Глава 2
Полёт с колокольни
Мои очи слёзные коршун выклюет,
Мои кости сирые дождик вымоет,
И без похорон горемычный прах
На четыре стороны развеется!..
М. Ю. Лермонтов
— Второй раз в жизни я тут, и второй раз ты, как снег на голову.
Таковы были первые слова, произнесённые Дмитрием, когда старые знакомцы вышли с генерального двора Преображёнки. Во время «отеческого внушения», более всего напоминавшего перечисление казней египетских, бывший запорожский асаул, а ныне прапорщик непонятно какой службы молчал и лишь ошарашенно глядел на своего нового начальника, которого князь велел слушать «яко Господа нашего со все Его архангелы».
С тех пор, как Никитин побывал в этом незабываемом месте без малого десять лет назад, Преображёнка разрослась и обустроилась. Теперь обширную территорию со всех сторон замыкали ограды и рогатки, охраняемые строгими караулами. Никто, даже оборотистый Лёшка, не сумел бы тайно вынести отсюда изломанного на дыбе человека. Съезжие и приказные избы, казармы и кордегардии, цейхгаузы и тюремные ямы для государственных преступников выстроились строго по ранжиру. На пересечении регулярных дорожек торчали полосатые будки, у каждой — усач-часовой с фузеей. Старинное слово «приказ» ко всей этой геометрии казалось уже мало подходящим. Главнейшее ведомство державы всё чаще называли по-иностранному: Коллегия или Министерство, а самому князь-кесарю нравилось французское название Комитет — мужеской определённостью и похожестью на преострый «багинет».
С одной стороны забора зеленели железные крыши Преображенского полка, с другой — разноцветные барабаны да башенки Преображенского дворца, где, под близким приглядом Фёдора Юрьевича, проживал царевич Алексей, наследник престола. Свою старую столицу и ветшающий Кремль государь не жаловал, новой ещё не достроил, а сам, подобно Вечному Жиду, беспрестанно метался по лику земли, нигде подолгу не задерживаясь. Посему вот уже лет пятнадцать, как мозг, сердце и воля российской власти угнездились в этой, прежде захолустной, слободе.
Открытые улицы просматривались со всех сторон, из множества окон, поэтому, хоть товарищам и не терпелось рассмотреть друг друга как следует и обняться не наскоро, а по-настоящему, шли они, будто чужие, слова роняли скупо, краешком рта.
— Хорошо хоть ты не на дыбе висел, как в тот раз, — шепнул Лёшка, который теперь почему-то сделался Поповым.
— Был к тому близок. Старый чёрт прикидывался спящим, а сам решал — слопать меня, или дать пока погулять. Стоял я и думал, не повернуться, не сбежать ли.
— Отсюда ныне не сбежишь.
— Ну, тогда голову бы снёс кровопийце. Сабля-то вот она.
Лёшка засмеялся — представил себе, как князь-батюшка сидит в кресле без башки, башка же отдельно возлежит, средь бумаг и удивлённо пучится на такое к себе непочтение.
— Помалкивай лучше. Тут у каждого брёвнышка уши.
— Лёш… Хотя, раз ты ныне Попов, так, может, уже и не Алексей? В прошлый-то раз ты звался как-то по-чудному, язык сломаешь.
— Кавалер Ансельмо-Виченцо Амато-ди-Гарда. После расскажу, как Поповым стал. Но и ты ведь теперь Микитенко.
— Это всё равно что Никитин. Нет, правда, откуда ты…
Но бывший цесарский кавалер поднёс палец к губам. Друзья подошли к неказистой постройке, стоявшей наособицу от остальных.
— По дороге потолкуем. Это Тряпичная изба. Тут Юла сидит, главный шпиг. Надо тебя переодеть.
В длинной комнате какой рухляди только не было: богатые купеческие шубы и нищенские рубища, расшитые серебром сапоги и драные лапти, собольи шапки и дырявые колпаки. А ещё, всяк в своём отсеке, сумы да кисы, трости да палки, скоморошьи бубны с дудками — всего не перечислить.
Вертлявый мужичонка по прозванью Юла (его крестильного имени никто не помнил) закланялся гвардии прапорщику, спрашивая о здоровье. По его услужливой, приниженной повадке было никак не догадаться, что это не мелкий подьячий, а начальник многочисленного войска слухачей, доводчиков и шепотников, без которых Преображёнка, как паук без паутины. Есть люди, кто, обладая и силой, и властью, любят изображать сугубое самоуничижение, испытывая от того особенную сладость. Что такое обычный агент Иностранного приказа против главного шпига? Но Попов был офицер Преображенского полка, Юла же никакого чина не имел, и на этом основании гнул спину чуть не до земли, величал гостя «благородием», сам же постреливал острым, приметливым взглядом то на гвардии прапорщика, то на запорожца.
Услышав о важном задании, полученном от самого князь-кесаря, Юла заизвивался с удвоенным рвением.
— Всё исполню, благородный сударь! Ты мне только разъясни, что твоей милости угодно, а уж я, твой холопишко, расстараюсь. Умишко у меня убогий, так что обскажи появственней.
За две недели, проведённые при Внутреннем полуприказе, Алексей не раз имел возможность убедиться, что «убогий умишком» шпиг всё схватывает на лету, никогда ничего не забывает и повсюду суёт свой нос.
— Вот этого молодца надобно обрядить так, чтоб на монастырском дворе на него не оглядывались.
Большего Юле знать не полагалось. Шпиг выпрямился, мгновение-другое разглядывал Дмитрия круглыми, лишёнными выражения глазами. Крикнул куда-то в глубину своей сокровищницы:
— Мишка, Прошка! Стрельца бескоштного! На два аршина восемь вершков.
— Скидывай свою казацкую одёжу, — велел Алёша.
Оселедец приятелю срезал ножом.
— На, после приклеешь. Эх, волоса у тебя коротки. Ну ничего, шапкой прикроем.
— Лицом больно бел, да чист, — посетовал Юла. — Оборотись-ка, сокол.
Помазал Дмитрия какой-то дрянью, бороду растрепал, сунул в неё соломинку, да хлебных крошек.
Помощники вынесли латаный стрелецкий кафтан зеленого сукна, портки, жухлые сапоги.
— Хорошо, — одобрил Алёша. — Теперь дай арестных кумплектов, что я из Голландии гехаймрату присылал.
— Это снурочек кожаный с ротовой грушкой? Чтоб вора связать и кляпчиком умолчать? — Юла причмокнул. — Ох, хорошая вещь. Места не занимает, узлами не путается, а уж так-то удобна, так-то ловка! Ярыжные не нарадуются. Сколь тебе?
— Дай десяток. А лучше дюжину.
Главный шпиг прищурил глаза. Улыбочка исчезла. Намечалось какое-то большое дело, о котором Юла ничего не ведал, и это ему не нравилось.
Однако кумплекты выдал и вопросов больше не задавал, поостерёгся.
* * *
Времени оставалось немного. Подхватив под мышку костыли и перекинув мешок с арестными кумплектами через плечо, Алёша побежал к Яузе, где имелся особый причал, принадлежавший приказу. Водой до Новоспасского монастыря было быстрей.
Скороходный ялик понёс друзей вниз до устья Яузы, а после налево, по неширокой реке Москве, вполовину усохшей от летнего тепла. С берега это, должно быть, смотрелось странно: шестеро молодцов в синих кафтанах усердно налегают на вёсла, а на носу сидят двое в рванье и ведут какой-то тихий доверительный разговор.
Алексей вполголоса обсказал напарнику подробности дела, потому что князь-кесарь бывшему асаулу толком ничего не объяснил, только запугивал.
— Понял?
— Чего тут не понять. — Дмитрий без интереса дёрнул плечом. — Бей по голове, связывай да рядком укладывай. Ты, Лёшка, лучше скажи, как тебя в Преображёнку занесло?
— Меня-то ладно, я скоро десять лет на казенной службе. А ты-то, ты! Сказывали, погиб ты, землёй завалило. А коли не погиб, то зачем доброй волей вернулся туда, где тебе плечи рвали?
Никитин вздохнул.
— Уж как не хотелось… А делать нечего. Пришлось. Для всего отечества опасность.
И рассказал про свой исход в Сечь, про изменнический сговор украинского гетмана с запорожским атаманом — коротко, потому что долго не умел. Ни про давнее лесное житьё с Илейкой, ни про казацкие походы распространяться не стал. Ибо, во-первых, ещё успеется, а во-вторых, очень хотелось про Лёшкину жизнь послушать.
— …Так что я не с доносом прибежал, я саблей себе дорогу проложил! Вот и весь сказ, — закончил он, вспомнив с обидой, как князь-кесарь принял его за трусливого доводчика. Однако тут уязвленным почувствовал себя Алёша.
— Я, знаешь, тоже не по доносному делу в Преображёнке состою. Не наушничаю, поклёпы не возвожу. У меня враги настоящие, не надуманные.
— Погоди. Когда мы с тобой в Аникееве прощались, ты был цесарцем и учителем шпажного боя. Как же ты теперь сделался Поповым и отчизны сберегателем?
— Фехтованию гвардейцев я обучал недолго. Царь Пётр Алексеевич скоро одумался, не захотел, чтоб дворяне друг друга на поединках дырявили. Ни к чему государю, чтоб офицеры о чести задумывались. Много о себе понимать начнут. — По бледновеснушчатому лицу рассказчика скользнула горькая улыбка. — За дуэльную драку постановлено казнить смертию без пощады. Это ладно, это дело государево. Но что мне, рабу Божьему, прикажешь делать? В армию идти лямку тянуть не хотелось. Тогда ведь и войны никакой не было, а в мирное время что? Мужиков бестолковых учить право от лева отличать. Порыскал я туда-сюда, узнал: ищут, кто иностранные языки и обычаи знает, а также иностранцев, кто добро по-русски говорить и писать умеет, чтоб на новую службу брать — для заграничного проживания. А я, Митьша, честно сказать, устал тогда от России-матушки. Батька помер, ты тож пропал. Что я тут, один-одинёшенек? После стольких лет привольного заморского житья и душно, скушно… Знаешь, как говорят господа волонтеры, кто в Европе побывал? На Родине хорошо, а за границей лучше.
Дмитрий удивлённо посмотрел на товарища — не шутит ли. Сам он тоже побывал в разных странах — в Крыму, в Валахии, в Польше, у ногаев, и не показалось ему, что там лучше. Вот уж воистину, кому арбуз, а кому свиной хрящик.
— Так и попал в Иностранный полуприказ Преображёнки. Он тогда звался по-другому: Внешнесведывательная служба. Просился я в Париж, либо в Венецию, на худой конец в Вену, но выпало мне ехать в Стекольну, по-шведски — Стокгольм. Затосковал я там вначале. Город бедный, серый. И дело мне поручили скучное: считать военные корабли — о скольких мачтах-пушках, да какие в порту стоят, а какие куда поплыли, да какие крепкого строения, а какие ветхи. Раз в месяц о том грамотку отсылал в Гаагу, где другой человечек сидел, якобы купец датской. Жалованье было скудноватое. Если б не шведские фру да фрекены, засох бы я там.
— Кто-кто?
— Бабы с девками. Они там хороши. — Алёшка подумал и добавил. — Они везде хороши. Не видал я страны, чтоб девки плохи были. Вот мужики — другое дело…
— Ты рассказывай про службу, а то вон уж купола видно.
Из-за поворота реки, в самом деле, показались золотые верхушки Новоспасских храмов. Алёша заговорил быстрее.
— Потом началась война, и я понял, зачем в Стекольну посажен… Потом ещё много чего было. И в Париже побывал, и в Вене, и в Венеции. Где только нелёгкая не носила…
— А Попов ты почему?
Алексей хитро подмигнул.
— У нас на государевой службе как? Коли не православный — уже не свой. Зато ежели кто из чужеземных в русскую веру перейти захочет, проси, что хочешь. Мне, сам понимаешь, веру поменять не трудно было. Сначала, как водится, покобенился, но дал себя уговорить. За это был зачислен сержантом по лейб-гвардии Преображенскому полку и пожалован деревенькой в тридцать дворов. Деревеньку я продал, недосуг с овсами да курями возиться, деньжонки в кумпанство банкирское пристроил, там каждый рупь в год до четырёх алтынов приносит. Имя взял «Алексей» — понравилось оно мне. — Он хохотнул. — Из «Виченцо» отлично вышел Викентьевич, как мне и по тяте-покойнику положено. И фамилью тоже взял в память батюшки — «Попов». Ныне же, гляди, я гвардии прапорщик. Важно!
— Невелика птица. Мне вон тоже сказано быть прапорщиком.
— Сравнил! Ты армейский, вам цена за пучок полушка, а я Преображенского полка. Это поболе, чем в армии капитан. Из гвардии прапорщиков, бывает, сразу в окружные воеводы жалуют, а то и в нарочитые царёвы посланники!
Видно было, что Алёша, хоть и переменил имя и ремесло, но хвастать не разучился.
«Что за странная у нас дружба, — подумал Дмитрий. — За двадцать почти что лет всего один день вместе побыли, и уж не юнаки оба, а будто не расставались». Чем больше смотрел он на оживленное лицо старинного приятеля, тем больше распознавал в нём прежнего Лёшку-блошку, верного друга, отчаянного враля и неистощимого выдумщика.
— Ты, поди, женился там у себя на какой-нибудь Мотре, либо Наталке да наплодил хохлят? — толкнул Дмитрия в бок Попов (надо было привыкать к этому новому имени).
— В Сечи не дозволяется. На то клятву даём. А ты?
Алёша обхватил его за плечо и зашептал:
— Нет пока. И не думал, что когда-либо оженюсь. Но в недавнее время повстречал некую несравненную деву и погиб! Пал, сражён Купидовой стрелой! Много всяких повидал по разным странам, но таких не попадалось, и не чаял, что бывают! Венус, Диана и Минерва — всё в едином лике!
Лицо у него будто осветилось, голубые глаза мечтательно обратились к небу.
Стало Дмитрию за друга радостно, а за себя немного горько. Сам-то он девы, какой мог бы отдать своё горячее сердце, так и не встретил. Теперь уж, верно, и не повстречает. Не судьба. Всё степные шляхи топтал да саблей махал, а ныне поздно — тридцать годков.
— Кто такая?
— Господина гехаймрата, временного моего начальника дочерь. Оно, конечно, не по Сеньке шапка. Такого ль ей жениха надо? Любой богач, княжеский сын за счастие почтёт… Ну да ничего, Амор и не такие твердыни брал! — тряхнул головой Алёша и стал подвязывать ногу. — К берегу греби! Нечего нам в виду монастыря от синих кафтанов вылезать.
* * *
Новоспасская колокольня стояла не впритык к храму, а на некоем отдалении, ближе к братским палатам — хорошему белокаменному зданию в три жилья, где располагались иноческие кельи. Монастырь был богатый, почтенный, издревле заступник перед Богом за Романовых, когда те еще хаживали в простых боярах. Тем странней показалось Никитину, что сия обласканная царями обитель оказалась пристанищем для государевых врагов. Или же это сам государь оказался супротивником праотеческих святынь? Правдой было и то, что при Петре, не как при его старшем брате, отце или деде, Новоспасский подзахудал без августейшего призрения, пооскудел. В звоннице сиротливо висел один-единственный великий колокол, все средние и мелкие пошли в переплавку. Пожалуй, не с чего было братии сердечно молиться Господу о государевом здравии…
У колокольни, прислоняясь спиной к двери, стоял молодой курносый монашек с цыплячьего цвета бородёнкой, лузгал семечки. Должно быть, тот самый звонарь.
— Ты молчи, я сам, — предупредил Алёша, отмахивая по земле костылями.
— Спасай Христос, братка. К Фролу мы. Чего вылупился? Не всё стрельцам одним за правду стоять. Нам, солдатам, Петруха, черт табашный, тоже вот где.
— Коли ты к Фролу, должон слово знать, — осторожно сказал монах.
Попов почесал затылок.
— Слово? Так «булат», рази я не сказал?
Звонарь отворил дверь.
— Проходьте, братие. Дело святое!
Обнял одного, потом и второго.
От этого объятья Дмитрий поёжился. Этак вот и Христос с Иудой облобызался. Только кто тут Иуда? Что-то не по сердцу Никитину была новая служба.
— Я чай, мы первые? — обернулся к звонарю Алексей.
— Нет, пят-шестые.
— Как пят-шестые? Велено же было к четырём часам, а сейчас только три с половиною!
Монашек засмеялся.
— Стрельцы не немцы, часов на пузе не носют. Пообедали да пришли. Да вы поднимайтеся. Как ты на одной ноге-то вскарабкаешься, болезный?
— Ништо, я обычный, — буркнул раздосадованный Алёша.
Весь искусно замысленный прожект рухнул через стрелецкую сиволапость! Ясно было сказано: с четырёх, по часовому бою, — так нет. Заговорщички! Ох, некультурство наше российское!
— Нате-кось.
Звонарь щедро насыпал каждому семечек. Полезли по крутой деревянной лесенке. Подниматься было высоконько.
— Что делать будем? — спросил Никитин, когда они остановились на первом пролёте перевести дух. — Их там с Фролом этим уже пятеро. Главарь, верно, каждого в лицо знает. Не уйти ль, пока не поздно?
— Поздно.
Внизу стукнула дверь, заскрипели ступени. Поднимался следующий заговорщик. Попов заглянул в квадратную дыру.
— Этого знаю! Зиновий Шкура, кому было сказано первым прийти. А и тот четырех не дождал, дурья башка. Лезем, пока не догнал!
Двинулись дальше, стараясь поменьше скрипеть. Затаиться бы где-нибудь, а только где тут спрячешься?
Площадка, на которой висел большой колокол, была открытая, бесстенная. Ещё выше, под маковку, вела приставная лестница. Там, на самой верхотуре, судя по голосам, и расположился неведомый Фрол со товарищи.
— Давай сюда!
Алексей влез в колокол, взялся за язык, втянулся повыше. Огромный медный колпак укрыл сыщика с головы до ног. Митьша взялся с другой стороны: одна рука повыше Алёшиных кулаков, другая пониже.
— Тихо ты, чёрт! — шикнул Попов. — Раскачаем — загудит.
Но язык лениво поболтался туда-сюда, выправился. Мимо, пыхтя и отдуваясь, протопал неведомый казаку Шкура.
Едва вылезли наружу, пришлось снова прятаться. Снизу опять скрипели ступени, это поднимался следующий десятник.
И так три раза. То в колокол, то из колокола, то в колокол, то из колокола. Будто мыши, прячущиеся от кошки, подумал Никитин, всё больше злясь. Утешался лишь мыслью, что отечеству должно по-всякому служить, даже и поперёк сердца.
Когда куранты надвратной монастырской башни отбили пять часов, восхождение заговорщиков окончилось. Стало быть, все собрались: восемь щук-десятников и с ними царь-рыба Фрол.
Алёша с Дмитрием подобрались к самой лестнице, чтоб слушать, о чём пойдет беседа. Слышно было разно: то каждое слово, то — если ветер дунет — один невнятный гомон.
Вначале, правда, разговор был однообразный и малопримечательный.
Некто (очевидно, сам Фрол) густым басом спрашивал каждого по очереди про одно и то же. Надёжны ли стрельцы в десятке? Довольно ли оружья? Нет ли нужды в деньгах? Знает ли кто из людишек пороховое дело?
Отвечали ему тоже по очереди. Медленно, обстоятельно, по-московски.
За своих ручался каждый. Называл каждого и расхваливал. Алёшка пожалел, что записать нечем. Попробовал запоминать — плюнул. Запомни-ка восемьдесят имён. Добро б ещё имена были, а то все больше прозвища: Косой, Дуля, Ковыль.
Оружье у стрельцов было, на его недостачу никто не жаловался. Оно и понятно: у исконного стрельца мушкет, сабля да бердыш свои собственные, любовно хранимые. Когда вышел указ оружие из слобод в казну сдавать, отнесли ржавье старое, ломаное, а настоящий наряд попрятали.
От денег не отказался никто, и, судя по звону, Фрол отсыпал каждому чистого серебра. «Знать, денег у заговорщиков много. Откуда бы?» — озабоченно шепнул Алёша. Дмитрий пожал плечами — ему было скучно. Про пороховое дело отвечали разно. У двоих в десятках оказались опытные пушкари, ещё у одного — мастер подкопно-взрывного дела, чему главарь особенно обрадовался. Наконец, обстоятельный расспрос завершился.
— Помолимся, други, чтоб Святая Троица воспомоществовала нашему старанию, — сказал густоголосый. Помолились. Тоже неторопливо, истово.
— Побратаемся.
Побратались: каждый с каждым обнялся, троекратно облобызался, попросил не помнить зла и миловать на всякое вольное и невольное согрубление.
— Хорошо, их там сам-девятый, а не сам-тридцатый, — проворчал истомившийся Попов. — До ночи бы целовались.
И то: июльский день хоть и долог, но солнце уже спустилось низко. Русский заговор — дело нескорое. Однако и после лобзаний сразу к делу не перешли.
— Ну, а теперь по чарочке, — сказал бас под довольное рокотание остальных. — Монахи меня тут балуют подношениями. Отведайте, братья, чем Бог послал.
Сверху теперь доносился перестук чарок, бульк да чавк, да смачный кряк — это когда вино в глотку опрокидывали, бородой занюхивали.
— А я с утра не емши, — печально молвил Попов.
— Я со вчерашнего… Всю ночь скакал.
Стрельцы подкреплялись долго. К главному разговору приступили уже в сумерках.
* * *
Бас начал речь проникновенно, трепетательно:
— Все вы люди семейные, не вертопрахи. Знаете, в какое дело вступили. Не переможем вражину — ждёт нас гибель лютая, могила безвестная. Ни креста на ней не будет, ни памяти. Ссыплют буйны косточки в поганую яму, не то раскидают на пустыре бродячим псам на глодание.
Нестройным гулом десятники ответили, что гибели не устрашатся, за старину и правду постоят до конца.
— Нет больше мочи терпеть злое от власти неистовство, — заговорил тогда Фрол твёрже, с силой. — Ране Пётр одних нас, стрельцов, терзал, а посадские сбоку смотрели. Ныне же всем житья не стало. Последнюю кожу дерут, кровь льют христианскую, а чего для? Чтоб из заморских стран траву табак, да бабий волос, да прочую пакость завозить? Нужно оно нам, море балтийское, холодное?
— Пропади оно пропадом! Тьфу в него, лужу солёную! — согласились десятники.
Дальше бас говорил про доносы и казни, про разорение русской земли, про глумление над христьянскими святынями. Многое из его речей относил ветер, но многое внизу было и слышно.
— А ведь правда всё, — вздохнул Дмитрий. — Так и есть.
Попов горячо возразил:
— Глупство и скудоумие! Если бы их, дураков квасных, за бороду из болота не выволочь, если б регулярную армию не затеять, затоптал бы нас швед. В Европе мануфактуры, корабли стопушечные, а мы всё на заду рассиживаем!
— Однако не шведы на нас войной полезли — мы на них.
Увлекшись, друзья заспорили громче нужного, а тут как раз и ветер стих. Вдруг сверху слышится:
— Чтой-то там? Никак голоса?
Алексей зажал Митьше рот.
— Ветер, Фрол Протасьевич, — ответили главарю после молчания.
— Ладно… Дело, товарищи, будем так делать. Начнём с Никитской улицы, где у собаки Ромодановского двор. Верные люди нашли там ход подземный, старый. Раскопали, поправили, подвели прямо под палаты. Людишек ваших, о ком говорено, ко мне присылайте. Порох есть, надо только заряд справно заложить… Всем прочим, кроме тебя, Савва, и тебя, Конон, быть в назначенный час со своими десятками у Преображёнки.
— Ты мне иль Конону Крюкову? — переспросил кто-то, из чего стало понятно, что Кононов там двое.
— Крюкову. Он же по фитильному делу, не ты… Значит, Конон Крюков с Саввой, где скажу, красного петуха в городе пустят. Ну, а как по набату посады поднимутся, веселье само пойдёт… Истосковался по бунташному делу народ. Едино лишь псов преображенских страшатся. Тут на вас и надежда. Заляжете округ Преображёнки. Когда на Москве взрыв грянет и станут приказные из ворот сыпать, бейте по ним из ружей, чтоб не совались. Полка Преображенского в казармах нет, он с царем в Литве, так что подмоги ярыгам ниоткуда не будет. Без князь-кесаря, без Преображенских Москва наша… Что это ты, Зиновий, головой качаешь? Иль сомневаешься?
— Сомневаюсь, Фрол Протасьевич. Не мало ли нас на такое великое дело — всю Москву взять? Восемь десятков только.
«Зиновий Шкура», — шепнул Попов, узнав говорящего по голосу.
— В сто девяностом году, когда Матвеева с Нарышкиными били, нас поначалу сам-седьмой было, и то управились. Без посадов, одними стрельцами. Да житьё было не в пример глаже нынешнего. Поднимется народишко, поднимется! Наше дело только ярость на кого надо поворачивать. У меня все аспиды переписаны, никто живой не уйдёт. Вычистим Москву добела, ужо будет, как невестушка.
— Перво-наперво бояр всех под корень.
— И Немецкую слободу пожечь, чтоб ни один немец с Кукуя не ушёл!
Фрол отрезал:
— Нет, своевольства не попущу. Бить только тех, на кого укажу, не то от Москвы головешки останутся. Иноземцы тож не все одинакие, есть такие, кто нашему делу радетель. Их трогать не будем.
Снова заговорил Шкура, самый из всех рассудительный.
— Ну хорошо. При князе Хованском-Тараруе мы тоже вот так Москву под стрелецкую власть брали. А толку из того не вышло. Пожируем месяц, два. Вина попьем, волей натешимся. А потом нагрянет царь Пётр с солдатскими полками и будет, как десять лет назад…
— Какой он царь! — перебил Фрол. — Пётр за морем сгинул, все знают. Упился до смерти. Заместо него Лефорт немца некого привёз. Доподлинно известно, и свидетели тому есть. Пётр-то тоже чертяка был, но хоть помазанник, этот же вовсе — бес. Не законный он государь, а вроде Лжедмитрия, которым наши прадеды из пушки пальнули.
— Может, оно и так, — сказал кто-то раздумчиво. — А только вовсе без царя нельзя. Одуреет народ, с ума сойдет.
Некоторые согласились, другие заспорили. Но у Фрола был приготовлен ответ.
— Почему без царя? Будет царь. Законный, несомненный. За море не езживал, у всех на глазах возрос. Алексей царевич. Верные люди сказывали: Пётр оттого сына под замком в Преображенском дворце держит, что Алексей тоже сумневается — верно ль чёрт долговязый ему отец?
Опять встрял Шкура:
— Видал я цесаревича. Хлипок. Сдюжит ли? Вот была бы Софья жива. Эх, не ценили мы царевну-матушку. Кабы в сто девяносто седьмом крепко за неё стояли против Нарышкиных, не было б нам теперь лиха.
С этим никто спорить на стал. Донеслись тяжкие вздохи. Кто-то из десятников сказал:
— Нет, Петра, хоть и бес, а все одно природный царь. Я его под крепостью Орешком вот как тебя видел, а допрежь того, давно ещё, в Кремле. Никакой он не немец.
Некоторых охватили сомнения.
— А коли так, как же идти против законного государя? От Бога противно! — заявил Шкура.
Фрол ему:
— Примеры есть. В Англицкой земле за воровство супротив обчества ихнему царю голову срубили, и ништо, стоит Англия крепче прежнего. Если царь не подменной, то это еще хуже. Продал он душу Сатане и тем замарал своё помазанство!
Все заспорили разом, тщась перекричать друг друга, и теперь даже басистый Фрол не мог их унять. Указ ли нам Англия иль не указ, возможно ли царю перед Богом замарать помазание, а коли возможно, то казнить ли такого царя смертью или нет, и прочее, и прочее.
— Ох, Русь-матушка, — шептал, слушая, Попов. — На такое дело замахнулись, а без языков чесания обойтись не могут.
Конец спору положил кто-то, воззвавший:
— Невмоготу мне, православные! Осьмой час сидим. Помочиться бы.
И пошло новое препиранье — допустимый грех мочиться с Божьей колокольни или недопустимый.
— Идите уже себе, поговорили. — Фрол перекрыл всех своим голосищем. — Потерпи малость, Конон. Сейчас во дворе стенку ополоснёшь.
Все загоготали.
— Напоследок, господа десятники, скажу вам вот что. Домой к себе не возвращайтесь. Тихо! — цыкнул предводитель на зароптавших. — Не в лапту играемся! Я вас зачем на каланче этой собрал? Для обережения, чтоб слухачи из Преображёнки не сведали.
Алёша толкнул Никитина в бок и подмигнул.
— И так уж по Москве о нас шепчут… — Фрол внушительно покашлял. — Спрячьтесь всяк в надёжном месте, где вас никто не сыщет. Ныне каждый ко мне подойдите, да на ухо, тихонько скажите, кто куда засядет. Если что, человека пришлю. А ещё выберите из своего десятка одного-двух связных для сообщения. Тут не только в наших головах дело. Сгинем от беспеки — кто Русь от бесовской напасти спасёт?
Наступила тишина. Сверху ничего не доносилось, кроме шарканья да топтания.
— С каждым шушукается, — недовольно заворочался Попов. — Осторожный, собака. Ну ничего. Десятники уйдут — возьмём, его. Сам расскажет, куда они попрятались. Прощаются! В колокол!
Залезли в укрытие и сидели там долго, не менее получаса. Заговорщики расставались так же неторопливо, как беседовали. Лишь один вниз по лесенке спустился споро — наверное, Конон, которому приспичило. До низу не дотерпел-таки, стал поливать с края колокольной площадки, не забыв, однако, пробормотать: «Прости, Господи».
Затем потянулись остальные, по одному, по двое — иначе по узкой лестнице было никак.
— Третий с четвертым… Пятый… Шестой с седьмым… — считал Алёша.
Хотя стрельцы проходили совсем близко, в перевёрнутую чашу колокола долетали лишь обрывки разговоров.
— …Да-а, не узнать Фрола-то. В шапке бархатной хаживал, орёл-орлом, а ныне…
— …Хорошо тебе, а у меня жёнка, сам знашь, строгая. Как это я домой ночевать не приду? Она на всю слободу вой подымет…
Услышалось и важное, что ранее ветер съел:
— Неделя, говорит. А то и ране. Как порох в мину заложат, так и можно.
— Где, он сказал, бочки-то?
А ответ подслушать уже не удалось. Алексей с досады даже зубами скрипнул.
— Ничто, ничто… Фролка скажет, — успокоил он сам себя.
Наконец сыщики вылезли из колокола, встали по обе стороны приставной лестницы. Попов показал: я его за правую ногу, ты за левую.
На площадке давно стемнело, особенной нужды таиться не было: в двух шагах ничего не видно.
— Ну, скоро он?
Подождали ещё. Дмитрий прошептал:
— Может, он там ночевать будет?
Попов кивнул: видимо, так. Потрогал перекладину — скрипит ли? Ох, скрипит.
— Ждём, пока ветер завоет…
Ветер не дул долго, а если и дул, то несильный. Наконец в щелях каменной башни заухало, завыло.
— Пора!
Алёша полез первым: одна нога в старом сапоге, вторая — ране подвязанная — разута. Никитин от друга отставал на несколько перекладин.
Вдруг сверху раздался отчаянный, чуть не со слезами, матерный лай. Это заругался гвардии прапорщик.
Выпрыгнул из люка, затопал, заметался. Дмитрий скорей за ним.
Тесное пространство под самым куполом, с прорезями на все четыре стороны, было пусто. Таинственный Фрол исчез!
— Не может того быть! — орал Алёша, пытаясь заглянуть в купол. Но заглядывать там было некуда: всё забрано плотно подогнанными досками. — Мимо нас только десятники спустились, я считал! Улетел он, что ли?
— Гляди, Лёш.
Дмитрий стоял у щели, ощупывая пальцами подоконницу. К ней был привязан тонкий, туго натянутый канат, уходивший в сторону и вниз, под невеликим углом. Попов оттолкнул друга, высунулся до половины.
— А-а-а, мать-перемать! Там крыша братского корпуса! Взялся руками, зацепился ногами, да съехал! А мы, дураки, внизу сидели!
Он ещё долго скрежетал зубами, размахивал кулаком и ругался. Дмитрий, не любивший срамнословия, морщился. Но терпел — жалко было Лёшку, князь-кесарь ему такой оплохи не спустит.
— Пойдём вниз, — отшумев, уныло сказал Попов. — Тут торчать незачем.
— Куда мы теперь?
— Ступай ко мне на квартеру, нечего тебе Ромодановскому под горячую руку попадать.
— А ты?
С тяжким вздохом Алексей молвил:
— А я к его душегубию отправлюсь. Домой, на Большую Никитскую. Ох, и будет мне… Мало того, что воров упустил, так ещё и разбужу. Но доложить надо срочно. Дело-то страшное… А ты, Митьша, вот что. Разыщи тут в монастыре звонаря, который с семечками. Он теперь один у нас остался. Хватай за шиворот, веди в Преображенку, пускай в холодную посадят. Скажешь, господин гвардии прапорщик Попов велел. Справишься?
Никитин на глупый вопрос отвечать не стал.
— Ну а потом дуй ко мне, располагайся. Квартера у меня в Огородной слободе, у аптекарской вдовы Лизаветы Штубовой. Там её все знают. Хорошая баба, хоть и чухонка. Скажешь, пусть ныне не ждёт, а тебя покормит и уложит. Да не к себе под бок, а на топчан, — попробовал пошутить Попов, но вид у него был кислый.
— Чухонка? — Дмитрий изумился. — Как же ты — сам про несравненную деву сказывал, а живешь у вдовы?
— То совсем другое! — махнул Алёша. — Эх, Митьша, ты лучше помолись за меня. Ныне гряду к монстре Минотавросу в его прескверную пещеру…
* * *
Звонаря Дмитрий разыскал быстро. Спросил у ночного привратника, тот сказал: брат Осия почиет в дровяном сарайчике, ибо за младостию лет и малостию звания не имеет своей кельи. Это было кстати — не придется среди ночи вламываться в келейный корпус, будить почтенных старцев.
Дверь сарая была незаперта. Монашек сладко спал, раскинувшись на соломе, поверх которой была наброшена мешковина.
Зажёг Никитин пук сухой травы, чтоб посмотреть, нет ли рядом ещё кого-нибудь. Больше никого не было.
От света и пламенного потрескивания Осия не пробудился, лишь почмокал губами. Лицо во сне у него было совсем детское. Как такого в яму волочь? На муки страшные, на пытание дыбой, кнутом и огнём? Дмитрий содрогнулся — вспомнил, как сам с крюка свисал беспомощным кулём. Тронул за плечо.
— Просыпайся!
Звонарь рванулся со своего убогого ложа. Прикрыл рукой глаза.
— Что? Кто? А-а, стрелец… Чего ты?
— Раскрылось всё, — хмуро сказал Дмитрий. — Шпиги Преображенские унюхали. Беги, парень, из Москвы подале, куда глаза глядят. И никогда сюда не возвращайся. На, — это тебе от Фрола, на дорогу.
И отдал кошель, в котором были деньги, оставшиеся после скачки по украинским и российским дорогам.
Осия задрожал всем телом. Кинулся к двери, спохватился, что неодет-необут. Натянул подрясник, опорки взял в руку.
— Спасибочки Фролу Протасьичу, что озаботился сиротой. И тебе, живая душа, что упредил. Век Бога молить буду. Как тебя звать?
— Димитрию Солунскому молись. Он о сиротах заступник. Да беги ты, не мешкай!
Ну звонарь и почесал к воротам, подобрав рясу. Вздохнул Никитин, грешник против долга государевой службы. Оборвал он последнюю верёвочку, по которой можно бы до заговорщиков добраться. Но безгрешным на свете не просуществуешь. А какая вина тяжелее — перед государством иль перед человечеством — то ведомо одному лишь Богу. Наше дело — душу свою слушать, а Господь после разберётся.