Глава третья
Тетя ждала последнего намека судьбы, едва слышного – но она бы различила! – зова, чтобы перевезти вещи, переехать из старой в новую, свежую, творческую жизнь, полную любви и счастья. Вместо этого только по-прежнему ласково, но, изредка казалось, уже почти равнодушно жужжал мобильный – как-то уж слишком знакомо корчил рожицы и привычно усмехался.
Они встречались урывками: ресторанчики, кафе, редкие промельки нормальной квартиры, но чаще всего после работы, отъехав от здания редакции – просто чтобы взглянуть друг на друга открыто, обменяться новостями, полчаса поболтать и поцеловаться (глубоко, долго) лишь на прощанье.
Потому что вот, вот зачем. Чтобы понимать. Ланин понимал ее, лучше, чем она себя понимала, лучше, чем она понимала его. «Любовь – понимание другого. Поцелуи – не единственный, но, возможно, самый короткий путь к пониманию. Физическая любовь – разговор душ на языке тела», – записывала она в заведенном неожиданно для себя ЖЖ, под идиотским псевдонимом, изумленно замечая, что на ее обрывочные посты о любви находятся читатели, и число друзей растет. Все физическое – лишь телесная проекция душевных событий. Физическая близость – только следствие другой, возникающей там, где нет плоти.
Несмотря на сбивчивый ритм их пересечений, на узнаваемость всех повадок его и шуток, Тетя видела, что любит Ланина все сильнее, что он становится ей все ближе, но отмечала, что эта кипящая и все углубляющаяся река течет вовсе не из нее, не из сердца – источник за пределами ее существа, откуда-то еще лились эти струи, раньше мимо, а теперь вдруг повернули и прошли сквозь. И двигались дальше, к нему, а пробив его, текли вперед, а потом прятались за горизонт. Одно смутное предположение об источнике все-таки билось в ней – возможно, река текла из моря: вода была солона на вкус.
Начавшись осенью, их любовь так и осталась осенней, в ней присутствовал то распускавшийся, то почти таявший и все же неизменный привкус грусти.
Душа была полна, заполнена лучшим, что существовало на земле, – она любила. Чего ж еще? Отчего эти вечные близкие слезы? Но стоило ей заплакать, приходил если не ответ, то его отголосок – жесткие, благородные черты прежде никогда всерьез не осознаваемого ею закона внезапно проступали сквозь шелковые покровы обожания и блаженства. И прошлое, треклятое, полное мук, разбитых тарелок, угрюмого молчания и вечного насилия над ней, прошлое оборачивалось раем небесным. Раем невинности и чистоты. Который она потеряла. А прежде была девочкой. Ты моя девочка. Но это уже вчера.
Вечерами, когда уложен был Теплый и перемыта вся посуда, когда у нее оставалось полчасика на себя – вместо расслабления, отдыха, радости, что можно хоть немного пожить в покое, она испытывала одну только истерзанность, старость. Все было перебито внутри – этими вырванными у судьбы, с мясом, нитками, поспешными свиданиями, жадными поцелуями в машине, этой постоянной перепиской, которую надо было скрывать, разговорами по мобильному в пробках ни о чем, но особенно необходимостью жить разведчиком во враждебной стране. Отстреливаться при первой же опасности, подвирать и врать прямехонько в лоб.
Утром свет возвращался – она поднималась бодрой, ясной, вела закутанного Теплого по выпавшему снежку в сад, ее «девятка» недолюбливала холода, и они топали пешком, осторожно вдыхая свежий, морозный воздух, любуясь запорошенными кусточками во дворе. Теплый крепко сжимал колючей варежкой ее неодетую руку, ехавший мимо автомобиль выбрасывал обрывок знакомой песенки. И внезапно она ощущала: милость. Милость разлита повсюду – неважно чья.
Жизнь оказывалась озарена светом нового зимнего дня, великой и доброй бесконечностью неба, жизнь действительно, и в эти минуты она ясно чувствовала это, была гораздо шире всех установлений, законов, границ, придуманных всего лишь людьми, шире жгучих, мелких страданий, ссор, обид, оскорблений, жизнь оказывалась восхитительна, потому что была слетающим с веток облачком снежной пыли – толкнул ветер, мускулистым темноволосым пареньком без шапки, выкатившимся из подъезда пружинистым легким зверем и в два прыжка перескочившим двор, мелкими шажочками семенящей бабусей с черной сумкой под ручку.
Так они и пережили февраль и самое начало марта, пока не захныкали, не закапали новые оттепели, с жесткой веселостью окунавшие Тетю в неясную и все растущую тревогу, которая обрушила наконец терпеливое, прилежное ожидание так и не прозвучавшего зова. Ланин молчал, молчал и никуда не звал ее!
И все-таки можно, можно было подождать, потерпеть еще немного, лишь бы не угодить под рваный мокрый снег, возвращаясь от метро скользкой зыбкой тропинкой сквозь темный, плохо освещенный двор, потому что так гораздо короче. Самое главное было не начать глотать взахлеб ледяные куски влажного, пропитанного водой позднего вечера, пытаясь загасить разгорающуюся внутри жгучую горечь, и совсем уж ни в коем случае нельзя было встречать завязанного по подбородок шарфом мальчика в комбинезоне, косматый намокший мишка в оранжевых шортах в одной руке, мама в другой. Все мальчики в это время, так она рассказывала Теплому, все белочки, все зайчата, все хрюшки и ветвисторогие олени давно спят в своих кроватках, свернувшись клубочком в норках, дуплах и домиках, но что же делать, если этот мальчик в сползшей на глаза черной шапочке отчего-то не спал и все-таки шел ей навстречу, он спотыкался и очень спешил, прижав к сердцу мишку – за мамой, чуть склоненной вперед, молодой решительной женщиной в розовой сверкающей куртке, без шапки, темные волосы гнались за ней мерцающей влажной волной. От маминой головы отделяется облачко коньячного аромата. Мама слегка пьяна.
Куда они так спешат в ночи – бегут от папы? И зачем, зачем только они ей встретились на плавкой морозной дороге?
Ах, если бы только никогда не слышать тоскливо скребущего звука лопат дворника, не видеть облитых белым сиянием машин, заснеженной косматой собаки с озябшим хозяином на поводке, ненадежно дрожащих желтых окон, она, может, еще пожила бы так, как получится, как выходит и куда несет. Но снег все падал.
Она позвонила Ланину, укрывшись под крышу собственного подъезда, сразу же после встречи с печальным мальчиком и мишкой в шортах. Он обрадовался ей, как всегда. И без всякого перехода, не спрашивая, может ли он сейчас долго говорить, Тетя сделала ему совсем простое предложение, сказав, что готова. Готова с ним жить. В одной квартире, комнате, жизни. Ввернула про Теплого, что он тоже поселится с ними. Так будет правильно.
Правильно? Миш присвистнул и смолк.
Басовитое добродушное урчание, лившееся до этого, стихло. Она не мешала, давала ему подумать. Смотрела на мокрое светящееся покрывало, укрывшее лавки в их дворе. Он наконец ответил, изменившимся злым веселым голосом: да, я согласен, вот только жить нам придется вчетвером. Кто же четвертый? Люба – моя жена. Больная, у нее рак, я тебе, кажется, говорил. Нет, никогда, первый раз слышу. Ты вообще впервые произносишь ее имя. Неужели? Я и забыла, что у тебя жена. Тем не менее. Она есть. Она меня любит. И она не справится без меня. Что прикажешь делать с ней? Выкинуть на улицу? Сказать ей: тетя Люба, бай-бай? Но она пропадет, погибнет (он заговорил еще на полтона выше) сразу же, как орхидея на морозе. Какой сильный образ. Возможно, образ и слаб, но она ни минуты не работала, вся ее жизнь была в дочери, Даше, и во мне, Даша уехала – остался я. И, как ты совершенно верно заметила однажды, она гладит мне рубашки, готовит ужин, и в этой заботе, которая пусть и даром мне не нужна, но в этой заботе состоит смысл ее жизни! Давай его отнимем у нее! Он говорил все более раздраженно, уверенный в своей правоте, восхищенный своим праведным гневом.
Хорошо, вступила она, стараясь говорить как можно тише и тверже. Она тебя любит, а ты? Давно про это не думал, он хмыкнул и вдруг засмеялся. Ну да, это у тебя профессиональное! Исправлять чужие ошибки. Но, видишь ли, мы вместе почти тридцать лет, у нас общая дочь, жизнь. А я? Ты? Да я надоем тебе через два года, и ты же сбежишь первая, а не сбежишь, будешь мучиться, изнывать и поглядывать на сторону. Ты же даже не представляешь себе, что это такое, жить со мной постоянно. Нам с тобой достается лучшее друг в друге. Нам с тобой… Довольно. Я все это знаю. Читала в одном женском психологическом журнале. Нужно ли изменять мужу? Может ли это оздоровить атмосферу в семье? Она бросила трубку, она не хотела его знать. Пискнула напоследок: «Прощай» и нажала отбой. Катись к черту.
На следующий день после звонка и воцарившейся тишины, которая оказалась приятна – ни звонков, ни эсэмэсок, ни ужаса, что именно эту и забудешь стереть – вот и слава богу, и славно.
В тот же тихий день, нет, уже вечер, пятничный, свободный, непоздний, Коля захотел ее губ и сисек. Без возражений. Теплый возился в соседней комнате и в любой миг мог войти. Но Колины руки уже хозяйничали, уже жадно мяли тесто ее тела, из которого мы построим дом, не обращая внимания на просьбы. Послышались шаги. «Теплый идет сюда, подожди!» Куда там… «Я устал ждать», – не открывая рта, ответил Коля. И продолжал… «Ты сдурел! Отстань сейчас же». Она укусила его, попался средний палец – Коля вскрикнул, замотал рукой, размахнулся, врезал ей со всей силы, наотмашь, ладонью, по щеке. В комнате повис звонкий шлепок. Удар был сокрушителен, на мгновенье Тете показалось – у нее отлетела голова.
Она вскрикнула и сейчас же услышала ответный крик – в дверях стоял Теплый! Не глядя на нее, Коля выскочил в коридор, толкнул Теплого (тот и правда шел к ним, но, кажется, ничего не видел, только слышал или все-таки не слышал?), впрыгнул в ботинки, ткнул руки в рукава. Сочно чмокнула дверь. От толчка Теплый упал, но тут же поднялся. Не заплакал. Тетя бросилась в ванну, два-три-четыре тяжких взрыда, умывание, взгляд в зеркало – какое смешное лицо, неравномерное распределение румянца, несимметричное. Заткнула рот полотенцем, еще один незапланированный взрыд. Вытерлась, застегнулась, сходила на кухню, отмотала от рулона пакетик, оторвала, обратно в ванную – сложила в пакетик две зубные щетки, большую и маленькую, пасты – взрослую и с Микки-Маусом, дезодорант, расческу, ночной крем. Из комода вынула полотенце, раз и два, чистую пижаму для Теплого, запасные колготки, носки. Кидала в рюкзак что-то еще – яблоки, ложки, кипятильник, достала из шестого тома Лескова несколько купюр…
– Одевайся!
– Мама, мы на прогулку?!
– Какую прогулку! Мы в поход.
Как же он обрадовался, дурачок. Запрыгал, закричал. Как-то редко у них выходило вместе погулять. Всегда бы так – вечно тормозящий Теплый одевался сейчас, как ветер, то есть, конечно, водолазка наизнанку, свитер задом наперед – зато быстро! Она переодевала его, кутала поплотней, вот тебе шарф, вот шапка, варежки не забудь. Из глаз снова вдруг покатились слезы – быстрым градом.
Теплый поднял голову. Заметил, застыл.
– Мама, ты… – плачешь?
– Глупенький, я так играю.
– Во что? – он замер, улыбка приклеилась к лицу, и верит, и не верит.
– Что плачу.
Теплый внимательно смотрел. А она уже утерла слезы, да правда играю, что вот мы уезжаем, из дома, ах, как мне жалко оставлять мои бедные кастрюльки! Мои крышечки!
Теплый уже смеялся, подхватывая игру, настроение у него всегда менялось мгновенно.
– И сковородочки?
– И сковородочки, – она завыла, придуриваясь, дальше.
– И мне тоже! Мои игрушечки, до свиданья! – Теплый попытался изобразить печаль.
Крепя на холодильник записку папе («Уехали путешествовать. Позвоним завтра. Каша гречневая на плите»), она спрашивала:
– Знаешь, куда мы поедем?
– Нет! – ликовал Теплый.
– Я тоже! – хохотала Тетя, стоя уже в коридоре, застегивая куртку.
Они взяли по рюкзаку – Теплый свой маленький, детский, зеленого крокодильчика, Тетя – побольше, ходила когда-то с ним в лес, со школьниками, заперла дверь. В лифте вжала кнопку мобильного и отключила, отключила его. Как сразу стало хорошо.
С этой минуты настоящее станет прошлым. И никогда больше не будет лапающих рук. Бьющих по щекам. Подлых пожилых любовников, смеющихся над ее любовью. Она и ее сын – какое счастье!
Доехали до кольца, «Киевская», «Курская», «Белорусская» – сколько вокзалов в Москве, не сосчитать.
– Куда поедем – в Киев, Курск, в Белоруссию? – говорит Тетя Теплому в самое ухо. Им уступили место, они сидят рядышком.
– В Белоруссию! – не задумываясь, откликается Теплый.
Они выскакивают на «Белорусской».
– А это называется «вокзал». Все вокзалы немножко дворцы, в каждом живет царь, царевич, король, но вот в этом царевна по прозвищу Белая Руся.
Теплый хмыкает приветливо ее неуклюжей шутке.
– Мам, смотри.
В здание вокзала в большой корзине едут два котенка, высунули головы из-под серого шерстяного платка, корзину держит крепкая красная рука бабки. Вместе с котятами они идут к кассе.
– Куда вам?
– А куда – ближайший поезд? – спрашивает Тетя.
– Женщина!
Молодая, хмурая кассирша. Брови вразлет, алая полоска поджатых губ, желтизна вечной обиды под глазами. Произносит медленно, жестко:
– В какой вам город?
Она растерянно смотрит в стекло, пупырчатый кружок микрофона, мелкий календарик с пейзажем, приклеенный на стекло – и внезапно понимает, в какой, какой город – все правильно, вот почему они здесь, на Белорусском, конечно же, вокзале, потому что все в этом мире неспроста – ее давно ждут, ее звали в гости, учитель истории и математики С.П. Голубев!
– В Калинов, – спокойно отвечает она. – Как туда лучше?
– Прямого нет, – чеканит, чуть успокоившись, кассирша, – можно через Рыбинск, можно еще…
Кассиршу перебивает голос (свыше?), металлический, ровный, с невидимыми льдинками, прослаивающими слова: «Внимание! Поезд Москва – Рыбинск отправляется с четвертой платформы».
– Да, давайте через Рыбинск. На ближайший.
– Он отправляется через семь минут! – в голосе кассирши испуг.
«Ненормальная!» – вот что читает Тетя в ее глазах и почти кричит:
– Вот и отлично! Пробивайте. Плацкарт.
– Так мы в Калинов? – кричит на ходу Теплый.
– Да! Если успеем! Нас позвал туда один человек. Беги быстрей.
Поезд их милостиво дожидается, даже до нужного вагона они долетают, благо он близко, показывают крашеной проводнице в белых кудряшках билеты – Теплый смотрит на Тетю, явно хочет спросить что-то, Тетя побыстрее затаскивает его в вагон – потом, потом, миленький, они ищут свои места. Поезд вздыхает и трогается – успели.
Теплый блаженствует – все ему впервой.
– Это что же, сейчас лавки, а потом будут наши кровати?
– Ну да.
– А это что, наш такой стол?
Запахи человека: сигаретного дыма из тамбура, пива от двух работяг, явно едущих на выходные домой, огурца и вареного яйца от полной женщины из русского селенья, сидящей напротив, на нижнем сиденье в двушке, – потухший взор, мягкие натруженные руки, аккуратно разворачивают, умело режут – огурец на кружки, яйца на колесики. Слегка дохнуло жасмином – от девушки в белом свитере из их купейного отсека. Теплый взглянул на девушку, слава богу, волосы у нее короткие – мелькает у Тети, но пока за окном ему интересней – мелькают шлагбаумы, на поезд лает собака Жучка из старой книжки, черная, с закрученным хвостом, лежит совсем еще белый снег под деревьями, и тихо летит к земле мартовский вечер, сырой, неуютный, зажигая огни. В вагоне душно, но окно намертво забито, может, и к лучшему – не продует. В туалете качает, но Теплому весело даже это.
Он попал в железный кружок несмотря на качку. Тетя помогает ему застегнуться, умывает мордочку, промакивает полотенцем.
– Мама! Это же кухонное полотенце, – удивляется Теплый.
– Поезд и есть такая большая кухня, – отвечает Тетя первое, что приходит в голову.
Теплый задумывается, но не спрашивает – почему. Когда Тетя возвращается от проводницы с бельем, ее мальчик, разумеется, уже ведет беседу с девушкой.
– Это моя мама! – объясняет Теплый девушке. – А это Наташа.
По приятному совпадению Наташа тоже едет в Калинов, навестить родителей, в Москве она учится, в одном из бесчисленных университетов, на менеджера чего-то там, учится вечером, днем работает в парикмахерской – делает маникюр. У самой Наташи длинные алые ногти с белыми точечками в середине, Теплый берет Наташину руку, рассматривает точечки, просит потрогать. Наташа разрешает, Теплый трогает точечки и вдруг целует. Решил попробовать на вкус? Тетя фыркает, извиняется, но Наташа только смеется. Женщина из селенья улыбается: «Надо ж, какой ранний!»
На полке выясняется, все-таки Теплый – совсем маленький, такая длинная полка ему не нужна и даже пугает – Тетя дремлет у него в ногах, стережет сына, по поезду бегают волки, таскают детишек за бочок, детишка все не спит, наконец, задышал ровно, тихо, она забирается наверх, тоже забегает в сон, ненадежный, поездной, с легкими, сиреневыми тенями, стуками, звонким храпом работяг, – и чувствует – черная обида на Колю сеется по рельсам меленьким порошочком, остается там, позади.
Остановка. Железный скрежет, неведомый вокзал окутан бледно-оранжевым туманом, из тумана тянутся к окнам руки с жареными пирожками в засаленных бумажках. По их вагону кто-то пробирается – вошел на этой остановке. Они вздрагивают и едут дальше.
Освобожденная душа летит в облаке. Облако – ее самолет, облако – грусть, или, как они теперь говорят, грусть грусть. Здравствуй. За эти месяцы Тетя уже забыла, как уверенно, крепко и плавно она пеленает душу толстым покрывалом, как давит из глаз слезы. За окном родное, русское безнадежье, но в каждом крашеном домике горит окно, тепло, ясно.
Там прячется твое счастье. Его имени ты не знаешь, фамилии тем более, но оно сидит в этом желтом, магнитящем квадрате, смотрит, подперев голову, на ползущий поезд. Он ползет, потому что здесь опять остановка. Что ж, выходи и беги, беги туда, где тебя наверняка ждут все эти долгие бессмысленные годы твоей предыдущей жизни – входи скорей в широко распахнутые двери. И смотри.
Два приятеля сидят за столом, ничем не покрытым. На грубых досках раскрошенный хлеб, замурзанные тарелки, вилки, отдельно селедка на газете. Жена одного ушла в ночную смену на их загнивающую швейную фабрику, сквозь длинный предсмертный зевок все еще шьющую рабочую одежду. Пивные бутылки катаются по полу, один рассказывает, как отодрал кого-то, и речь его сплошное зда-зда-зда, другой давно ничего не слышит, глядит в стол и думает про себя тошнотворную думу: блевануть или все-таки пронесет?
Их соседка из дома напротив смотрит телик, обычная одинокая баба – библиотекарша – последние книги пришли восемь лет назад, расстарался Сорос, даже компьютер постоял немного в читальном зале, а потом был утащен директором их клуба, в правом отсеке которого и расположилась библиотека, домой. Там директорский сын, Васька, бьется теперь с утра до ночи в игры. С тех пор и затишье, никаких новых поступлений – если только подарят. И что ж, даже дарят, люди нынче пошли нежадные, а может, просто совсем стали дешевы книги, особенно щедры дачники, горожане, рядом с библиотекаршей на лаковом столике лежит горка в брызги зачитанных Татьян Пушковых, Донцовых Дарь, парочка Алин Царевых (да-да, любовных иронических романов Алены), библиотекарша ее выделяет, но пока в вечер пятницы не до чтенья – усатый и любимый ею клоун водит буратин по полю чудес, и библиотекарша думает в очередной раз – а не написать ли на передачу письмо и подзаработать деньжат. Слова-то загадывают все такие простые… В следующей избушке – свиданье, он снял ее в придорожном кафе, где она то ли ждала случайных знакомых, то ли просто коротала вечерок, попивая дешевое красное вино. Он приехал на собственном, не служебном мотоцикле, специально подальше оттуда, где жил, конечно, без формы, потому что где жил, работал милиционером. Но и менты – люди, им тоже надо расслабиться, в одиночестве, в смысле не пользуясь служебным и без ребят – он снял ее без всякого труда. Поехали вдвоем к ее дому на верной красной «Яве», когда-то нелегко ему доставшейся. Телка вжималась в спину сиськами, грела, и он чувствовал приятное шевеленье под джинсами. Конечно, она была старше его лет на скоко-то, ну и что, они уже хорошо приняли, а возраст в таких делах не самое важное, она пытается отвести его от стола, чтобы не совсем упился, он улыбается и зовет ее «ах, ты зараза»… Она вздыхает и на вдохе ощущает: рубашка его пахнет бензином, и запах этот ей сладок: так пахнут настоящие мужчины. В следующем бабка ухаживает за своим полупарализованным мужем, как раз переворачивает его на бок, чтобы вынуть пропитавшуюся мочой простынь, он гугниво материт ее на чем свет. За стеной молодые родители, она кормит грудью ребенка, тот важно сосет мамку, мамка дремлет, и случайно уснул в минуту тишины, прям на широком диване, подложив локоть под голову, измученный, серый лицом папка.
Избы, крытые соломой. Стрелочница в свободной кофте машет флажком. Тощие коровы медленно ступают по пожелтевшей траве. Кудрявый бледный пьяный прибит гвоздями к трактирной стойке на улице открытого придорожного кафе. Павел Иванович трясется на скрипучей бричке. Торопится простоволосая Катерина, за ней едва поспевает Борис в русском платье. Девушка с решительным лицом идет на пристань, прижимая к груди конверт – с мольбой государю. Любовь Онисимовна сидит с плакончиком на могиле. Кудряш наигрывает на гармонике частушки, напевая себе под нос. Позвала кошка мышку, мышка бежала, хвостиком махнула, речка упала и разбилась, закудрявились синие волны в белых бейсболках. Оттого так легко мне плыть в ваш мир, что я теперь вас знаю, думала Тетя во полусне, мне ведь пришло от вас длинное-длинное письмо.
Поезд снова трогается, тихо шуршит по крыше первый весенний дождь. Белые капли слизывают придорожную пыль, ветер сдувает их прочь, тонким слоем они текут в дальнюю страну скорби по небывшему. Сердце сдавлено до маленького железного шарика из детского биллиарда. Меньше некуда, меньше невозможно.
Очнувшись, она понимает, что видела сон, осенний сон из прошлого или будущего, полного тоски по счастью, но которое ведь уже явилось, явилось ей, в чем же дело? Ясно только одно – сон был осенним, потому что и Ланин – осень, – думает Мотя и не проверяет мобильный, потому что ему нет больше места в ее жизни, как и Коле, наступает царство Сергея Петровича, Ириши, отца Ильи, Мити, Гриши – по вагону бредет проводница с сиреневым прозрачным лицом, будить.
Они выходят вместе с Наташей темным утром, снежные ошметочки летят с хмурого неба, снова похолодало или просто здесь холодней, чем в Москве? Послушно шагают втроем по морозной темноте за немногословным водилой. Странное дело, думает Тетя, втискиваясь в душную железную коробку старенькой, но заботливо обихоженной «шестерки» – собственность облагораживает человека. Мужик с машиной и без – два разных мужика, второй – просто алкоголик, у первого в облике, твердой походке сквозит основательность и хозяйская твердость. Он и есть хозяин любимого коня, под которым лежит, которому меняет масло и севший карбюратор, которым втайне гордится, но чаще все-таки проклинает.
Машина движется в абсолютной гладкой тьме, дорогу освещают только фары, изредка лучи света выхватывают стоящие у края шоссе заснеженные синюшные деревья, а потом деревенские домики. Наташа на первом сиденье, она поехала с ними – дороже, зато быстрей, не ждать два часа автобуса. Теплый снова дремлет, положив голову на лежащий у Тети на коленях рюкзак.
Незаметно светлеет. Из сумрака за окном вырастает тихий, пустой город, с деревянными домами, темной полурастаявшей рекой под серыми, но уже с внутренним светом близкого рассвета облаками. Наташа выходит, прощается, благодарит, их везут дальше, до единственной здесь гостиницы (вторую – строят, как сообщает водила), в трех километрах от центра. Они вновь оказываются в лесу, сворачивают с главной дороги, молчаливый водитель цедит: «Приехали».
Тетя смотрит в окно: деревянный двухэтажный дом за воротами и забором. Постоялый называется двор. Тормошит Теплого, он тут же открывает глаза, таращит их, снова воспитанно здоровается (забыл, что уже просыпался?): «Мама, доброе утро!»
Она расплачивается с водилой – тот бесстрастно прощается и разворачивается на целине, взрывая снег. Сизая выхлопная тучка быстро растворяется, шум мотора стихает. Они вдыхают совершенно незнакомый на вкус воздух, воздух не Москвы, чистый, синий, студеный. С привкусом дыма, кто-то топит здесь печь. Теплый стоит с закрытыми глазами, уснул поздно, встал чуть свет.
Администратор – женщина с голубыми веками и в голубой водолазке – спрашивает строго: «Вас двое?»
Заводит их в номер – чистенько, скромно, мягкие перины, по две белых-белых взбитых подушки на каждой кровати, где же рушник? Сбрасывают рюкзаки, ботинки, одежду, валятся спать. Тетя знает – надо только выспаться, только проснуться, найти Сергея Петровича и во всем разобраться.
Теплый уже сопит, она все-таки включает на минутку мобильный – девятнадцать непринятых вызовов, шесть сообщений из небылого – где вы где вы где вы где ты где напиши – послушно пишет – мы в городе Калинов, не волнуйся, все хорошо. От Ланина – ничего, вот и отлично, впивается ногтем в кнопку, экранчик сейчас же гаснет. Проваливается во вкусный, глубокий сон, под охраной замершей снеженной ели, по которой летит вверх серый хвостатый вихрь – белка, сыпля на землю мягкую розовую пудру.