Книга: Зеркальный вор
Назад: 51
Дальше: 53

52

Когда лодка проплывает мимо Сан-Кристофоро, тревожа шилоклювок и зуйков на мелководье, Гривано перегибается через борт и отдает лагуне бо́льшую часть выпитого у Серены бренди, после чего ему становится лучше. Он споласкивает рот водой из фляги гондольера, прислоняется головой к одному из столбиков навеса и наблюдает за птицами у берега и за рыбацкими сетями, развешенными на жердях для просушки. Тяжесть в голове не проходит, и Гривано представляет ее как наполняющийся нижний сосуд песочных часов, где каждая песчинка — это мысль, воспоминание или тайна.
Они причаливают к набережной, и Гривано, расплатившись, выбирается из лодки. Беспокоясь о сохранности зеркала, он обеими руками прижимает к груди сверток и, как следствие, забывает о своей трости, которую потом приносит гондольер, нагнав его уже на площади Санта-Джустина. Гривано благодарит его и вознаграждает за хлопоты.
Он не собирался заглядывать в старую церковь на площади, однако это происходит как бы само собой. Продвигаясь по разбитому полу от одного искрящегося пылинками солнечного луча до другого, он думает о Лепанто. Вспоминается капитан Буа в кирасе и шлеме: «Святая Джустина, сегодня, в день твоего праздника, мы молим тебя испросить для нас благословение Господне, ибо мы защищаем христианские добродетели нашей великой Республики от дикарей-нехристей». Вспоминается рукопожатие под летящими брызгами, которыми они обменялись с Жаворонком, — то был последний славный момент перед тем, как над волнами разнесся гром барабанов и цимбал, им ответили рожки и трубы с христианских галер, а потом строй кораблей смешался — и начался невообразимый ужас. Первого человека он убил выстрелом почти в упор, снеся голову вместе с чалмой, ошметки которой рассеялись по воде за бортом. Помнится скользкая красно-коричневая палуба и ноги по щиколотку в кровавом месиве. Жаворонок, исступленно бьющий уже мертвого янычара чьей-то оторванной по локоть рукой под свист пролетающих мимо ядер. Чудовищный грохот, когда «Христос Вседержитель» взорвал свой пороховой погреб, заодно разнеся в щепки облепившие его турецкие галеры; куски дерева, железа и плоти, летящие из облака дыма. Залив, охваченный огнем; обломки кораблей, прибиваемые ветром друг к другу, как лепестки на поверхности пруда или сливающиеся капельки разбрызганной ртути. И позднее — он сам во мраке трюма, полуослепший от слез, лихорадочно разыскивающий аттестат Жаворонка под шум боя и вопли турок, уже захвативших верхнюю палубу…
Гривано начинает испытывать голод. Снаружи, сразу за растрескавшейся апсидой храма, обнаруживается трактир, где подают мясо зажаренного на вертеле козленка с черствым хлебом и посредственным красным вином. Из посетителей здесь, помимо него, лишь четверо угрюмых работников Арсенала, которые исподтишка играют в кости, сложив под ногами тюки с древесной стружкой. При появлении в дверях Гривано они прерывают игру и молча, без спешки убирают со стола стаканчик с костями и рассыпанные монеты. Не секрет, что по всему городу возникает все больше полуподпольных игорных заведений, но то, что эти люди кощунственно играют под самыми стенами церкви, лишний раз говорит о безразличии местных к тому, что она собой символизирует. Под недовольными взглядами рабочих Гривано быстро управляется со своей порцией, встает из-за стола и — подкрепившийся, взбодренный вином — направляется к игрокам.
— А что, добрые люди, докторские ставки у вас принимаются? — спрашивает он.
Для начала позволив им выиграть небольшую сумму, Гривано заказывает вина для всей компании и переводит разговор на плачевное состояние храма. Все соглашаются, что это позор: погибшие при Лепанто не заслуживают столь наплевательского отношения к памяти об их подвиге. Один из четверки сам участвовал в той битве — во всяком случае, так он утверждает, — сидел на веслах галеры Винченцо Квирини и вонзал пику между ребер турецких солдат. После битвы он вернулся домой свободным от галерной каторги, с добычей стоимостью в несколько дукатов и рассказами, которые сейчас никому не интересны.
— Только глупцы могут гордиться бесплодными победами, — говорит он. — Так что я никогда не хвастаюсь. Наши дипломаты с самого начала и не думали отвоевывать Кипр. Сейчас это ясно всем, разве нет? Они начали переговоры с султаном о сделке еще в то время, когда наш флот продвигался к Лепанто. Но я спас несколько жизней своих товарищей-гребцов, отправил на тот свет немало турок и не запятнал себя трусостью. И этого мне довольно. Я не вижу, что еще может здесь иметь значение.
Солнце висит уже низко, когда Гривано выходит из трактира на улицу. Перед ступенями церкви ему навстречу попадается молодой священник с фитилем в руке, лениво ковыляющий к алтарю, чтобы зажечь немногие оставшиеся там свечи. Он еще пьянее Гривано, а землистая кожа на его шее покрыта сифилитическими пятнами — «ожерельем Венеры». На миг у Гривано возникает сильное желание последовать за этим ублюдком и хорошенько отдубасить его тростью, но он быстро одумывается. И удивляется собственному гневу. Почему его должно волновать то, что Лепанто предано забвению? Разве сам он не старался как мог забыть эту битву?
Он вспоминает о Перрине — о ее настойчивых расспросах и широко раскрытых, ждущих глазах. В каком она сейчас монастыре — в Санта-Катерине? Это не так уж далеко отсюда, за собором Сан-Заниполо, по соседству с Ораторией Кроцифери. Как там она выразилась? «В исступлении и хаосе сокрыта истинная картина событий». Ох уж эта бескомпромиссная убежденность юности! Она забавляет, тревожит, смущает. Все равно что смотреть на детей, играющих в войну отцовскими мечами. У него возникает желание сейчас же повидать ее, поговорить с ней. В конце концов, тот факт, что он готовится совершить государственную измену, вовсе не освобождает его от обещания проведать воспитанницу сенатора, не так ли?
Многолюдная улица выводит его к площади Сан-Заниполо, где он делает остановку между лотками торговцев, рядом с бронзовым монументом Коллеони, чтобы перевести дыхание и немного успокоиться, созерцая Скуолу Сан-Марко. Однако ее вычурный фасад с ложными арочными проемами, с пеликанами, фениксами и крылатыми львами приводит Гривано в еще большее смятение, и он спешит снова влиться в толпу, двигаясь в западном направлении. Сначала ему служит ориентиром стройная, с луковичным куполом, колокольня церкви Святых Апостолов, но затем он оказывается среди высоких стен госпиталей и новых палаццо, где можно ориентироваться только по солнцу, когда оно появляется в створе улицы. Уже начиная подозревать, что заблудился, он вдруг выходит к широкому каналу и видит перед собой растянутый фасад палаццо Зен с решетчатыми окнами, а чуть подальше и Санта-Катерину.
Фонарь у входа в монастырь зажжен, хотя на улице еще светло. Гривано пробует ручку — дверь заперта. Тогда он стучит по ней набалдашником трости. Сверток с зеркалом кажется слишком тяжелым, и он опускает его на каменные ступени, но тут же снова подхватывает, при этом едва не потеряв равновесие. После недолгой паузы он возобновляет стук.
Наконец гремит засов, дверь отворяется, и в проеме возникает худая как щепка монахиня со скорбно опущенными углами рта, морщинистыми щеками и смиренным взором.
— Сожалею, дотторе, — говорит она, — но посторонние не допускаются в обитель после захода солнца. Надеюсь, вы навестите нас завтра в более подходящее время.
Отвечая, Гривано чувствует, как тяжело ворочается во рту язык, и прилагает усилия, чтобы отчетливее произносить слова.
— Однако солнце еще не зашло, досточтимая сестра, — говорит он. — Прямо сейчас его пламя слепит мне глаза. Я проделал долгий путь, дабы повидать синьорину Перрину Глиссенти, которая находится на вашем попечении. Позвольте мне войти.
Глаза монашки сужаются до щелочек, но тон остается учтивым.
— Еще раз выражаю сожаление, дотторе, но это совершенно исключено. Даже среди дня в приемную нашей обители допускаются только близкие родственники воспитанниц. И ни в какое время суток не допускаются посетители в состоянии интоксикации. Спокойной ночи, дотторе.
Гривано успевает просунуть левую руку в уже закрывающийся проем. Кромка дубовой двери под его пальцами ощутимо закруглена, и это наводит на мысль, что он далеко не первый проситель, оказавшийся в таком положении, — немало рук должно было в отчаянии схватиться за эту дверь, чтобы так сгладить ее край.
— Интоксикация? — произносит он саркастическим тоном, приближая нос к оставшейся щели. — Высокочтимая сестра, как врач по профессии, я буду очень признателен, если вы оставите подобные диагнозы моей прерогативой. Будьте добры, откройте дверь и позовите синьорину. Я должен поговорить с ней немедленно. Это связано с жизненно важными вопросами государственной безопасности.
Монашка нажимает на дверь, демонстрируя непреклонность, и Гривано морщится от боли. Он спиной чувствует взгляды всех, кто сейчас находится на площади перед монастырем.
— Мы будем рады оказать вам содействие, дотторе, — звучит приглушенный голос. — Приходите завтра с каким-нибудь родственником синьорины или с письмом от Совета, подтверждающим ваши полномочия. А сейчас: до свидания.
— Да я и есть родственник! — восклицает Гривано. — Я брат этой юной особы.
Давление на его пальцы слегка ослабевает.
— Насколько мне известно, — говорит монахиня, — все братья и сестры синьорины мертвы.
— Да, — говорит Гривано, — все верно. Как вы можете убедиться своими глазами, я мертв. Не далее как прошлой ночью я восстал из могилы с намерением проведать мою младшую сестру и, как покойный член семьи, имею полное право на посещение этой святой обители.
— Я еще раз вынуждена с вами попрощаться, дотторе.
— Тогда послушайте вот что, сестра. — Гривано придает голосу внушительности. — Я пришел к синьорине по просьбе ее родственника, сенатора Джакомо Контарини, чье имя вам должно быть известно. Он лично просил меня об этом при нашей последней встрече. Полагаю, он предупредил вас о моем визите. Если вы не в курсе, обратитесь к своей настоятельнице и заодно сообщите ей еще одно имя: меня зовут Веттор Гривано.
Следует долгая пауза, а затем дверь медленно отворяется.
Не потрудившись принять его мантию, монашка подводит Гривано к паре кресел с высокими прямыми спинками, зажигает масляную лампу на подставке между ними и уходит в глубину полутемного коридора, оставляя его в одиночестве. Кроме нескольких кресел и столиков, в просторном помещении приемной нет никакой мебели. Над холодным очагом висит выполненное в архаичном стиле изображение Екатерины Александрийской с золотым нимбом, поблескивающим в свете лампы, и пыточным колесом, рассыпающимся от прикосновения святой мученицы. Усевшись в одно из кресел, Гривано пристраивает на коленях сверток с зеркалом, а сверху кладет свою трость.
Засыпает он моментально, а когда, вздрогнув, пробуждается, то не сразу понимает, где находится. Раздается одиночный удар монастырского колокола, и ему вторят другие колокола снаружи, возвещая о начале вечерней молитвы, звуки которой сквозь стену доносятся до него из прилегающего храма. В коридоре слышны тихие голоса и шорох. Затем в приемной появляются монашка и Перрина, которая идет широким шагом, несвойственным благородной девице. Бледные руки монахини суетливо мечутся перед ее лицом, пытаясь на ходу поправить вуаль.
Когда Перрина замечает при свете лампы черную фигуру Гривано, в глазах ее вспыхивает радостное удивление, а губы складываются в слово, которое, однако, с них так и не слетает. А когда еще через пару шагов она всматривается в его лицо, удивление сменяется растерянностью и тревогой.
— Дотторе Гривано? — произносит она.
Трость с грохотом падает на пол, когда он встает для приветствия. Отвешивая глубокий поклон, он для большей устойчивости держится рукой за спинку кресла.
— Да, синьорина, — говорит он, — это я.
— Какая приятная неожиданность, — говорит она. — Я рада, что вы решили меня навестить. Но в чем состоит важное и срочное дело, которое привело вас сюда в столь неподходящий для визитов час?
— Благочестивая госпожа, я должен сознаться: упомянув в разговоре у входа о некоем срочном деле, я ввел вас в заблуждение. Покорнейше прошу меня за это извинить. В действительности же единственной причиной моего столь позднего появления в стенах вашей обители стал всего лишь спонтанный порыв — увы, свойственный моей далеко не безгрешной натуре. Возможно, мне в этой ситуации следовало бы обратиться за духовной поддержкой в мужскую обитель, однако ноги сами привели меня сюда в надежде на то, что, высказавшись, я смогу облегчить груз, тяготящий мое сознание. Дорогая Перрина, я только что случайно встретил человека, в свое время сражавшегося при Лепанто, и разбуженные им воспоминания заставили меня искать общества участливого и благодарного слушателя, какового я очень надеюсь обрести в вашем лице. Вы не согласитесь присесть и немного со мной побеседовать?
Оба садятся в кресла — после того, как Гривано не без труда поднимает с пола свою трость.
— Будьте кратки, — предупреждает монахиня. — Перрина, тебе должны быть известны правила поведения при приеме гостей в нашей обители, и я надеюсь, что ты по мере необходимости доведешь их до сведения дотторе.
Засим монашка перемещается к дальней стене комнаты, зажигает еще одну лампу и усаживается там, взяв спицы и корзинку с мотками шерсти. В процессе вязания ее немигающий взгляд то и дело вонзается в Гривано.
— После нашей недавней встречи, — говорит Перрина, — я была уверена, что впредь вы постараетесь избегать моего общества. Я боялась, что обидела вас своими слишком настойчивыми расспросами. И сейчас я очень рада видеть вас вновь, дотторе. Хотя было бы лучше, если бы я знала о вашем приходе заранее.
Гривано глядит на нее с улыбкой, не понимая, как он мог быть настолько слеп, что его застали врасплох слова сенатора о происхождении Перрины. Ведь в ней так много истинно кипрского — хотя она никогда не бывала и вряд ли когда-нибудь побывает на том острове. Столько памятных отголосков, которые сама она, конечно же, уловить не в состоянии. Рядом с ней у Гривано возникает странное ощущение невидимости, чему способствует и ее наряд: простое платье из темной шерсти и вуаль, накинутая небрежно, второпях, явно без намерения кого-то заинтриговать и привлечь мужское внимание. Ему это нравится. С такой Перриной можно беседовать о чем угодно.
— Сенатор сообщил мне, кто вы такая, — говорит он.
Она молчит, сглатывая несколько раз подряд. При этом на ее горле то появляются, то исчезают тени.
— Я расскажу вам о Лепанто, — говорит он, — хотя вряд ли смогу многое добавить к тому, что вам и так уже известно. Мы с вашим братом направлялись в Падую, когда пришла весть о падении Никосии. И мы сразу же вызвались добровольцами. Мы были очень молоды — моложе, чем вы сейчас, — и, разумеется, не обладали никакими воинскими навыками. Единственным кораблем, на который нас взяли, оказалась корфианская галера под названием «Черно-золотой орел». К флоту Священной лиги мы присоединились в Мессине, а при Лепанто «Орел» находился на правом фланге нашего построения. Начало битвы складывалось удачно, но, когда шедшее на нас левое крыло турок полностью развернулось, начался сумбур. Наши адмиралы не понимали маневров друг друга, строй нарушился, и мы потеряли из виду остальной христианский флот. Мы одержали верх в нескольких абордажных схватках — увы, в одной из них пал ваш брат, — но потом оказались в плотном кольце вражеских галер. Наш капитан по имени Пьетро Буа предпочел сдаться, а впоследствии отступающие турки отбуксировали нас в гавань Лепанто и собрали всех пленных на главной площади города. Они были в ярости из-за своего поражения и понесенных ими огромных потерь. Все христиане знатного происхождения были отделены от прочих пленников. Мы думали, турки хотят получить за них выкуп, но оказалось иначе: они обезглавили этих людей, а с капитана Буа живьем содрали кожу. Уцелевших ждало рабство.
— А как умер мой брат?
— В него попало ядро, выпущенное с центральной батареи османской галеры. Это большой круглый камень весом примерно в полсотни фунтов. Видимо, при выстреле ядро раскололось — я потом видел осколки камня, торчавшие из обшивки в стороне от его траектории. Если бы орудие выстрелило в тот момент, когда их галера находилась между волнами, а не на гребне, снаряд разнес бы палубу и погибли бы многие наши, включая меня. А так ядро пролетело чуть выше. Только что ваш брат стоял рядом со мной — и в следующий миг его не стало.
— Вы смогли осмотреть его останки прежде, чем ваш корабль был захвачен?
— Я пытался это сделать, синьорина. Но от него почти ничего не осталось. Я глубоко сожалею.
Она кивает. Поза ее предполагает скорбь, но лицо ее отражает лишь сильное волнение. И опустошенность.
— Они казнили всех знатных пленников, — говорит Перрина. — Стало быть, Габриель умер бы все равно, даже уцелев в бою.
— Да. И я порой утешаю себя этой мыслью. То ядро спасло его от более мучительной смерти, а заодно и от унижения.
Она замолкает, теребя руки на коленях как будто в попытке их согреть, хотя в комнате совсем не холодно. Или все-таки холодно? Гривано, в его нынешнем состоянии, судить трудно. Он открыто разглядывает Перрину, стараясь запомнить каждую деталь ее внешности — губы, лоб, ступни, — однако все им увиденное быстро соскальзывает в забвение, как струи дождя, стекающие с голой скалы. Впрочем, ему известно, что глаза играют далеко не главную роль в процессе запоминания. Он борется с искушением уткнуться носом в ее волосы, взять ее ладони и рассмотреть начертанные на них судьбой линии. Возможно, больше они не увидятся: начиная с завтрашнего дня в его планах уже нет места для встреч с этой девушкой.
— А что случилось с вами? — спрашивает она. — После того, как вас захватили турки?
Гривано пожимает плечами:
— Мне, можно сказать, повезло. Я не стал гребцом на турецких галерах, как многие мои соратники. Поскольку я был еще очень молод, меня сочли годным для перевоспитания и службы в корпусе янычаров. Вместе с ними я сражался и переносил тяготы походов в далеких землях, о существовании которых ранее даже не подозревал. Я выучил турецкий язык, а также язык арабов и впоследствии стал переводчиком.
— А потом вы сбежали.
— Да. Я обманул их доверие и совершил побег. Хотел бы я сказать, что мой выбор был легок и прост, но это было не так. К тому времени почти половину своей жизни я провел среди турок. Дом моего детства и моя семья — все это было давно потеряно. Страны, в которых я надеялся обрести свободу, стали для меня чужими. Тот мир, в котором я был рожден, уже не смог бы меня опознать, как и я не узнал бы его.
— Человек без семьи здесь никто, — говорит Перрина. — Хуже чем никто: он мертвец. Бестелесный образ. Привидение.
Она произносит это ровным голосом, со спокойным лицом, но Гривано чувствует за этим пламя ярости — чистое и прозрачное до невидимости, что свойственно лишь самому жаркому огню.
— Да, — говорит он, — я уверен, что вы меня понимаете.
— Почему вы вернулись?
Гривано смотрит вниз на свои колени, потом на пол. Опьянение постепенно проходит, он становится вялым, отяжелевшим, и ему все труднее сохранять баланс между правдой и ложью.
— По прошествии лет, — говорит он, — мы порой обнаруживаем, что самые важные, ключевые решения в жизни были приняты нами походя, незаметно для нас самих. Примерно так же нечто, вблизи казавшееся нам всего лишь хаотичным сочетанием цветных стеклышек, потом при взгляде издали складывается в мозаичную картину. Однажды ночью ко мне пришел человек и сказал, что ему удалось выкрасть из турецкого хранилища содранную кожу Маркантонио Брагадина, героя Фамагусты. Он попросил меня о помощи, и я согласился. Все дальнейшее стало следствием этого с ходу принятого решения.
Какое-то время они проводят в молчании. Величальная песнь Богородице, исполняемая хором, доносится из монастырской церкви. Монашка в дальнем конце комнаты продолжает вязать. При этом ее нетерпеливое раздражение обволакивает их, как густой туман.
— Вскоре и мне предстоит ключевое решение в жизни, — говорит Перрина.
— Вы о принятии пострига?
Перрина кивает.
— Мне двадцать лет от роду, — говорит она. — Я воспитывалась в этом монастыре с восьми лет. Большинство из нас выходит замуж или становится монахинями до шестнадцати лет. И я ощущаю все возрастающее беспокойство настоятельницы по моему поводу. Она давно уже выбрала для меня новое имя и надеется вскорости совершить обряд. Об этом она регулярно напоминает мне на протяжении последнего года, и даже ее немалый запас терпения начинает иссякать. У меня нет слов, дотторе, чтобы описать вам, как отчаянно я желаю выйти на свободу из этого унылого гарема Христа. Я готова…
Теперь ее глаза, обсидианово блестящие сквозь вуаль, находят глаза Гривано.
— …готова на все, чтобы только выбраться из этого места. Я готова на все.
Гривано бросает тревожный взгляд на монахиню, но на лице ее сохраняется прежнее скучливо-недовольное выражение.
— Не волнуйтесь насчет сестры Перпетуи, дотторе, — говорит Перрина. — Она очень строга и благочестива, но притом туговата на ухо. Нам, узницам Санта-Катерины, повезло, что именно ее поставили над нами надзирать.
— Насколько я понял, — говорит Гривано, — у вас нет особой склонности к монашеству.
— Если вы пройдетесь по кельям этого монастыря, дотторе, вы найдете здесь от силы дюжину искренне желающих уйти от мира. В большинстве своем мы — лишние дочери влиятельных семей Республики, выданные замуж за Христа, ибо для нашей родни это лучшая возможность сэкономить на приданом без ущерба для фамильной репутации. В свободные часы между молитвами мы развлекаемся сценками, изображая соперничество наших семей во внешнем мире, — но без кровавых последствий, конечно. А наименее безмозглые из нас, избегая высокородных подружек, вместо этого водятся с раскаявшимися блудницами, которым отлично известны сложности жизни за этими стенами, которые знают массу веселых песен и занимательных историй и которые могут нас научить, как наилучшим образом доставить удовольствие мужьям и возлюбленным, если нам когда-нибудь повезет обзавестись таковыми.
На этом месте Гривано, слегка опомнившись, закрывает разинутый от удивления рот.
— Впрочем, я редко участвую в этих беседах, — продолжает Перрина. — В основном я провожу свободные часы за книгами, какие удается раздобыть, или предаюсь разным невероятным фантазиям. Хотите узнать самую постыдную из них, дотторе, — ту, что неотступно преследует меня в последние дни? Рассказать о ней я не решилась бы никому, кроме вас. В этой фантазии корабль, везший с Кипра мою маму и сестру, не добрался до владений Республики, а был захвачен в море османскими корсарами, и я появилась на свет не в душном уюте палаццо Контарини, а в Константинополе и потом стала одалиской в серале. Далее, конечно, я воображаю, как молодой султан, оценив скромный ум, доставшийся мне от природы, и красоту, каковой я в реальности не обладаю, сделал меня своей фавориткой. Вы краснеете, слыша эти речи, дотторе, а вот я даже не краснею, их произнося. Может, чуть менее постыдным для меня было бы внести в эту фантазию одно небольшое изменение, представив, что я родилась в серале мальчиком? То есть пожелать, чтобы моя жизнь сложилась примерно так же, как ваша? Однако вообразить такое мне не удается.
Гривано изо всех сил старается выдержать ее взгляд. Его руки обмякли и отяжелели, словно на них толстым слоем намотана мокрая шерстяная ткань. И он не уверен, что сможет устоять на ногах, когда придет время подниматься из кресла.
— Наши фантазии едва ли подвластны рассудочному выбору, синьорина, — говорит он.
— Вы поможете мне бежать? — спрашивает она. — Только выбраться отсюда. Большего я не прошу.
Он медленно качает головой. И совершает ошибку: когда он прекращает это движение, комната продолжает качаться и кружиться у него перед глазами.
— Вы сами не понимаете, о чем просите, — говорит он. — Куда вы направитесь потом?
— Я знаю подходящие места, — говорит она. — И людей. Прошу вас, дотторе.
От вида кружащихся стен Гривано становится дурно, и он закрывает глаза. Делает глубокий вдох. И мысленно смеется. В этот момент ему нетрудно представить себя плодом фантазии этой девушки, воплощением в жизнь ее сна. Тенью, созданной на стене игрой маленьких рук в луче от неведомого источника света.
— Дотторе, вам опять нехорошо? — спрашивает она.
— Ваше новое имя, — говорит Гривано. — Вы уже придумали себе новое имя?
— Нет. Но я это сделаю, когда будет нужно.
Гривано открывает глаза.
— Это так волнующе, не правда ли? — говорит он. — Сама мысль о том, чтобы отбросить свое прежнее имя и начать все заново. Но к таким вещам нельзя относиться легкомысленно. А не то однажды останетесь совсем без имени.
— Перрина, — слышится голос монахини, — время вышло. Проводи нашего гостя до двери.
Перрина встает и, взяв Гривано за запястье, осторожно тянет его из кресла, каковая помощь оказывается очень кстати.
— Я не успел рассказать о вашем брате, — говорит он.
— У меня еще много вопросов. Но вы ведь скоро вновь меня навестите, верно?
— Его очень любили все, кто его знал, — говорит Гривано. — До последнего момента своей жизни он поддерживал в нас боевой дух. По сей день я считаю его образцом благородства и мужества.
По лицу Перрины пробегает тень; взгляд опускается долу. Затем она берет Гривано под руку и направляет в сторону выхода.
— Мне рассказывали, — говорит она, — что в детстве Габриель был очень замкнутым и склонным к меланхолии. И что характер его изменился к лучшему во многом благодаря дружбе с вами.
В голосе ее слышна неуверенность — и готовность быть разубежденной. Это действует на него отрезвляюще, как пакет со снегом, приложенный к шее.
— Должен признаться, годы борьбы и страданий сказались на моем собственном темпераменте. Сейчас я почти ничего не помню из той беззаботной юности, которую вы описали. Но если я действительно как-то облегчил краткий, но яркий жизненный путь вашего брата, это для меня большая честь.
Она улыбается под вуалью. Тянет его вперед. Взгляд ее устремлен в каменный пол. Монахиня следует за ними по пятам.
Перрина украдкой сжимает его локоть.
— Вы мне поможете? — шепчет она.
— Я… постараюсь.
Дверь распахивается навстречу ночи и легкому бризу, уносящему эхо голосов и шагов. Колокольни и печные трубы над черепичными крышами вырисовываются черными контурами на фоне западного небосклона, а по улицам расползаются длинные тени. Поверхность канала мерцает в остаточном свете от синевы неба и оранжевых фонарей. Гривано начинает медленно спускаться по ступеням с монастырского крыльца, но на полпути оборачивается, привалившись спиной к поручню. Перрина все еще стоит в проеме двери.
— Ваш родственник, сенатор Контарини, — что он сказал вам насчет меня?
Она явно удивлена этим вопросом и отвечает не сразу.
— Очень мало. Да почти ничего.
— То есть он только устроил нашу встречу.
— Да, — говори она. — Я сама его об этом попросила.
Монахиня стоит позади нее, положив одну руку ей на плечо, а другую — на дверной косяк. Вуаль и сумрак не позволяют разглядеть глаза Перрины.
— Тогда от кого вы узнали, что я был знаком с вашим братом? — спрашивает Гривано. — И что я сражался при Лепанто?
Тянется долгая пауза. Бриз колышет ветви сосен в монастырском дворе.
— Дотторе де Ниш, — говорит она наконец. — Мне сказал об этом дотторе де Ниш.
— Спокойной ночи, дотторе, — громко произносит монахиня, закрывая дверь. — Будьте осторожны в темноте.
Назад: 51
Дальше: 53

Виктор
Перезвоните мне пожалуйста 8 (996)777-21-76 Евгений.
Антон
Перезвоните мне пожалуйста по номеру. 8 (931) 979-09-12 Антон