Глава третья
Три основных закона физики негритянского гетто гласят: ниггер, который тебя задалбывает, так и будет тебя задалбывать; в какой бы точке неба ни находилось солнце, время у нас всегда «без четверти жопа верблюда»; и третий закон: когда бы ни убили дорогого тебе человека, на зимние каникулы (первый курс колледжа) ты приедешь домой. Днем ты садишься на лошадь и едешь в кафе «Дам-Дам», чтобы посидеть с отцом на собрании клуба интеллектуалов. Папины коллеги угостят тебя яблочным сидром, булочками с корицей и проведут с тобой сеанс переходной терапии. (Не то чтобы твой отец считает тебя геем, но его беспокоит, что в одиннадцать вечера ты уже дома и в твоем словаре отсутствует слово «задница».)
Вечер. Холодрыга. Ты едешь на лошади по улице, никого не трогаешь, допиваешь остатки ванильного коктейля и вдруг натыкаешься на группу детективов, сгрудившихся вокруг мертвого тела. Ты спешиваешься, подходишь и видишь знакомую рубашку, ботинки, туфли или запонки. Отец лежал на мостовой лицом вниз, но я его узнал по крепко сжатому кулаку с выступающими венами. Я нарушил сцену преступления: вытащил ворсинку из его прически афро, поправил воротник его оксфордской рубашки, смахнул мелкие камешки с его щеки и, как позднее было указано в полицейском отчете, сунул руку в лужу крови, которая, к моему удивлению, оказалась холодной. А вовсе не горячей, взбаламученной кровью разгневанного чернокожего, не горячей, кипевшей от бесконечного разочарования кровью честного, пусть и немного чокнутого человека, который так и не стал самим собой.
— Ты его сын?
Детектив, сдвинув брови, изучал меня с головы до ног. По его презрительной усмешке я представлял всю его мысленную работу по сличению моих шрамов, роста и сложения с базой данных преступников в розыске.
— Да, сын.
— А ты что, какой-то особенный?
— В смысле?
— Офицеры сказали, что он накинулся на них с криками, цитирую: «Вы, жопные буквоеды, архетипичные авторитаристы, вы еще не знаете, кто мой сын!» Вот я и спрашиваю: ты какой-то особенный?
Кто же я на самом деле? Неужели отец так сказал обо мне?
— Да нет во мне ничего особенного.
Когда умирает ваш отец, по идее нужно плакать. Проклинать систему, потому что он погиб от рук полиции. Оплакивать судьбу «низшего среднего класса» и «цветных» в этом полицейском государстве, которое защищает только богатых белых или кинозвезд любой расовой принадлежности, хотя я не знаю звезд азиатского происхождения. Но я не плакал. Смерть отца казалась мне розыгрышем, хитроумной уловкой, будто он просто хотел указать на ужасное положение черный расы, тем самым вдохновив меня на самосовершенствование. Мне казалось: вот он сейчас сядет, отряхнется и скажет: «Понял, ниггер? Если такое может случиться с умнейшим из черных, представь, во что можешь вляпаться ты, тупая задница. То, что расизм побежден, не значит, что негров не пристреливают на месте».
Сейчас, если б у меня был выбор, я бы плевал на то, что я черный. Когда в почтовый ящик бросают бланк переписи населения, в пункте «расовая принадлежность» я выбираю графу «др.» и гордо вписываю: «калифорниец». Разумеется, через два месяца у меня на пороге появляется переписчик. Смотрит на меня и говорит: «Ты, грязный ниггер, что ты можешь сказать в свое оправдание?» Как черному, мне нечего сказать в свое оправдание. Для того и нужен слоган, чтобы я мог бы выкрикнуть его, подняв вверх кулак и захлопнув дверь перед этой государственной рожей. Но, поскольку слогана нет, я бормочу извинения и ставлю галочку напротив графы «Черный, афроамериканец, негр, трус».
Жизненные силы я черпаю вовсе не из чувства принадлежности к расе. Нет, мною движут все те же старые добрые амбиции, которые давали нам великих президентов и великих притворщиков, капитанов промышленности и футбольных капитанов, — это всё тот же драйв, замешенный на эдиповом комплексе, который заставляет мужчину совершать всякие глупости: например, самоутверждаться через уличный баскетбол или через драки с соседскими мальчишками, потому что все закидоны должны оставаться за пределами дома. Я говорю исключительно о базовой потребности ребенка заслужить похвалу отца.
Многие отцы с малолетства культивируют в детях эту потребность своими бессмысленными манипуляциями. Они запускают с ними самолетики и позволяют есть мороженое в холод, а в выходные едут с ними на озеро Солтон-Си или в научный музей. Все эти фокусы, когда кажется, будто деньги берутся из воздуха, все эти развивающие игры с друзьями создают иллюзию, будто в итоге весь мир окажется у твоих ног и ты будешь смотреть на него и поплевывать из окон своего дома в тюдоровском стиле. И начинает казаться, что без отцовской опеки остаток жизни будет таким же бесполезным существованием, как детство без Микки Мауса. Но потом, в отрочестве, после слишком многих неудачных парковок, пьяных плюх по голове, вдыханий метамфетаминового дыма, наказаний через засовывание в рот вскрытого перца халапеньо за неприличное слово, хотя ты просто пытался походить на папочку, ты понимаешь, что все мороженое, все поездки на автомойку были обыкновенной обманкой, прикрытием его убывающего сексуального влечения, компенсацией безрадостного существования по принципу «работай да приноси домой деньги» и неоправданных ожиданий собственного «предка». Эдипова тяга к одобрению со стороны отца сильна даже в нашем городке, где папаши давно отсутствуют: дети смиренно сидят вечерами у окна, ожидая, когда папочка вернется домой. Моя же проблема состояла в том, что папочка все время торчал дома.
Когда были отщелканы все необходимые снимки, опрошены свидетели, озвучены мрачные профессиональные шутки, я бестрепетно, не роняя коктейль, подхватил отца за подмышки и вытащил его из мелового контура, проволок мимо пронумерованных желтым маркером отметок там, куда упали гильзы, и потащил дальше — через перекресток, парковку, через стеклянные раздвижные двери «Дам-Дам». Я посадил отца за его любимый столик, заказал себе и ему «как обычно»: два шоколадных глясе с мороженым и кружку молока, подвинув его порцию на его сторону стола. Поскольку отец опоздал на тридцать пять минут, да еще пришел мертвый, собрание начали без него. Председательствовал Фой Чешир — выходящий в тираж автор многих телешоу, некогда друг отца, а ныне главный претендент на освободившееся место председателя. «Дам-дамовцы» скептически взирали на грузного Фоя, как на Эндрю Джонсона после убийства Линкольна.
Я громко отхлебнул остатки купленного на улице коктейля, тем самым призывая заседающих продолжать, ибо того же хотел бы мой отец.
Революция «Пончиков Дам-Дам» должна продолжаться.
Мой отец создал клуб именно тут, обратив внимание, что «Пончики Дам-Дам» оказались единственной не латиноамериканской или черной забегаловкой, которую не громили во время бунтов. Более того, у окошка круглосуточного обслуживания толклись все вместе: мародеры, полицейские, пожарные — и покупали пирожки, булочки с корицей и необычайно вкусный лимонад — для особо разгоряченных. Если вдруг откуда-то выныривал назойливый репортер с вопросом: «Как вы думаете, долго ли будут продолжаться беспорядки?», все хором возмущались: «Я ж, бля, в телевизоре, да?»
За все годы существования кафе ни разу не ограбили, не обворовали и не разгромили. И по сей день фасад заведения в стиле ар-деко свободен от граффити и потеков мочи. Посетители никогда не паркуются на местах для инвалидов. Почти как на привокзальной площади Амстердама, велосипеды оставляют возле «Дам-Дам» в аккуратных рамах, и никто не вешает на них замок. От этого места веет едва ли не монашеским покоем. Все идеально чисто. Нигде ни пятнышка. Обслуживающий персонал — здравомыслящ и обходителен. Может, все дело — в приглушенном освещении? Или в том, что стены расписаны яркими кленовыми листьями под стеклянной крошкой, изображающей капли дождя? Как бы то ни было, мой отец точно знал: это единственное место в Диккенсе, где ниггеры ведут себя прилично. Тебе всегда дадут растительные сливки и покажут на нос: «Вытри сахарную пудру». На все 20,3 хваленых квадратных километра нашего черного комьюнити нашлось всего 77 квадратных метров, где это слово действительно оправдывало свое изначальное латинское значение. Именно здесь, в «Пончиках Дам-Дам», можно было ощутить общность с остальными людьми. И вот, одним дождливым воскресным днем, когда беспорядки закончились и с улиц исчезла бронетехника и журналисты, отец пришел в «Дам-Дам», сел за столик возле банкомата, сделал заказ, а потом вдруг произнес, ни к кому конкретно не обращаясь:
— А вам известно, что средний годовой доход домохозяйства у белых составляет сто тринадцать тысяч сто сорок девять долларов, в семьях испанского происхождения — шесть тысяч триста двадцать пять долларов, а у черных — пять тысяч шестьсот семьдесят семь долларов?
— И кто это сказал, ниггер?
— Исследовательский центр Пью.
Любой придурок от Гарварда до Гарлема уважает центр Пью, поэтому некоторые посетители повернулись к отцу на своих скрипучих пластиковых сиденьях, учитывая, что максимальный угол поворота кресел не более шести градусов. Отец вежливо попросил менеджера приглушить свет, я включил проектор, положил на него слайд, и все задрали головы к потолку. Словно грозовое облако, над нами завис график «Неравномерность доходов по расовому признаку».
Кто-то сказал:
— То-то я думаю: и зачем этому мелкому ниггеру сдался проектор в «Дам-Даме»?
Отец, имевший наготове и график денежного обращения в макроэкономике, и цитаты из Милтона Фридмана, провел настоящий семинар, посвященный разрегулированности экономики и институциональному расизму. Он рассказал, что недавний финансовый обвал предсказали вовсе не кейнсианские ручные собачки, на которых ориентируются банки и масс-медиа, а экономисты-бихевиористы, прекрасно понимающие, что рынок зависит не от процентных ставок и колебаний национальных ВВП, а от жадности, страха и фискальной иллюзии. Разгорелась жаркая дискуссия. Спешно доедая пирожные и слизывая с губ кокосовую стружку, посетители «Дам-Дама» начали поносить низкие процентные ставки на депозиты и местного провайдера кабельного телевидения, который уже в июле требует предоплаты за август. Одна тетенька, справившись наконец с миндальным печеньем, поинтересовалась:
— А китаезы сколько получают?
— Ну, азиаты вообще зарабатывают больше любой другой демографической группы.
— Даже больше, чем гомики? — воскликнул помощник управляющего «Дам-Дамов». — Вы точно в этом уверены? А я слышал, будто гомики гребут деньги лопатой.
— Азиаты все равно зарабатывают больше. Правда, стоит помнить, что они не имеют такого влияния, как гомосексуалисты.
— А если, например, взять гея-азиата? Вы провели регрессионный анализ с корреляцией расовой принадлежности и сексуальной ориентации?
Этот глубокомысленный вопрос задал Фой Чешир, бывший лет на десять старше моего отца. Он стоял возле фонтанчика, засунув руки в пиджак, надетый поверх шерстяного свитера, несмотря на 25 градусов выше нуля. Тогда еще у него не было ни славы, ни денег, он работал доцентом на кафедре урбанистики в Брентвуде при Калифорнийском университете, жил в Ларчмонте, как и другие интеллектуалы из Лос-Анджелеса, а в Диккенсе Фой ошивался, собирая материал для своей первой книги: «Блэктополис: неизбежность афроамериканской городской бедности и мешковатой одежды».
— Мне кажется, что пересечение независимых переменных доходов может привести к некоторым интересным r-коэффициентам. Не удивлюсь, если p-коэффициент окажется примерно в значении 0,75.
Отец сразу проникся к Фою симпатией, несмотря на его самодовольный вид. Хотя Фой был родом из Мичигана, отец нечасто мог встретить в Диккенсе человека, понимающего разницу между t-критерием Стьюдента и вариативным анализом. Обсудив за коробкой пончиков детали, все местные, а также Фой договорились о регулярных собраниях. Так зародился Клуб интеллектуалов «Пончики Дам-Дам». Но если для отца это стало площадкой по обмену информацией, продвижению общественных интересов и консультациям, то Фой рассматривал клуб как промежуточный этап на пути к славе. Поначалу они с отцом были на дружеской ноге: вместе разрабатывали стратегии, приударяли за женщинами. А потом через несколько лет Фой Чешир стал знаменитостью, а отец — нет. Фой никогда не был глубоким мыслителем, зато был лучше организован. Что до отца, то его сильная сторона одновременно была и его слабостью: он чересчур опережал свое время. Пока отец разрабатывал непонятные и слишком сырые для публикации теории, связывающие воедино угнетение черных, теорию игр и социального обучения, Фой уже вел ток-шоу на телевидении, брал интервью у политиков и звезд второго плана, кропал статьи в журналах и тусовался в Голливуде.
Как-то я спросил отца, работавшего за пишущей машинкой, откуда к нему приходят все идеи. Он повернулся и слегка заплетающимся от виски языком ответил:
— Вопрос не в том, откуда они приходят, а куда уходят.
— И куда же?
— Ко всяким петушилам вроде Фоя Чешира. Они крадут твои идеи, наваривают на них капитал, а потом на голубом глазу приглашают тебя на вечеринку по случаю запуска «своего» проекта.
Одной из идей, которую Фой украл у отца, был мультфильм «Черные коты и джазующие детки», который перевели на семь языков и показывали по всему миру, так что в конце девяностых у Чешира уже было достаточно денег, чтобы купить домик своей мечты посреди зеленых холмов. Отец слова злого не сказал о Фое на людях, особенно на заседаниях клуба, ибо, если повторить его же слова, «наш народ нуждается в чем угодно, но только не в обмене колкостями». И несколькими годами позже, когда Лос-Анджелес вышвырнул Фоя вон как провинциала (каковым он всегда и был), и потом, когда тот начал спускать деньги на наркоту и конопатых креолок, а потом его обманула продюсерская компания, а налоговое управление отобрало в счет уплаты долга все, кроме дома и машины, отец продолжал молчать. И когда, приставив револьвер к виску, раздавленный и потерянный, Фой позвонил отцу, умоляя применить к нему заклинание ниггеров, чтобы отговорить от самоубийства, отец честно соблюдал врачебную тайну. Он никому не говорил ни про ночные кошмары Фоя, когда тот просыпался весь в холодном поту, ни про его слуховые галлюцинации, ни про его диагноз (нарциссическое расстройство личности), ни про трехнедельное пребывание в психиатрической клинике. В ту ночь, когда мой отец, убежденный атеист, умер, Фой читал молитвы и причитал над ним, прижимая к груди его безжизненное тело, — и вообще вел себя так, будто кровь на его белоснежной рубашке «Хьюго Босс» была и его собственной. Но я-то видел, что, несмотря на весь пафос и возвышенные слова о символичной гибели моего отца, в глубине души Фой радовался, что вместе со смертью тот унес с собой все его тайны, и что, может быть, теперь ему удастся осуществить свою робеспьеровскую мечту — возглавить Клуб интеллектуалов «Дам-Дам» как черный эквивалент Клуба якобинцев.
Пока дам-дамовцы обсуждали варианты вкрадчивой мести за убийство друга, я объявил заседание закрытым и вытащил отца на улицу, перекинул тело через лошадиный круп, так что голова и ноги свесились вниз, как в фильмах про ковбоев. Дам-дамовцы немного повозмущались, что я унес мученика без групповой фотографии на память, а потом мне перегородили дорогу полицейские машины. Я плакал и ругался. Я кружил по перекрестку, угрожая, что любой, кто посмеет приблизиться, получит копытом в лоб. Тогда все стали звать Заклинателя ниггеров. Но Заклинатель ниггеров был мертв.
Кризисный переговорщик капитан Мюррей Флорес сотрудничал с моим отцом. Он хорошо знал свою работу и не собирался подслащивать пилюлю. Приподняв голову моего отца и посмотрев на него, он огорченно сплюнул на землю и произнес:
— Ну что тут скажешь?
— Вы могли бы рассказать мне, как это случилось.
— Это «случайно» вышло.
— Прямо-таки и «случайно»?
— Ну, если честно… Твой отец притормозил на красный. Потом зажегся зеленый, но машина перед ним не сдвинулась с места. Это был автомобиль офицеров в штатском: Ороско и Медина патрулировали улицы, и им пришлось заниматься бездомной женщиной. Светофор уже несколько раз поменялся с красного на зеленый, но машина продолжала загораживать движение. Твой отец не выдержал и поехал на красный свет, объехал полицейских, крикнув в их адрес что-то, а офицер Ороско выписал ему штраф и сделал строгое предупреждение. И тогда твой отец сказал…
— «Либо штраф, либо предупреждение, вы не имеете права на то и другое одновременно». Это слова Билла Рассела.
— Ну да, тебе ли не знать своего отца. Офицеры возмутились и вытащили оружие, а твой отец побежал, как любой нормальный человек. Они четыре раза выстрелили ему в спину, и он замертво упал на перекрестке. Теперь ты все знаешь. Позволь мне закончить свою работу. Этим делом займется полицейское управление штата и накажет виновных. А ты отдай мне тело.
И я задал капитану Флоресу вопрос, который много раз в жизни задавал мне отец:
— Вы знаете, скольким сотрудникам управления полиции Лос-Анджелеса давали срок за убийство при исполнении?
— Не знаю.
— Правильный ответ — ни одному. Никто не понесет ответственности, поэтому я забираю отца.
— Куда?
— Я похороню его за домом. А вы можете исполнять свой долг сколько угодно.
До этого я никогда не слышал полицейского свистка. Только в кино. Капитан Флорес дунул в свой медный свисток и махнул рукой, требуя, чтобы полиция, Фой и остальные дам-дамовцы отошли в сторону. Преграда распалась, и я медленно двинулся во главе небольшой похоронной процессии в сторону Бернар-авеню, 205.
Отец мечтал выкупить землю, на которой мы жили. «Пондеро́са» — так он ее называл. «Ипотека, усыновление детей другой расы — все это для слабаков, — любил повторять он, просматривая каталоги недвижимости, книги по безналичному инвестированию, просчитывая на калькуляторе варианты сделки. — Когда все получится, напишу об этом в своих мемуарах… Двадцать тысяч мы наберем легко… Заложим драгоценности твоей мамы за пять-шесть тысяч… И даже если нам придется платить штраф за досрочное снятие средств с твоего образовательного счета, мы уже соберем кучу денег, и земля вместе с домом будет у нас в кармане».
Никаких мемуаров отец не написал, только придумывал названия, которые выкрикивал из душа, трахаясь с какой-нибудь девятнадцатилетней «университетской коллегой». Отец высовывал голову из ванной, окутанный парами горячей воды, и спрашивал, что я думаю об «Интерпретации ниггеров». Или вот еще, мое любимое: «У меня все пучком — у тебя все пучком». Да и не было никаких драгоценностей. Моя мать — красавица недели по версии журнала «Jet». Выцветшая обложка с ее портретом висит у меня на стене возле кровати. На маме — никаких побрякушек, даже самой дешевой бижутерии. Скромная прическа, роскошные бедра, немного блеска на губах и купальник со стразами. Она позировала на трамплине бассейна во дворе какого-то дома. Ее подробная биография почерпнута мною из текста в нижнем правом углу: «Лаурель Лескук, студентка из Ки-Бискейн, штат Флорида. Любит прогулки на велосипеде, фотографию и поэзию». Впоследствии нашел эту мисс Лескук. Она работала помощником адвоката в Атланте. Да, она помнит отца, но ни разу с ним не встречалась. Когда в сентябре 1977 года вышел этот журнал, он завалил ее письмами с предложением выйти за него замуж, а еще присылал совершенно гадкие стихи и цветные фотографии своего эрегированного пениса. Учитывая, что на моем счету на обучение лежало всего 326 доллара 72 цента, собранные во время моей немноголюдной блэк-мицвы, и что никакой книги мемуаров и маминых драгоценностей в природе не существовало, напрашивался логичный вывод, что мы с отцом никогда не станем полновластными владельцами ранчо на Бернар-авеню, 205. Но удача нам сопутствовала. Суд присудил выплатить мне два миллиона долларов за неправомерные действия полиции. В каком-то смысле я и отец купили ферму в один день.
На первый взгляд то, что мечта отца наконец сбылась, было для меня важнее компенсации. Но даже при самом беглом осмотре (который в начале каждого года проводили чиновники калифорнийского отдела сельского хозяйства и пищевой промышленности) называть словом «ранчо» этот гектар земли, пусть плодородной, но изрытой кратерами, как на Луне; да еще в самом ужасном гетто округа Лос-Анджелес; да еще с покореженным автофургоном «виннебаго чифтейн» 1973 года выпуска, в качестве покосившегося, тесного амбара; с полуразваленным, переполненным, бедненьким курятником, на крыше которого флюгер настолько приржавел, что никакой ветер Санта-Ана, ураган Эль-Ниньо и торнадо 1983 года не смогли бы сдвинуть его с места; да еще с зараженной плодовыми мушками лимонной рощей из трех деревьев; с тремя лошадьми, четырьмя свиньями, двуногим козлом с колесами от тачки вместо задних ног; да еще с двенадцатью бездомными кошками, стадом коров численностью в одну голову; с тучей мух над испускающей миазмы «рыбной заводью», с забродившими крысиными какашками, которые, как и все остальное, я считай что освободил из-под залога (выиграв по иску два миллиона) в тот самый день, когда мой отец потребовал от полицейского под прикрытием Эдварда Ороско убрать с дороги свой сраный «форд краун виктория», — в общем, называть весь этот несчастный афро-аграрный кусочек несубсидированной лос-анджелесской земли словом «ранчо» было бы преувеличить возможности реальности. Если б мы с отцом, а не европейские пилигримы основали Джеймстаун, то индейцы, бросив взор на наши кривые лабиринтообразные посадки маиса и кумквата, сказали бы: «Ну все, семинар по выращиванию кукурузы объявляется закрытым, потому что вы, ниггеры, ни на что не годитесь».
Когда растешь на ферме в центре гетто, то со временем начинаешь понимать истинность тех слов, что говаривал мне отец во время моих утренних дел: люди жрут то говно, что им подносят на лопате. Так же, как свиньи, мы все живем, засунув голову в корыто. С той разницей, что свиньи верят не в Бога, не в американскую мечту или в то, что перо разит сильнее меча, — они верят в жратву столь же неистово, как мы в воскресные газеты, в Библию, в местное радио для черных и в острый соус. В выходные отец, бывало, приглашал соседей только для того, чтобы они поглядели, как я работаю. Хотя фермы были нарезаны для сельского хозяйства, многие семьи расхотели быть «солью земли» и довольствовались приусадебными участками, устроив там баскетбольную площадку или теннисный корт, а где-нибудь в стороне отстраивали гостевой домик. Кто-то еще держал кур, возможно, одну корову, или организовывал школу верховой езды для девиантной молодежи. Мы были единственной семьей, полностью посвятившей себя фермерству. Пытались заработать, продолжая верить в старые обещания времен Гражданской войны. Один дурак на сорок акров. «О, этот ниггер будет не таким, как вы, — говаривал отец, клятвенно положив одну руку на пах, а другой указывая на меня. — Мой сын станет ниггером Ренессанса, Галилеем наших времен. Вот кого я из него выращу!» Он откупоривал бутылку джина, а на столе уже стояли наготове одноразовые стаканчики, кубики льда и газировка со вкусом лимона и лайма. Гости усаживались на задней веранде и смотрели, как я собираю клубнику, горох и прочую херню, в зависимости от сезона. Ужаснее всего было собирать хлопок. Дело было не в колючках и не в согнутом положении, не в спиричуэлс Пола Робсона, что включал отец, чтобы заглушить латиноамериканскую музыку соседей. Дело даже не в том, что сам процесс посева, полива и сбора урожая был делом хлопотным и бесполезным. Я ненавидел сбор хлопка, потому что именно тогда отец начинал ностальгировать. В легком подпитии он хвалился перед соседями, что никогда мной не занимался и не строил мне в детстве песочниц. Он бил себя в грудь и клялся, что меня выкормила свиноматка Сюзи Кью, но в борьбе за ее титьку поросенок-гений Савуар Фэр оказался сильнее меня, негритенка. Папины друзья глядели, как лихо я отрываю хлопковые коробочки от уже сухих стеблей. Они ждали, когда же я презрительно хрюкну, воспротивившись мироустройству по Оруэллу (тем самым лишь подтвердив свое свинское происхождение).
1. Ходящий на двух ногах — враг твой.
2. Ходящий на четырех, имеющий крылья или коричневую кожу, — друг.
3. Пиггер не носит шорты осенью, не говоря уже о зиме.
4. Пиггера не застать врасплох спящим.
5. Пиггер не будет пить подслащенный Kool-Aid.
6. Все свиньи равны, но некоторые просто дерьмо.
Не помню, чтобы папа привязывал мою правую руку к спине или оставлял на попечение свиней, но точно помню, как, упершись обеими руками в толстую щетинистую задницу Савуар Фэра, заталкивал его вверх по деревянному пандусу, приставленному к фургончику. Отец, наверное, последний шофер на земле, который до сих пор использует поворотные сигналы, вел машину медленно, аккуратно руля на поворотах, одновременно рассказывая, что осень — лучшая пора для забоя свиней, потому что нет мух и какое-то время мясо можно хранить на улице, а при замораживании его качество ухудшается. Я ехал непристегнутый (как и любой ребенок, родившийся до появления подушек безопасности и детских автомобильных кресел): упершись коленками в сиденье, я смотрел через маленькое окошко на Савуар Фэра — все это время по дороге на бойню он, падла, визжал во все свои сто восемьдесят килограммов живого веса, словно обращаясь ко мне: «Ты — человеческая слизь, ты выиграл свою последнюю партию „Четыре в ряд“. Ты меня урыл, сукин сын, теперь король — ты!» На светофорах отец высовывал руку из окна, согнув ее в локте и развернув ладонь назад. «Люди жрут то говно, что им подносят на лопате!» — изрекал он, перекрикивая музыку, лившуюся из радиолы. Он включал левый поворотник, но все равно дублировал его рукой, одновременно подпевая Эмме Фицджеральд и заглядывая в список бестселлеров по версии «Лос-Анджелес таймс».
Люди жрут то говно, что им подносят на лопате.
Я хотел бы сказать: «Я похоронил отца за домом и в тот же день стал настоящим человеком» или другую сентиментальную фигню, принятую в Америке. Но так случилось, что в тот день на сердце полегчало. Больше не надо изображать отсутствие присутствия, если твой отец скандалит из-за места на парковке возле фермерского рынка. Или кроет на чем свет стоит престарелых дам с Беверли-Хиллз, пытающихся воткнуть свои огромные роскошные седаны на парковках с табличкой «только для маленьких машин»: «Ты, тупая сука на таблетках! Если ты сейчас же не уберешь свой сраный драндулет с моего законного места, богом клянусь: я врежу по твоей вымазанной омолаживающим кремом морде, и я поверну вспять все пятьсот лет господства белых и спущу в трубу твои пятьсот тыщ долларов, которые ты потратила на пластические операции!»
Люди жрут то говно, что им подносят на лопате. Иногда, подъезжая на лошади к окошку забегаловки или ловя на себе взгляды пришлых ватос, набившихся в кабриолет и тыкающих пальцами в сторону вакеро, пасущего скот в заваленных мусором полях, прямо под высоковольтной линией, тянущейся вдоль улицы, словно по небу боком плывет Эйфелева башня, я вспоминаю: сколько же разной фигни ad infinitum отец скормил мне, что в конце концов его мечты стали и моими. Иногда, когда я точу плуг или стригу овец, мне кажется, что каждое мгновение — вовсе не из моей жизни, а лишь его «дежа-вю». Нет, я не скучаю по отцу. Я просто жалею, что у меня ни разу не хватило смелости спросить, действительно ли на сенсомоторной и дооперациональных стадиях развития я жил с привязанной к спине правой рукой. Каково это, а — когда тебя с детства растят ущербным? Плевать, что я черный. А вы попробуйте ползать, кататься на трехколесном велосипеде, играть в «Ку-ку» или построить внутреннюю модель сознания всего одной рукой.