержимая аксиома: если мужчине и женщине вместе хорошо, следовательно им надлежит пожениться, как же иначе?
Я медлю с ответом. Тяну волшебное мгновение. Но оно не может длиться до бесконечности.
– Нет, не давай. Лучше останемся любовниками. Во-первых, не стоит добивать твоего бедного папочку свадьбой, он и так после инсульта. Брак любимого сыночка с гойкой он не переживет…
Давид меня перебивает:
– А ты станешь еврейкой. Я заплачу раввинам, чтоб не слишком тебя мучили экзаменовкой. Шпаргалку напишем. В гимназии ты что ли не училась?
Закрываю ему рот ладонью, чтоб не мешал. Мне и так трудно быть твердой.
– …Во-вторых, я не Золушка, что выходит замуж за принца-миллионера.
Давид кусает меня за пальцы, я отдергиваю руку.
– А я устрою так, что на твой счет от неизвестного благодетеля поступит миллион, и ты тоже станешь миллионершей.
– …В-третьих, если мне изменит любовник – а ты мне, конечно же, когда-нибудь изменишь, я просто от тебя уйду. Но если мне изменит муж, я тебя разорву на части.
– Тигрица! – восхищенно шепчет Давид и начинает поглаживать мое бедро, но я перекатываюсь подальше.
– Если ты такой щедрый, лучше переведи свой миллион одному человеку. Это китаец, который из-за меня лишился своей мечты. А не дашь ему миллион – я уеду с ним на север, искать золото. Не трогай меня! Скажи, ты дашь ему миллион?
– Мэйши, шаньсы, – смиренно отвечает он с ужасным акцентом. По-китайски это значит: «Без проблем, босс».
Тогда я сама притягиваю его к себе, и… (Ну и достаточно. Нечего себя разнеживать. Минуту гемоциркуляции – и сразу в следующее утро.)
Я блаженствую. Такой завтрак я раньше видела только в кино. Полулежу-полусижу, откинувшись на подушки, завтракаю. Дворецкий Давида поставил прямо на постель коротконогий длинный столик. На нем сок, кофе с умопомрачительным ароматом, свежие булочки, джем и утренняя газета. Всё тело восхитительно ноет, губы распухли, голос сел – вероятно, ночью я перенапрягла связки, хотя, ей-богу, не помню, чтоб я кричала.
Давид еще с петроградских времен, я помню, ест очень быстро. Он уже закончил трапезу и пошел в ванную, его половина кровати пуста. Я слышу плеск душа из-за двери и звуки саксофона – Давид потрясающе изображает голосом любой духовой инструмент.
А мне вставать не хочется. Так и валялась бы целый день. Поэтому я подливаю себе из серебряного кофейника, переворачиваю последнюю страницу газеты.
Читаю все заметки, все объявления, даже рекламу. Потому что, когда чтение закончится, хочешь не хочешь придется вставать.
Раздел «Городские происшествия». Заголовок «Печальная находка». «На окраине поселка Ханшиновка минувшей ночью найден труп пожилого китайца. Следов насилия на теле не обнаружено. Вскрытием установлено, что смерть произошла в результате остановки сердца. На вид покойному за шестьдесят, невысокого роста, сухощавого телосложения, волосы коротко стрижены. Судя по состоянию глазных яблок, этот человек был слеп. Полиция рассчитывает, что особая примета поможет установить личность скончавшегося».
(Крики, звон разбитой посуды, плач – это всё мне не нужно. Пропускаю. Я хочу еще раз пережить те страшные минуты в морге. Чтоб попытаться понять, галлюцинация то была или все-таки…)
– Никаких сомнений, сударь, не извольте сомневаться. Наш доктор Сергей Карлович еще при его превосходительстве генерале Хорвате Дмитрии Леонидовиче в полиции служил. Первейший специалист на весь Харбин, – говорит Давиду служитель, потрясенный двадцатидолларовой бумажкой. – Смерть от естественных причин, классический инфарктус, так Сергей Карлович и сказали. Нигде ни ушибов, ни поранений. Да вы сами взгляните, я сейчас их из ледника достану. Только барышне на плечики одеялку накиньте, она вся дрожит. У нас тут холодно.
Я зажмуриваюсь, отворачиваюсь. Слышу грохот металлической дверцы, лязг колесиков по рельсам. Мне нужно собрать всю волю в кулак. До этого мига я всё цеплялась за надежду: вдруг не он? Но я знаю, что это Иван Иванович. Сердцем знаю.
– Сандра, это он? – Давид бережно приобнимает меня за плечи. – Нужно посмотреть. Сандра! Тебе дурно?
Резко поворачиваюсь.
Иван Иванович лежит на тележке такой щуплый, такой маленький, что я не могу, просто не могу. Слезы сами текут по лицу, и нет сил их вытереть.
– Всё, довольно. Теперь отвернись, – говорит Давид, но я не отворачиваюсь.
Мертвец совершенно голый. Против воли мой взгляд задерживается на темном пятне его чресел. Господи, как невыносимо унизителен вид человеческого тела, которое покинула душа, или Жизнесвет, или как называется то, что делает мясо, требуху и кости личностью?
– Не смотри, хватит.
Я отвожу руку Давида. Я подхожу к носилкам и смотрю на лицо мертвеца. Оно спокойно. Губы чуть раздвинуты, будто в предвкушении улыбки.
«Почему? – мысленно спрашиваю я. – Почему? Как это могло произойти?»
Сомкнутые ресницы чуть дрогнули. У меня перехватывает дыхание. Наклоняюсь ниже.
Нет, примерещилось.
И вдруг голос. Он такой тихий, что слышен только мне.
«Чему ты удивляешься, Маленькая Тигрица? Я ведь тебе рассказывал, что умею управлять работой своего сердца. А значит, могу и совсем его остановить. Не думала же ты, что я позволю человеку из которого вытек весь Жизнесвет, подвергать меня пыткам?».
(Галлюцинация, несомненно. Ну разумеется, что же еще? Не труп же, в самом деле, разговаривал с Сандрой? Хотя разве кто-то знает, что такое смерть и куда деваются мертвые, особенно такие, как Иван Иванович?)
«Господи, да почему вы просто не сказали ему, где чемоданы? Ведь это всего лишь золото!»
«Дело не в золоте. Когда ты уступаешь Злу, ты наносишь вред своему Жизнесвету. Запомни это».
– Что ты шепчешь? – встревоженно спрашивает Давид. Я его нетерпеливо отталкиваю.
«Неужели можно оборвать жизнь длиной в девяносто девять лет только для того, чтобы лишить мелкого душегуба его копеечного триумфа?!»
«Жизнь имеет высокую цену, лишь если ты готов легко с нею расстаться», – отвечает мне мертвый Иван Иванович.
Больше я не слышу ни слова. Застывшее лицо покойника неподвижно, оно будто вырезано из дерева.
Никакого разговора не было. Мне всё причудилось. Я снова плачу и не мешаю Давиду увести меня из страшной холодной комнаты.
На улице я шарю по карманам. Ищу платок, чтобы высморкаться. Я в том же дорожном костюме, в котором приехала из Якеши, лежала на земляном полу, последний раз разговаривала с Иваном Ивановичем. Так и не переоделась. Негде было и некогда.
В левом кармане платка нет, но зато шуршит какая-то бумажка. Откуда она там?
Достаю сложенный плотным квадратиком листок из синеватой полупрозрачной бумаги. На таких обычно выписывают счета или квитанции.
Что это?
Внезапно я вспоминаю, как Иван Иванович ощупывал меня, проверяя, цела ли я после ночи в подвале.
Записка?! Он сунул мне записку?! Нет, невозможно. Он же слепой. Какая записка?
Разворачиваю – и расстраиваюсь. Не записка. В самом деле какая-то квитанция.
Вчитываюсь.
Не какая-то, а из камеры хранения станции «Харбин-Центральная». На четыре места багажа.