Книга: Сердце Пармы
Назад: Глава 31 Путь Птиц
На главную: Предисловие

Глава 32
Поющие стрелы

Молодого чердынского десятника-пермяка звали Дайбог, и острые на словцо русичи сразу переделали в «Недайбог». Парень злился. Той ночью, когда сотник Вольга зажег на заставе Полюдов огонь и сгорел в нем, князь Михаил, не раздумывая, сказал Дайбогу:
– Что ж, теперь тебе сотником быть.
– Тогда пусть все зовут меня Волегом, – сразу ответил Дайбог, по-пермски переиначив имя «Вольга». Он думал, что Вольга – это не имя человека, а звание.
Каждое утро осады Волег, Иртег и Калина подъезжали к крыльцу княжьего дома. Князь выходил, сунув под мышку батожок с рукоятью, и рынды помогали ему влезть в седло. Лицо у него серело от боли, пот катился по лбу, но князь не стонал, не отменял утреннего объезда.
Вчетвером, не спеша, они объезжали валы и немногочисленные улочки острога. По большей части князь молчал. Не повеления его, а его вид заставлял людей подтянуться, собрать волю, подавить в душе страх и тоску, прогнать злые и подлые мысли, что точили и разъедали стойкость чердынцев. И Чердынь держалась, не покорялась.
…Князь Михаил, как и весь город, проснулся той ночью от монастырского набата – своего колокола в Чердыни еще не было. Над Полюдовой горой сияла искра сполоха. Тогда князь и велел позвать Дайбога.
– Напольные ворота открытыми держи, с караулами из двух десятков, – распоряжался Михаил, сидя на топчане и накручивая на ноги обмотки. – Три десятка по посаду разошли. Пусть народ будят, стариков тащат. Собирай весь харч и, главное, – соль; не смотри, где – чьё, все бери. Скотину в острог не пускай, всю забивай, а мясо и шкуры – сюда. Пяток коров помолочнее отбери сам и тоже сюда пошли. Мужики пускай несут с собой косы и топоры. Избы не жги. Кто сопротивляться станет, с тем не связывайся. Время дорого.
Стоя на обходе Спасской башни, над раскрытыми воротами острога, Михаил наблюдал, как в сером мороке рассвета идут по мостку в острог злые и раздраженные мужики с мешками за спиной, растрепанные и ревущие бабы с детишками. На посаде слышались крики и вопли, ржание крестьянских лошадей, мычание коров, падавших под ножами и обухами ратников.
– Да ты сам разоритель чище вогулов! – бесстрашно крикнул Михаилу с мостка какой-то мужик.
– Дурак, – ответил князь.
Мутно-алый, словно зола в крови, вставал рассвет над Колвой. Над далеким Полюдовым камнем в небе трепетало тусклое перо дыма и росного пара – все, что осталось от сполоха, от Вольги.
Не все мужики согласились забить скотину: кое-кто упрямо погнал стадо по дороге в Бондюг. Потом-то все поняли, что князь был прав: через два дня вогулы пригнали этих коров обратно и привезли головы пастухов на пиках.
Вокруг Чердыни повсюду суетился и сновал народ – монахи у монастыря, пермяки у городища. По реке плыли каюки, жители бежали на верхнюю Колву: вниз было нельзя, потому что путь к надежным крепостям – Редикору, Уролу, Пыскору, Майкору – вогулы могли перекрыть засадой в устье Колвы.
Утром к Михаилу пришли городищенские пермяки во главе с охотником Иртегом.
– Пусти, князь, нас с женами и детьми в острог, – попросил Иртег. – Старики наши собираются открыть вогулам ворота городища. А мы вогулам не верим. И в парму бежать, как звери, не хотим. Мы, мужчины, на стенах будем биться не хуже твоих ратников.
Михаил пустил пермяков в острог, и без того переполненный.
Когда посады, поле и берега опустели, Михаил созвал совет. В своей рати он насчитал меньше двух сотен человек. Восемь десятков было в дружине, над которой он поставил Волега. Еще семь десятков дало русское посадское ополчение из мужиков-лапотников, не знавших меча и бердыша. Их, как обычно, Михаил отдал под начало Калине. Во главе пермяков из городища, которых набралось три-четыре десятка, встал Иртег. И все. Больше ратной силы не было и ждать не приходилось. Михаил распорядился назначить десятников и тотчас начать учить мужиков боевому делу. Ворота Чердыни закрыли и подперли врытыми в землю кольями.
Пока длился совет, на левом берегу Колвы показались вогулы. Весь народ кинулся на валы речной стены острога смотреть, как вогулы будут переправляться. Михаил с воеводами тоже поднялся на обход Спасской башни, самой высокой в остроге.
Сперва на легких берестяных пыжах переплыл головной отряд – напряженный, готовый к бою. Но с отпором его никто не встречал. Тогда вогулы собрали по берегу лодки и струги чердынцев, спустили на воду большую барку парома, в которой паромщик пожалел прорубить днище, и начали перевозить хонты. Через Колву плыли косматые кони, олени, лоси и люди в железных кольчугах и кожаных доспехах – десятки, сотни людей. Воеводы с башни насчитали почти полторы тысячи манси. Асыка плыл одним из последних. Михаил видел его шлем из рогатого оленьего черепа, а еще один такой же череп, увешанный песцовыми хвостами, воин держал на шесте: это был княжеский бунчук. Асыка перенял обычай бунчуков от татар, что нашли приют в Пелыме после ухода из Афкуля.
Вогулы переправились, обошли стороной острожный и монастырский холмы и стали подниматься к полупустому городищу. Народ в остроге, созываемый рындами, потянулся к княжьему дому на сход. Михаил сел на коня, опоясался мечом и выехал вперед. Люди ждали.
– Что ж, – негромко заговорил Михаил с седла. – Сами видите, беда пришла. Нам ее вместе отражать. На пощаду не надейтесь. И на помощь от дяди – тоже. Себя спасти мы только сами сможем. И многие головы сложат – не без этого. Ничего тут не поделаешь. Но нам стоять накрепко надо. Иначе нельзя.
– Тебе хорошо стоять! – крикнул из толпы давешний храбрый мужик, который ругал Михаила с моста. – У тебя полны закрома! А у меня корову забили да ржи посевной последний мешок отнимают!
– Или вы меня не знаете?! – разозлившись, рявкнул Михаил. – Я на чужой нужде не жировал! А харч весь – всем! – в острожные амбары сдать нужно! Кто утаит – выгоню за ворота в поле, жри там! А здесь харч всем будет поровну из артельного котла – и мне, и бабе последней, чтоб без обид! Только раненым и детям малым молоко от коров ваших дадим. Убоину же, что принесли, сейчас же солить по бочкам и вялить; соли я дам, солнца у бога просите. Кто знает, на сколько осада затянется… Придется конину варить – вместе давиться будем.
– Ты-то будешь… – пробурчал мужик, прячась в толпе.
– А разговоры такие вести не сметь! Кликуш да охальников буду в яму сажать без жалости! Слышите, бабы? Чтобы воя и воплей в остроге не было! Свара или драка случится – в плети! Воров и насильников – сразу в петлю!
– Вот вор! – крикнули в толпе и выпихнули рослого, густо покрасневшего парня. – Он у меня с иконы серебряный оклад снял!
– Ты вор? – строго спросил князь с коня.
– Согрешил, – сказал парень, и в толпе засмеялись.
– Петлю, – приказал Михаил.
Ратники тотчас перекинули через балку ворот кушак, сладили петлю, подкатили бочку.
Парень побледнел, но, куражась, влез на бочку и напялил петлю. Рука его сама собой вдруг очертила перед грудью неровный крест. Михаил спрыгнул с седла и пинком вышиб бочку у парня из-под ног. Парень повис на воротах, корчась и извиваясь, задергался, захрипел, вцепился пальцами в петлю на шее. Глаза его страшно выпучились, уставившись на толпу. Толпа онемела. Михаил влез обратно в седло.
– Ну что, все еще смешно? – спросил он.
Толпа молчала, боясь словом разгневать князя. Михаил ждал.
– Помилуй, батюшка… – еле слышно прошамкала какая-то старуха.
Глаза у повешенного парня уже закатились, руки упали, тело обмякло, только ноги еще дрожали. Михаил подтолкнул коленями коня, вытащил меч и перерубил кушак. Повешенный мешком свалился на землю.
– Откачивайте, – предложил Михаил. – Выживет или нет – как бог даст. Но слушать себя я вас научу.
И толпа впереди, и дружина за спиной словно чуть-чуть отодвинулись от князя подальше.
– Без дела по острогу болтаться я никому не дам, – ровным голосом продолжал Михаил. – Нечем заняться – прижмись и сиди. Бабы пусть своим бабьим делом занимаются, под ногами не мешаются, ребятишек приструнят. Мужиков пусть Иртег и Калина разобьют на десятки и к десятским Волега на ученье ведут. Мужик сейчас каждый за ратника будет – мало нас. Так что косы на пики перековывайте, топоры и вилы пересаживайте на боевые ратовища. Не нынче вечером, так завтра утром вогулы на приступ пойдут. Ясно? Михаил задумался.
– Чего еще забыл? – спросил он себя. – Жить станете в балаганах, жерди и кора за соляным амбаром свалены. Костров не жечь. Воду от колодезного караула по ведру в день получите. Ходить только в отхожее место, а кто гадить начнет – тех голодом морить стану. Пьянства не потерплю, баклаги выливайте, кто припас. Православным – храм, кто божится – тем пустырь у Глухой башни, и чтоб без драк между крещеными и язычниками. По всему хозяйству главным будет дьяк Протас Хлебов – вон он стоит, к нему и обращайтесь, коли нужда прижмет. А теперь идите. Отец Никодим на молебен созывает.
Михаил не пошел в храм, вернулся к себе. В горнице его встретила старуха-нянька, взятая для младенца княжича Ивана. Плача и утираясь углом платка, она запричитала:
– Ой, князюшко, горе-то какое, чего творится…
Михаил тяжело опустился на лавку, стал слушать, глядя сквозь раскрытое окошко на светлое и высокое чердынское небо. Злая мансийская сила, наползавшая из-за Каменных гор, вновь навалилась на него, стиснула сердце. Она пробивалась в его жизнь, как вода в дырявую лодку, – не там, так здесь.
Перед рассветом в дом ворвалась княгиня в распластанном платье, босая, мокрая, растрепанная, безумная. Она заметалась по горницам, как птица, легко уклоняясь от ловящих рук старухи, схватила спящего княжонка, выбежала прочь. Разве старухе догнать ее было? В суматохе набата и в сумерках никто не обратил внимания на женщину с младенцем. А княгиня бежала через посад, через Чердынку и укрылась в монастыре. Если в поступках ламии отражается воля Каменных гор, то это означало только одно: Чердыни не выстоять, Чердыни погибнуть. Сердце у князя щемило – остро и как-то привычно. «Не дам, – упрямо и устало подумал Михаил. – Не дам. И пусть хоть все небо в знаменьях».

 

Вогулы не стали ждать долго. К вечеру они вереницами потянулись из городища в Чердынский посад. Они шли с оружием, почти без коней. Они не прятались, не скрывали своих намерений. Михаил поднялся на Спасскую башню. И рядом с ним, и на валах за частоколом напольной стороны выстроились стрелки Волега и Иртега, сгибали, напруживая, луки, клеенные из ели и березы, насаживали тетивы, со скрипом перекидывали мощные рычаги самострелов, натягивая толстые струны на кованые крючья запоров, прилаживая толстые, голые стрелы-болты, прошибающие щиты и доспехи насквозь. Ратники толклись у ворот; вооруженные мужики опасливо разглядывали свои бердыши и шестоперы, взвешивали их в руках и примерялись, задирали головы и смотрели вверх на валы и обходы башен – что там скажут про вогулов?
Вогулы не подходили ко рву ближе чем на полет стрелы, но по всей протяженности напольной стены в домах, на кровлях, за заплотами замелькали волчьи колпаки мансийских лучников. У кого луки дальнобойнее, тот и решит, сможет или нет враг подступить к воротам Чердыни вплотную. Мосток через ров перед воротами уже порубили. Чердынцы глядели со стены на неспешную суету среди вогулов, а вогулы, щурясь на закат, оценивающе рассматривали и стену, и чердынцев. На монастырь, что стоял на соседнем холме, они даже не оглядывались. То ли не верили в стойкость его защитников, то ли были просто безразличны к нему, потому что не ради него шли через хребты между священными нёройками вслед за солнцем.
Михаил увидел вдали, на околице посада, высокий бунчук, а под ним на коне – Асыку с отрядом лучших воинов, выложивших поверх кольчуг длинные седые косы. Вогулы закричали, приветствуя своего князя. И тотчас за домишками перестали тюкать топоры, и из проулка полезло на улочку большое бревенчатое сооружение, что сколачивали на пустыре, – длинный и прочный помост. Его на плечах несли воины со щитами, им же и прикрываясь сверху.
– Никак мост перекидной сладили, – сообразил Волег, стоявший рядом с Михаилом, и закричал: – Целься по мостовым!
Помост, подрагивая, прополз по улице и ткнулся концом во взгорок, на котором раньше лежал острожный мосток. Другой конец помоста начал подниматься вверх – его сзади подпирали длинными слегами. Протяжное бревенчатое полотнище стало отвесно напротив Спасской башни, на миг замерло в зыбком равновесии и начало падать через ров. Свистнули чердынские стрелы, словно пытались остановить падение в воздухе, и вогулы, притащившие помост, за его заслоном побежали прочь, щитами прикрывая спины. Мост рухнул, загремев, и вздрогнула, скрипнув венцами, вся пустотелая бревенчатая коробка башни. Мост подпрыгнул и замер, чуть наискось, но прочно и надежно перекрыв собою ров. Вогулы завопили – ликующе и угрожающе.
Сзади и снизу Михаил услышал гомон. Это заволновались ратники.
– Вогулы мост перекинули!.. – оглядываясь, крикнул им Волег, но Иртег схватил его за плечо, указывая вперед:
– Туда гляди! Ворота вышибать будут! – и он закричал лучникам на стенах: – Стреляйте по коням!..
По улочке посада, к мосту и воротам, в пыли мчалась четверка лошадей. Лошади были связаны парами, пары поставлены друг за другом, а между лошадьми висело прочно притороченное бревно тяжелым комлем вперед – таран. Глаза лошадей были завязаны, спины покрыты попоной из лосиной шкуры, а по бокам их бешено нахлестывали скачущие вровень два всадника с обеих сторон. Лошади неслись все быстрее, направляемые плетями на мост. И едва до него осталась сотня шагов, словно лопнула невидимая нить. Из посада к стенам Чердыни, взвыв, метнулась целая туча вогульских стрел.
Чердынцы успели ответить своим залпом, но первые мертвецы, пробитые вогульскими стрелами, еще не скатились с вала – даже еще не упали, – когда лошади, визжа и гремя копытами, промчались по мосту и врезались тараном в ворота. Постромки лопнули, и, лягаясь, лошади повалились в ров, – но лопнули и прясла ворот. Врытые в землю колья, что подпирали ворота, выдержали удар, и выдержали его засовы, однако треснули и сломались доски, из которых были сбиты створки.
– Стреляйте!.. – отчаянно закричал Волег и бросился с башенного обхода по лесенке вниз, на ходу вытаскивая меч.
Вогулы со всех сторон бежали к мосту, к проломленным воротам. Сотни вогульских стрел, как ливень, с визгом упали на стены и башню, и показалось, что их поток смыл встречные чердынские стрелы, как стремнина смывает рыбу, поднимающуюся через порог. Иртег отпрыгнул назад и сбил князя Михаила с ног. Прижавшись к настилу, князь всем телом ощутил бурлящий ветер вогульских стрел, и ему почудилось, что по башне и по частоколам Чердыни хлещут огромные еловые лапы, как веники в бане. Вогульские луки оказались дальнобойнее чердынских, и всех защитников смело со стен – кто катился по валу вниз со стрелой в груди или в лице, кто сползал сам, бросив лук и сжимая меч.
Князь Михаил сел, прячась за выпуском бревен четверика, срубленного в обло, и стал смотреть. Иртег исчез, спрыгнув с башни на вал. Ограда обхода была выломлена свалившимися вниз убитыми лучниками. Михаил видел и посадский берег рва, прилегающий к мосту, и площадку за проездом башни. Посад весь кишел вогулами, рвущимися к воротам, а за проездом началась сеча.
И князь испугался, что сейчас чердынские и вогульские воины смешаются друг с другом, как гречка с пшеницей, и круговерть рубки хороводом раскрутится на весь острог, захлестнув кипением все улочки и дворы, и бой рассыплется на одиночные схватки, бегство и погони, как то было и в Усть-Выме, и в Пелыме, и на Искоре, но такого не случилось. Внизу, у башни, толпа дерущихся слиплась в единый ком, и в нем, будто кружева инея или древесные кольца на спиле, словно от давления, само собой выродилось, вызрело противостояние. Чердынцы плотным серпом, прижавшись друг к другу, наваливаясь на врага щитами, отмахиваясь мечами и топорами, как живая стена в несколько рядов оцепили прущих навстречу вогулов. И обе рати – сросшаяся воедино, медленно отступающая и растягивающаяся чердынская, и напирающая, увеличивающаяся в числе, ключом бьющая из дыры проезда в башне вогульская, – давили, что есть мочи давили, с нечеловеческой силой давили друг друга, кто кого: чердынцы ли выдавят вогулов обратно наружу или вогулы разорвут живую чердынскую цепь и бешено выплеснутся внутрь. И не было крика, воя – только треск щитов, звон ударов через плечи и головы, хрип и рев дикого напряжения людей, которые от натуги точно погружались в землю по колени. И Михаил понял, что сейчас, будь он хоть трижды князем, Чердыни от него ничего не надо, никаких приказов, никакого примера, никакого гордого стояния на верхотуре под хоругвью, только еще хотя бы капельку сил его мускулов. Он скатился по лесенке с башни и боком вклинился в толпу, подняв меч.
Забыв обо всем, сжатый раскаленными кольчугами своих ратников, он вместе со всеми жал, жал плечом вперед, видя только багровые лица, вытаращенные глаза, вздутые вены вогулов. И на него ломили спереди, пытаясь сверху достать его мечом, а он, дергая локтем, еле отбивал такие же судорожные удары, и давили его сзади свои, через его голову лупили по вогулам чеканами, топорами, клевцами на длинных ратовищах, обдирая кожу на боках, просовывали между тел вперед копья, тыча вслепую. И в этой свалке, сминаясь, хрустели грудные клетки, кровь текла изо ртов, мертвецы, не падая, стояли среди живых.
Казалось, что сквозь башенный проезд, загроможденный врытыми кольями, заваленный обломками ворот и убитыми, не пролезет даже мышь, но вогулы, как змеи, все же пролезали, и их делалось все больше и больше, и уже одним своим объемом они оттесняли чердынцев, растягивали их цепь и ослабляли ее – а стоило цепи порваться, и разгром был неминуем. Но удержать напор вогулов, которые все лезли из ворот, было невозможно, пока ворота открыты, как невозможно намертво, навсегда перегородить реку плотиной без стока.
Только потом все дознались, кто же это сделал. А сделали это пермяки из Иртеговой дружины, братья Гачег и Лунег. Раненый ратник Петька Косой, умиравший на валу у Спасской башни, указал им на тайник. Подземным ходом Гачег и Лунег выбрались в Чердынку, а из нее проникли в ров напольной стороны. По рву, прячась, они проползли к вогульскому мосту. Они держали в руках багры. Никто на них не обратил внимания – много раненых стонало и копошилось на дне рва в грязи и ряске среди мертвецов. Гачег и Лунег впились в бревна мостка баграми и сдернули мосток на себя. Мосток упал. Гачег и Лунег прервали поток вогулов, вливающийся в крепость; заткнули собою дыру, через которую топило лодку Чердыни. Вогулы, лишившись моста, стали прыгать в ров и карабкаться к воротам на вал, но теперь их легко уже могли сбивать стрелами уцелевшие чердынские лучники на забрале.
А давка словно пережевывала тех врагов, кто налегал друг на друга щитами под Спасской башней, – давка словно втискивала, вминала в землю первые линии, сталкивая друг с другом следующие ряды на стерне из растоптанных мертвецов. И князя тоже смяло, покосило, потянуло вниз. Он пытался вырваться, словно вынырнуть из трясины, но сверху его плющила тяжесть живых. Его затаптывали, ступая на бока, на живот, на грудь, на плечи. Михаил яростно бился, переворачивался с бока на бок, но не мог подняться, будто на нем вырос лес. Ряды вогулов, не замечая, перешагнули его, как валежину, кто-то каблуком разломил меч, треснули ребра, как перетянутый лук, захрустела голень в голенище сапога. Локтем прикрывая лицо, Михаил, ничего не видя, тыкал вперед и вверх обломком меча, и чужая кровь текла по его волосам. И его бы раздавили насмерть, если бы вогулы не остановились, исчерпав силы. Сверху, с валов, в них били стрелами, а сзади уже не шло пополнение. Чердынцы нажали рывком и наконец начали теснить вогулов обратно к воротам. Михаил, хрипя, вцепился в чью-то ногу, крест-накрест обмотанную берестяными ремешками русского лаптя, и тотчас чьи-то руки ухватили его под мышки, поволокли наружу.
Но хоть вогулов и начали выдавливать из крепости, те, кто оставался за рвом перед острогом, и не думали отступать. Они спускались в ров, залезали на вал, вытаскивали из проезда башни доски, бревна, мертвецов и лезли на подмогу. Немногим чердынским стрелкам на стенах трудно было их остановить: закат уже закрыл ров глубокой тенью, а поющая и пернатая вогульская смерть заставляла прятаться за зубцы. И тогда на помощь острогу пришел монастырь. Открылись его ворота, и вогульской орде в незащищенный бок ударила новая рать. Вогулы увидели, как из монастыря бегут на них новые страшные люди – в длинных черных рясах, заткнутых за пояса, с длинными мечами в руках, с длинными развевающимися волосами и бородами. И души вогулов не выдержали натиска. Молча, без воплей, вогулы разворачивались и скрывались за домишками посада, уходя по направлению к городищу.
Сумерки уже легли на Чердынь, когда дорубили последних врагов. Кое-как завалив проезд под башней чем попало, ратники чуть не замертво падали на землю от усталости. Тихо появились женщины и пошли вдоль куч мертвецов, отыскивая живых, отыскивая своих.
Рядом с князем, которого положили на вытоптанную траву под стеной амбара, опустилась на колени какая-то баба, стала вытирать ему лицо, сплевывая на угол платка.
– Родненький, что ж они с тобой сотворили, окаянные, – плача, все повторяла она, не узнавая князя.
Михаил дышал с подвыванием: простреливало бок, где треснули ребра, невыносимо болела раздробленная голень. Михаил увидел, что над ним остановился Калина. Остановился, узнал и не сел, а рухнул на траву, словно сломался сразу в нескольких местах. Волосы его были растрепаны, красная рожа непривычно побледнела, рубаха висела клочьями. Крупно и часто, в такт сердцу, тряслись руки.
– Отбились? – тихо спросил Михаил.
– Отбились. Ты-то как? Выживешь?
Михаил закрыл и открыл глаза.
– Наших навалили страх сколько, – сказал Калина. – Иртега того…
Михаил молчал.
– Аниска, слышь, – обратился к бабе Калина. – Принеси-ка лучше нам водички… Душа горит.
В светлой ночи неприступно чернели над Колвой две крепости в кольце огней вогульской осады – острог и монастырь. Словно два ощерившихся пса в кольце волчьей стаи.

 

Измятому, раздавленному телу князя нужен был покой, но сон в ту ночь так и не пришел. Князь лежал на топчане в полузабытьи, в голове был звон – то ли эхо мечей, то ли мирные комары; а перед глазами все еще стояло: чердынская рать столкнулась с вогульской ратью под кряжистой громадой Спасской башни.
Наутро пришел Калина и сразу понял, что князю худо. Он засуетился, заругался, и вскоре Михаила уже отпаивали горькими настоями и горячими отварами, намазали бок пахучими притирками, стянули ногу лубком. В тот день явились угрюмые вогульские послы, договорились о перемирии. Им выдали их мертвецов, забрали своих из рва. Всего в бою погибло четыре десятка чердынцев – очень много для маленького чердынского ополчения. Вогулов положили почти вдвое больше. Вечером батюшка Никодим отпел акафисты по христолюбивым воинам, многие из которых были язычники, и крещеных схоронили в скудельне у алтаря Воскресенской церкви, а нехристей сожгли в колодах на пустыре у Глухой башни. За стенами острога, за оврагом Прямицей, над частоколами городища тоже висели хвосты дыма от погребальных костров вогулов. Души-птицы отважных манси и стойких коми вдоль заката вместе улетали на свое соколиное небо.
Третьим днем с утра князь вновь поехал на осмотр острога – уверенный в себе и спокойный, с рындами и десятниками, в самой богатой одежде, будто не сидела ножом меж ребер острая боль, будто без лубка не пухла голень в тугом сапоге. С Михаилом ехали Калина, Волег, Леваш, отважно дравшийся под Спасской башней, даже дьяк Хлебов. Народ глядел недоверчиво, но, видя в небе хоругвь с серебряным медведем, крестился и кланялся с обновленной верой в глазах.
И с первого взгляда Михаил понял, как жестоко поразил чердынцев вогульский приступ, пусть и отбитый. Пусть не в обиду пермскому медведю будет сказано, вогульский приступ был как страшное, заплесневелое рыло медведя-людоеда, которое вдруг выбило окошки запертой избы. Словно сердце схватили клещами. Словно бросили в ледяную иордань – долго не побарахтаешься. Но что делать? Если вогулы разорят и сожгут Чердынь – второй раз после Пестрого – Чердыни уже не подняться. Никто не пойдет жить на землю, которую слой за слоем складывает горький, бесславный пепел пожарищ. Чтобы Чердынь осталась во времени живой, как лодка на плаву, сейчас ей надо стоять и выстоять во что бы то ни стало: стерпев лишения, примирившись с потерями, не дрогнув духом. Может, никто из чердынцев того не понимал, но все смотрели на князя, а князь понимал, и потому ехал по городку надменный и властный, как победитель.
Однажды на край рва к воротам Спасской башни подъехал всадник и кликнул князя. Вскоре Михаил поднялся на разбитый обход. Внизу его ждал Асыка.
– Хакан? – удивился Михаил.
Рынды князя, стражники на валах, вратари в бойницах замерли, навострив уши и ожидая, чего станут говорить князья.
– Михан, – негромко обратился Асыка.
Михаил вздрогнул. Михан – так звала его только Тиче. Значит, пока она жила у Асыки, Асыка с ее слов привык называть его так же, как она… И Михаил вдруг услышал далекий, тихий, никогда не забываемый им шепот, обреченный, полный любви и тоски: «Михан, не ходи за Камень…»
– Михан, – продолжил Асыка. – Выходи биться со мной как воин и князь: один на один.
– Я ранен, – просто возразил Михаил.
– Ты ранен оружием, а я – старостью. Выходи.
Михаил покачал головой.
– Нет, Асыка, я не выйду. Я слаб, чтобы убить тебя.
– Ты трус.
– Я боюсь, что моя гибель будет бессмысленной.
– Нет, не бессмысленной. Если ты меня убьешь, манси уйдут сами. Но если я убью тебя, то я уведу их отсюда. Обещаю. Выходи. Этим ты спасешь свой город. Мне Чердынь не нужна.
– Может, мне тогда попросту зарезаться? – усмехнулся Михаил.
Асыка молчал, не зная, как ответить на насмешку. Он не мог оскорбиться и уйти, потому что смеялись не над ним. А Михаил вдруг впервые почувствовал себя выше вогула.
– Чего бы ни случилось с тобой или со мной, вогулы не уйдут, – сказал Михаил. – Тебе Чердынь не нужна, а им нужна. Им нужно золото и серебро, рухлядь, рыбий клык, мамонтова кость и соль из чердынских амбаров, им нужны брони и шлемы, мечи и кони чердынских ратников. И без хабара они не уйдут. Ты это знаешь.
Асыка продолжал молчать. И Михаил пощадил его самолюбие – развернулся и первым пошел прочь. Он не сказал Асыке главного: вогулы хотят уничтожить Чердынь не только из-за богатств ее амбаров, а еще и потому, что хотят остаться единственными хозяевами Каменных гор. Богатства он и так бы отдал, если бы вогулы после этого ушли, но вот отдать вогулам могилы тех, кто пришел жить на эти горы, и надежды тех, кто еще придет жить, он не мог и не желал.
Через день после разговора с Асыкой вогулы взяли Покчу. Они сами через ров радостно кричали об этом чердынцам на забралах. Вечером над лесами вдали, словно покров богородицы над павшими, поднялась и повисла пелена дыма.
Из покчинской бойни чудом вывернулся и ухитрился проскользнуть в Чердынь мимо вогульских караулов один-единственный человек – десятник Колыван Вех. Он и рассказал Михаилу о покчинском осадном сидении, о сечи на опушке, где полегла вся дружина и сотник Бархат. Вех видел, как из сечи ускакал Матвей, и о сыне князь не стал особо беспокоиться: Монах – конь быстрый, унесет княжича от погони.
Но известие о гибели Покчи придавило чердынцев. Хоть и не было им в Покче никакой пользы, все-таки как-то легче, увереннее было на душе оттого, что за перелеском, в каком-то десятке верст, стоит и не думает сдаваться такая же русская крепость. А вот теперь Покчи не стало. И гибель ее, грянувшая внезапным ударом колокола в затишье осады, вновь напомнила, как это нелегко – выстоять. Отбить первый приступ – мало. Куда труднее в долгом наводнении осады не осыпаться, как подмытый берег. Пусть пока еще Чердынь сильна, но волна и утесы рушит. Нельзя забывать о мере своей силы и стойкости. И значит, пока не поздно, нужно звать подмогу.
Михаил давно держал в голове мысль о переписи дьяка Гаврилова на Вычегде, о дружине Андрея Мишнёва, берегущей дьяка. Но Михаилу очень не хотелось обращаться в Усть-Вым. Это означало, в первую очередь, поклониться епископу. Кланяться же Филофею Михаилу было обидно. Он помнил о предостережении умирающего Дионисия, хотя и не понял его. Что ж, теперь выбирать не приходилось.
Ночью в Чердынь пробрался Матвей, а утром явился к отцу. Михаил долго рассматривал сына, словно видел впервые. Матвей погубил свой город. Не со зла и даже не от равнодушия – по молодой горячности. Но ведь все равно погубил… И никак это на Матвее не отразилось. «Да мой ли это сын? – думал Михаил. – Или я совсем уж никудышный отец? Или всегда так бывает, что детей своих не можешь понять?» Оставлять Матвея в Чердыни Михаил не хотел и сразу решил отправить его гонцом на Вычегду. В товарищи ему он дал Леваша, чтобы тот сговорился с Филофеем, да и вообще: ни к чему ему в Чердыни епископов соглядатай. Леваш человек опытный и смелый, он не даст Матвею сгинуть. А чтобы эти двое не позабыли, зачем пошли, Михаил приставил к ним еще и Нифонта, тоже укрывшегося от вогулов в Чердыни. Гонцы ушли. Оставалось ждать.
День за днем просверкивали в глазах Чердыни, одинаковые, как звенья кольчуги. Из розового молока белой ночи всплывало алое, круглое солнце. Искрилась Колва под горячим ветром с далеких гор. Пахло хвоей и прелью пармы, плыли облака, с шумом пробегали быстрые, почти невидимые дожди. Весь окоем словно бы медленно, тихо вращался вокруг Чердыни, врытой в землю, будто кол.
У Михаила было много времени, чтобы думать, но как-то не думалось. Точно все уже передумано и расставлено по местам, и нечего ломать голову, надрывать душу. Он остался один. Давно уж не было ни матери с отцом, ни брата, и даже удивительно было вспоминать: неужели они когда-то и впрямь существовали? Нет рядом и Аннушки, солнечного лучика. Горит этот лучик где-то на синей Иньве, и тонкое, нежное сияние его не увидеть через леса из Чердыни. Как там Нюта, доведется ли обнять?.. Вот ушел и Матвей. Да что Матвей? Он ведь сам, еще в детстве, когда перекинулся служить Пестрому, надломил ветку своего родства, и теперь ветка эта засохла. С огульной детской жестокостью, не разбираясь, вымещая обиду за мать и слепой свой гнев, Матвей отверг все, что было дорого отцу. А нашел ли что-нибудь свое? От него не дознаешься… И Тиче… Вечная боль – Тиче…
Он привез ее из-за Каменных гор, но не вернул ее душу. Душа затерялась в вогульских болотах, заблудилась среди диких скалистых тумпов, зачарованная нёройками и ялпынгами, околдованная на капищах, затянутая в морок древних заклинаний. Но Михаил не отрекся от Тиче, не отверг ее, не проклял. Он ее любил. Так уж вышло в жизни: кому-то – другое, а ему – это. Спасибо за то, что хоть когда-то она была человеком, что когда-то женщина, тоскуя, шептала ему: «Михан, не ходи за Камень…», что когда-то девушка выходила к нему из тени Прокудливой Березы, и звенели на ее пояске лошадки-обереги, что когда-то маленькая девочка, плача, бежала к отцу по окровавленному снегу…
Тиче жила в Чердыни, дома, как хотела, и ни в чем ей не было запрета. Люди ее чурались, но она того уже не замечала. Глаза ее глядели словно бы сквозь окружающую жизнь и видели то, чего не видел никто. И все в Чердыни знали, что княгиня – ведьма и сумасшедшая, но никто не решился бы посмеяться над князем и никому бы не пришло в голову его жалеть. За те несколько лет, что Тиче прожила в Чердыни, Михаил и пальцем ее не коснулся. Он был заботлив и ласков с ней, как с несмышленым ребенком. Но Тиче не была ребенком. Когда она забеременела, князю стало даже страшно. Кого она встретила там, в нехоженой парме, или кого здесь сбила с пути? Какой черный замысел вызрел в ее уже не человеческом разуме? Кого она родит: невинное дитя или будущего хумляльта? Но никто – даже ламия – не заметили смятения князя. И родился мальчик, окрещенный Иваном, которого князь назвал своим сыном. Пусть его тайна будет известна только троим. Михаил поступил так, как следовало по ходу вещей, если смотреть на него извне. Он давно уже отчаялся постичь смысл и судьбы, и времени. Но в отчаянье его не было боли и разочарования. Михаил был еще совсем не стар, но изломанное в бою под Спасской башней тело вдруг сделало его слабым, словно он состарился только снаружи. И вместе с ощущением собственной старости его душа, будто поневоле, вдруг обрела и мудрость – настоящую мудрость, без горечи.

 

А долгие дни осады тянулись над Чердынью, как нескончаемые плесы-тягуны на ровной, длинной реке. Лето звенело зноем по заливным лугам, верещало птицами, играло огнями на Колве, дятлом стучало из близкой, но недоступной пармы. Посад стоял пустым, его улочки и дворики заросли травой, окна затянуло паутиной, на крышах и в пазах бревен ярко зазеленел мох. Одичавших кошек и собак уже не было видно, исчезли брошенные гуси и куры. Вогулы не заняли даже дальних, крайних изб на околице – опасались ночной вылазки осажденных. На реке дни напролет чернели пыжи вогульских рыбаков, вдоль воды паслись вогульские кони, на опушке и в городище дымили вогульские чувалы. Вогулы упрямо ждали, изматывая Чердынь осадой, и Чердынь упрямо ждала, испытывая вогулов своим терпением.
Князь видел, как тяжела для людей осада. Уже провалилась скудельня у Воскресенской церкви, и огромный крест с кровлей ударил плечом в бревенчатую скулу алтаря. Но вокруг этой скудельни зарябила россыпь новых могил, одиночных – умирали раненые в бою под башней, умирали старики, вырванные из своей привычной жизни, как деревья из земли, умирали младенцы. Упрямое терпение Чердыни не истончилось, не обветшало – оно натянулось, как струна, и могло лопнуть, вышвырнув людей за городские стены под поющие стрелы и голодные мечи вогулов. Люди были злы и раздражены, но князь каждое утро объезжал острог – все такой же, как раньше, в броне и богатой одежде, и уже не такой: побледневший, осунувшийся, седеющий на глазах, словно осень его жизни была столь же скоротечна, как и осень земли. И люди держали себя в руках. Чердынцы и без напоминаний помнили, что их спасение – в этих лишениях, в этой бессильной злобе и тоске, и пусть душа отравлена, но сорвать сердце на друге или на враге означало одно – погибель.
Перед Чердынью, угрюмо замкнувшейся в себе на крутояре, время медленно разматывало свой бесконечный свиток. По ночам на опушке выли волки; хищный зверь в безопасности жирел и наглел, а в глухих урманах, в берлогах, в гнездах, в норах, никем не тревожимые, росли детеныши, не знавшие страха перед человеком. Не потоптанное людьми, не ощипанное скотом, по берегам, по еланям разлилось сказочное многоцветное разнотравье, и в его дремучести затерялись, растворились лоскутья полей, дикая гречиха и васильки задушили посевы. Мыши дочиста обглодали кости соболей в ловушках и капканах; медведи точили когти о столбы, роняя высокие амбары-сомъяхи; белки без опаски шныряли по окнам, столам и топчанам охотничьих заимок; замыло илом и дрянью склизкие вешки запруд на лесных речках; забыли хозяев оленьи гурты на дальних урочищах. Только труд, только ежедневная забота берегла и обороняла людей в океане лесов, и сейчас океан быстро затопил человеческие дела – еле след найдешь.
Отсверкал, отгрохотал Ильин день. Начали остывать утренние росы. Из-за вогульских гор потянулись тучи; они цеплялись утробами за каменные гребни, распарывались и роняли дожди. В березах вдруг солнечными зайцами начали вспыхивать желтые листья. С обхода башни Михаил глядел на синюю Полюдову гору, и ему почему-то казалось, что Чердынь – как маленькая часовня, к которой с разных сторон идут три путника: с полуночи – осень, с запада – Русь, с востока – смерть. Кто поспеет раньше?
Голод к Чердыни еще не подступил, хотя и припасов осталось мало. Забили коров, все равно те перестали доиться: сено съели, а солому, надерганную с крыш, отдали лошадям. Почти опустошили амбары с княжьей десятиной – посевной рожью. Недолог час, когда придется валить на мясо боевых коней. Людям надо есть, а коней все равно кормить нечем, да и застоялись они. Всю траву в остроге скосили, все лопухи и крапиву – все снесли в стойла. Земля была голой, утоптанной, пыльной, потому что даже стерню выщипали. Травинки и корешки жевали как лекарство: кое у кого начали кровоточить десны, зашатались зубы. Это было эхо цинги. Дико было циножеть, когда за стенами крепости невпроворот было боровой дичи, дикого лука, хвои и коры на отвары, всякой ягоды – луговой, лесной, болотной. Но что поделать? Русь не шла, Русь не шла. Чердынь ждала, сопротивлялась, не сдавалась, не кидалась очертя голову в последнюю схватку. Но день проходил за днем, неделя за неделей, а Русь не шла.
Вогулы в городище вкопали высокий столб, и наблюдатель со столба мог видеть все, что творится в остроге. Когда в остроге завалили на мясо первого коня, вогулы всполошились. Русский конь – добыча не менее ценная, чем оружие и брони, золото и рухлядь. И добыча эта сама придет в Мансипал, ее не надо тащить на себе, а там, дома, еще и размножится, удвоится, утроится, удесятерится. Вогулы не хотели ждать, пока роччиз перебьют всех коней. Пусть лучше манси поляжет на сотню больше – ведь каждый надеялся, что он не окажется в этой сотне, зато русские кони перейдут победителям невредимыми. И вогулы начали готовить приступ.
Чердынцы видели, что вогулы собираются брать крепость через стены напольной стороны. Сколотив большие, крепкие щиты, они установили их на кольях вдоль своего края рва – защищались от чердынских стрел. Ближние домишки растащили на бревна, бревна подкатили ко рву и стали сбрасывать на дно. Не так уж и глубок был ров, чтобы бревен потребовалось много. Сверху его бутили жердями, обломками досок, всяким мусором; потом повалили щиты. Рва словно не стало, высота стен сократилась вдвое. А вдали, в недосягаемости для стрел, другие воины несли из леса длинные еловые стволы, срубали с них ветви, оставляя пеньки. Эти пеньки на стволах будут и ступенями, по которым вверх полезут люди, и крючьями, которыми ствол зацепится за впадину между двумя зубцами частокола. Калина, что, сощурившись, следил за вогульскими приготовлениями, сказал, что вогулы так и называют эти простые лестницы – «вангкрип мувлахи таганэтал», «крючья из обтесанных стволов».
И Чердынь не сидела сложа руки. Точили оружие, которого теперь хватало на всех, – мечи, бердыши, клевцы, чеканы, шестоперы, копья, топоры. Недостало наконечников стрел – на них перековали ножи, последние серпы и косы, повыдергали из стен все гвозди и скобы, использовали даже рыболовные крючки. Проезды во всех башнях намертво засыпали землей и затрамбовали. Пустые амбары и стойла разобрали на бревна, распилили их на длинные чурбаки и закатили на валы. Из земли выворотили все каменья, что нашли, сложили кучами. Живая работа и ожидание приступа, вслед за которым придет облегчение – или отступление вогулов, или собственная гибель, – словно вдохнули силы в угасающую Чердынь. Чердынь уже ничего не боялась, кроме смертной тоски осады.
И вогулы, и чердынцы завершили приготовления к вечеру второго дня. На третий день следовало ждать приступа. Устали все, и все понимали, что бой будет решающим. Чердынцы усыпали валы, обламы и обходы, оглядывая посад и подступы. Вогулы жгли костры на околице, разъезжали на конях, кучами сидели на крышах уцелевших изб, рассматривая заново башни и частоколы, примериваясь. За их спиной – над Русью – горела тусклая вечерняя заря, какая-то малиновая, словно остывающий металл, и вдоль ее высоко поднятых рваных хоругвей в дыму плыли сизые узкие тучи, будто насеченные из железных полос. А за спиной Чердыни, за Колвой над Югрой вставало крыло тьмы, но все никак не могло распрямиться, взмахнуть и накрыть собою Чердынь – точно боялось обжечь оперенье о раскаленный багровый уголь Полюдовой горы.
Михаил в сумерках позвал людей на сход.
– Надо ль говорить, что нас завтра ждет? – спросил князь. – Вас, – он обвел рукой толпу мужиков, баб, отроков, стариков, – мне учить стойкости нечего. Это наша земля. Она наши города и храмы держит, кормит нас хлебом, принимает в себя наши кости. Мы правы, нам себя корить не за что, и бог за нас. Славьте имя его. Пока у нас еще есть ночь, покайтесь и причаститесь, грехи замолите, простите долги и обиды. С чистым сердцем до победы ближе. Я же сам у мира прошу прощенья… – Он замолчал, стоя на крыльце и разглядывая бледные в полумраке лица в толпе. – Может, завтра закат и не увижу…
– Что ж, мы князя не убережем? – раздался в темноте неуверенный одинокий голос.
– Я не о том. Все может быть. Вогулы могут и одолеть. Их вдесятеро больше. Но мы должны драться. Так? Мне город наш дорог. Я его и потерял, и заново отстроил. Но город – это люди. Была бы возможность, я бы откупился и городом, и княжьей казной, чтобы сберечь людей. Мог бы – под защитой дружины с боем вывел бы всех к лесу. Но судьба мне того не позволила. И меня, и вас судьба с Чердынью намертво связала. Порознь – мы ничто, никто. Вот еще и поэтому мы должны выстоять. Облик свой человеческий – и, значит, божий, – сохранить. Вогулы хотят нас измором взять, а измором мы их взяли. Они первыми не выдержали. Соберите силы, подождите отчаиваться – нам надо вогулов во второй раз сломить. И больше они не оправятся. Уйдут. Надо только выстоять. Мы ведь собою Русь закрыли.
– Что ж, без нас вогулы до Москвы дойдут? – насмешливо и зло крикнул кто-то.
– До Москвы вогулы не дойдут, – спокойно согласился Михаил. – Но из Московитии на наши заповедные земли идут жить люди, так же, как и вы когда-то пришли. И если мы завтра не сдюжим, вогулы их еще сотню лет резать будут, как скот. А наша земля, хоть и малолюдна, – тоже Русь. Мы свою маленькую Русь защищаем. Если каждый свой дом защитит – вся держава неприступной будет. Если каждый по лучине зажжет – все небо в зареве. Великое из малого слагается. И нам оружие по замаху подбирать надо, а великим пусть царь и бог правят.
– Так пусть Русь-большая нам и поможет! – выкрикнул из толпы тот же голос. – Должна ведь она?
– Должна, – согласился князь. – Но что ж нам делать, коли ее все нет? Судьба нас искушает, пермские бесы. А вы не поддавайтесь, стойте крепко. И молитесь, чтобы Русь пришла. Молитесь, насколько сердца хватит.
И утро словно не хотело рассветать над людьми – мглисто расплылось над Чердынью, угрюмое, злое, тусклое. Чердынцы уже стояли на валах в бронях, держали в руках снятые шеломы и крестились. Тяжелый и сырой ветер трепал их светлые волосы, отросшие и кудлатые бороды, рукава и подолы белых рубах.
Вогулы подступили ордой. Они шли молча, бренчали деревянными доспехами, волокли свои зубастые мувлахи – лестницы из еловых стволов. За спиной у каждого висел щит. Лучники полезли на кровли изб.
Еще с вечера к стене Спасской башни намертво прибили гвоздями высокое древко с пермской хоругвью. Полотнище раскачивалось, колыхалось, и было похоже, что серебряный медведь с книгой на спине медленно переходит вброд кровавый речной перекат. Михаил решил биться под хоругвью, как на Искорке. С его увечной ногой ему оставалось лишь одно – взяться за самострел. И он взялся. Зацепив носком сапога стремя на острие ложа, он с трудом перекинул тугой рычаг, запер тетиву крючком и вложил в желоб толстый болт с шипастым лезвием. Укрывшись за выпуском бревен на углу обхода, он подпер самострел рогаткой и нацелился на берег рва, придерживая наклоненный болт пальцем.
Как на камлании, дружно взвыли вогульские ведьмы. Стрелы тупо забарабанили по бревнам частокола, по венцам башни, зафыркали, перемахивая зубцы и падая на крыши амбаров в остроге. Чердынцы прятались, сидя под зубцами на корточках. Вогулы ринулись на приступ всем войском, сразу засыпав и берег, и забутованный ров. Как копья, они несли длинные мувлахи, подняв повыше их острые клювы.
Редкие чердынские стрелы скользнули из бойниц и исчезли бесследно в толпе вогулов, как капли в волне. Михаил тоже дернул крючок, и самострел крякнул, подпрыгнув. Князь увидел, как его болт ударил прямо в шлем одного вогула, и шлем разъехался, расклепался на бронзовые лепестки, а вогул, оглушенный, упал на четвереньки, выронив щит и меч.
Тупые морды мувлах полезли между зубцов, цепляясь сучьями за бревна частокола. На миг князю показалось, что уже нет ни одного промежутка между остриями бревен, куда бы не всунули мувлаху. Их приставили к стене столько, что Чердынь вмиг напомнила Михаилу тысячевесельную ладью. Сотни вогулов, прикрывая головы щитами, стремительно кинулись вверх по мувлахам к гребню стены, будто кошки на охлупень.
Но десятки чердынских острых шеломов выросли над стеной, будто частокол удвоился, и началась рубка – не сеча, а рубка. Бердыши и секиры, клевцы и чеканы на длинных ратовищах с широкого, как на свадьбе, замаха били по сучьям и рылам мувлах, по лицам и грудям вогулов, взлетевших на зубцы. Кровь и железо расплескались над стеной; с частоколов посыпался вниз дробный стук, звон и хряск.
Вогулы валились друг на друга; убитые сшибали живых с мувлах, как шишки с кедра; люди катились под стены, точно репы из порванного мешка. Но что там три сажени высоты частокола? Упавшие вылезали из-под раненых и мертвых и опять лезли наверх. Как пьяная бражная пена над краем кружки, вогулы, бурля, нависли над гребнем стены. Нависли – но не могли упасть, будто что-то держало их в воздухе, не давая коснуться земли валов.
Михаил стрелял в гущу вогульских шеломов, ободрав тетивой пальцы, и там, внизу, капли его крови на болтах, наверное, искрами вонзались в вогульскую кровь. А чердынцы осатанело рубились у зубцов, хрипели, задыхались и кололи на поленья черный вогульский сухостой. Никакой щит, дважды обтянутый лосиной кожей, не мог выдержать литого удара клевца и разлетался щепками; вминались в мозг, выдавливая глаза, раздробленные кости черепов, обломки шеломов, кованые ребра чердынских чеканов и шипы шестоперов; булатные хорасанские мечи вогульских косатых богатырей вырывались из рук, ломая пальцы, когда перекрещивались с ясным железом пудового боевого топора. Пока одни чердынские ратники бились с вогулами, повиснув на стене с зубьями частокола под мышками и поражая врага на внешней стороне, с внутренней стороны другие ратники отрубали сучья на концах мувлах, рогатинами, натужась, поднимали над частоколами еловые бревна с сидящими на них врагами и сбрасывали их наружу наискосок. Через частокол перекатывали и пускали вниз заготовленные чурбаки, которые, крутясь, катились по мувлахам, как по сходням, заматывая вогулов вокруг себя в клубок. Мальчишки тащили стрелкам пучки подобранных стрел, бабы волокли на валы короба с камнями. Вогулы наваливались волна за волной, как волчьи выводки, но Чердынь дралась, как загнанный в берлогу медведь, направо и налево расшвыривая волков лапами, полосуя когтями, разрывая клыками.
Вогулов было достаточно, чтобы затопить весь острог, но все меньше оставалось лестниц, измочаленных и расщепленных чердынцами. Вогульская орда, редея, оползала по стенам вниз, как обессилевшая туча туманом и клочьями сползает по склонам горы в дол, оставляя чистую скалу вершины. Только яростнее взвыли вогульские стрелы, в досаде долбя непокорные частоколы. Михаил отошел за угол четверика и поразился: ему казалось, что прошло всего чуть-чуть, а солнце уже взмыло в самое поднебесье, будто в страхе шарахнулось подальше от Чердыни.

 

Ратники сидели на валах спиной к частоколу, тяжело дышали, стирали с глаз мокрые волосы. Шеломы, как пустые горшки, лежали на земле. Скорчившись, все в крови, изломанные, валялись мертвецы – и свои, и чужие. Бабы тащили раненых; кто кричал, кто стонал – ратники не оглядывались. Мальчишки за спинами отцов и старших братьев опасливо забирались на забрало, глядели меж кольев на отступивших вогулов, осторожно, с робостью и уважением брали в руки, едва удерживая, тяжелые иззубренные топоры с длинными и скользкими рукоятями. Будто опавшей листвой, склоны валов и дворики были забросаны вогульскими стрелами, хрустевшими под ногой князя, как хворост.
Словно лесорубы на лесосеке после жаркой работы, они жадно обедали у костра: глотали бурую, глиняную воду из берестяных ковшей, рвали зубами мылкую синюю конину.
– Как думаешь, князь, – спросил один из ратников, – полезут нехристи другой раз?
– Полезут, – кивнул Михаил.
И вогулы, наладив новые мувлахи, к вечеру подступились опять. Михаил за железными остриями своих болтов, целясь, видел их лица, их отважные лица – все одинаковые, смуглые и безбородые, искаженные, с прозрачными от бешенства глазами. Это было адски трудно – после ужаса, крови и сумятицы неудавшегося приступа вновь гнать себя в бой, в ужас, кровь и сумятицу, и еще труднее было преодолеть эту острозубую бревенчатую стену. Наверное, живым вознестись на соколиное небо, где обитают души героев, было легче, чем ползком подняться на эти три сажени вверх, – но труднее всего было повернуться и уйти прочь ни с чем. Теперь вогулы тащили с собой свои рогатые, хвостатые бунчуки с оленьими и волчьими черепами, теперь на берегу рва выли, хохотали, пели, били в бубны, бесновались и кувыркались в пыли с пеной у рта шаманы, призывая в битву всех вогульских богов. Вогулы уже не защищались, ничего не боялись, лезли напролом. Они мертвецами задавили чердынцев, завалили, как диких зверей, вытаскивая из ловчей ямы живьем, заваливают мокрыми шубами, и прорвались в острог.
Они прорвались не везде, только в нескольких местах, но зачем? Это было бессмысленно. Чердынь решила стоять насмерть, до последнего защитника, и любой, кто решил победить ее, должен был пробраться в нее сквозь мечи и частоколы. Все ворота, все проезды были наглухо засыпаны землей. Прорвавшиеся в острог вогулы бежали к воротам, чтобы открыть их для своих, и там, загнанные в тупик, падали под стрелами, повисали на копьях.
Монастырь, оттесненный в сторону, как младший брат, увидел, что вогулы посыпались в острог через гребень стены. Он не хотел оставаться на этой земле один. Его ворота раскрылись, и вновь из них в бок вогулам врезалась рать в черных подоткнутых рясах и железных клобуках.
Но вогулы помнили о прошлом жестоком и коварном ударе, и словно бы все их хонты разом повернулись лицом к монастырю. Вогулы бросились на монахов, будто бы ворота монастыря вели в острог, и даже те, кто мгновение назад полз по мувлахам на частокол, спрыгнули вниз и побежали к обители. Вогулы хотели хоть какой-то, хоть малой победы; в них кипела невымещенная ярость. Черные рясы и черные одежды из шкур вмиг перемешались, как две столкнувшиеся грозы, и в общей туче заблестели молниями лезвия мечей.
Вогулы смяли монахов как траву, разорвали на клочки, расшвыряли и ринулись в открытые ворота монастыря. Дикий вой взлетел выше звонницы, и даже лемеховые купола будто бы поплыли в головокружении от внезапного приступа. Монастырь внутри загремел, как барабан, затрещал. И чердынцы полезли на зубцы своего частокола, покатились вниз по вогульским мувлахам.
Никто, наверное, и не думал, что монахов надо выручать, – просто в пылу боя невмоготу было остановиться на ползамахе, когда враг вдруг развернулся и побежал в другую сторону. Такая битва могла завершиться только тогда, когда свалится последний вогул или последний чердынец. Чердынцы перелетали стену, прыгали с трехсаженной высоты, падали среди мертвецов, вскакивали и мчались вслед за вогулами. И невозможно было их задержать, образумить. Никому уже не было дела до того, что выйти в поле означало – погибнуть, ведь в поле вогулов не одолеть. Но даже видя этот гибельный бросок своей рати за врагом, Михаил не думал о гибели. Наоборот, ему казалось, что это – знамение победы, что теперь уж точно никому не взять, не сломить Чердынь. И он понимал, что какая-то причина этой радости победы должна все же быть, и, наверное, уже есть, но пришлось даже трижды оглянуться, чтобы осознать увиденное: за дальним частоколом и дальними башнями во всю ширь Колвы разметнулись струги, ладьи, барки, лодки, плоты с распущенными парусами и растопыренными веслами.
– Русь! Русь пришла!.. – закричал Михаил.
Струги и плоты выползали на отмели. С них сыпались воины с алыми, вырезанными каплей щитами, в брызгах бежали по мелководью. Два оврага под боками острога – Чердынка и Прямица – вдруг загудели, затрясли космами уремы и, ожив, как пересохшие источники, выбросили наверх, в поле, две струи русского войска.
Пламя и колокольный звон наискось выметнулись из монастыря в небо, и в отблеске этого взрыва на кривых улочках порушенного посада смешались все рати – вогульская, чердынская, русская. Все заметалось, задергалось, заискрилось, развалилось на куски, как в сказке. Михаил одним прыжком очутился на земле, другим – на валу, третьим – уже за частоколом. В монастырь, в монастырь, скорее туда, где в дыму вставало клином яркое пламя, где была Тиче.
– Тиче!.. – кричал Михаил, надсаживаясь.
Вогулы словно провалились сквозь землю. Нигде их не было, а были вокруг только свои, только русские, бегущие, как и он, орущие, размахивающие мечами. Михаил, расшвыривая встречных, пробился сквозь узкий проезд воротной башенки в монастырь, и тотчас над ним во весь рост взметнулся огромный Иоанно-Богословский собор. Он горел.
Когда-то изваянный Калиной в образе ламии в снегах, он и сейчас был жив нечеловеческим духом: отшатнулась в сторону остроглавая звонница, будто обожженная, и высоко, грозно чернели купола в короне пламени. Пылающие доски кровли, срываясь, плыли и кружились в небе над толпой, раскатывающейся от пожара кто куда.
– Тиче! – кричал Михаил.
– Княгиня! Там княгиня! – вторили ему чьи-то голоса.
И Михаил ничего уже не понимал. Все смешалось в его разуме – времена, города, люди. Горел Усть-Вым, горела Чердынь, горели деревянные соборы, и в зареве, в вихре огня, русский воин Полюд с двумя детишками на руках рвался сквозь пожар к спасению.
– Она там, князь! – хватая Михаила за плечи и разворачивая лицом к собору, кричал Калина и махал рукой: – Туда! Скорее!
Вслед за Калиной Михаил поскакал вверх по ступенькам крыльца, ворвался в трапезную, полную дыма. На полу в обломках столов ползали задыхающиеся люди, что укрылись в соборе от вогулов. Дверь в молельную была закрыта и заперта изнутри на засов. Михаил и Калина, не сговариваясь, ухватили длинную скамью и как тараном ударили ею в окованные створки, выбив их вместе с петлями, засовом и щепою косяка. Нестерпимый зной дохнул из молельной, как из пасти Ящера, и Калина, взвыв, отскочил, заслоняясь руками. Вход зиял и пылал, словно зев печи. Но на князя жар будто не подействовал.
Широко раскрыв глаза, Михаил шагнул за порог.
Она была здесь – стояла под образами, прижимая к груди сына, глядела вверх на горящий иконостас и не оборачивалась на Михаила, словно молилась. А весь храм был освещен пожаром, и по всем стенам, как вода, стремительно струился ввысь прозрачный огонь и сливался над головой в прожженной дыре «неба» в немыслимо-яркий водоворот солнца. В потоке пламени оживали иконы, и какие-то святые вдруг начинали бесовски корчиться, плясать и таять, как восковые, а другие страшно чернели, чернели и исчезали в пустоте, где еще чуть-чуть, еще мгновение, отсвечивали угли их яростных глаз.
Тиче была нагая, и смоляные ее кудри взметнулись над плечами, как крылья ворона. От дикого зноя тряпками провисали оклады образов, но ни Тиче, ни младенец не кричали, словно зачарованные, словно перед князем была сама бестелесная Богоматерь-Умиление.
– Тиче! – позвал Михаил. – Тиче! Вернись!..
Она медленно оглянулась на него, разворачиваясь, и Михаил увидел, что она смеется – беззвучно смеется, откидывая голову, а по телу ее, по рукам, по бедрам ползет янтарный пот, точно смола по идолу, точно лампадное масло. А ребенок спал, прислонившись виском к ее щеке и обхватив ее ручонками за шею.
– Тиче! Не покидай меня!.. – просил князь.
Черты ее лица, ее тела задрожали, словно отражение в воде. Она отняла младенца от груди и опустила, прижав к животу. Она будто плавилась, как свеча, оплывала, искажалась, и наконец Михаил понял: нет, не Богородица, а золотая Сорни-Най с дитем во чреве, сияя, стоит перед ним и долго, безмятежно, страшно улыбается ему, закрыв глаза.
Целое облако непроглядно-блистающих алых искр поднялось и заклубилось вокруг Золотой Бабы, и она начала опускаться – то ли прогорел пол, то ли земля поглощала в свои недра ламию, то ли дьяволицу низвергало в пекло. Тугой завиток огня вихрем окрутил князя, сжигая волосы и бороду, и вышвырнул сквозь разбитый дверной проем. Калина подхватил его и поволок на улицу, бессмысленно и потрясенно бормоча:
– Вот и все, Мишаня… Все, все…
И уже из ворот проезжей башенки монастыря они увидели, как гора собора начала ломаться, грузно покосилась набок, точно от удара под дых, и со склонившихся шей начали срываться и падать, разбиваясь на площади, огненные клубки куполов.
И потом еще что-то было, голоса, люди, лица, плечи, руки, брони, смех, слезы, Матвей, тревожно и опасливо вглядывающийся в отца, воевода Андрей Мишнёв, обнимавший Михаила и что-то рассказывавший, блестя в хохоте зубами, – но перед глазами князя было только медленное превращение Тиче в Сорни-Най и высокий стог огня на месте храма.

 

Михаил очнулся глубокой ночью. Оказывается, он не спал, не терял сознания – он жил, и ходил, и говорил, но на самом деле он ничего не видел, ничего не слышал, ничего не понимал, хотя никто этого и не заметил. Он стоял посреди пустой улочки посада. Посад ожил. В темноте в окошках полуразвалившихся домишек светили лучины; во дворах пылали костры, вокруг которых сидели люди. Их было много, они бражничали, пели, радовались избавлению, горевали о погибших. Их жизнь продолжалась, а его, Михаила, будто остановилась – не оборвалась, не кончилась, а непостижимо замерла на месте, будто луна посреди ясного дня. Михаил стоял посреди пустой улицы один, совершенно один, и хотя вокруг по домам и дворам были сотни людей, он внезапно ощутил такое страшное одиночество, какого не знал никогда.
Он пошагал по улочке вперед, и она вывела его к Спасской башне. Ворота уже раскопали. Михаил спустился в ров и поднялся на вал, прошел в острог. И острог был совершенно пуст. Зачем его так ожесточенно обороняли? Чтобы оставить, как только станет возможно? Михаил молча усмехнулся своей глупой ревности.
Он поднялся по лестнице на обход башни и остановился. Ночь была темная, облачная, беззвездная. Еле отсвечивала тусклая Колва. По берегам, по лощинам и оврагам, по еланям и лугам лежал туман, укрывший неубранных мертвецов.
Вот так. Прихотливые, извилистые линии судьбы вдруг сложились в единый, ясный осмысленный узор. Таинственные круги судьбы пересеклись, сплелись в кружево, неразрывное, как кольца кольчуги.
– Михан, – вдруг окликнули князя откуда-то снизу, с края рва.
Он прищурился, разглядывая какого-то человека в зыбком тумане.
Это был Асыка. Вогул стоял босой, без брони, без меча, без рогатого оленьего черепа на голове. Длинные сивые волосы, перевязанные тесемкой, хвостом лежали за спиной. Через плечо у Асыки был надет лук. По-стариковски медленно Асыка стащил его через голову, достал откуда-то стрелу, наложил ее на тетиву, нацелил на князя.
«Он стар и слаб. Он проиграл. Он стоит далеко и в тумане, – спокойно подумал Михаил. – Я дам ему выстрелить в себя… но только один раз. Только один. Он все равно промахнется. Потом я уйду».
Вогул оттянул тетиву, разжал пальцы. Стрела запела. Михаил услышал, как пение ее оборвалось звуком тупого удара.
«Не попал, – усмехнулся князь. – Судьба». Он повернулся, чтобы уйти, и почему-то все небо и вся Чердынь повернулись вокруг него, и он будто полетел то ли вверх, то ли вниз, в пустоту. «Он ведь не попал!.. – удивился Михаил, раскидывая руки для полета. – Ведь я жив, я все чувствую и понимаю, и значит, смерти нет, смерть – ничто. Все вопросы, все ответы, весь смысл – в жизни, а смерть – ничто…»
Но он уже не мог произнести этих слов, потому что на губах его было молчание, а в глазах – прозрачная тьма, потому что, убитый, он уже лежал вниз головой на заросшем откосе рва под Спасской башней. И он уже не был князем, не был человеком, а был только корнями отцветающих трав, только палой листвой, только светящимся песком.

 

2000 г.
Назад: Глава 31 Путь Птиц
На главную: Предисловие