Глава 3
Ассамблея
Я жду. Ну что ж,
Ведь ты при шпаге.
А. С. Пушкин
Фёдор Юрьевич слушал репорт гвардии прапорщика молча, воли гневу не давая. Князь отлично помнил, что гвардейский прапорщик давал в заклад свою голову — то-то нынче и блеет покаянно, от былого нахальства не осталось ни волосинки. А только невелико будет утешение оторвать молодцу его рыжую башку, тем дела не поправишь. Ох, страшенное то было дело!
Хорошо, что ночной вестник князь-кесаря не из постели поднял. Если этаким обухом спросонья огорошат, вовсе в изумленье впадёшь. Ромодановский сидел в турском шёлковом халате, накинутом поверх батистовой рубахи; понизу парчовы кюлоты, на ногах чулки червей шёлк да башмаки серебряна пряжка. Сегодня четверток, у государя цесаревича ночная ассамблея. Хочешь не хочешь, а показаться надо, порядок такой. Перед ассамблеей собирался Фёдор Юрьевич часок-другой в кресле подремать, но разве уснёшь. Мысли о шведском короле, о малороссийском гетмане, о запорожцах, о треклятых трёхстах тысячах бередили государственному мужу ум и сердце.
Однако теперь все эти великие заботы померкли, задавленные новой бедой.
Господи, твоя воля! Бомба где-то под палатами, неизвестно в каком месте! Стрельцы с оружьем! Красный петух на Москву! А опасней всего слухи о царевиче. Это всей державе смертное шатание…
Попов умолк, повесил голову. Вина его была не столь уж тяжкая, доставленное известие её с лихвой окупало, но говорить о том служивому Ромодановский, конечно, не стал. Пускай его потомится.
— Значит, концы в воду? Зацепить не за кого, кроме звонаря, который, поди, ничего толком знать не знает? Навряд ли ему Фрол этот что-нибудь потаённое доверил, а десятники ныне по щелям забились. Даже знай мы их всех поименно, не сыщем…
Прапорщик развёл руками.
С угрюмым сопением Фёдор Юрьевич прошёлся по домашнему своему кабинету, обставленному тяжёлой немецкой мебелью: шкапы с книгами, карты, государев подарок — парные сферы земли и неба. Меж глобами на обычном своём месте столь же шумно, как хозяин, сопел ручной медведь Бахус, известный всей боярской Москве. Любимая шутка, которой тешил себя князь-кесарь, была такая. Поднести гостюшке с поклоном кубок вина объемом в две бутыли. Коли устрашится и начнёт отказываться — нарочно обученный мишка непочтивца на пол валит и давай драть. То-то потеха. Кроме царского величества да Бахуса ни к кому на всём белом свете у Фёдора Юрьевича доверия не было. Потому что государь — он от Бога, а зверь хозяина, который его кормит, нипочём не предаст.
— Так Фрол сказал, в сто девяностом их сам-седьмой было? — остановился Ромодановский.
Все зачинщики стрелецкого бунта семь тыщ сто девяностого, то есть по нынешнему счёту 1682 года известны наперечёт. Шестерых давно топор на плахе успокоил, в нетях ходит только один. Фролка Бык, бывый пятидесятник Стремянного полка. Он и в 1698-м рубежные полки мутил, чуть не взяли его тогда Преображенские. Тоже по веревке ушел, в колодезь. Думали, утопился со страху, а там у него внизу ход был подземный. Ромодановский позвонил в колокольчик и приметил, как у Попова сжались плечи.
— Ладно, не дрожи, гвардии прапорщик. Если это Фролка Бык, вы его вдвоём все равно не взяли бы. В старые годы он, сказывают, для потехи брал за рога быка-трёхлетка, да голову ему сворачивал. Пришиб бы вас обоих, и дело с концом.
Вошедшему слуге князь велел подать кафтан парижский, накладные волосья «вороново крыло», что давеча принесены от парукмакера, да парадную трость. И табакерку с табаком, будь она неладна. Без табаконюханья ныне выходить на люди зазорно.
— И ты переоденься, со мной поедешь.
Видно было, что хотел бы Попов спросить, куда, но не смеет. Это хорошо. Наглый-наглый, а меру знает. Сегодня в приказе, когда прапорщик отбыл в Новоспасский монастырь, велел князь из аршива извлечь на него сказку. Оказался Попов (надо же) итальянцем прежнего цесарского подданства. Вон как за десять лет по-нашему говорить выучился, от природного русака не отличишь. Знать, востроумен и переимчив.
Другим колокольчиком, снурковым, Фёдор Юрьевич призвал своего начальника караула, офицера Преображенского полка.
— Раздевайся.
Тот на своей службе удивляться чему-либо отучился и лишь спросил:
— Догола?
— На кой ты мне голый? Я ж не баба. До споднего.
Попову князь приказал:
— Скидывай рваньё, меняйся с ним.
Сыщик-то быстро переоделся, через минуту уже ботфортой притопывал, вгоняя ногу поглубже. Зато начальник караула медлил, косясь на лохмотья. Ну, его дело. Хочет — пускай телешом расхаживает.
— Проводи до кареты.
Пока спускались во двор, Ромодановский велел раздетому офицеру удвоить стражу и простучать полы по всему подклету — не отзовётся ли где пустотой. Объяснять, однако, ничего не стал. Влез в колымагу, Попова усадил напротив. Поехали.
Разговор меж ворами про Алексея Петровича встревожил князь-кесаря больше всего. Наследственная нить меж нынешним государем и грядущим — самое уязвимое место в любой монархии, а особенно в годину бед и шатаний. В то, что цесаревич затеялся вести дела с заговорщиками, Ромодановский не верил. Для этого Алексей слишком робок, да и Александр Васильич Кирьяков за ним крепко доглядывает. Гвардии майор Кирьяков, в прошлом любимый государев денщик, приставлен к царевичу с прошлого года, когда царь на сына сильно огневался. Тот не спросясь вздумал поехать к матери, опальной монахине, в Суздаль. Но с тех пор, под хорошим приглядом-наставлением, юнош поумнел, возмужал, и Пётр Алексеевич им ныне доволен. Потолковать с Кирьяковым тем не менее нужно без отлагательства. Не вышло б лиха.
Всю свою каторжную, бессонную службу, который уж год подряд готовился Фёдор Юрьевич к настоящему заговору, не выдуманному приказными крючками, а истинно опасному. Вот и дождался… Восемьдесят отчаянных голов, с оружьем, с пороховым снарядом, под главенством опытного злодея Фролки Быка — это не шутка. И серебро у них есть откуда-то. Значит, не одни стрельцы в заговоре. А расчёт у них, воров, верный. На Москве лишь ударь в набат, разом тыщи народу за колья-топоры возьмутся. Особенно если Ромодановского не станет…
Вот о чём государю непременно отписать надо понажимистей, подумал Фёдор Юрьевич: что весь мятеж начнётся с умерщвления верного царёва пса. Пусть знает Пётр Алексеевич, кто его врагам главная помеха.
* * *
Карета восьмёркой, известная всей Москве, грохотала по деревянным мостовым из Белого города в Земляной, оттуда по-вдоль Яузы. На запятках стояли два арапа в чалмах, толстущий кучер нащёлкивал вороных кнутом, на спине у каждой лошади восседало по карлику с факелом. Боясь огня, кони неслись шумно, с храпом и ржанием. А спереди и сзади скакала на здоровенных, тоже вороных рысаках личная верховая охрана московского вице-короля, как именовали Ромодановского иностранцы. Кто из посадских засиделся допоздна, услышав грохот, гасили свет, испуганно крестились и плевали через левое плечо: изыди, чёрт, пронесися мимо, нечистая сила.
Через каких-нибудь полчаса экипаж князь-кесаря, миновав Преображёнку (там окна светились и ночью), влетел на улицу дворцовой слободы.
Деревянный государев дворец, один из поставленных вкруг Москвы в царствие Алексея Михайловича, в своё время считался третьеразрядным, хуже Измайловского, не говоря уж о великолепном Коломенском. Сюда спровадили из Кремля младшего царя, когда его нарышкинская родня была оттёрта от власти. Однако в первой половине 1690-х, после падения Софьи, дворец пережил пору расцвета. Матери Петра царице Наталье Кирилловне и самому августейшему юноше жизнь в привольных и воздушных Преображенских хоромах свыклась и полюбилась. Двор проводил здесь больше времени, чем в каменном кремлёвском мешке, навевавшем недобрые воспоминания о резне 1682 года. По обе стороны от загородного дворца выросли нарядные боярские и княжеские терема — всякому хотелось быть поближе к восходящему солнцу, дабы согреваться в его благотворных лучах.
Но умерла Наталья Кирилловна, подрос и оперился царь, стал лётывать из гнезда далеко и надолго. Золотой век Преображенского дворца закончился — в силу вошёл его зловещий соседушка, Преображенский приказ, обитать близ которого мало кому желалось. Наследник Алексей Петрович за важную персону не почитался, чести иль богатства от него ждать было нечего, и наскоро срубленные терема знати, ещё не успев обветшать, ныне почти все простаивали пустые.
Мимо сих тёмных, угрюмых строений, вдоль новопоставленной на европский манер чугунной решётки дворцового сада, карета въехала на аллею, ярко освещенную факелами.
По обеим сторонам длинными вереницами стояли экипажи гостей: от преизящных златолепных карет до самых немудрящих коробов старой московской работы. Повсюду бродили или сидели, переговариваясь, гайдуки, ездовые, лакеи, кучера и особые платяные мальчишки, которых теперь называли «пажами» — чтущий своё достоинство человек сбрасывал пажу на руки шубу, а в летнее время отдавал плащ или хоть перчатки, неважно что. Было шумно, людно, многоцветно.
Колымаге его княж-кесарской милости низко закланялись, гомон стих. Лишь многочисленные упряжные лошади продолжали вести меж собой свой мирный пофыркивающий разговор.
Ни на кого не глядя, Ромодановский тяжело спустил ногу на откинутую ступеньку. Оперся о плечо гвардейца, потом о макушку карлы, сошёл на землю.
Важного гостя приветствовал с крыльца мажордом Шлегер — пританцовывал, выписывал ногами кренделя, мёл перила локонами длинного парика. Сей вюртембержский немец, зычный голосом и видный фигурой, был выписан за немалое жалованье, нарочно для-ради четвертковых царевичевых ассамблей, дела для Москвы нового и необычного. Гуливали да пивали по ночам и раньше, но чтоб с жёнами, с иностранцами, с танцованием? Государю, впрочем, виднее.
Поджав губы, Фёдор Юрьевич поднялся в просторные и нарядные сени, по-новому «ахтишамбр» — чтоб гости, входя, ахали. К деревянному потолку для сей цели была подвешена хрустальная люстра, бревенчатые стены закрыты зеркалами, по скамьям накиданы златотканые подушки. Ничего не скажешь, важно.
Поотстав от Шлегера, вышагивавшего впереди, князь-кесарь углом рта тихо сказал Попову:
— Забыл спросить. Запорожец что?
— Явил себя молодцом.
— Ладно, пускай при тебе будет. Надо ещё хватов бородатых найти. Среди монахов, что ли, поищи.
— Монах, он умом не ах, — бойко возразил гвардии прапорщик.
Ромодановский на него покосился. Ишь ты, успокоился, снова осмелел.
— Больно речисто ты, кавалер ди-Гарда, по-русски выучился. Ты точно ль иноземец? — пошутил Фёдор Юрьевич. Из всех иностранцев, кого он знал, лишь Брюс-шотландец говорил так же чисто, но тот в Москве возрос. Недаром, видно, считается, что итальянская нация всех иных слухастей — и к музыкальным занятиям способна, и к языков изучению. Завидно.
И двинулся князь дальше, шелестя широкими фалдами — пышный, грозный, будто флагманский корабль под сопутным ветром.
* * *
Алёшу от князь-кесаревой шутки кинуло в озноб. Неужто прознал? В Преображёнке с теми, кто своё прошлое сокрыл, поступают без пощады.
Но, несмотря на содрогание, шёл за Ромодановским четко, гордо, помнил о чести полкового мундира, пускай и с чужого плеча.
Начальник княжьей охраны, провожая отъезжающих до кареты, шёпотом умолял Попова помилосердствовать: если посадят к столу, манжетой в соус не макать, для того вилка есть, и пальцев жирных о кафтан не вытирать — на то ныне подают салфеты. «Не учи учёного», — огрызнулся на советчика Попов и с той минуты внутренне отмяк: раз про соусы речь, значит, везут на пир, а не в какое-то страшное место.
Только зря он, выходит, успокоился. Распознал откуда-то дотошливый князь-кесарь, что никакой он не цесарец, а беглый русак. Эх, надо было язык коверкать! Но откуда прознал, откуда? Ведь кроме Митьши не ведает никто, а Митьша не болтлив…
Очень Алексей взволновался, даже не слышал, что Ромодановский сказал мажордому, прихватив за ворот у самой двери в залу.
Немец поклонился и, ступив на порог, громко стукнул булавой по полу.
— Его височестф кназ-кесар Теодор Юревитш Ромоданоффски! Со своим адюшан ляйб-гвардии прапоршик Попофф!
Вот что князь ему, оказывается, шепнул — про адюшана. Это по-старому денщик, порученец при высокой особе.
И страха как не бывало. Алёшка расправил плечи, руку положил на эфес шпаги. Адюшан самого князь-кесаря — ого!
Первая мысль при сём была вот какая: коли так, то и посвататься не бесчинно будет. Господина адюшана даже гехаймрат со двора взашей не выпихнет.
Перед тем как войти, Фёдор Юрьевич помедлил — для сановности. Чтоб гости прониклись и успели согнуться в поклоне.
— Нос не дери, — обронил он, не повернув головы. — Адюшан ты только для нынче. Как войдем, поотстань. Послушаешь, что мне в спину иностранцы говорить будут. Всё запомнишь, кто и что. После запиши — представишь.
Такая у Алёши сегодня была судьба: то возноситься к небесам, то свергаться обратно в прах. Вот зачем Ромодановский его с собой взял — из-за языков знания. Любопытно сатане старому, что у него за спиной чужеземцы болтают. Что ж, служба есть служба.
Великий человек брюхом вперёд, подбородком кверху шествовал по вмиг расчистившемуся проходу, ни на кого отнюдь не глядя, — того требовало высокое титло государева наместника. По сторонам были сплошь склонённые парики. Наши, российские, узнавались по нижине наклона — чуть не в самый пол. Иноземцы склонялись кто в плечи, кто в грудь, однако не сугубее пояса. Малочисленные дамы (почти все нерусские) присели в книксене, растопырив юбы.
Попов сразу же свернул вбок, скользя мимо гостей и держа ухо востро.
Стоило князь-кесарю пройти мимо, и спины распрямлялись, многоязыкий разговор возобновлялся.
Внутри Преображенского дворца Алексей был впервые. Слушать слушал, но успевал и по сторонам глядеть. Палаццо по новым временам был плоховатый. Не для ассамблей строился — для чинного московского по малым комнаткам сидения. Хоть ныне и убрали перегородки между несколькими покоями, сделали одну большую залу, парадности всё равно не вышло. Потолок низок, окошки слепы, пол не паркет с инкрустацией, а кедровые доски. Картин с греческими богами, правда, понавешено, гобеленов, портьер. Канделябры где только можно приколочены, подле каждого стоит слуга в лазоревом камзоле, у ног кувшин воды, в пожарное опасение.
Приглядывался Алексей и к ассамблейному собранию, на котором тоже оказался в первый раз.
Затеяна сия потеха была не для увеселения своих (ибо не русского замеса этакое-то веселье), а чтобы царевич с юных лет привыкал к иноземным людям, политесному обхождению и благопристойным забавам, какие в обычае при европейских дворах. Поэтому русских Попов здесь увидел немного, да и те были подневольные — коммерциенраты, дьяки Посольского приказа, ещё недоросли знатных родов, кому сказано быть при государе наследнике. Все они держались одной кучей, с чужими не мешались.
Иностранцы же, как быстро приметил Алёша, в основном были поделены на две половины, обменивавшиеся враждебными взглядами.
Это было понятно — Европа воевала. Если б не строжайший запрет его царского величества на дуэли, каравший виселицей всех участников вплоть до секундантов, многие бы тут взялись за шпаги.
Пруссаки и всякая нейтральная мелочь бродили где вздумается, но подданные супротивных коалиций невидимого рубежа не пересекали.
В одной части залы собралась компания числом поскудней: французы, баварцы, гишпанцы. Предводитель сей коалиции король Людовик слыл другом шведскому Карлу, России недоброжелателем и даже не держал в Москве посланника — лишь временного резидента, бытовавшего «без характера», то есть без верительной грамоты.
На противоположном краю было люднее. Там Алёша углядел голландского резидента Якова де Би с соотечественниками, англичан, цесарцев, да двух португальских купцов, что привезли через Архангельск груз ост-индских пряностей.
Но главных лиц сей приязненной к русским партии здесь не было. Англицкий посланник Витворт и австрийский резидент граф Клосски, самые почтенные из гостей, стояли на возвышении рядом с цесаревичем. Туда сразу же направился и князь-кесарь. Наследник, болезненно скривив безгубый рот, что обозначало почтительную улыбку, спустился Фёдору Юрьевичу навстречу, назвал «батюшкой» и удостоил челопреклонением — приложил свой бледный, прыщавый лоб к плечу всемогущего наместника. Ромодановский ответил грузным поклоном. Был там, среди наипервейших лиц, ещё один мужчина, в Преображенском мундире и с лентой, но его черноусое, тяжёлое книзу лицо Попову было незнакомо.
Подслушивать, о чём говорят в зале, скоро наскучило. Про князя-кесаря иноземцы толковали всякое, Преображенского офицера нимало не смущаясь, ибо известно, что московиты языков не знают. Из русских и дома-то, среди собственного семейства, вряд ли бы кто осмелился болтать такое про страшного человека. Известный доктор Брандт заметил собеседнику, судя по виду тоже лекарю, что цвет лица у герра Ромоданоффски скверен и что вседневное пьянство когда-нибудь доведёт его до паралича — поделом старому кровопийце за его грехи. Сих преступных слов Алёша решил, однако, не запоминать, потому что Брандт был дядька хороший, всеми уважаемый.
Два миланца громко заспорили, есть ли в истории злодеи ужасней московского вице-короля. Один говорил, что Чезаре Борджиа всё-таки мерзее, другой не соглашался.
Полковник-немец, с мекленбуржским выговором, рассказывал своей даме, как Ромодановский сам рубил головы осужденным «штрелци». Дама была пухленькая, хорошенькая и премило ахала, что не помешало ей задержать взгляд на бравом гвардейце. Алёша сделал ей бровью, красотка произвела глазами треугольное движение и слегка зарделась. Мекленбуржец этот обмен взорами приметил, кинул на преображенца свирепый взгляд. «Вот тебя, голубчик, непременно в отчёт впишу, — подумал Попов. „Обозвал твою княжескую милость низкоподлым палачом и ещё всяко ругался, чего не повторить“».
Туда же, в грядущую записку, угодил и француз с бородавкой на щеке, который, хотя про князь-кесаря ничего и не говорил, но пребольно задел Алексея локтем. «Назвал твой высококняжеский алтесс брюхастой свиньёй». Затем, правда, француз обернулся, попросил извинения за неучтивость и за то был помилован.
В животе у вершителя судеб бурчало и щёлкало. День прошёл без обеда и без ужина. К ассамблейному столу тоже опоздал, кушанья со стоявших вдоль стен столов были уже убраны. Зря начальник караула беспокоился за сохранность манжетов. Пачкать их было нечем. На скатерти оставались лишь вино да сласти, от которых Алёшу всегда голод разбирал ещё пуще. Он взял кусок миндального пирога, без удовольствия пожевал, запил бургундским вином, неостужённым и жидковатым.
Вдруг двери, что вели в соседний покой распахнулись, оттуда ударила музыка: скрипки, трубы, клавесин, литавры, бандура, гусли — всё разом, по-московски.
— Бал, господа! Извольте танцевать! — провозгласил мажордом по-немецки, по-французски, по-голландски и по-русски. — После танцев будет фейерверк!
Начали, как положено, с польского. Все немногочисленные дамы были моментально разобраны кавалерами, и по середине залы поплыла торжественная вереница.
Танцевать Алексей умел и любил — нет короче пути к женскому сердцу и телу, чем чрез совместность дыхания, перстовое соприкосновение да единость движений. Но полонез слишком чопорен и медлителен. За ним пойдёт менуэт, тоже не ахти какое любострастие. А вот на гавот пухлявую даму пригласить беспременно нужно. Дурак-мекленбуржец пускай её пока за кончики пальцев подержит, а мы — за сдобные плечики да за полные бока.
Ах, кабы станцевать гавот с той, что навек овладела Алёшиным сердцем! Но русских дев на балы с ассамблеями пока ещё не вывозят. Сказывали, в Санкт-Петербурге такое уже случается, а в сонной Москве — увы.
Пока музыка играла медленное, нужно было получше приладить ботфорты. У офицера, чьи сапоги, лапищи были, как у гуся. Через каждый шаг приходилось ногами притоптывать. Этак с изяществом не прогавотируешь.
Попов опасливо поглядел на своего начальника. Тот и не думал следить за своим временным адюшаном, будучи увлечён беседой с черноусым.
Тогда Алёша пригнулся, нырнул в толпу и вдоль стены, вдоль столов стал пробираться к выходу.
* * *
Оказав почтение наследнику, говорить с которым было скучно и не о чем, Фёдор Юрьевич перемолвился о важном с англицким посланником.
Наш лондонский резидент Матвеев жаловался, что нет ему никакого уважения и что малое время назад на его карету прямо в городе напали лихие люди, отобрав многое ценное, в том числе и дипломатическую почту, власти же никакого об том злодействе сыска учинять не стали. Не означает ли сие невежество поворота в англицком политике — вот что сведать бы.
Витворт в Москве сидел уже давно и по-русски понимал без толмача.
— Посланников обижать — дело последнее, стыдное. — Ромодановский взял англичанина крепкими пальцами за серебряную пуговицу, как бы от сердечности, добра желая. — Этак и мы умеем. Подумай о сём, Чарлз Иванович. А ещё поразмысли об ином. Есть в Европе государственные мужи, кто из-за шведского великого наступления нас уже в нежильцы списал. Однако все под Богом ходим. Даже и ерои развеликие вроде шведского короля. Как бы оскорбителям российским потом горько каяться не пришлось.
Смысл этого речения был вот какой. Витворт сегодня же срочной почтой отпишет своему министру, что Ромодановский замыслил Карла шведского тайнокозненно истребить. И хотя ничего такого Фёдор Юрьевич не удумывал (монарх, хоть бы и враждебный — помазанник от Бога), но англичане пускай в затылке зачешут. Без Карла шведское войско в грозности потеряет вдвое, а то и вчетверо.
Но поверил ли посланник, нет ли, по его сухому крючконосому лицу было не понять.
— Ваше височэство отривал мне пуговиц, — вежливо сказал Витворт, и только.
После англичанина подошел Ромодановский к цесарцу графу фон Клосски, румяному и миловзорному мужчине, записному таланту. Стал расспрашивать про молодого императора Иосифа, о котором рассказывали, что он будто бы новый Шарлемань — до того разумен и дальновиден. С тех пор, как новый цесарь взошёл на престол, весь ход большой войны, ранее благоприятный для французов, начал оборачиваться в противную сторону.
Граф Клосски начал хвастать военными успехами австрийской армии, но Фёдор Юрьевич ему спеси приубавил:
— Пишут, будто его цесарское величество дал большие вольности силезским протестантам, хоть они вашей католической вере лютые враги. И будто бы сделано это из страху перед шведским Карлом, который тем силезцам единоверец.
Красавец резидент стал спорить, но Ромодановский уже не слушал. Высматривал, кто тут ещё есть.
Французскому бесхарактерному резиденту д'Антрагу тоже надо будет внимание оказать — для равновесия, но это после. Пруссаки обойдутся, мы их ныне не привечаем. Голландец невелика птица. Саксонец тем более. Значит, настало время потолковать о главном.
Фёдор Юрьевич взял за локоть кронпрынц-гофф-обер-камергерра (по-старинному царевичева дядьку) Александра Кирьякова и отвёл чуть в сторону, чтоб чужим было не слышно.
Человек это был свой, надёжный. Невеликого рода, выдвинулся службой, а таких и государь, и князь-кесарь ценили больше всего. Когда у слуги ни вотчин, ни сановной родни, ни боярской спеси, одно ему заступа и опора — царская милость. Нужно лишь, чтоб умом был проворен, поступками расторопен и остер, как сабля. Наточенная сабля — она ведь что? Кто не умеет с ней обращаться, сам обрежется. Зато в руке опытного мастера хороший клинок смертелен. Ромодановский был мастер опытный и доверенных людей подбирал — сплошь булат иль дамасская сталь.
— Что это ты, Фёдор Юрьевич, Витворту с австрияком сказал? Закривились оба, лисы злоковарные, будто уксусу хлебнули, — весело сказал Александр Васильевич.
Он был из немногих, кто говорил с князь-кесарем без страха, потому что оба одной грядки ягоды. Ромодановский с ним сердцем отдыхал. Утомительно ведь, когда с утра до вечера все вокруг тебя трепещут.
— Это дела обыкновенные, не столь важные, — просто и серьёзно заговорил князь-кесарь. — О другом речь. Скажи-ка, Александр Васильич, всё ли ладно в твоей пленипотенции? Сам ведаешь, к какому большому делу поставлен.
Посерьёзнел и гвардии майор. Понял, что беседа будет не пустая, не бальная.
— Ещё б не ведать. Мне о том Пётр Алексеевич в каждом письме поминает. Гляди, мол, Сашка, всё мое будущее тебе вверил. Стараемся, Фёдор Юрьич, как можем. Суди сам…
И стал рассказывать, что Ромодановскому по большей части и так было известно. Цесаревич над моленными книгами теперь просиживает не то, что ране, а не долее часу в день. Собственноручно составил прожект по укреплению московских фортеций на случай шведского нашествия. Ныне пишет государю большую записку об укумплектовании гарнизона и вызывается сам ехать за рекрутами. А недавно вернулся из Вязьмы, где осматривал военные магазины для карательного отряда против донских смутьянов. И чужих людей теперь дичится меньше — вон каким лебедем с Витвортихой польского выплясывает.
Князь-кесарь удовлетворённо кивал. Что правда, то правда, переменился Алексей Петрович. Вот что значит — попал в хорошие руки. Если так дальше пойдёт, не сойдёт держава с нового пути и после царя Петра, дай ему Боже долгого правления.
Несколько успокоенный, Ромодановский рассказал гофф-оберкамергерру об опасных слухах — без угрозы, а предупреждательно: послеживай-де, чтоб подозрительные людишки близ дворца не шастали, а буде появятся — хватать и доставлять к соседям, в Преображёнку.
Гвардии майор предостережению внял, как должно — омрачился и затревожился. Сплетни о благоволении наследника к стрелецким каверзам бросали тень и на него.
Оркестр ударил менуэт, ещё громче, чем играл польского. Государственные мужи закривились. Люди они были дородные, солидной диспозиции и танцев не любили. Хорошо государя нет, а то заставил бы всех, не разбирая чина и возраста, пуститься в пляс.
— Пожалуй сюда, Фёдор Юрьевич, тут потише, — показал Кирьяков куда-то за портьеру. — У меня там запасена настоечка на китайском корне. То-то хороша.
* * *
С ботфортами Алёша управился решительно, по-военному. Вышел в сени, потихоньку отхватил от бархатной портьеры шпажным клинком два хороших лоскута. Разулся, обмотал ноги, как портянками, снова вдел — то, что надо. Хоть скачи, хоть пляши.
Портупею со шпагой только надо было где-то пристроить. С оружием на боку не танцуют. Где мажордом? Его забота.
Мажордом случился неподалёку. Он стоял у зеркала, разговаривая с каким-то человеком в длинном пыльном плаще и большой треугольной шляпе с белым пером, надвинутой на лицо, так что видны были только огромные навощённые усищи.
— Как приятно встретить земляка! — воскликнул пыльный человек, хлопнув мажордома по плечу, и в подтверждение удовольствия призвякнул шпорой на сапоге, тоже сером от дорожного праха. Говорил он на швабском диалекте, хорошо знакомом Попову по давнишнему обитательству в городе Штутгарте — ещё во времена незабвенного кавалера Гамбы.
— И мне приятно, — пророкотал Шлегер тоже по-швабски. — Но вызвать к вам господина посланника я никак не могу. Он занят с кронпринцем и фюрст-кесарем. Лучше обождите здесь. — Усач заметил Алёшу. — Вам, кажется, хочет что-то сказать этот господин.
— Это не господин, а русская свинья, — отрезал мажордом, не обернувшись. — Пять минут назад он отрезал кусок от дорогой шторы венецианского бархата, мне доложил об этом слуга. Пускай подождёт… Не таращите так глаза. Он нас не понимает. Туземные офицеры иностранных языков не знают.
Обозлившийся гвардии прапорщик уже открыл рот, чтобы доказать наглецу обратное, но пыльный подбавил ещё больше масла в огонь. Приподняв со лба угол шляпы, он смерил Алексея презрительным взглядом круглых и тусклых, как оловянные пуговицы, глаз:
— А, так это русский. Мне рассказывали, что здешние дворяне не имеют представления о чести. Они даже не дерутся на дуэли, потому что не владеют шпагой. Правда ли, что если отхлещешь какого-нибудь лейтенанта или даже капитана хлыстом по физиономии, он не вызовет тебя на поединок, а побежит жаловаться начальству?
Про мажордома Алёша сразу забыл. Во-первых, холоп есть холоп, хоть бы даже в парике. Что с него возьмёшь? Во-вторых, ты его в рожу, а он про штору наябедничает. В-третьих, надобность в мажордоме отпала, потому что отдавать портупею гвардии прапорщик временно раздумал.
Сейчас поглядим, кто тут не владеет шпагой и у кого чести нет.
Притворно зевнув, он отошёл в сторонку. Стал ждать, пока Шлегер уйдёт по своим мажордомьим делам. За собеседниками прапорщик наблюдал в зеркало. Сердце билось часто, сердито. Ногти сжатых пальцев впивались в ладонь. Швабы ещё немножко поговорили, посетовали, что приходится служить на чужбине иноземным владыкам.
— Заметьте, честно служить, — поправил усач. — Лейтенанта фон Мюльбаха еще никто не попрекал, что он зря получает свое жалованье. Я доскакал сюда из Литвы за десять дней! Явился в резиденцию — слуга говорит, господин посланник будет только утром. Въезжайте в ворота, отдохните. Кой чёрт «утром»! Приказ есть приказ. Раз велено передать депешу безотлагательно, из рук в руки, лейтенант фон Мюльбах сдохнет, а передаст! Выяснил, куда отправился господин посланник, развернул коня и сразу сюда. С седла не сошёл, воды не выпил!
— Как же вы отыскали Преображенское? В чужом городе, без провожатого, ночью? — вежливо удивился Шлегер. Лейтенант фон Мюльбах самодовольно тронул ус.
— О, я решал задачи и потруднее. От Nemetskaja Sloboda все время берегом реки, пока слева не засияют огни дворца — так мне было сказано. И вот я здесь. Пока не дождусь его превосходительства, с места не сойду.
Мажордома, наконец, позвали.
— Ждите, ждите, — сказал он на прощанье. — Рано или поздно экселенц обязательно выйдет в уборную или подышать воздухом.
Теперь, когда оскорбитель, наконец, остался один, пришло время преподать ему маленький урок. Попов, подбоченясь, подошёл к немцу, остановился.
Тот смерил Преображенского офицера презрительным взглядом.
— Что уставился, московитская свинья?
А по-русски прибавил:
— Сдороф буди, маладетц.
И загоготал, довольный своим остроумием. Тогда Алёша не на швабском, а на чистейшем немецком, каким при венском дворе говорят:
— Кто оскорбляет втихую — сам трусливая свинья. И коли свинья не хочет попасть на вертел, пускай встанет на четвереньки и прохрюкает извинение.
Сказал — самому понравилось. Вот что такое истинное остроумие! Любо-дорого было посмотреть, как побагровела физиономия лейтенанта, как захлопали оловянные зенки.
— Свинья тот, кто портит имущество своего государя! — нашёлся шваб после долгой паузы. — Ты отрезал кусок от портьеры, которая принадлежит казне! Дворяне так не поступают!
Лапу он положил на эфес, из чего следовало, что извинений не будет. Вот и хорошо, Алёшу это замечательно устраивало.
Сначала, однако, следовало хорошенько разогреть противника в словесной битве.
— У вас, может, и не поступают. А мы, русские за своим государем, как за отцом родным. Что наше — то государево, а что государево — то наше. — Попов потянул воздух носом и поморщился. — Ты и впрямь свинья. Смердишь, будто скотный двор. Вы, немцы, в баню два раза в год ходите, всем известно. Вонючка швабская!
Кавалер Гамба, пожалей Господь его грешную душу, некогда наставлял своего питомца: победа на поединке определяется в момент вызова. Растопчи врага словами, чтоб он не нашёлся, как тебе ответить и от того пришёл в неистовство. Кто перед боем потерял хладнокровие, тот пропал. Фон Мюльбах разинул рот, закрыл, снова разинул.
— Я заставлю тебя сожрать твой язык, мерзавец! К честному бою на шпагах московиты не приучены, так я тебя проучу кулаками и пинками!
— Мужлан и есть мужлан, — плюнул Алёша. — Боишься дуэли — так и скажи.
— Я боюсь?!
Этак полаялись ещё некое время, причем шваб всё больше бесился, а Попов, наоборот, посмеивался. Давненько не тешился звонким фехтовальным боем. Соскучился. Он уже решил, что калечить немца не будет — за это голова с плеч, а лишь погоняет немножко, да выбьет оружье, ну и ещё, быть может, разок-другой стукнет плашмя, чтоб знал, как в чужой стране невежничать. Сзади дворца был большой сад, по ночному времени пустой. Туда и отправились.
На отдалённой дорожке, хорошо освещенной лунным сияньем, встали друг напротив друга. Немец скинул плащ и треуголку, Алёша остался как был, только завернул правый рукав, чтоб широкий обшлаг не мешал вращать кистью.
Как только шпага вышла из ножен, задираться и насмешничать Попов прекратил. Сталь болтовни не любит.
Сначала нужно было понять, какой из лейтенанта фехтовальщик. После первых двух сшибок стало понятно — никакой. Лишь умеет воздух сечь да грозно пыхтеть.
Поэтому, поигравшись с сим Аникой-воином минуту-иную, Попов соскучился и порешил закончить неизрядную забаву. Сделал выпад, без труда пронизав неуклюжую оборону противника, и легонько кольнул болвана прямо в область сердца. Чтоб ощутил, каково это — пройти на волосок от гибели.
Однако острие, проткнув мундир, наткнулось на нечто твёрдое. Укола не получилось, клинок пружинисто согнулся, едва не переломившись.
Мюльбах отпрыгнул назад, замахав оружием с удвоенной скоростью, Алексей же озлился уже по-настоящему. Так мы вот как? На дуэль в кольчуге? А ещё дворянской честью бахвалился. Ну погоди же!
Бывший учитель фехтования перешёл из партера в терцию, атаковал через вольт и, проделав форсаж, ударил еще раз — сильно, с таким расчётом, чтобы шпага пробила кольчугу и вонзилась в тело на полвершка. Что это?!
Клинок легко, не встретив никакой преграды, вошёл в мягкое чуть не по самую рукоять! А как же кольчуга?
Совсем близко перед собой Алёша увидел вылезшие из орбит, наполненные смертным ужасом глаза человека, которого, сам того не желая, проткнул насквозь. Отшатнувшись, невольный убийца выдернул шпагу. Шваб зашатался. Тогда Попов бросил своё оружие, подхватил раненого, и тот навалился на него всей своею тяжестью.
Кое-как, чуть не упав сам, прапорщик уложил злосчастного немца на землю. Мюльбах шарил руками по груди, рвал мундир и рубаху. Между пальцев у него обильно лилась кровь. Никакой кольчуги на нём не было!
Но с внутренней стороны к мундиру был приделан карман, в котором лежало нечто плоское, прямоугольное. То ли коробка, то ли шкатулка. В неё и ткнулось острие в миг предшественного выпада. Господи, беда-то какая!
Немец был жив, но, кажется, совсем плох. Глаза у него закатились, губы лопотали нечто бессвязное. Что делать?
Позвать слуг? Спасешь раненого, нет ли — неведомо, а себя точно погубишь. Да и Мюльбаха этого, будь он неладен, даже если выживет, сначала подлечат, а потом всё одно повесят. Российский закон к поединщикам безжалостен.
Пришло в голову вот что: выволочь тело из сада в переулок. Мало ли? Может, немца разбойники зарезали.
Алёша взял хрипящего лейтенанта под мышки, поволок. Спохватился, что нельзя оставлять плащ с треуголкой. Подобрал. Снова поволок.
Немец был тяжёлый, от тряски вскрикивал, поэтому тащить его нужно было плавно и с остановками. Мелькнула мысль: не прикончить ли? Всё равно ведь пропадёт, а с мёртвым телом проще. Но тогда получится, что прав Мюльбах и нет у русского офицера чести…
— Погоди ты, погоди. Не шуми! — Алёша тянул раненого по дорожке, поминутно озираясь, далеко ль ещё до забора. — Оба пропадём. Я вот тебя к доктору… Выбраться бы только.
Боялся, что придётся и полуживого человека, будто тюк, через ограду переваливать, но на счастье в заборе была калитка на щеколде. Ещё один рывок, и дуэлянты оказались в переулке, вне дворцовой территории.
Хвост экипажей, доставивших гостей на ассамблею, загибаясь из-за угла, тянулся и по переулку, но калитки, хваление Всевышнему, не достигал. Здесь, на отдалении от внутреннего двора, приткнулись повозки поплоше, принадлежавшие людям небольшого достатка и негордого звания.
На самой последней из них, по виду мало отличавшейся от обыкновенной телеги, кучера не было. Должно быть, отошёл поболтать с другими возницами.
Алёша увидал в этой счастливой оказии Божий промысел.
Повозку надобно отогнать в тёмное место. Кладем туда раненого, везем берегом в Немецкую слободу, там гошпиталь. У ворот лейтенанта выгрузить. Крикнуть, непременно по-немецки, что подобрал-де раненого на улице. Никто не догадается, что привёз русский, бегству доброхота не удивятся — кому охота за своё же милосердие с туземной полицией объясняться. А выживет шваб или помрёт, это уж воля Божья.
Самому после этого скорее гнать назад во дворец. Ежели повезёт, князь-кесарь хватиться своего адюшана не успеет…
Вдруг у Мюльбаха изо рта выдулся кровавый пузырь и лопнул. Раненый вцепился Попову в запястье, вытаращил невидящие глаза и просипел:
— Экселенц? Я лейтенант фон Мюльбах, нарочный от герра королевского секретаря…
Видно, швабу прибредился посланник, к которому он скакал столько дней.
Жалея бедолагу, Алексей похлопал его по щеке: успокойся.
— Я скакал десять суток из самого Могилёва… Вот потайная шкатулка… В ней письмо…
Он стукнул себя по левой стороне груди. Раздался глухой стук.
В горле у курьера заклокотало, голова откинулась назад. Пальцы, сжимавшие Алексею руку, ослабели. Кончился! И дыхания нет…
Теперь везти в Немецкую слободу незачем. Перекрестившись и закрыв покойнику веки, прапорщик выпрямился.
Можно было возвращаться на ассамблею. Отсутствие выходило не таким уж долгим. Глядишь, и обойдётся.
Он поправил мундир, шейной галстух — да чуть не вскрикнул.
Весь перед был мокрым от крови. Пока тащил раненого да к себе прижимал, сверху донизу перепачкался!
В таком виде нечего было и думать во дворец являться. Лучше уж прямиком в съезжую избу: вот он я, убивец, казните! Что делать, Господи? Неужели жизни конец, могила? От мелькнувшего в голове слова «могила» из памяти выскочило другое, похожее — «Могилёв». Его перед смертью немец произнёс — скакал-де из самого Могилёва. Как из Могилёва?
Попов встрепенулся. В Могилёве ставка короля Карла! Мюльбах, между прочим, поминал и «герра королевского секретаря»! Что за письмо доставлено? От кого? Кому? Гвардии прапорщик вытащил из-за пазухи у мертвеца небольшую коробочку, сверкнувшую под луной лаковым блеском. На крышке было что-то нарисовано. Нет, это инкрустация. Бабочка, что ли. Или стрекоза. В темноте не рассмотреть.
Дрожащими пальцами Попов завертел шкатулку, пытаясь понять, как она открывается.
Дело-то выходило тайное, важное! Если курьер прибыл из шведского лагеря, это всё меняет.
Проклятая шкатулка открываться не желала. Сколько Алёша ни скрёб по ней ногтями, разъёма нащупать не мог. Швов разных было много, поскольку коробка вся состояла из квадратных пластин, но ни крючка, ни замочка нигде не обнаруживалось. Лишь щербина на задней стороне — от того укола шпагой. Гонец говорил, что шкатулка потайная. Значит, не ведая секрета, её не растворишь. Расколотить камнем?
Но, несмотря на испуг и волнение, Попов был слишком опытным агентом, чтоб совершить подобную глупость.
К Журавлёву надо! У него руки ловкие, сообразит, как открывается сей заколдованный ларчик. Труп, однако, оставлять тут нельзя. Скоро начнут разъезжаться гости, да и рассвет близок. Тайному курьеру лучше до поры исчезнуть.
Снова пришлось волочь тело по земле — вдоль забора, потом вниз по берегу, к реке. С мертвяком управляться было легче, чем с живым. Будто мешок муки волоком тянешь.
У самой кромки воды Попов остановился, жадно глотая воздух.
Порылся у гонца в карманах, за голенищами, прощупал складки одежды.
Нашёл бумаги, которых из-за темноты прочесть было нельзя. Ещё забрал кольцо, табакерку, монеты из кошеля (если найдут тело, подумают на грабителей). Закинул на середину Яузы всё, кроме денег, которые, как говорится, всякому хозяину рады.
По какому закону лейтенант фон Мюльбах веровал в Бога, узнать было неоткуда. Но большинство швабских немцев католики, поэтому Алёша наскоро прочёл «Те Deum» и спихнул покойника в воду, где речка немного подмыла бережок. Сверху воткнул в ил корягу, чтобы прах не унесло течением. Может, ещё пригодится.
Ну, с этим всё. Далее оставалось полагаться лишь на Господню милость, богиню Фортуну и собственную голову, которая, правду сказать, удерживалась на Лешкиных плечах тонюсенькой ниткой.
Что сбежал с ассамблеи, князь-кесаря не дождавшись и не известив, уже провинность страшная. Иные и за меньшие вины от грозного наместника жизни лишались.
Ну а если окажется, что в шкатулке обычная дипломатическая переписка и гонец прибыл не из шведского лагеря, тогда ждёт гвардии прапорщика казнь лютая, неминучая.
Может, не надо к Журавлёву? Тот начальству донесёт сразу, не пожалеет.
«Тогда не буду палача дожидаться, пущусь в бега. Не впервой», — отчаянно махнул Лёшка. Накинул лейтенантов плащ. А то часовые в Преображёнке увидят окровавленный мундир, кликнут караульного начальника. Ни к чему это.
Взял шпагу в ножнах под мышку и полез на высокий берег.
Хорошо хоть до Преображенского приказа было недалече.