Голубевы приехали в Москву всем семейством, даже Митю удалось уломать, даже академик Федя вырвался на два денька, только батюшка должен был явиться позже – всех их вызвал Павел Сергеевич Сильвестров, Иришин дядя, родной брат ее матери, давно уже знатный московский «чайник». Сильвестров приглашал ярославских родственников сразу на два юбилея – собственный, пятидесятилетний, и двадцатилетие своего чайного дела.
…Простор и устройство сильвестровского дома очаровали всех: двадцать комнат, мраморная лестница, на втором этаже – стеклянная оранжерея с экзотическими цветами – матушка глядела и наглядеться не могла. В гостиной стоял высокий аквариум с рыбами и гадами морскими, подсвеченный оранжевым светом, – Гриша к нему так и прилип. В отдельной комнате устроена была и картинная галерея с работами Шишкина, Кустодиева и других, совершенно неведомых Голубевым художников.Всюду в доме висели и фотографии, сделанные Павлом Сергеевичем в путешествиях. Китайские пагоды, беседки, мостики, чайные плантации, на которых трудились китаянки в круглых шапках-башенках. Цейлонские склоны, усаженные чайными деревьями. Темнокожая тамилка с корзиной на бедре, отдельным снимком – ее же тонкие унизанные браслетами руки, собирающие чай. Рядом снимок Биг-Бена, здесь же – лондонский бездомный с мятым, изрезанным морщинами лицом. Молодая холодно-красивая дама с высокой прической, жокей в клетчатой кепке с зажатым в кулаке хлыстом. И хорошо знакомая Голубевым фотография, на которой были изображены они все, больше десяти лет назад, точно такая же висела у них в столовой.Павел Сергеевич встретил Голубевых чрезвычайно радушно, каждого облобызал трижды, щекоча пышными надушенными усами. Голубевы не видели его с того самого приезда, когда он всех их сфотографировал. Павел Сергеевич почти не изменился – по-прежнему был подтянут, моложав. Разве что очерк лица стал суше и добавилось морщин у самых глаз – ясных, серых, хотя когда-то они были почти такие же темно-голубые, как у сестры. Одевался Сильвестров франтом, ходил в котелке и с тростью, курил после обеда душистые сигары – словом, вовсе не походил на их ярославских купцов, многие из которых по-прежнему носили поддевки и не брили бороду. Под стать Сильвестрову была и жена Варвара Николаевна – стройная, миниатюрная шатенка, державшаяся с ярославской родней весьма приветливо, но без фамильярности, сохраняя едва уловимую дистанцию. Варвара Николаевна носила узкие юбки с разрезом, маленькие шляпки по последней моде и, к глубокому изумлению Голубевых, тоже курила после обеда – тонкие пахучие пахитоски.Была она коренной москвичкой, из крепкой купеческой семьи чайников, впрочем, в третьем поколении уже позабывавшей торговые интересы и уклонявшейся в коллекционирование и жизнь при искусстве. Сильвестров свою супругу ни в чем не ограничивал, вероятно, слишком хорошо помня, кому обязан собственным благополучием.Из трех сыновей Сильвестрова Голубевы застали дома только семнадцатилетнего Тихона, средний, Борис, учился в Англии, в высшей школе экономики, Алексей уже работал вместе с отцом, был женат и жил отдельно.Тихон сначала чуть позадирал нос, но вскоре оказался добрейшим малым – на следующий же день после приезда взялся водить двоюродных братьев по Москве, к Иверской и к храму Христа Спасителя, возле которого сидел на троне в бронзовой мантии, со скипетром и державой в руках Александр Третий. Тихон, хихикая, прочел братьям непристойный стишок, сочиненный неведомым стихотворцем и с тех пор ходивший по городу. Митя смеялся до колик и после нескольких исполнений на бис заучил слова на память. Федя стишка не слышал, он один прикладывался в храме к святыням, впрочем, при нем вряд ли Тихон посмел бы говорить вольности… Вскоре Федя со всеми простился и отправился на Ордынку, чтобы последний раз обнять мать и ехать в Лавру. Без него братья задышали свободней.Митю демократические вкусы и любопытство толкали на дно Москвы. Тихон повел кузенов в Петровскую чайную, пользовавшуюся дурной славой, и действительно, не успели они попросить себе «пару чая» и получить чайник водки и чайник заварки – в заведении завязалась драка. Здоровенный студент, рискнувший явиться сюда с приличной девушкой, вскоре должен был защищать честь своей дамы от оскорблений одной из красоток, пировавшей в большой компании с завсегдатаями чайной – мелкими бандитами и извозчиками.Ириша в братской жизни не участвовала. Ей в доме Сильвестровых с первых же дней отыскалась подружка – дочь хозяев, Евгения Павловна. Женя была на полтора года старше, воспитывалась тщательно: посещала Арсеньевскую гимназию, занималась музыкой, а по папиному желанию – и лаун-теннисом. Имела гувернантку, мадемуазель Жюли из Швейцарии, сейчас, правда, на две недели отпущенную ради пасхальных каникул. Росла Женя одиноко – из гимназии сразу возвращалась домой, делала уроки, читала и общалась в основном с Жюли, ни с кем из братьев близости у нее не было. Главными друзьями ее стали книги. Женя любила стихи.Так и выяснилось: кроме истории существует поэзия. Прежде Ириша как раз стихов-то и не читала, привыкла пропускать их с самого детства еще в «Задушевном слове», потом и в «Ниве» – как смутное, бесполезное.Женя много читала ей наизусть и читала хорошо, вдумчиво и просто – Ириша каждый раз замирала. Отдельные строчки так и падали в душу («Подушка уже горяча С обеих сторон», «Принцы только такое всегда говорят»…). Стихи этой неведомой молодой поэтессы казались ей похожими на таинственную и грустную сказку. Правда, на словах «А теперь я игрушечной стала, Как мой розовый друг какаду» Ириша рассмеялась, Женя в ответ надулась, но, по счастью, долго злиться она не умела.Женя читала ей и из Бальмонта, и из Северянина, и из Брюсова, взахлеб рассказывала о каких-то поэтах-скандалистах, которые всем грубят. А в один из вечеров достала с полки книжку и велела Ирише ее прочитать самостоятельно, стихотворение за стихотворением, как лекарство. Непривычная к чтению поэзии, Ириша с трудом проглотила на ночь несколько капель, открывая наугад. Это были уже не игрушечные подподушечные какаду.
Болотистым, пустынным лугомЛетим одни.
Голова у нее кружилась, в ушах свистел ветер. И град пошел – ледяной, недобрый. Скрыться хотелось, сбежать в тепло. Она уже собиралась захлопнуть томик, нет, это совсем не для нее – но напоследок наткнулась на строчки «Есть минуты, когда не тревожит роковая нас жизни гроза…». Прочитала. И почувствовала: сопротивление бесполезно. Совершенно другое, чужое, новое, взрослое вошло в нее вместе с этими ядовитыми, прозрачными и великими стихами, и она пустила, впустила это в себя. В жутком ледяном ветре веяла высокая, чистая свежесть, звучала музыка – та же, что в спокойных и грустных монашеских песнопеньях на толгской пристани.После этого жить как прежде оказалось невозможно. Митя, посмеиваясь, всегда говорил, что его «крестный отец» – губернатор, тот самый, что объяснил ему однажды, будто голода в Поволжье нет. Ириша могла бы сказать, что ее крестным стал Блок, а крестной – Женя. На следующий день Женя как нарочно сказала еще, что после гимназии поступит на Высшие женские курсы Герье, учиться на медика, потому что медицинское образование для женщины… Ириша перебила: «А истории, истории там учат?» – «Да, есть там и историко-философское отделение, – раздельно проговорила Женя, недовольная, что ее перебили. – Что ты так кричишь?» – «Я тоже должна там учиться!» – ответила Ириша порывисто. И наконец рассказала, какие книги читала в последние годы она и о чем давно уже мечтала, Женя слушала ее, расширив глаза, она и не ожидала, что у Ириши такие серьезные увлечения… Девочки подружились намертво.И с каждым новым днем пребывания у Сильвестровых Ирише все неотвратимей хотелось остаться, жить в этом уютном, богатом и большом доме. Хотелось быть с Женей и говорить – как они проговорили все эти дни, часами, захватывая и ночь, гулять по Тверскому бульвару, заходить к Филиппову за сайками с изюмом и, взяв извозчика, ехать по Моховой, Волхонке – в недавно открывшийся музей Александра Третьего, который они с Женей уже посетили. А по вечерам слушать, как просто и нежно подруга читает стихи, как спорит с ней – смотреть в ее одухотворенное, разоряченное лицо, в темные строгие брови, открытый лоб, на взлетающие в такт стихам белые руки.Женя обещала Ирише пошептаться с матерью, чтобы та похлопотала перед папенькой о позволении жить с ними, учиться в Москве. Девочки до того увлеклись своим планом, что совершенно забыли: помимо согласия Павла Сергеевича потребуется и разрешение отца Ильи.Наконец, все открылось. Павел Сергеевич в святое служение истории не поверил, но план одобрил, пусть девочка поживет у нас, отчего бы и нет – будет Женьке подружка. Расходы на обучение в гимназии он предлагал взять на себя. Отец Илья, как раз приехавший из Ярославля, возражал Сильвестрову мягко, но упорно, зато с Иришей после бурного объяснения тет-а-тет (папа на нее кричал, впервые в жизни!) прекратил разговаривать вовсе. Слезы дочери его не тронули. Матушка металась меж ними, начали образовываться даже партии, и неизвестно, куда бы все это повернуло дальше, если бы не наступили наконец юбилейные торжества, ради которых Голубевы и оказались в Москве. На следующий день после шумного праздника в ресторане «Прага» о нем писали газеты. Всем ясно было: Сильвестров отмечал не только юбилей, но и успех своего дела. В ресторан приглашены были все крупные московские «чайники» – на почетных местах сидели Перловы, Губкины, Давид Вульфович Высоцкий и интеллигентые Боткины. Кушанья были такие, что Гриша с Митей на следующий день страдали несварением – даже Ириша, когда появились трубочки, розочки, желе в креманках, бланманже в вазочках и трюфеля, а затем и облитый карамелью торт в виде пузатого самовара в хороводе чашек из розового крема, очнулась и согласилась поесть.Голубевы вернулись домой. Все радовались, всех освежило это путешествие – одна Ириша ходила сама не своя. Родной дом был больше не мил, на Волгу с пароходами и уныло скользившими лодочками она теперь глядеть не могла, от мысли о гулянье по бульварам и набережной ей становилось тошно. А ведь впереди простиралось еще бесконечное бессмысленное лето – и, значит, снова одиночество, пустота, тоска!