Книга: Продажная тварь
Назад: Глава четырнадцатая
Дальше: Глава шестнадцатая

Глава пятнадцатая

Они шли на запах. В шесть утра я обнаружил свернувшегося калачиком на земле мальчишку: тяжело дыша, он пытался просунуть нос под мою калитку, словно похотливый пес. Он, казалось, радовался. Мальчик мне не мешал, так что я пошел доить коров. В Лос-Анджелесе почему-то вообще много аутичных детей — я решил, что это один из таких страдальцев. Но днем мальчик вернулся уже с целой компанией, а к полудню ко мне во двор набились все дети нашего квартала. Шел последний день лета: они сидели на траве и играли в «Уно» — кто тише всех отобьется. Они пообдирали иголки с кактусов и утыкали ими друг другу зады. Они оборвали все розы и кусками каменной соли нацарапали свои имена на подъездной дорожке. Прибежали даже дети Лопесов, хотя у них был собственный нетронутый задний двор в два акра и приличных размеров бассейн. Лори, Дори, Джерри и Чарли окружили своего младшего брата Билли и ухохатывались над ним, когда он сел на сэндвич с арахисовым маслом. Потом какая-то маленькая девочка, не знаю чья, подошла, шатаясь, к вязу, и ее вырвало прямо на муравейник.
— Так, что за хуйня?
— Вонь пришла, — ответил Билли, дожевывая сэндвич с арахисовым маслом и, если судить по нитевидным лапкам на его губах, с мухами.
Я ничего не чувствовал. Билли потащил меня на улицу, и там я сразу понял, отчего девочке стало плохо. Вонь стояла просто сокрушительная: она в одночасье накрыла округу, словно метеоризм отца небесного. Боже. Да, но почему я раньше ничего не почувствовал? Я стоял посреди Бернар-авеню, а дети отчаянно манили меня обратно во двор, как солдаты Первой мировой призывали раненого товарища, подвергнувшегося атаке горчичного газа, срочно вернуться в относительно безопасные окопы. Я дошел до тротуара, и на меня повеяло бьющим в нос живительным цитрусом. Теперь ясно, почему дети не хотели покидать мою собственность: сацума ароматизировала пространство как трехметровый освежитель воздуха.
Билли дернул меня за штанину:
— А когда созреют ваши апельсины?
Я было хотел сказать, что завтра, но не успел, потому что зажал рот рукой и оттолкнул девочку от вяза, чтобы проблеваться, — не из-за вони: между зубов Билли застряли два красных мушиных глазка.
На следующее утро, в первый день учебного года, все соседские дети и их родители собрались у моей калитки. Молодежь, отмытая и одетая в новенькую школьную форму, обхватывала ладонями доски забора, пытаясь разглядеть через щели моих домашних животных. Взрослые (многие еще в пижамах) зевали, поглядывали на часы, перевязывали потуже пояса халатов и ссыпали в ладошки отпрысков деньги на непастеризованное молоко, по двадцать пять центов за банку. Я сочувствовал родителям: я тоже устал, потому что всю ночь, несмотря на Вонь, возводил воображаемую школу только для белых.
Определить зрелость сацумы не так-то просто. Ни цвет, ни текстура не показатель. Запах — получше, но лучше всего просто пробовать. Однако рефрактометру я все равно доверяю больше, чем собственным рецепторам.
— Ну, сколько там, масса?
— Шестнадцать и восемь.
— Это хорошо?
Я кинул ему один апельсин. Когда сацума готова, кожура такая мягкая, что буквально отходит сама. Хомини засунул его в разинутый рот, — и, дурачась, упал как бы замертво в траву. Да так ловко, что даже петух перестал грести землю, испугавшись, что старик и впрямь помер.
— Ой.
Дети подумали, что ему больно, и я тоже, пока он не растянул губы в широкой и ласковой, как восходящее солнце, улыбке («Да, сэр начальник, вкуснотища!»). В несколько приемов он поднялся на ноги, потом прошелся чечеткой, потом колесом и остановился у забора, показав всем, что есть в нем еще и ловкость, и водевильный задор.
— Я вижу белых!!! — воскликнул он, закатив глаза в притворном испуге.
— Впусти их, Хомини.
Он приоткрыл калитку, словно занавес в негритянском театре сети Читлин:
— Один маленький черный мальчик сидит на кухне с мамой и смотрит, как она жарит курицу. Видит миску с мукой и посыпает ею лицо. «Мама, посмотри, я белый!» «Что ты говоришь?» — переспрашивает мама, и мальчик повторяет: «Мама, гляди, я белый!» И тут — БАМС! — он получает затрещину! «Никогда так больше не говори!» — говорит она и отправляет сына к отцу. Рыдая как Ниагарский водопад, мальчик идет к папе. «Что случилось, сынок?» — «Мама дала мне затрещину». — «Да, и за что же?» — спрашивает отец. «П-потому что я с-сказал, что я б-белый». — «Что?!» И тут отец — БАМС! — лепит ему затрещину, да еще звонче предыдущей. «Иди к бабушке и расскажи, что ты натворил! Пусть она тебя поучит уму-разуму!» Ну, мальчик плачет, дрожит, весь в расстройстве. Приходит он к бабушке. «Что такое, мой хороший, почему плачешь?» — спрашивает бабушка. «Папа с мамой влепили мне по затрещине». — «Как? За что?» И мальчик рассказывает с самого начала, а когда он замолчал — БАБАХ! — бабушка как вдарит ему, чуть с ног не сбила. «Никогда так больше не говори, — возмущается бабушка. — А теперь отвечай, что ты понял». Мальчик потирает кулаком лоб и отвечает: «Я понял, что всего десять минут побыл белым, и уже страсть как вас, ниггеров, ненавижу!»
Дети не могли понять, он шутит или просто пустословит, но все равно смеялись. В его словах, интонациях, в когнитивном диссонансе от слова «ниггер» из уст человека, старого, как само это оскорбление, каждый видел что-то смешное. Большинство детей никогда не видели его фильмов. Они просто знали, что он звезда. Преимущество искусства менестрелей — в безвременности. В убаюкивающей вечности, его вялом потрясывании конечностей в ритме боджангл, в ритме джуба, в величественной глубине его джайва, когда он загонял детей на ферму, рассказывая эту шутку на испанском невнимательной толпе, бегущей мимо него, с кружками и термосами в руках, и распугивающей кур.

 

Un negrito está en la cocina mirando a su mamá freir un poco de pollo… ¡Aprendi que he sido blanco por solo diez minutos y ya los odio a ustedes mayates!

 

Говорят, завтрак считается важнее обеда и ужина, к тому же многие из этих детей едят один раз в день. Поэтому кроме молока я предложил ребятам и взрослым по сочному мандарину. Раньше в первый день учебного года я дарил леденцы и давал детям покататься на лошади: сажал их по трое в седло и вез до школы. Теперь нет. Хватило случая, когда два года назад шестиклассник Киприано Мартинес с Прескотт-Плейс, полусальвадорец-получерный, решил скорчить из себя Одинокого рейнджера и — вперед, Сильвер! — смотался куда подальше от жестоких родичей. Мне пришлось топать аж до Панорама-Сити, ориентируясь на теплые кучи конского навоза, пока я не отловил парня и лошадь и не вернул их обратно.
Я подхватил под локти двух мальчишек, подобравшихся к конюшне, и поднял их в воздух.
— К лошадям — не подходить.
— Мистер, а можно к апельсиновому дереву?
Не в силах противостоять манящему аромату сацумы и дождаться обеденного перерыва или «мыльной оперы, чтобы перекусить» мои покупатели столпились под мандариновым деревом, виновато опустив глаза. Их губы блестели от еще не высохшей фруктозы, а земля была усыпана кожурой.
— Ешьте сколько хотите, — сказал я.
Мой отец говаривал: «Дай ниггеру палец, по локоть откусит». Никогда не понимал, как это «по локоть», но в данном случае это означало, что они ободрали все драгоценное дерево сацума. Хомини, поддерживая обеими руками свой раздувшийся, как на пятом месяце, живот, беременный как минимум двадцатью цитрусовыми детками, медленно подошел ко мне.
— Эти ненасытные ниггеры сожрут все ваши апельсины, масса.
— Ничего страшного, мне их нужно всего-то парочка.
И в доказательство моей правоты от ветки, словно пытаясь избежать участи быть съеденным, оторвался толстый, отборный мандарин и подкатился прямо к моим ногам.

 

Неугомонный Хомини с сияющей, как солнце, улыбкой, безостановочно треща сладким от сацумы языком, выманивал детей прочь со двора навстречу злой судьбе. Вслед за ними шли их довольные гиперопекающие родители. Процессию замыкал я. Ко мне подошла Кристина Дэвис и крепко схватила за руку. Своей долговязостью и крепкими зубами она была обязана мне, многие годы поившему ее парным молоком.
— А где твоя мама? — поинтересовался я.
Кристина тихо приложила палец к губам и вздохнула.
Еще до того, как беспокойные родители с помощью микронаушников начали контролировать каждый шаг своих чад, в местах вроде Диккенса, по дороге от дома до школы и обратно можно было узнать гораздо больше, чем на уроках. Мой отец это прекрасно понимал и в продолжение внешкольного обучения часто высаживал меня в незнакомом районе, чтобы я сам добрался до места учебы. Такие уроки социального ориентирования, с той лишь разницей, что у меня не было ни карты, ни компаса, ни сухого пайка, ни словаря-разговорника с одного сленга на другой. К счастью, в округе Лос-Анджелес определить уровень опасности того или иного района можно по цвету уличных табличек. В самом Лос-Анджелесе это темно-синий металлик с выбитой надписью. Если на знаке птичье гнездо из сосновых иголок — значит, поблизости вечнозеленые деревья или поле для гольфа. В таких местах в основном встречаются белые дети из государственных школ, чьи родители не по средствам живут в районах для «верхнего среднего класса» — в Чевиот-Хилз, Силвер-Лейк и Пэлисейдс. Дырки от пуль или угнанная и намотанная на столб машина означали детей примерно с такими, как у меня, волосами, уровнем доходов и стилем одежды — Уоттс, Бойл-Хайтс и Хайленд-Парк. Небесно-голубые таблички означали крутые спальные районы — Санта-Монику, Ранчо Палос-Вердес и Манхэттен-Бич. Тут живут неприветливые пижоны, добирающиеся до школы всеми возможными способами — хоть на скейтборде, хоть на дельтаплане: на их щеках отпечатаны поцелуи их матерей, удачно вышедших замуж за папиков. Районы Карсон, Хоторн, Калвер-Сити, Саут-Гейт и Торранс маркированы табличками пролетарского цвета «зеленый кактус», тамошние обитатели независимы, хорошо понятны и многоязычны: свободно ориентируются в испанских, негритянских и самоанских бандитских знаках. В Эрмоса-Бич, Ла-Мирада и Дуарти таблички имеют оттенок дешевого купажного виски. По утрам сонные дети уныло плетутся в школу вдоль череды двухэтажных домов типовой застройки. Сверкающие белые таблички — это, конечно, Беверли-Хиллз. Широкие улицы, идущие то под уклон, то вниз, и кругом — дети богатых. Их не волнует мой внешний вид. Раз я здесь, значит, я свой. Они расспрашивают про натяжение моих теннисных ракеток и обучают меня истории блюза, хип-хопа, растафарианства, Коптской церкви и джаза, учат Евангелию и тысяче способов приготовления сладкого картофеля.

 

Мне хотелось отпустить Кристину на волю. Чтобы она отправилась в школу самым окружным путем. Чтобы пробежала одна по улицам Диккенса с черными табличками и с отличием прошла курс шатания по городу. Прослушала курс лекций по уговариванию друга войти в закусочную Bob’s Big Boy, чтобы он украл с прилавка утренние чаевые. Чтобы написала собственное исследование поэзии, рождающейся из радуги от брызгов воды дождевальной машины, из призывного щебета проститутки-«жаворонка» в сиреневом топе с блестками, с бульвара Лонг-Бич… Я хотел бы отпустить Кристину, но мы уже дошли до школы, и прозвенел звонок.
— Беги, ты опаздываешь.
— Да все уже опоздали, — сказала она и побежала к подружкам.
Опоздали все. Школьники, учителя, технические работники, родители, опекуны — все столпились возле школы Чафф, не обращая внимания на звонок, и разглядывали свежеиспеченных конкурентов, возникших через дорогу.
Публичная школа Академии Уитон с изучением естественных, гуманитарных и общественных наук, бизнеса, моды и всего остального представляла собой современное здание из панелей зеркального стекла, похожее скорее на «Звезду смерти», чем на учебное заведение. Учебный корпус был белым и нереально огромным. Конечно, самого здания в реальности не было, поскольку Академия Уитона являла собой фальшивую стройплощадку. Пустой участок земли огородили синим фанерным забором с небольшими квадратными окошками, чтобы прохожие могли наблюдать за ходом строительства здания, которому не суждено было появиться на свет. Школа была всего лишь отличной репродукцией акварели, изображающей Центр морских исследований в Университете Восточного Мэна. Я скачал файл, увеличил, распечатал, заламинировал и прикрепил к воротам, запертым на велосипедный замок. Учащихся изображали будущие танцовщики, дайверы, скрипачи, фехтовальщики, волейболисты и гончары, чьи черно-белые фото я позаимствовал на сайтах Intersection Academy и Хаверфордского колледжа в Медоубрук, увеличил их, распечатал и расклеил на заборе. Особо пытливые умы могли догадаться, что размер участка, выделенного под стройку, в действительности был раз в десять меньше, чем нужно для здания. Но если верить красным буквам под картинкой, то все свидетельствовало о том, что «Уже скоро!» тут появится настоящая Академия Уитона.
Но точно не в Диккенсе, хотя местные родители, при всей их мнительности, так мечтали увидеть своих чад рядом с англосаксонскими детьми в брекетах, таких же ослепительных, как и их будущее. Одна мамочка так испереживалась, что, ткнув пальцем в фото прилежного ученика и внимательного учителя, склонившихся над результатами спектрографа, направленного прямо на звезды, задала Карисме вопрос, который вертелся в голове у каждого:
— Мисс Молина, а как попасть в эту школу? Нужно пройти тест или как?
— Что-то вроде этого.
— В каком смысле?
— Что объединяет детей на этих фотографиях?
— Они белые.
— Вот вы сами и ответили. Если ваш ребенок пройдет этот тест, его примут. Но я вам этого не говорила. Так, заканчиваем балаган: кто собирается учиться — заходите в школу, потому что сейчас я запру двери. Vámonos, народ.
Когда ровно в 9:49 к Розенцранц подкатил автобус, выпустив клубы ядовитого дыма, толпа давно рассосалась. Мы с Хомини сидели на остановке, курили косяк, а я бережно держал два последних мандарина сацумы. Марпесса открыла дверь автобуса с перекошенной злобной физиономией, на которой читалась смесь презрения и отвращения, словно у хэллоуиновской маски злой африканки. Так она могла напугать коллег или ниггеров на перекрестке, но не меня. Я кинул ей два мандарина, и она уехала, даже не сказав спасибо.
Метров через сто пятьдесят автобус 125, тормоза которого были изношены, как башмаки бродяги, с душераздирающим визгом остановился, подал назад и резко повернул вправо. Мы с Марпессой всерьез ругались по одному-единственному поводу: считать ли тройной поворот направо поворотом влево. Марпесса настаивала, что да. Я же считал, что можно, конечно, три раза бессмысленно повернуть направо вместо того, чтобы просто свернуть налево, но тогда ты окажешься за квартал от точки старта. Когда автобус вернулся обратно к остановке, таким образом доказав, что пара неразрешенных разворотов возвращает тебя в исходную точку, 9:49 уже превратились в 9:57.
Открылись двери, Марпесса по-прежнему сидела за рулем. Но на этот раз она была перемазана соком сацумы и не могла сдержать улыбки. Этот освободительный щелчок и жужжание уезжающего в никуда ремня безопасности не перестают меня радовать. Марпесса смахнула с колен кожуру и вышла из автобуса.
— Ладно, Бонбон, твоя взяла, — сказала она, вытащила у меня изо рта джойнт и, покачивая своей идеальной пухлой задницей, вернулась в автобус.
Извинившись перед пассажирами за небольшую заминку, и никак не за запах, она пристегнулась и влилась в поток транспорта. Марпесса выпускала дым в приоткрытое водительское окно и пальцем с розовым ногтем дерзко стряхивала пепел прямо на улицу. Она не знала, что курила Афазию. Так что проехали. Или, как говорят у нас в Диккенсе, Is exsisto amo ut interdum. Всякое бывает.
Назад: Глава четырнадцатая
Дальше: Глава шестнадцатая