Книга: Продажная тварь
Назад: Глава девятая
Дальше: Огни большого города: интерлюдия

Глава десятая

После того как зимним днем в сегрерированном штате Алабама Роза Паркс отказалась уступать в автобусе место белому мужчине, она стала известна как «Мать современного движения за гражданские права». Несколько десятилетий спустя, в неопределенное время года, в якобы несегрерированном округе Лос-Анджелеса, штат Калифорния, Хомини Дженкинс горел желанием уступить в автобусе место хоть какому-нибудь белому. Этот дедушка пострасистского движения за гражданские права, известный как Смирностоящий, сидел с краю возле дверей, оглядывая каждого вновь входящего пассажира. К несчастью для Хомини, Диккенс был так же черен, как волосы азиата, и так же смугл, как Джеймс Браун, и за все сорок пять минут поездки единственным человеком, которого можно было с натяжкой назвать белым, оказалась женщина с дредами, вошедшая на Пойнсеттия-авеню, державшая под мышкой скрученный коврик для йоги.
— С днем рождения, Хомини, — радостно сказала она, остановившись возле Смирностоящего и орошая его рубашку по́том бикрам-йоги.
— А откуда все знают, что у меня день рождения?
— Спереди на автобусе светится «Маршрут 125. С днем рождения, Хомини! Типа йоуза, придурок!»
— Надо же.
— И что тебе подарили на день рождения?
Хомини указал на небольшие сине-белые наклейки под окнами в передней части автобуса.
УСТУПАЙТЕ МЕСТА ПОЖИЛЫМ, ИНВАЛИДАМ И БЕЛЫМ
Personas Mayores, Incapacitadas y Güeros Tienen
Prioridad de Asiento
— Вот мой подарок.
Когда-то день рождения Хомини праздновали в Диккенсе коллективно. Конечно, не проводили парады и не вручали почетные ключи от города. Народ собирался возле его дома, скандируя «Йоуза», вооружившись сырыми яйцами, духовыми ружьями и пирожными безе. Все по очереди звонили ему в дверь и, когда Хомини открывал, кричали «С днем рождения, Хомини!» и кидали в его блестящее черное лицо выпечку и яйца. Он восторженно утирался и шел умыться, переодеться и приготовиться к встрече новой порции поздравителей. Однако с исчезновением города прервалась и эта традиция. Один я стучал в его дверь и спрашивал, что он хочет на день рождения в этом году. И он всегда отвечал одинаково: «Ну, не знаю. Подари мне немножко расизма, и я буду в порядке». При этом заглядывал мне за спину, надеясь, что я прячу там гнилой помидор или мешок с мукой. Приходит пацанва и кидает те в лицо помидоры? Обычно я дарил ему какую-нибудь афроамериканскую цацку. Два фарфоровых негритенка, играющих на банджо под глицинией, сделанный из носка Обама или очки, которые неизменно сползают с афроамериканских и азиатских носов.
Но когда я узнал, что Хомини и Родни Глен Кинг оба родились 2 апреля, мне стало ясно, что если такие города, как Сидона, штат Аризона, — это места энергетических вихрей, мистические святые земли, где путешественники духовно пробуждаются и омолаживаются, то Лос-Анджелес — пучина расизма. Люди, приезжающие сюда, становятся меланхоличными и испытывают глубокое чувство этнической никчемности. Такова и обочина шоссе Футхилл, где начала нисходящее движение по спирали жизнь Родни Кинга, и, в каком-то смысле, жизнь самой Америки с ее хваленой «справедливостью». Или расовая воронка на перекрестке Флоренс и Норманди, где несчастный дальнобойщик Реджинальд Донни словил в лицо шлакоблочный кирпич, стеклянную бутылку из-под пива и до фига столетий разочарований. Это квартал Чавес Рейвин, где мексиканцы жили поколениями: его полностью снесли, людей принудительно выселили, избили и оставили безо всякой компенсации, чтобы построить на этом месте бейсбольный стадион с огромной парковкой и «доджер-догами». 7-я стрит — это воронка 1942 года, там ждала длинная вереница автобусов, когда японо-американцы стали первым шагом к массовому заточению в тюрьмы. Да где еще Хомини и быть счастливым, как не в автобусе 125-го маршрута, который проезжал через Диккенс, жерло расовой воронки? Его место в третьем ряду от двери с правой стороны — вращающийся центр расизма.
Новые надписи были настолько похожи на привычные «Уступайте места пожилым пассажирам и инвалидам», что большинство пассажиров, даже «вчитавшись», не заметили разницы. Но тетка-йог с дредами возроптала, и Марпессе пришлось с ней разбираться — с первой, но не единственной. Как только черного кота выпустили из мешка, все переменилось: пассажиры судорожно вздохнули и застонали. Они тыкали пальцами в наклейки и качали головами — не столько от неверия, что у городских властей хватило наглости вернуть сегрегацию в общественных местах, сколько оттого, почему власти так долго с этим тянули. Их гнев поутих, лишь когда всем раздали по куску торта Oreo от «Баскин Роббинс» и одноразовые стаканчики с J&B, а Марпесса философски заметила: «Это ж Лос-Анджелес, самый расистский город в мире, хуй что тут сделаешь».
— Хер знает что! — воскликнул один из пассажиров, не преминув попросить еще одну порцию торта и бренди. — Честно говоря, я оскорблен.
— А что это вообще такое — быть оскорбленным? — спросил я свою безответную любовь, разговаривая с ней через панорамное зеркало заднего вида.
Уговорить Марпессу превратить автобус номер 125 в место праздника не составило труда, ведь она, как и я, любила Хомини. Не помешало также обещанное ей первое издание «Комнаты Джованни» Болдуина.
— Это даже не эмоция. Как описать чувство оскорбленности? Ни один великий театральный режиссер не обращался к актеру со словами: «О’кей, в этой сцене нужны подлинные эмоции. Покажи мне, как ты оскорблен!»
Рукой в обрезанной перчатке Марпесса так двинула рычаг переключения скоростей, что меня вдавило на сиденье.
— Слова неоперившегося юнца-деревенщины, который ни разу не чувствовал себя оскорбленным, потому что витает в облаках.
— Да нет, просто если меня оскорбят, я не знаю, что делать. Когда мне грустно, я плачу, когда я счастлив, я смеюсь. А если я оскорблен, я что, должен тихо-спокойно заявить, что оскорблен, а потом уйти и настрочить письмо мэру?
— Ты ебанутый на всю голову, твои ебанутые надписи отбросили чернокожих на пятьсот лет назад.
— Ладно, тогда почему никто и никогда не говорит: «Ух ты, ты отбросил нас на пятьсот лет вперед»? Почему никто так не говорит?
— Знаешь кто ты? Ебаный расовый извращенец. Рыщешь по задним дворам и нюхаешь чужое грязное белье и дрочишь, долбаный белый трансвестит. Блин, сейчас двадцать первый век, люди умирали, чтобы такие, как я, могли получить эту работу. А я еще позволила этого психа ненормального уговорить себя вести автобус, где царит сегрегация.
— Минуточку. Сейчас двадцать шестой век, потому что сегодня я отправил людей на пятьсот лет вперед, туда, где еще никто не был. К тому же посмотри, как счастлив Хомини.
Марпесса скосилась в зеркало на именинника.
— Он не кажется счастливым. По-моему, он в ступоре.
Она была права. Хомини казался не то чтобы счастливым, но и лихачи мотоциклисты, готовые съехать с рампы высотой в пятнадцать метров, уже разогнавшие двигатель, вглядываясь в раскинувшуюся внизу пустыню, за которой — обрыв, бездна, известная как Каньон Гила-Монстра, счастливыми не кажутся. Тем не менее Хомини стоял возле своего места, вцепившись в спинку переднего сиденья, и высматривал белого человека, нервно оглядываясь, как газель-самоубийца озирает Серенгети в ожидании дикой кошки, которой она готова принести себя в жертву. Нужно понимать, что такой смертоносный подвиг уже сам по себе награда. И, конечно, когда на бульваре Авалон в автобус вошла белая львица редкой породы и, аккуратно отсчитав, бросила монетки в турникет, Хомини, эта пугливая ниггер-газель, смотрел совершенно в другую сторону и не замечал знаков, подаваемых остальным стадом, что хищник прибыл. Повисла тишина. Пассажиры шевелили бровями, морщили носы. Когда наконец Хомини ее учуял, было почти поздно. Женщина нависла над дичью, преследуя ее из-за спины пассажира слоновьих размеров, с ног до головы упакованного в баскетбольную одежду и читающего спортивный журнал. В конце концов древняя система раннего оповещения в голове Хомини сработала, радостно заверещала: «Берегись! Белая стерва!» — и тот сразу же вытянулся по стойке смирно «Да, мэм». Его никто ни о чем не просил и ничего не приказывал — Хомини просто уступил ей место с таким негритянским раболепием, что это выглядело не просто актом учтивости, а полным отказом от своих прав. Потому что это жесткое пластиковое сиденье темно-оранжевого цвета принадлежало ей по праву рождения, а его поступок был данью, долгожданным подношением богам белого превосходства. Если бы он сообразил преклонить колени, он бы так и сделал.
Если улыбка — это перевернутая гримаса неудовольствия, то ликование, с которым Хомини отправился в конец салона, представляло собой надутый вид наизнанку. Думаю, отчасти потому, что никто не выразил протеста против его действий. Мы узнали это выражение лица, маску, которую сами имели в своем наборе. Эту маску счастья мы всегда храним в заднем кармане, и, словно грабители банков, выхватываем ее, когда нам нужно украсть для себя немного покоя или эмоционально отстраниться. Но потребовалось все мое самообладание, чтобы не упрашивать эту женщину оказать мне честь и занять мое место. Порой мне кажется, что эта безучастная деревянная улыбка индейцев в их сигарных лавках — результат естественного отбора. Что это «выживание неразумных», а мы — черные мотыльки на классическом фото эволюции, цепляемся за темное, покрытое сажей дерево, невидимое для наших врагов-хищников и все же в какой-то степени уязвимое. Дело черного мотылька — занимать белого мотылька, удерживая его на дереве посредственной поэзией, джазом и банальными шутками о разнице между белыми и черными мотыльками. «Почему белые мотыльки всегда летят на свет, бьются крыльями об оконные стекла и все такое? Черные мотыльки никогда так не поступают. Глупые порхающие ублюдки». Что угодно, чтобы белые бабочки держались рядом с нами и уменьшили наши шансы оказаться в клюве хищной птицы, в армии наемников или в «Cirque du Soleil». Меня всегда занимало, что на подобных картинках белые бабочки оказываются выше на стволе дерева. Что учебники под этим подразумевают? Что, будучи более уязвимыми, белые мотыльки находятся выше черных на эволюционной и социальной лестнице? Мне кажется, у черного мотылька точно такое же выражение лица, как сейчас у Хомини: подобострастие заложено и в черных чешуекрылых, и в черных людях. Этот рефлекс срабатывает сам по себе, когда в магазине кто-то подходит к тебе с вопросом: «Вы тут работаете?» Мы сохраняем такое выражение лица каждую минуту, пока находимся на работе и нам не надо отлучиться в туалет, мы сияем от удовольствия, если мимо пройдет белый и похлопает тебя по плечу: «Отличная работа, продолжай в том же духе». Лицо, с которым притворяешься, что получивший похвалу действительно лучше тебя, хотя в глубине души вы оба знаете, что это ты лучше него, а лучше всех — женщина со второго этажа.
Поэтому, когда Хомини, представлявший собой воплощение подобострастия, сгорбившись, поднялся и сделал такое лицо, все в автобусе почувствовали, как будто и рядом с ними стоит белый, который сейчас закатит рукав, чтобы сравнить свой загар, полученный в отпуске на Карибах, с твоим. Почувствовали то же самое, когда у азиата спрашивают: «И все-таки, откуда вы приехали?», когда у латиноамериканцев требуют подтверждения их гражданства или когда у пышногрудой женщины интересуются: «Неужели настоящие?»
Марпесса заподозрила неладное, когда белая незнакомка уже три часа каталась по кругу от Эль-Сегундо плаза до Норуок, но когда до нее дошло окончательно, было уже поздно. Автобус почти опустел, смена заканчивалась.
— Так ты ее знаешь?
— Нет.
— Я тебе не верю. — Марпесса надула пузырь из жвачки, пока он не лопнул, взяла микрофон и насмешливо сказала: — Мисс? То есть девушка с пшеничными волосами, которой непонятно почему было хорошо в автобусе, набитом ниггерами и мексиканцами (говоря «мексиканцы», я имею в виду выходцев из Центральной, Южной, Восточной, какой угодно Америки, хоть из самой Мексики), пройдите, пожалуйста, в переднюю часть салона. Спасибо.
Над гаванью Эль Порто садилось солнце, белая женщина шла по проходу, окутанная оранжевыми и пурпурными бликами, лившимися в автобус через ветровое стекло: это было похоже на финал конкурса красоты, когда прожектора высвечивают победительницу. Я и не замечал, что она такая привлекательная. Даже слишком. Нетрудно догадаться, что Хомини уступил ей место не как белой, а просто потому, что она чертовски хороша. Это соображение чуть не привело меня к переоценке истории движения за гражданские права. Может, дело вовсе не в расовой принадлежности и Роза Паркс отказалась уступить место белому мужчине просто потому, что он был бесцеремонный болтун или доставал ее расспросами, что за книжку она читает, чтобы потом рассказать, что читает он сам, что хотел бы прочитать, что прочитал зря и про какую книгу он врет людям, будто он ее прочитал. И подобно тому, как белая старшеклассница, которую после уроков трахнул в мастерской брутальный черный красавец, потом из страха перед отцом врет, что ее изнасиловали, может, и Роза Паркс после своего ареста, после всех этих религиозных собраний и шумихи в прессе заголосила о расизме. Что, сказала бы: «Я не уступила мужчине место, потому что он спросил, что за книгу я читаю?» Да негры ее бы линчевали.
Марпесса посмотрела на меня, потом на одинокую белую пассажирку, потом снова на меня, а потом остановила автобус посреди оживленного перекрестка и открыла двери со всей любезностью муниципального служащего, которую могла из себя выжать:
— Все, кого я лично не знаю, съеблись отсюда.
«Всеми» оказались ленивый скейтбордист и пара детишек: весь последний час они обжимались в конце салона, словно две скрученные резинки для бумаг. В мгновение ока все трое оказались посреди Розенкранц-авеню с трепыхавшимися на ветру бесполезными бесплатными билетами на пересадку. Мисс Всадница Свободы собралась было присоединиться к ним, но Марпесса остановила ее, прямо как губернатор Уоллес, пытавшийся в 1963 году заблокировать проход в университет Алабама чернокожим студентам:
От имени величайшего народа, когда-либо населявшего эту землю, я провожу линию на песке, бросаю перчатку к ногам тирании и говорю: сегрегация сегодня, сегрегация завтра, сегрегация вовеки!..

 

— Как тебя зовут? — спросила Марпесса, выруливая автобус на север, в сторону Лас-Месас.
— Лора Джейн.
— Что ж, Лора Джейн, мне неизвестно, откуда ты знаешь этого пропахшего удобрениями дурня, но по крайней мере надеюсь, что тебе понравилась наша вечеринка.
В отличие от дорогих и размеренных однодневных экскурсий на остров Каталина, наш импровизированный праздничный круиз по Тихоокеанскому шоссе на четырех колесах ничего не стоил — правда, нас нехило болтало. На нашем скоростном-почти-океанском имелись все развлечения: бар, метание алюминиевой банки, шафлборд вениками, казино с мелкими ставками, домино, игра с монеткой «Делай как я», дискотека. Капитан Марпесса стояла за штурвалом, выпивала вместе с нами и ругалась как злобный пират. Я заменял собой помощника капитана, стюарда, юнгу, бармена и диджея. Возле забегаловки «Чертик в табакерке» напротив причала Малибу, откуда раздавалась «Fine Minutes of Funk» Вудини, мы прихватили еще нескольких пассажиров, а когда мы заказали пятьдесят лепешек-тако и море соуса, вся ночная смена «Чертика» побросала работу и прямо в фартуках, бумажных шапочках и всем таком поднялась на борт. Если бы у меня были ручка и бумага, а в автобусе был туалет, я бы повесил там еще один знак: «Перед тем как вернуться к обычной жизни, все сотрудники обязаны вымыть руки и души».
Если после заката солнца ехать мимо Университета Пеппердайна, там, где шоссе на холме сужается до двухполосного трамплина для скейта, мало что видно. Только случайные лучи от фар встречных машин да, если повезет, одинокий костер где-нибудь на берегу. В пелене лунного света Тихий океан блестит как обсидиановый. Именно на этом участке петляющей дороги я впервые чмокнул Марпессу в щеку. Она не отстранилась, и это стало для меня хорошим знаком.
Несмотря на всю круизную движуху, Хомини почти все время стоял посреди танцпола и упорно держался за верхний поручень, как олицетворение истории американской дискриминации. Но когда мы проезжали Пуэрко-Бич, Лоре Джейн удалось отвлечь Хомини от таких старомодных заморочек: она ритмично терлась бедром о его задницу и теребила его уши (что называется, «возбуждала»). Она выделывалась перед Хомини, вскинув руки вверх, в ритм музыке. Когда песня закончилась, она пробралась вперед, и я видел, что пушок над ее верхней губой покрылся потом. В этот миг она была чертовски хороша.
— Адская вечеринка.
Ожила рация, диспетчер озабоченно сказал «местонахождение». Марпесса сделала музыку тише, ответила что-то, а потом, послав микрофону воздушный поцелуй, отключилась. Если Нью-Йорк — это город, который не спит, то Лос-Анджелес — город, вечно вырубающийся на диване. Сразу после парка Лео Каррильо полотно Тихоокеанского шоссе разглаживается, и когда луна заходит за горы Санта-Моники, окрашивая небо в иссиня-черный, если прислушаться, можно уловить один за другим два приглушенных щелчка. Первый — в четырех миллионах гостиных в унисон выключают телевизоры, второй — когда телевизоры включают в спальнях. Киношники и фотографы часто говорят об уникальном лос-анджелесском солнце, о том, как по небу разливается свет — медово-золотой, как у Вермеера или Моне. Но лунный свет в Лос-Анджелесе или его отсутствие — тоже нечто особенное. Когда наступает ночь, я имею в виду настоящую ночь, температура падает на двадцать градусов, и полная амниотическая темнота одеялом окутывает тебя и утешает, словно любовник, который стелит постель, в которой ты уже лежишь. И в это короткое мгновение между первым и вторым щелчками наступает полное затишье, перед тем как откроются ночные стриптиз-клубы в Инглвуде, зазвучит какофония новогодней стрельбы и Санта-Моника, Голливудский бульвар, бульвары Уиттиер и Креншо постепенно начнут возвращаться к жизни, и это единственное мгновение, когда у ангеленос есть немного времени, чтобы остановиться и подумать. Поблагодарить ночные забегаловки в Кореятауне, на Марьячи-плаза. Бургеры с чили и сэндвичи с пастра́ми. Поблагодарить Марпессу, которая, вглядываясь через лобовое стекло, щурится на звезды и ведет машину по навигации вместо того, чтобы придерживаться дороги. По асфальту шуршали шины, автобус несся сквозь стратосферу, и когда Марпесса услышала второй щелчок, она врубила музыку — и вскоре Хомини и кордебалет из остатков «чертиков из табакерки» вновь выделывали в проходе пируэты, громко подпевая Тому Петти.
— Где он тебя откопал? — спросила Марпесса Лору Джейн, не отрывая взгляда от Млечного Пути.
— Он меня нанял.
— Ты проститутка?
— Почти, блин. Я актриса. Берусь за многое, чтобы заработать.
— Такой фигней, как сегодня, много не наработаешь. — Марпесса покосилась на Лору Джейн, прикусив нижнюю губу, и снова воззрилась в ночное небо. — Я тебя видела в каком-нибудь фильме?
— В основном я снимаюсь в телерекламе, но это жесть. Каждый раз, когда я прихожу на пробы, продюсеры смотрят на меня… ну, как ты сейчас… и говорят: «Не вполне пригородная», что у них значит «слишком еврейка».
Почувствовав, что за время лос-анджелесской тишины Марпесса не вполне очистила чакры, Лора Джейн прижала, щека к щеке, свое хорошенькое личико к ее ревнивой морде, и обе стали изучать свое отражение в зеркале заднего вида. Они напоминали не похожих друг на друга сиамских близнецов, соединенных головами. Одна средних лет, чернокожая, вторая молодая и белая — с одним на двоих мозгом, но разными процессами мышления.
— Я хотела бы родиться черной, — сказала белая, с улыбкой погладив пылающие щеки своей смуглой сестры. — Черным достается вся работа.
Наверное, Марпесса поставила автобус на автопилот, потому что она убрала руки с руля и переместила их на шею Лоры Джейн. Нет, не чтобы придушить, — она просто поправила девушке воротник на платье, давая понять, что готова наброситься на своего злобного близнеца, как только мозг выдаст такую команду.
— Послушай, я очень сомневаюсь, что «вся работа достается черным». Но если и так, то на Мэдисон-авеню отлично известно: из каждого заработанного доллара ниггеры тратят доллар двадцать на шлак, который рекламируют по телику. Возьмем стандартную рекламу машины класса люкс…
Лора Джейн кивнула, как будто и вправду слушала, и, обняв Марпессу, ловко схватилась за руль. На секунду мы съехали на двойную желтую, но она проворно его выровняла и вернула на полосу движения.
— Так говоришь, машины класса люкс?
— Да. Скрытый посыл такой рекламы такой: «Мы, „Мерседес Бенц“, „BMW“, „Лексус“, „Кадиллак“ или что там еще — прагматики равных возможностей. Взгляните на этого красивого афроамериканского манекенщика за рулем. Мы очень хотим, о наш любезный чрезвычайно желанный белый потребитель от тридцати до сорока лет, развалившийся в кресле, чтобы ты потратил свои денежки и влился в наш счастливый и беззаботный мир, свободный от предрассудков. Мир, где черные гордо сидят за рулем, а не вжаты в сиденье так глубоко, что наружу торчат только их блестящие круглые головы».
— И что тут не так?
— А то, что подсознательный месседж тут такой: «Смотри, ты, ленивый жирный потребитель рекламы, ты не белый, а одно название. Тебя побаловали полуминутной фантазией о ниггер-денди, выезжающем из своего замка в стиле Тюдоров на аэродинамически спроектированном шедевре немецкой инженерной мысли. Так чтобы ты, братишка, подсобрался, чтобы эти обезьяны, которые покупают машины с реечным управлением и с панорамной крышей по предлагаемой цене производителя, не унизили тебя и не украли кусок твоей американской мечты!»
При упоминании американской мечты Лора Джейн напряглась и вернулась к Марпессе.
— Я оскорблена, — заявила она.
— Потому что я сказала «ниггер»?
— Нет, потому что ты красивая женщина, просто черная, и ты слишком умная и должна понимать, что проблема не в расе, а в классе.
Смачно поцеловав Марпессу в лоб, Лора развернулась на своих лабутенах и вернулась к работе. Я перехватил руку своей возлюбленной на полпути и таким образом спас Лору Джейн от невиданного подзатыльника.
— Знаешь, почему все белые не бывают просто белыми? Потому что считают себя богоизбранными, вот почему!
Я стер пальцем с разгневанного чела Марпессы отпечаток помады.
— Пусть расскажет всю эту муру про угнетение сраным индейцам или птицам-додо. Она еще говорит, что я «должна понимать». Она еврейка — она и должна понимать.
— Она не говорила, что она еврейка. Она говорила, что другие думают, что она еврейка.
— Слушай, ты, ебучая продажная тварь! Теперь я понимаю, почему я тебя бросила. Ты никогда не заступаешься за себя. Наверное, ты вообще на ее стороне.
Годар подходил к созданию фильмов как к критике, Марпесса так же подходила к вождению автобуса; в этом случае, подумал я, слова Лоры Джейн имели смысл. Какой бы внешностью ни обладали евреи, начиная от Барбры Стрейзанд и заканчивая номинальной еврейкой Вупи Голдберг, вы не увидите в рекламе людей, похожих на евреев, как не увидите черных, выглядящих как «городские» и, следовательно, «страшные», или красивых азиатских мужчин, или смуглокожих латиноамериканцев. Уверен, что эти группы тратят несоразмерную долю своих доходов на херову тучу не нужных им вещей. Да, конечно, в идиллическом мире телерекламы гомосексуалы — это мифические существа, но роликов с единорогами и лепреконами больше, чем роликов с геями — мужчинами и женщинами. И, возможно, на телевидении слишком широко представлена реклама с безобидными афроамериканскими актерами. Их магистерские дипломы Йельской школы драмы и шекспировские тренинги пропали втуне; они стоят вокруг гриля для барбекю и декламируют строки вроде: «Так внемли ж сим словам, братуха, не можешь ты не знать, ей-ей: „Бадвайзер“ — это пиво королей! Блажен всяк смертный, пиво пьющий! Да осенит „Бадвайзер“ сон грядущий!» Но если вы и вправду задумаетесь над этим, то обнаружите, что единственное, чего вы никогда не увидите в рекламе, — это не евреи, не гомосексуалы и не городские негры, а пробки на дорогах.
Автобус замедлил ход, и Марпесса свернула налево, вырулив с шоссе на какую-то извилистую подъездную дорогу. Мы миновали обнажившийся пласт известняка, несколько деревянных лестниц, ведущих на берег, и заброшенную автостоянку. Там Марпесса переключила скорость, убрала ногу с педали сцепления, покатила прямо по песку и запарковалась параллельно горизонту. Поскольку наступил прилив, мы оказались сантиметров на тридцать в морской воде.
— Не волнуйтесь, эти штуки вроде вездеходов и вообще почти амфибии. Автобус должен преодолевать и сошедшие сели и дерьмовую систему канализации Лос-Анджелеса. Если бы высадка в Нормандии велась с наших городских автобусов, Вторая мировая война закончилась бы на два года раньше.
С шипением открылись обе двери, и по нижним ступенькам любовно заплескал Тихий океан, превратив автобус в домик на сваях с острова Бора-Бора, в пятидесяти метрах от берега. Я уже почти представил себе аквабайк «Чертика из табакерки» со свежей партией полотенец, ароматных бургеров и ванильных коктейлей.
Эл Грин пел о любви и счастье. Лора Джейн разделась догола. Под тусклым светом потолочных лампочек ее тонкая бледная гладкая кожа мерцала, словно жемчужная раковина. Она величественно проплыла мимо нас.
— Однажды играла русалку в рекламе тунца. Должна признаться, на съемках не было ни одного черного дарования. Интересно, почему нет афроамериканских русалок?
— Черные женщины не любят мочить прическу.
— А-а.
С этими словами она грациозно, словно стриптизерша, крутанувшись вокруг металлического поручня в дверях, прыгнула в воду. За ней последовали «черти из табакерки», тоже голые, но по-прежнему в бумажных колпаках.
Хомини робко прошел вперед и уставился на воду долгим взглядом.
— Хозяин, мы все еще в Диккенсе?
— Нет, Хомини.
— А где же тогда Диккенс? Там, где кончается вода?
— Диккенс существует только в нашей голове. У настоящих городов есть границы, указатели и города-побратимы.
— И у нас так скоро будет?
— Надеюсь.
— Масса, а когда мы заберем мои фильмы у Фоя Чешира?
— Сразу же, как вернем Диккенс. Узнаю, у него ли они. Обещаю.
Хомини, полностью одетый, замер на ступеньках и потрогал воду мыском башмака.
— Ты плавать-то умеешь?
— Ага. Ты что, забыл про эпизод «Подводная рыбалка»?
Я и забыл об этой жуткой серии «Пострелят». Ребята сбегают с уроков и оказываются на рыболовецком судне, посланном для отлова акулы, которая терроризирует отдыхающих. Щенок Пит сожрал всю приманку, и тогда маленького Хомини обмазали рыбьим жиром, прокололи палец и подвесили к удочке за пряжку ремня. А потом опустили в воду. Под водой, чтобы не задохнуться, Хомини высасывает воздух из раздутых, как шарики, иглобрюхов. Два раза его жалит в пах электрический угорь. Фильм заканчивается тем, что приплывает огромный осьминог и в знак признательности «пострелятам», спасшим море от опасности, выпускает на всех фонтан чернил (да, еще выясняется, что резкий голос поющего Альфальфы обладает акулоотталкивающим свойством). Когда разноцветная ватага возвращается к встревоженным родителям, мать Хомини и Гречихи, растрепанная, в тюрбане, восклицает: «Гречиха, я ж говорила вашему папаше, что не буду заниматься его нагулянными детьми!»
Марпесса задремала у меня на коленях, а я уставился на океан, прислушиваясь к шуму прибоя и смеху. Впрочем, в основном меня заворожила нагая Лора Джейн, мерцавшая в океане, словно розовый коралл. Соски Лоры Джейн указывали на звезды, а лобковые волосы волновались в прозрачной воде, словно рыжий клубок шелковистых водорослей. Резкий разворот, манящее мгновение — и вот она уже под водой.
Тут Марпесса что есть силы вдарила мне локтем под ребра. Мне потребовалась вся сила воли, чтобы, в попытке облегчить боль, не уестествить ее прямо на месте.
— Посмотри на себя, ты ничем не отличаешься от остальных ниггеров-ангеленосов, что любят поглазеть на белых сучек.
— Белые девушки меня не интересуют, и тебе это известно.
— Вот пиздеж, да меня разбудил твой стояк.
— Аверсивная терапия.
— Это что такое?
Я не стал рассказывать ей, как отец фиксировал мою голову в тахитоскопе и три часа подряд передо мной мелькали запретные плоды его юности: пинапы, вкладки из «Плейбоя», Бетти Пейдж, Бетти Грейбл, Барбра Стрейзанд, Твигги, Джейн Мэнсфилд, Мэрилин Монро, Софи Лорен… После этого он вливал мне в глотку смузи из ипекакуаны и гибискуса. Пока меня выворачивало, он врубал на стерео Сент-Мари Баффи и Линду Ронстадт. Визуальный стимул срабатывал, но слуховой стимул его отвергал. И по сей день, впадая в грусть и тревогу, я включаю Рики Ли Джонс, Джони Митчелл и Кэрол Кинг: их слушали по всей Калифорнии еще до появления Бигги, Тупака и всяких кубиков. Но если внимательно всмотреться под правильным углом, то видно, что в моих зрачках, словно на уцененной плазменной панели, впечатано остаточное изображение Барби Бентон.
— Да так. Просто белые девушки меня не интересуют вообще.
Марпесса села и положила голову мне на грудь.
— Бонбон? — Она пахла собой: детской присыпкой и дорогим шампунем, больше ей ничего не надо. — А когда ты в меня влюбился?
— «Цвет подгоревшего тоста», — сказал я, вспоминая мемуары парня из Детройта, ставшие бестселлером.
Там шла речь о «полоумной» матери-одиночке, которая не хотела травмировать своих «двурасовых» детей словом «черный», растила их как «коричневых», называла «бежелоидами», отмечала «месяц коричневой истории», и герой до десяти лет верил, что так смугл оттого, что его отсутствующий отец — обожженное ударом молнии дерево магнолии у них во дворе.
— Отец тогда смог тебя уговорить, и ты стала членом клуба «Дам-дам». Эта книга, «Цвет подгоревшего тоста», всем понравилась, но во время обсуждения ты напала на чувака. «Меня достало, что авторы описывают черных женщин по оттенку кожи! То она у них медовая, то шоколадная! Моя бабушка по отцу — цвета кофе мокко, кофе с молоком или цвета сраного крекера! Почему они не описывают оттенки кожи белых персонажей с помощью пищевых продуктов и горячих напитков? Цвета йогурта, яичной скорлупы, цвета сыра-косички, обезжиренного молока. В этих расистских книгах нет ни одного такого героя! Вот почему черная литература — отстой!»
— Я что, правда сказала «Черная литература — отстой»?
— Ага. Я просто обалдел от тебя.
— Да, но у белых тоже есть оттенки кожи.
Вдруг набежала сильная волна, автобус закачался. В свете включенных фар можно было увидеть, как далеко слева формируется еще один высокий гребень. Я стащил с ног кроссовки, носки, быстро скинул рубашку и поплыл навстречу волне. Марпесса стояла в проходе в прибывающей воде. Она сложила ладони домиком, стараясь перекричать взволновавшееся море и усиливающийся ветер:
— А ты не хочешь знать, когда я тебя полюбила?
Как будто она когда-то меня любила.
— Я влюблялась в тебя все сильнее с каждым разом, когда ты водил меня поесть! Я еще тогда подумала: «Ну слава богу, я встретила черного парня, который не настаивает на том, чтобы сесть лицом к двери. Наконец-то, первый ниггер, который не строит из себя крутого: крутому надо быть всегда начеку, чтобы на него не напали сзади, потому что он такой охуенно крутой! Ну как можно было в тебя не влюбиться?»
Главное в бодисерфинге — это правильно рассчитать момент. Почувствовать, когда прилив качнет тебя вниз так, что перехватит дыхание. Потом двумя рывками проплыть вперед перед гребнем волны, поднять голову над водой как можно выше, одну руку вытянуть вдоль тела, а вторую — вперед, чуть согнув в локте, ладонью вниз. И волна сама потянет тебя к берегу.
Назад: Глава девятая
Дальше: Огни большого города: интерлюдия