Глава 5
Балкон
И жила та царь-девица.
Недоступна никому,
И ключами золотыми
Замыкалась в терему.
Я. Полонский
Василиса Милославская выросла непохожей на прочих дев благородного звания. На Руси боярышня или княжна, войдя в невестные лета, могла обратиться белой лебедью, тиховзорной и душепокойной, могла — павой, поражающей мужские сердца своей яркоцветной красой, большинство же, как от природы положено, коротали девичий век серой утицей, ожидая замужества или монастырской кельи, — это уж как Господь рассудит.
Василиса же больше всего походила на лесную кукушку, что летает сама по себе, кукует, как вздумается, и никто ей не указ. Должно быть, унаследовала независимый и вольный нрав от истинной своей матери, а возможно, причина крылась в другом. Мало кому из барышень выпадало такое детство, как этой девочке. Тут выбор был: или зачахнуть, или обзавестись сильными крылами.
Мнимой своей матери княжна помнить не могла, об истинной родительнице и не догадывалась, отец помер на десятом году её возраста, и осталась она под опекой дяди Автонома, которого почти совсем не знала.
Первый год сиротства, очнувшись после болезненного многомесячного забытья, где сон с явью смешались — не разберёшь, девочка прожила, не томясь. Рядом был двоюродный брат, которого она любила. Любила по-детски, смешно, но это уж как умела. Петруша был странен, временами груб, даже несносен. Она часто плакала от его обидностей или, хуже того, безразличия, но ни единого дня не тосковала и не чувствовала себя одинокой. И дядя поначалу был с сироткой ласков, внимателен. Подолгу с ней разговаривал, гладил по голове, всё выспрашивал о покойном тяте и его привычках.
Пока родственники жили в Сагдееве, Автоном Львович всё искал что-то. Рыл землю то там, то сям, живого места в усадьбе не оставил, а некоторые постройки недавнего возведения зачем-то разобрал по брёвнышку.
Потом эти занятия дяде надоели. Зеркаловы переехали в Москву, где им был пожалован дом, а Василиса осталась в поместье.
Самое больное воспоминание — как она побежала за ворота, следом за отъезжающей коляской. Как кричала: «Петенька! Петруша!», а тот и не оглянулся. И после, во все годы, ни разу в Сагдеево не наведался. Несколько месяцев Василиска плакала о нём каждый день, потом заставила себя забыть золотоволосого мальчика с сиреневыми глазами.
В ту пору осталась она на свете совсем-совсем одна. Единственный друг, безногий Илья, пропал.
Едва оправившись после болезни, Василиска выбралась к нему на мельню. Хотелось повидаться и, главное, понять, что в том долгом сне было правдой, а что мороком.
Но вместо дома она обнаружила свежее пепелище, при виде которого сердце сжалось от горя и предчувствия какой-то смутной, неотвратимо надвигающейся беды. Горькая беда нагрянула, когда Зеркаловы съехали.
Вместо себя Автоном Львович оставил в Сагдееве прикащика. Сказал: «Слушайся Нифонта, как меня».
Нифонт этот ранее служил у дяди в Преображенском приказе. Не описать, до чего страшен! Вместо носа кожаный мешочек на тесемках. Много позже Василиска узнала: вёл Нифонт допрос в пытошной избе, а страдалец, которого он терзал, с дыбы сорвался, накинулся на мучителя и нос ему отгрыз. Без носа в таком важном месте служить неподобно. Известно, кто безнос ходит — каторжники, рваные ноздри. Вот Нифонта с казённого места и отставили. Дал ему Автоном Львович кормление при себе, чтоб зверь этот ярился ради дядиной пользы.
В Сагдееве, без управы и начальства, сделался Нифонт царём и Богом. Никто против него пикнуть не смел.
Девчонкой, существом малозначительным и бесполезным, прикащик заниматься брезговал. Приставил к ней суровую бабу, чтоб глядела за княжной, ни на шаг от неё не отходила. Через некое время заметил, что мамка к дитяте помягчела, жалеет сироту, даже ласкает — прогнал, приставил другую, позлее. И после того менял мамок каждые два-три месяца, чтоб не привыкали. Слуг в усадьбе тоже подолгу не держал, так что росла Василиска среди чужих людей, в лучшем случае к ней равнодушных, а то и враждебных.
В те годы девочка была уверена, что Нифонт задумал её извести и мучает нарочно, из лютости. Боялась его невыносимо.
Каждую субботу прикащик удостаивал подопечную внимания — для науки стегал лозой по рукам, очень больно. Это если ни в чём не виновата. А коли провинилась в какой-нибудь малости, драл за уши, с вывертом и обидно грозился, что со временем уши у неё вытянутся, как у ослицы. Василиска пугалась, рыдала пуще.
Но и в те, ранние годы в девочке уже сказывалась непреклонность.
Однажды, во время субботнего мучительства, она вдруг поняла: Нифонту нравится видеть, как она плачет. И поклялась себе, что больше слезинки не уронит. Это был первый её бунт, неудачный.
Через неделю, перед следующим истязанием, она долго держала руки в ледяной воде, чтоб занемели. Стал Нифонт по ним хлестать, а Василиса смотрит на него сухими глазами и только губу кусает. На-ка, ирод, выкуси.
Озадачился прикащик. Лозу отложил. Подумал немного и внезапно сделал нечто невообразимо ужасное. Сдёрнул с лица мешочек — а там яма, и в ней что-то мокрое, зелёное!
Завопила княжна от страха и отвращения, зажмурилась, слёзы потоком, Нифонт же знай хохочет. С того дня взял он над ней полную силу.
Начал бить не только но запястьям, но и но щекам. Потом совал волосатую кисть: целуй-де, благодари за науку, не то нос заголю. И она целовала.
Начала Василиска от такого бытия чахнуть, задумываться, о чём дети на двенадцатом году жизни не задумываются. Зачем-де на свете обитать, если он так нехорош? И не лучше ль самой всему конец положить, чем дожидаться, пока палач её уморит?
Вышла как-то субботним утром во двор, перекрестилась, да и на виду у челяди прыгнула головой в колодец.
Как и кто её вынимал, не видела и не помнила. Очнулась — лежит на траве, а над ней Нифонт трясётся, зубами щёлкает. В тот раз наказал он её как-то неубедительно, руку целовать не заставлял и нос показать не грозился. Стала Василиска пуще задумываться.
Припомнила, что питали её всегда сытно — если заморить хотят, так не кормят. Когда болела, Нифонт всегда у постели торчал, беспокоился. Корью захворала — сам привёз из Москвы самолучшего лекаря-немчина, за большие деньги. Значит, не нужно прикащику, чтобы она умерла?
Наступила новая суббота. Тогда-то и состоялась решающая битва. Обе стороны к ней готовились.
Нифонт сказал, щеря зубы: «Гляди, девка. Будешь дурить — вовсе чехол сниму, буду с утра до вечера так ходить».
А она ему спокойно: «Недосуг мне на твое гноилище любоваться. А если ещё когда-нибудь руку свою поганую на меня поднимешь, смерд, удавлюсь ночью, так и знай».
И дрогнуло в нём что-то, сломалось. Она сразу это увидела. Отшвырнул прикащик заготовленную лозу и молча вышел.
Так Василиса одержала первую в своей жизни победу. Быть может, самую главную.
* * *
С того дня всё пошло по-другому.
Злой Тугарин-Змей превратился в безвредного ужа. Не сразу, постепенно. Какое-то время ещё пытался ерепениться, вести себя по-хозяйски, как в прежние времена. Но стоило прикащику повысить голос или хотя бы насупить на княжну брови, та красноречиво обводила у себя пальцем вокруг шеи или кивала в сторону колодца — и Нифонт съёживался. Нашлась на него верная управа.
А тут ещё окрутила безносого сдобная баба-повариха: приласкала, присластила, приучила спать на мягкой перине, под жарким боком. Со временем весь яд из аспида вышел, и стал он мужик как мужик, разве что с колпачком заместо носа. Василиса потом сама на себя, маленькую, дивилась: чем это её Нифонтишка так пугал-то? Непонятно.
Однажды сама попросила его мешочек снять. Он засмущался, не хотел, но она настояла.
И ничего особенного. Противно немножко и жалко, но ужасаться решительно нечему. Подарила прикащику вместо зловещего клювообразного колпачка бархатную, шитую бисером повязку.
Так и вышло, что с двенадцати лет княжна жила в полной своей воле, чего на Руси с девочками никогда не бывало. Свободнее всех на свете живут люди одинокие, ни с кем душой не скреплённые, а уж по части одиночества с Василиской не потягался бы и лесной схимник, кто в скиту от мира спасается. Схимники, они каждодневно с Богом и Его ангелами общаются, а Василиса по юной своей живости и свежей телесности была далека от небесных устремлений. Скакала верхом по полям, вслед за ветром. Днями пропадала в лесу. Летом плавала у сожжённой мельни, где запруда, воображая себя русалкой. Особенно любила подобраться поближе к омутам и водоворотам, чтоб потянуло, закрутило. Страшное и опасное её не отталкивало, а наоборот притягивало.
Знаться Василисе было не с кем. Соседи-помещики, мало того что казались ей скучными, так ещё и боялись водить знакомство с последницей проклятого рода Милославских.
Зимой, когда развлечений меньше, княжна читала, благо от отца осталась большая вивлиофека. Лет в четырнадцать обнаружила там книгу, которая стала любимой. «Наука как имение в доброте держать дабы богатство обресть», переложение с голландского.
Многополезное сочинение, для помещика истинный клад. И загорелось Василисе голландскую науку в Сагдееве утвердить.
Нифонт пробовал сопротивляться. Как-де можно своевольничать? Автоном Львович велел, хоть сдохни, по восемьсот пятьдесят рублей в год ему высылать. Ведь голову с плеч снимет, он такой!
«Вышлешь, сколько надобно, — пообещала Василиса. — А имением сама управлять стану. Моё оно, не дядино. Вырасту — сама владеть буду».
Дала Нифонту в залог жемчужный кокошник, из матушкиного наследства. И взялась за дело, руководствуясь мудрой книгой и собственным разумением.
Начала со свиней и коров. Раньше, как повсюду на Руси, они паслись привольно, бродя с луга на луг под присмотром свинопаса или пастуха.
Голландская же книга поучала, что пасти скотину не нужно, от этого она мослеет, теряет жир. Свиней надо держать в особом домке, кормить отрубями, да требухой, да пивом поить. Коровам давать траву-кловер и иные разные прибавки, а на картинках показано, как те растения выглядят.
То-то потешались все, когда княжна хрюшкам в корыто пиво лила, а бурёнкам цветочки сыпала.
Но молоко от коров вскоре пошло сладкое, а свиньи осенью дали мясо до того сочное и мягкое, что с тех пор Нифонт его и на рынок возить перестал — купцы сами приезжали и меж собой дрались, кто дороже купит.
Ещё Василиса вычитала про сад-оранжерею, где можно выращивать разные диковины.
Не пожалела двухсот рублей, пригласила немца из Измайловского дворца, чтоб построил стеклянный сарай, да с печью, да с подземными трубами и привёз апфельцыновых и лимонных деревьев.
На второй год сняли урожай, хоть пока ещё небольшой, но Нифонт продал редкостные плоды московским боярам и иноземцам по полтине штука, и тем окупил весь расход.
По-новому стала обходиться Василиса и с крестьянами — это уж не из книги, а своим умом.
Издавна, как и всюду, в Сагдееве выращивали рожь, овёс, немного пшеницы. Но земли были скудные, изрожавшиеся. Работать приходилось в семь потов, а урожая мало.
Княжна сказала деревенским: барщины от вас мне не нужно, пускай поля отдохнут, пустые постоят. Кто желает — работайте у меня на скотном дворе, или в саду, или на кирпичном заводе (тоже затеяла, благо глины много). А кто хочет — платите оброк деньгами, поскольку Москва близко, есть где заработать. И назначила по справедливости, умеренно — смотря, сколько работников в доме и каковы.
Нифонт и тут противился: нельзя, мол, пашни бросать. Но как в первую осень получил оброк, сразу заткнулся. Вышло втрое против самого урожайного года.
За пять лет хозяйствования Василиса много что успела. Сил в ней было несчётно, любопытства и того больше. В горячую пору, случалось, по две, по три ночи не спала.
Перестроила весь дом, сложив его из собственного кирпича. Себе возвела отдельный терем, голландского рисунка — невеликий, но уютный и тёплый. На счастье, опекун за всё это время ни разу не наведывался. Занят, видно, был, да и незачем ему. Деньги-то, восемьсот пятьдесят рублей, приходили исправно.
И вдруг, нынешней весной, без предупреждения, нагрянул.
* * *
Из невиданной кожаной кареты, сплошь серой от дорожной пыли, спустился сухопарый человек в чёрном парике и синем кафтане с золотым шитьём. Василиса не видела дядю больше восьми лет, но узнала сразу. Он нисколько не изменился, будто время не имело над ним никакой власти. Усы вот только сбрил, и стало виднее безгубую, будто прорубленную саблей щель рта.
Быстро поводя из стороны в сторону хищным носатым лицом, Автоном Львович с изумлением разглядывал усадьбу, изменившуюся до неузнаваемости.
Нифонту, всё совавшемуся поцеловать барину ручку, сказал:
— Ну ты и шельма… Мало, выходит, я с тебя требовал. Будешь отныне присылать вдвое.
Из-за шторы открытого окна Василиса смотрела на человека, к объяснению с которым давно уж готовилась. Несколько раз собиралась сама в Москву ехать, но как вспомнит немигающий взор желто-коричневых глаз опекуна, так вся решимость пропадёт. Взгляд у дяди был всё тот же. Острый, пронизывающий.
Княжна перекрестилась, сжала кулачки и пошла встречать — как ныряла головой вниз с плотины в тёмную бурливую воду. Разговор лучше было провести сразу, не откладывая.
— Ох, какая выросла! Истинная королевна, — приветствовал её Зеркалов. — Повернись-ка, дай полюбоваться.
Заговорил, как некогда говаривал с малой девчонкой — ласково, повелительно и немножко насмешливо. Это придало Василисе задора.
— Вдвое присылать не буду, — отрезала она, не спросив о здравии. — И нисколько не буду. Немного я видела от тебя, дядя Автоном, попечительства, но и оно кончилась. Совершеннолетие по Уложению с семнадцати лет считается, а мне скоро уже девятнадцать.
Главное было бухнуто. Теперь следовало выдержать приступ. Дело за приступом не стало.
Дядины глаза стремительно сузились, сверкнули молниями.
— Молчи, девка! Быть мне твоим опекуном иль нет, не твоего ума дело.
— Не моего, — согласилась она. — Царского. Вот я царю и напишу.
Автоном Львович усмехнулся.
— До тебя ль его величеству? Он далеко, с шведом бьётся.
— Ну так я князь-кесарю челом ударю, — выпалила Василиса на последнем бесстрашии. Ей уже становилось невтерпёж выдерживать ястребиный дядин взгляд.
Но эти слова, сказанные наудачу, без умысла, попали в цель и почему-то заставили Зеркалова опустить глаза первым. «Не отступаться, стоять на своём», — велела себе княжна.
— Фёдор Юрьевич сироту в обиду не даст. — Она топнула ногой. — Коли ты со мной так, нынче же в Москву поеду!
Когда дядя снова взглянул на племянницу, лицо у него было другое. Улыбчивое, снисходительное, и глаза страшным блеском больше не сверкали.
— Ну уж, нынче. Обговорим всё по-доброму. Не по-христиански это, Василисушка, на родного дядю из-за тленного злата этак кидаться. Что богатства земные? Прах.
Ехать, и именно немедля, ещё твёрже решила про себя она, услышав эти медоточивые речи. Не то обволокёт, заморочит. И уехала бы, не дала б себя удержать.
Но в этот миг из кареты, позёвывая, вышел еще один седок — должно быть, задремал дорогой, а теперь вот проснулся. Это был тонкий, узкий в плечах юноша, в серебристом камзоле, жемчужного цвета кюлотах и пепельных чулках. Его золотистые волосы спускались до плеч.
Он не посмотрел ни на обновленный дом, ни на хозяйку — замер, глядя вверх, где плавно кружились белые лепестки (на ту пору в саду как раз доцветала вишня). Оттого, что глаза были устремлены к небу, они показались Василисе ещё диковинней, чем она запомнила.
Оказывается, ничегошеньки её сердце не забыло! Ни сиреневых этих очей, ни золотых кудрей, ни холодного, рассеянного лица. Только теперь оно было не детским, а мужским — будто отчеканенным на златом цехине.
Про то, что некрасива, Василиса знала. Видела она в книжках на гравюрах прославленных красавиц, что великолепно блистали при европейских дворах: Гаврилию Дэстре, Диану Пуатийскую, королеву Маргариту Наваррскую. У всех лик кругл, подбородок мясист, нос вздёрнут, плечи пышны.
Чего Бог не дал, взять было неоткуда. Но кабы знать, что будет такой гость, хоть оделась бы нарядней, косу бы переплела лентой! Можно бы и по щекам чуть-чуть свёклой пройтись, а по остальному лицу белилами — очень уж весна в этом году солнечная, кожа загорела.
— Помнишь сестру свою? — спросил Зеркалов сына. — Ты тогда мал был, нездоров.
Юноша повернулся, сделал учтивый поклон и раздвинул рот в улыбке.
— Виноват. Не вспомню. Должно быть, и вы меня запамятовали.
Она, дурочка деревенская, ещё не знала, что ныне в столице кавалеры с дамами для сугубой политесности друг дружку на «вы» называют, и опозорилась — стала оглядываться: кому это он?
— Я, говорят, на те поры был совсем амбесиль, — всё так же гладко и учтиво продолжил Пётр Зеркалов. — Пока доктора меня не вылечили.
Вправду ничего не помнит! Она была потрясена. Да полно, он ли это?
— Кто ты был? — пролепетала княжна, не поняв незнакомого слова.
— «Амбесиль» — это дурак, вроде блаженного, — объяснил он и улыбнулся, давая понять, что уж теперь дураком никак не является, да и про детство, может, на себя наговаривает.
Отец горделиво обнял его за плечо:
— Вот он какой у меня молодец. А был почти бессловесным. Помнишь? Ну, мы тут походим, оглядимся, а ты, раз назвалась хозяйкой, вели баньку истопить и стол накрыть.
Они долго потом ходили вдвоём по двору, вокруг дома. Казалось, дядя от Петруши чего-то добивался, всё выспрашивал, тот же лишь пожимал плечами. Василиса, наблюдавшая из окна, поняла: Автоном проверяет, не вспомнит ли сын хоть что-то из своего здешнего обитания, а Петя ни в какую. На Зеркалова-старшего, впрочем, княжна и не смотрела, только на двоюродного брата. В груди будто оттаивало что-то, надолго замороженное, но всё ещё живое.
За столом дядя был мрачен и молчалив, но, похоже, не из-за племянницы. Ибо, когда наконец удостоил её беседы, был ласков и приязнен. Ни насмешки, ни снисходительности в его речи не чувствовалось. Он говорил с Василисой не как с неразумным дитём, а как с взрослой.
Сказал, что пора совершеннолетия определяется волей начальства, ибо твёрдого на сей счёт закона на Руси не существует. Так или иначе, сдача опекунства — дело долгое, бумажное, не на один месяц. Тем более назначено оно было по указу самого князь-кесаря. Посему будет лучше, если на время волокиты дорогая племянница поживёт в Москве, у родного дяди. Самый быстрый и короткий путь для барышни восприять отчее наследство — выйти замуж. Не в деревне же княжне Милославской женихов искать? Однако женихи нынче не то, что прежде: смотрят не только на приданое, но и на то, умеет ли дева себя в приличном обществе держать, да политесна ли, да ведает ли иноязычное речение. Все сии премудрости с неба не свалятся, им учиться нужно. Так чего проще? Живи в столице у родных людей, ожидай наследства, а пока обучайся полезным девичьим наукам. Дядя ждал от неё упрямства и сопротивления, и потому собирался долго убеждать, но Василиса не заперечила ни единым словом.
Слушала и, замирая, думала: буду снова жить под одной крышей с ним!
* * *
С того дня миновало два с половиной месяца.
Из деревенщины в изящную столичную демуазель Василиса обратилась быстро. Дело оказалось не столь хитрое.
Изготовили ей платьев с фижмами, корсетов — осанку держать, лифов — грудь подпирать; пошили башмаков козлиной кожи и туфель с разноцветными каблуками. Не пожелала она волоса горячими щипцами завивать — куафёр научил укладывать косу поверху, на грецкий лад. С неделю мучилась, обучаясь у танцмейстера воздушной походке, уместной для благородных дев. После этого началось ученье танцам, нетрудное. Иноязычное речение тоже превзошла быстро, не хуже прочих: из немецкого могла сказать без запинки пятнадцать выражений, из французского — целых тридцать. Бонжур, шер шевалье. Кель плезир. Оревуар. Роб манифик. Куафюр сюперб. Чего больше-то?
Дядя почти всё время проводил на службе или в разъездах. Если же доводилось побыть вместе, Василисе с ним нравилось. Он был с ней неизменно ласков, звал «доченькой», умно говорил о самых разных вещах, смешно шутил, а начнет что рассказывать — заслушаешься.
Приятно, что хвалил за успехи в дамском учении. Дивился, сколь она способна к наукам и всё шептал: «В мать, в мать». Даже странно. Батюшка, бывало, тоже хвалил в разговоре свою покойную жену, но за ум ни разу — всё больше «голубицей безответной», за кротость. Василиса подумала: «Вот они, мужья, не за то нас ценят, за что надо бы».
Отношения с дядей были сердечней, чем с тем, ради кого Василиса оставила родное Сагдеево.
На первый взгляд, Петрушина повадка с детских лет переменилась до неузнаваемости. Двоюродный брат (по-французски «кузен») не грубил, на вопрос и обращение отвечал вежливо, благовоспитанно — не то что давнегодишный мальчишка-дичок. Но эта политесность не радовала. Наоборот, приводила в отчаяние.
Если в десятилетнем Петруше изредка словно просыпалось нечто живое, драгоценное, то этот лощёный кавалер был холодней снега. Кузина его нисколько не занимала.
Уж Василиса и так подступалась, и этак. Брови подводила, мушку в виде сердечка к щеке клеила, а однажды даже набралась смелости, надела платье с вырезом — все перси, какие есть, плотно-преплотно в декольтаж утиснула. А он и не взглянул…
Тогда она решила, что это он из-за её необразованности нос воротит. Мол, о чём с дурой деревенской разговаривать?
Взялась Василиса за чтение книг, какие благородным девам знать необязательно. Заучила прозвания всех грецких-латынских богов и богинь, даже географию с гишторией прочла насквозь и многое оттуда запомнила.
Однако, сколь ни заводила учёных бесед о Цезаре либо об американских островах, впечатлить непреклонного кузена не достигла. А вот древние боги неожиданно пригодились.
В Петрушином возрасте у недорослей обыкновенно бывает много страстей и увлечений. Кто за девками бегает, кто голубей разводит, кто охотой увлекается. Петя же имел только одно пристрастие, редкое. Любил рисовать грифелем и красками, а кроме художества ничем иным не интересовался. И вот пришла ему блажь писать античных богинь.
Доставили баричу из деревни самую красивую бабу. Напарили в бане, нахлестали берёзовым веником и поставили перед Петей телешом.
Когда прислуга шепнула Василисе об этаком бесстыдстве, она чуть в обморок не пала. Побежала подглядывать.
Видит, стоит в мыльной пузыристой бадье румяная красавица, вся налитая, яблоко грызёт. А Петя перед ней одетый, сосредоточенный на доске малюет. Раньше, до образования, Василиса ничего бы не поняла, а тут сразу уразумела: рисует богиню Венус, из морской пены рожденную, яблоко же бабе дадено, чтоб не скучала.
Княжна подглядывала долго, боясь нехорошего. Но ничего такого не было. Художник с бабой и не разговаривал. На холсте понемногу выявлялась древняя деесса небесной красы; вместо яблока держала в руке цветок.
Уже не ревнуя, а просто любуясь лёгкими взмахами кисти, Василиса вздыхала. С неё, худосочной, богини не напишешь.
Потом кузен рисовал плечистую Минерву и дородную Юнону, для чего привозили ещё баб. Василиса хоть и тосковала, но терпела. Однако, когда художник добрался до Дианы-охотницы, стало обидно.
Сия богиня — девка поджарая, телом не гораздая, и крестьянку доставили такую же: тощую, длинноногую, ничем не лучше Василисы. Она к тому же бестолковая была. Всё не встанет, как надо, да не приучится, чтоб носом не шмыгать. Петенька с ней прямо извёлся.
И пришла тут княжне в голову мысль, или вернее идея, ибо мысль, она всякой бывает, в то числе и дурной, идея же сиречь умственное озарение.
Когда Петя за какой-то надобностью отлучился, Василиса покинула укрытие, из которого подглядывала, и вошла.
Вроде бы захотела помочь девке — показать, как нужно встать, чтоб Петру Автономовичу потрафить. Та рада совету, ибо тоже измучилась. Отдала и платье богинино, и лук с колчаном, и прочее.
Княжна быстро переоделась во всё это, встала на помост: левая рука заведена за спину, стрелу доставать, одна нога на цыпочках, шея гордо повёрнута. А сама уже чувствует: в дверях он, смотрит.
Василиса будто и не замечает, только покраснела немножко. Ведь из одежды на ней лишь туника выше коленок да сандальи — два ремешка, а руки голые, и подмышку, чего девы кавалерам не показывают, всю видно.
Петруша попросил не шевелиться. Обошёл кругом и впервые смотрел не как через стекло, а живыми глазами. Словно только сейчас по-настоящему увидел.
Она боялась шелохнуться. Только сердце, которому замереть не прикажешь, отчаянно колотилось.
Позировать оказалось трудно. По нескольку часов кряду приходилось стоять без движения, потому что Петруша, когда картины писал, о времени не думал. Начинали на рассвете — ему нужно было обязательно поймать, когда розовый луч восходящего солнца коснётся богининого плеча, а луч всё ускользал, или облако некстати наползало. Тогда художник сердился, бросал кисть. Снова поднимал, малевал без луча — и оставался недоволен. Назавтра начинали ловить зарю сызнова.
Но Василиса не тяготилась, всё терпеливо сносила. Был там некий миг, самый желанный, когда Петруша по её плечу смоченной рукой проводил — чтоб отблеск Авроры пламенней отсвечивал. Рука была холодная, но Василисе казалась обжигающей.
А беседовали мало и о пустяках. Очень её обижало, что Петя ей всё «вы» да «вы» говорил.
Зато как же он хорошел во время работы! Словно некий волшебник дотрагивался до Петруши и превращал ледяную фигуру в сказочного королевича. Чудесные Петрушины глаза светились сиреневыми огоньками, волосы поблескивали в солнечном свете.
«Петушок — золотой гребешок», — думала тающая Василиса.
Красой его она, понятно, увлечь не могла. Однако есть ведь женщины, кто подбирают ключ к мужскому сердцу умом и увлекательной беседой.
Пробовала, и не раз. Вечером прочтёт про что-нибудь в книге или в «Ведомостях», а наутро пересказывает. Однако про войну, про увеселения его царского величества, про иностранные оказии Петя слушал безразлично. И угадать, о чем разговор завяжется, а о чём нет, с ним было невозможно. Как-то раз, по случайности, Василиса заговорила об италианском художнике Михеле Ангеле, про которого в книге написано, что мастер он был преискусный, но и злодей, каких мало. Якобы, желая получше изваять из камня умирающего раба, подсыпал яду своему холопу и жадно глядел, как тот издыхает.
Казалось бы, глупая сказка и небывальщина, но Петя слушал с волнением, даже кисть отставил.
Ободрённая успехом, Василиса пошутила. Хорошо-де, что пишешь не Диану, пронзённу стрелой, не то, пожалуй, проткнул бы меня.
А он вдруг взял и сощурился, словно представлял себе, как это будет: лежит она, сражённая стрелой, стонет, из раны алая кровь течёт…
И точно, проткнул бы, поняла Василиса. Лук с колчаном отшвырнула, выбежала вон.
Он бросился догонять, прощенья просил и брал её за руку, нежно.
Вернулась, конечно. И после не упускала случая чем-нибудь ещё оскорбиться. Ах, как сладко было видеть его просящим!
Нынче, в саду, опять поругались. И тут уж она обиделась не притворно, а по-настоящему.
Вчера Петруша сказал, что будет цветы писать, это «натура-морта» называется.
Она, дура, встала ни свет ни заря, набрала букет из самых пышных роз, которые сама же и высадила.
Спускается он в беседку со своим складным ящиком, а эта красота его уже ждёт, в кристальный кубок поставленная.
Думала, восхитится, похвалит. А он переносицу сморщил, розы вон выкинул, кубок велел унести. Давайте мне, говорит, васильки, колокольчик, Иван-да-Марью — разный сорняк, какой Василиса в дядином саду давно уж повывела.
Вспылила она, ни в чём не повинный кристаль расколотила о землю, ушла из беседки вон.
Потом добранивались в аллее. Он никак не мог взять в толк, за что она взъелась, огрызался, потом заскучал…
В это время слуга сказал, что пожаловал гость, господин гвардии прапорщик Алексей Попов — ожидать боярина — и спрашивает, примет барышня иль нет.
— Приму! — сказала Василиса. — Веди в дом, я скоро.
Стало ей зло, куражно. Пускай Петрушка не думает, что на нём свет сошёлся. Есть и другие кавалеры, не ему чета, ведающие истинно галантное обхождение и готовые ради Василисы Милославской в огонь и в воду.
* * *
С Поповым этим до сего дня она разговаривала всего однажды, недели две назад, когда он по какому-то делу приходил к дяде. Мужчина собой изрядный, обходительный, всё жёг глазами — как было такого не запомнить?
Тем паче, что на следующий день невесть от кого принесли букет со смыслом: алая роза, вкруг неё белые, а стебли обёрнуты чёрною лентой. Согласно галантной науке букет означал: «Вы жестоко ранили моё сердце безнадежной страстью».
Было лестно, приятно, а главное любопытно — от кого бы это? Сколь ни ломала голову, не придумала. Но в неведении пребывала недолго.
Тогда же — в воскресенье было — пошла с Петрушей, как положено, в ближнюю церковь, стоять обедню. Вдруг чувствует на себе чей-то взгляд, неотступный. Посмотрела — офицер у стены, в плащ замотанный. Так глазами её и ест. Узнала Попова.
Он приложил к губам персты, послал в ее сторону эфирное лобзанье и глаза кверху закатил.
Василиса прошептала кузену: «Смотри, какой кавалер пригожий. И всё смотрит на меня. Что ему от меня надо бы? Я чай, не тот ли это, что к дяде давеча заходил?»
Не столь она была глупа, чтоб не понять, чего офицеру от неё нужно, но хотелось, чтоб Петруша тоже сие понял. А он, чурбан, плечом только качнул. На церковной службе Петя никогда на священника не смотрел, лба не крестил. Всегда пялился на одну и ту же икону, Одигитрию. Краски на ней были какие-то необыкновенные, он объяснял.
Ну, и с тех пор почти каждый день стала она получать от воздыхателя знаки амурного внимания.
К примеру, доставили свёрнутую трубкой гравюру: «Гишпанский рыцарь Сид, безумствующий от неутоленныя страсти». На картинке кавалер наг, власы и бороду на себе отчаянно рвёт, а прекрасная дева ему делает индиференцию — отвернулась, нюхает цветок.
Ещё Попов стал, что ни день, по нескольку раз мимо дома верхом проезжать. Нарядный, в шляпе с плюмажем, белом шарфе вкруг пояса, да подбоченившись. Если замечал, что барышня на него из окна смотрит, шляпу снимал и кланялся, весьма изящно.
Хоть и были его ухаживания ни к чему, но всё же Василиса выспросила у прислуги и знакомых дев, что за человек. Оказалось, известный селадон и сердцеразбиватель, так что некоторые дамы из-за него даже травиться хотели. Как же тут было голове не закружиться, особенно при Петиной бесчувственности?
Больше всего Василисе понравились вирши, присланные упорным Поповым. Они были и складны, и смыслом хороши, особенно одно место:
Сколь рок ко мне жестокоужасен!
Ныне я, злосчастный, есмь опасен,
Что бедну сердцу разбиту быть,
Зане я тщусь тебя любить!
Как верно это было изречено! С каким неподдельным чувством! Написать такое мог лишь человек, истинно постигший Амур. У Василисы на глазах выступили слёзы. Уж ей ли было не знать, сколь тщетны усилия любви, не сулящие бедному сердцу ничего, кроме разбитья!
Вот кто пожаловал в минуту, когда двоюродные брат с сестрой жестоко меж собою ссорились.
Петя буркнул, что останется в саду. Какой-то прапорщик был ему без интересу. Шепча «Будешь потом каяться», Василиса пошла встречать интригующего гостя. Сердце в груди волновалось, и не только из-за злости на Петрушу. Как поведёт себя влюблённый кавалер? Что скажет? Это было внове. И страшновато, и возбудительно.
Попов оказался не один, а с каким-то человеком, одетым по-малороссийски. Пригожий, коротко остриженный, с красивой темной бородкой, он так неотступно и странно смотрел на Василису, что она тоже пригляделась к нему внимательней.
Его лицо показалось ей смутно знакомым, будто видела его когда-то очень давно, да забыла. Только где? Не в Сагдееве же. Вот и прозвание у него было чужестранное, украинское.
— Микитенко? Нет, не слыхала. Помнилось, лицо где-то видела, но видно ошиблась… Здравствуй, сударь. А меня зовут Василиса, по отчеству Матвеевна, — улыбнулась она как можно ласковей, потому что малоросс от смущения не мог произнести ни слова.
Правда, поперёк гвардии прапорщика это ему было бы и мудрёно. Тот оттёр товарища плечом и далее не умолкал ни на минуту.
— Почему Матвеевна? — удивился он. — Почему не Автономовна?
Она объяснила, кем ей приходится Автоном Львович и что она сирота. Офицер отчего-то повеселел.
— Это хорошо… То есть, я не в той дефиниции! — поправился он. — А в том резоне, что к сиротам Господь имеет особый ангажемент. Я ведь и сам не имею ни отца, ни матери. С зелёных лет фатум бросал меня по морю-океану жизни, будто щепку.
И стал рассказывать, как двенадцатилетним отроком плавал на корабле в арапские страны — до того весело и увлекательно, что Василиса заслушалась.
Прапорщик имел удивительный дар повествования, слова лились из его уст легко и затейливо, а возвышенные чувства перемежались потешными шутками. Когда живописал невольничий рынок в Алжире, у княжны на глазах выступили слёзы. Когда же стал рассказывать, как по заданию своего начальника ходил в гарем, переодетый девкой, Василиса со смеху чуть не пополам складывалась.
А вот Дмитрий Микитенко ни разу не улыбнулся. Слушал хмуро, глядел в пол. Василиса на него часто посматривала — откуда ж всё-таки черты знакомы? Главное, лицо было такое, что, раз увидев, не забудешь: с тонкими чертами, по-особенному изломанными бровями — так на иконах святых воителей пишут.
Через некоторое время в комнату вошел и Петруша, но Василиса нарочно сделала вид, будто его не замечает, а хохотать принялась пуще прежнего. Может, возревнует к знаменитому селадону?
Однако Петя не смотрел на рассказчика и, кажется, его не слушал. Зато не сводил глаз с украинца.
Княжна смеяться перестала, довольствовалась одними улыбками. Потому что выходило странно: она единственная покатывается, будто дурочка, а двое остальных слушателей хранят могильное молчание.
Тогда и Попов умолк, с неудовольствием покосившись на досадных препятствователей его ухаживанию.
— А что это у вас? Выход на балкон? — спросил он, вмиг сообразив иную тему для разговора. — Снизу посмотреть — доподлинно прекрасен. Не хуже италианских. Не соизволишь ли, мадемуазель, показать мне сию красу вблизи?
Он поклонился и широко открыл перед Василисой прорубленную в стене дверь, обводы которой ещё пахли свежей краской.
Манёвр гвардии прапорщика княжне был ясен. Четверым и даже троим места на балконе не достанет, и Попов окажется с нею наедине. В прежние времена такое для девицы было бы стыд и недопустимо, а ныне называется «тета-тет», ничего страшного.
Она взглянула на Петю и ощутила прилив радости. Он был не таков, как всегда: раскраснелся, глаза сверкали, ноздри раздувались. Ревнует, ей-богу! Мучить его далее сразу расхотелось.
— Балкон этот хорошо только снаружи смотреть, — с улыбкой сказала она Попову. — Ибо он есть одна видимость. Каменщики клали его по картинке, да всё головами качали, сомневались. Говорили, дело непривычное, не рухнул бы. Решётку пока подвязали верёвочкой, не придумав, как укрепить. А ногами ступать на вислое крыльцо строго заказали. Пойдёмте лучше, я вам покажу оранжерею, она недавно устроена.
Петя нетерпеливо дёрнул головой. Хочет мне что-то сказать, догадалась Василиса. Нельзя было такой случай упустить. Не то Петруша опять погрузится в свою всегдашнюю холодность, не вытянешь.
— Спускайтесь, господа, в сад. Я буду с вами чрез минуту.
Едва Попов с Микитенкой вышли, Петя бросился к кузине, схватил её за руку.
— Лицо-то лицо! — воскликнул он то ли враждебно, то ли просто возбуждённо. — Вот и время настаёт!
— Какое время? О чём ты?
Он, не отвечая, подтащил её к балкону.
— Раскраснелась-то как! Выйди на свет! Покажись!
Он повелительно толкнул её в грудь. Чтоб удержать равновесие, княжна шагнула назад и оказалась на балконе, который недовольно скрипнул, но рухнуть не рухнул — переосторожничали каменщики.
— Ты что? — млея, спросила Василиса. — На себя не похож…
Поцелует, сейчас поцелует, мелькнуло в голове. Или ударит? По Петиному виду можно было ожидать и первого, и второго. Она оглянулась, не пялятся ли на них из двора.
Там было почти пусто. Лишь какой-то мужик, большой и бородатый, сидел на смешной кургузой тележке и снизу глазел на господ. Василисин взор скользнул по нему мельком. Наверное, торговец или мастеровой, привёз что-нибудь по хозяйству.
Василиса повернулась к Петруше, который смотрел на неё, закусив нижнюю губу, и не двигался. Чтоб подугасший огонь ревности запылал ярче, княжна мечтательно произнесла:
— А хороши молодцы оба, не правда ль? Вот повезёт девам, к кому такие посватаются…
Огонь полыхнул так, как ей и не мнилось.
Воскликнув неразборчивое, неистовое, Петя снова толкнул кузину в грудь, гораздо сильней прежнего.
Василиса ударилась спиной об ограду, та качнулась, не выдержала, обвалилась.
— Петруша! — отчаянно взмахнула руками девушка, пытаясь устоять на краю. Он смотрел на неё остановившимся взглядом. Мог подхватить — и не подхватил. Должно быть, сам растерялся. Княжна с криком полетела вниз, на каменные плиты.