Глава двадцать первая
Последующие дни пролетели в суматохе, волнениях и хлопотах. Бесконечных хлопотах, в которых я участвовала с радостью. Наутро после получения известия о Микаэле Паулина встала, умыла лицо, выудила три монеты из своего тощего кошелька с чаевыми и ушла в Сакристу. Она пробыла там весь день, а когда возвратилась, на голове у нее был повязан белый шелковый платок – такие платки носили в знак траура вдовы.
Когда она ушла, я сообщила Берди и Гвинет, что Микаэль мертв. Женщины, как оказалось, не слышали от Паулины восторженных рассказов о нем, а что до Гвинет, та и вовсе не знала о его существовании. Поэтому они не могли понять всю глубину ее горя – до тех пор, пока Паулина не вернулась из Сакристы. Она была бледной, как призрак – опухшее от слез лицо совсем сливалось бы по цвету с шелком платка, если бы не темные круги вокруг покрасневших глаз. Моя подруга больше походила на жуткого кладбищенского упыря, чем на прелестную юную девушку, какой была всего день назад.
Больше, чем внешний вид, нас беспокоило то, что Паулина отказывалась разговаривать. Она достаточно терпеливо выдерживала сочувствие и утешение встревоженных Берди и Гвинет, но остальные попытки поговорить оставались без ответа, Паулина только молча отворачивалась. Почти все дни напролет она била земные поклоны, бормоча поминальные молитвы, и лихорадочно жгла свечу за свечой, чтобы осветить Микаэлю путь в следующий мир.
Берди утешало то, что она хотя бы ест – немного, но достаточно, чтобы не упасть без сил. Я знала причину. Это тоже было ради Микаэля и того, что их до сих пор соединяло. У меня не было уверенности, что Паулина вообще прикоснулась бы к пище, если бы я открыла ей всю правду о возлюбленном.
Мы втроем договорились, что будем сообща помогать Паулине, пока она не придет в чувство, разделили между собой ее повседневные обязанности и беспрепятственно позволяли ей отлучаться на поминальные богослужения, как полагалось вдове. Мы прекрасно знали, что Паулина не настоящая вдова, но прочие ведь этого не знали! А мы не собирались никому ничего объяснять. Мне было больно от того, что Паулина отгородилась и от меня – но могла ли я судить ее: ведь я никогда не теряла любовь всей своей жизни, а именно такой любовью был для нее Микаэль.
До празднеств оставалось около двух недель, поэтому дел в таверне было все больше, так что без помощи Паулины мы крутились с рассвета и до последнего гостя вечером. Я вспоминала жизнь в цитадели – там я часто подолгу лежала без сна, размышляя о чем-то, а чаще всего об очередной несправедливости, учиненной кем-то, наделенным большей властью, чем я (это можно было сказать почти обо всех, кто меня окружал). Теперь бессонница меня не мучила. Я сразу проваливалась в глубокий, крепкий сон, и если бы наш дом загорелся, сгорела бы в пожаре, не проснувшись.
Хотя почти все время приходилось крутиться по хозяйству, я все же часто видела Рейфа и Кадена. Удивительно, но, что бы я ни делала, куда бы ни пошла, один из них оказывался рядом, готовый поднести корзину с бельем или вычистить стойло у Отто. Гвинет подтрунивала над их необычным вниманием – но замечу справедливости ради, что это никогда не переходило границы простой услужливости. В большинстве случаев. Один раз я услышала, что Каден мечет громы и молнии. Когда, оторвавшись от уборки, я отправилась посмотреть, в чем дело, он выскочил из конюшни, держась за плечо и громко проклиная лошадь Рейфа. Оказалось, что жеребец укусил его в плечо, да так, что на рубашке проступила кровь.
Я отвела его в таверну, заставила сесть, надавив на здоровое плечо, и постаралась успокоить. Чтобы лучше рассмотреть место укуса, я расстегнула верхнюю пуговицу его рубашки. Рана была небольшой, лошадь в основном повредила только кожу, но вокруг расплывался багровый кровоподтек величиной с мою ладонь. Я сбегала на ледник, принесла колотого льда, завернутого в тряпицу, и приложила к плечу.
– Я схожу за бинтами и мазью, – сказала я.
Каден возразил, что в этом нет необходимости, но я настаивала, и он уступил. Я знала, где у Берди хранятся разные снадобья, и обернулась быстро. Каден следил за каждым моим движением. Он ни проронил ни звука, пока я наносила бальзам на кожу, но я чувствовала, как от моих прикосновений твердеют мышцы. Когда, аккуратно забинтовав плечо, я положила на повязку мешок со льдом, Каден здоровой рукой удержал мои пальцы, не дав отнять их с плеча – он касался их бережно, как будто это была не просто моя рука.
– Где ты этому научилась? – спросил он.
Я улыбнулась.
– Накладывать повязки? Добрым делам учиться не надо, а я росла со старшими братьями, так что кого-нибудь из нас бинтовать приходилось постоянно.
Его пальцы чуть крепче сжали мою ладонь, Каден заглянул мне в лицо. Я ожидала, что услышу слова благодарности, но прочла в его взгляде нечто большее. Какая-то затаенная, сокровенная нежность таилась в глубине этих сумрачных глаз. Когда наконец он выпустил мою руку и отвернулся, его скулы слегка порозовели. По-прежнему без улыбки он тихо пробормотал «спасибо».
Его реакция привела меня в замешательство, но румянец сошел с его лица так же стремительно, как появился. Он одернул рубашку и поднялся, как ни в чем не бывало.
– Ты хороший человек, Каден, – сказала я. – Все быстро заживет, я уверена.
Я уже подошла к двери – надо было вернуть на место остаток мази и бинтов, – но обернулась и спросила:
– Что это был за язык? Когда ты ругал лошадь? Я его не узнала.
Каден приоткрыл было рот, будто смутившись.
– Просто бессмыслица, присказка, ей меня научила бабушка, – спохватившись, ответил он. – Вроде покаянной жертвы, чтобы не тратить монету.
Мне не показалось, что я слышу бессмыслицу. Его слова звучали, как настоящая ругань, слова, которые произносят в сердцах, в запале.
– Надо мне выучить эту присказку. Научи меня как-нибудь, чтобы и я могла сберечь свои монетки.
Каден улыбнулся только углами рта.
– Как-нибудь научу.
* * *
День ото дня становилось теплее, и я еще больше была благодарна Рейфу и Кадену за помощь, хотя меня удивляло, почему они тратят все время здесь, вместо того чтобы заниматься своими делами. Молодые, крепкие, ловкие, с умелыми руками, они не выглядели праздными богачами, – хотя кони у обоих были отменные и снаряжение недурное – и все же не торгуясь оплачивали свой чердак и стойла для лошадей. Складывалось впечатление, что ни один, ни второй не испытывают недостатка в деньгах. Откуда у безработного батрака и нерадивого торговца такие сбережения?
Наверное, все это должно было вызвать у меня еще больше вопросов, но с приближением лета Терравин наводнили приезжие. В предвкушении праздничных торжеств люди съезжались сюда уже заранее с отдаленных хуторов, из окрестных сел и, как в случае с Рейфом, из далеких краев, не имевших названия, – а это означало еще больше гостей на постоялом дворе. Рейф продолжал твердить, что перерыв в работе у него лишь временный. Может, его наниматель сам решил отдохнуть в праздники, вот и отпустил помощника?
Ни его, ни Кадена никак нельзя было назвать лодырями. Оба охотно хватались за любое дело – Каден, не дожидаясь просьбы, починил колесо на телеге Берди, а Рейф, демонстрируя крестьянскую сноровку, ловко выполол грядки и поправил систему полива на огороде. Мы с Гвинет с нарастающим любопытством наблюдали, как он орудует тяпкой и ворочает огромные камни, углубляя русло поливочного ручья.
Вероятно, как и другие гости праздника, молодые люди с радостью использовали этот перерыв как возможность отвлечься от собственных однообразных занятий и обыденной суеты. Фестиваль был и священной обязанностью, и желанной передышкой в середине лета. Город украсили разноцветные флаги и ленты, на дверях домов и воротах появились венки и гирлянды из сосновых ветвей – они символизировали освобождение, которому и были посвящены торжества. Разгульные дни, так называли их мои братья, заметив, что для их дружков в празднике важнее всего возлияния.
Торжества длились шесть дней. Первый день посвящался священным обрядам, посту и молитве, второй – праздничному угощению, играм и танцам. Каждый из оставшихся четырех дней был отдан молитвам в честь четырех богов, которые наделили Морриган священным даром и принесли избавление Выжившим.
В нашей семье, как и вообще при дворе, эта последовательность всегда неукоснительно соблюдалась. Хранитель времени следил за тем, чтобы святые таинства, пост, веселье и танцы проходили строго в назначенное время. Но я больше не была членом королевской семьи. В этом году я могла делать, что хочу, и присутствовать на событиях по своему выбору. Мне не терпелось узнать, каким событиям праздника отдадут предпочтение Каден и Рейф.
Несмотря на всю свою внимательность и заботливость, со мной Рейф по-прежнему соблюдал дистанцию. В этом не было никакого смысла. Ведь, если бы он захотел, ему было бы несложно полностью меня избегать – но он же этого не делал! Возможно, он просто проводил здесь время, не зная, чем занять себя до праздника. Что же до меня, то, если, занимаясь какой-то работой, мы случайно соприкасались рукавами или пальцами, я каждый раз чувствовала, как меня охватывает пламя.
Один раз я выходила из таверны и лицом к лицу столкнулась с входившим Рейфом. Мы стояли так близко, что наше дыхание смешалось. Я забыла, куда шла. Мне почудилась в его взгляде нежность, если не страсть, и я подумала – что, если и у него в сердце вспыхивает тот же огонь, что у меня? Как и при других наших встречах, я молча ждала, надеясь, боясь неосторожным словом что-нибудь испортить. Но, как и при других встречах, очарование исчезло мгновенно: Рейфу срочно что-то потребовалось, и он убежал, оставив меня в недоумении и растерянности.
Каждый день, однако, мы при встречах перебрасывались парой-тройкой шутливых слов. Когда я подметала крыльцо, он появлялся, как будто случайно проходя мимо, и, небрежно прислонясь к столбу, интересовался, как здоровье Паулины, спрашивал, скоро ли освободится одна из комнат или еще что-то в этом роде. Мне хотелось опереться на метлу и разговаривать с ним бесконечно, но к чему это привело бы? Когда-нибудь я забуду о своих надеждах на большее и буду просто наслаждаться его обществом и тем, что он рядом.
Я твердила себе, что, если уж чему-то суждено случиться, это все равно произойдет, рано или поздно, и пыталась выбросить мысли о Рейфе из головы, но ночью, в тишине, перебирала в памяти наши короткие разговоры. Засыпая, я припоминала каждое слово, которым мы обменялись, мельчайшие оттенки выражения его лица и волновалась, правильно ли себя с ним вела. Скорее всего, проблема была во мне самой. Видно, таков уж мой удел – не дождаться поцелуя. Видно, я недостойна этого счастья. Но потом, лежа вот так в тишине, я слышала, как всхлипывает во сне Паулина, и мне становилось стыдно за свое легкомыслие.
Как-то раз, пролежав всю ночь без сна и слушая, как мечется и стонет Паулина, я с утра ожесточенно атаковала паутину, которой пауки успели оплести крылечко гостевых комнат. Я представляла себе, как Микаэль веселится ночь напролет в пивной, усадив на колени очередную красотку. Он негодяй и не принесет ей счастья. Проследи, чтобы Паулина держалась от него подальше. Но при этом он остается гвардейцем и сражается в доблестной королевской гвардии. От этого мне становилось тошно. Воин с медоточивым языком и ангельским лицом, но с черным, как ночь, сердцем. Всю свою злость, все негодование я вымещала на восьмилапых созданиях, свисающих с балок. Рейф – случилось так, что он проходил мимо, – осведомился, какой из пауков осмелился ввергнуть меня в такое мрачное расположение духа.
– Боюсь, он не из числа этих ползучих тварей, а из тех, кто ходит на двух ногах – и я с удовольствием огрела бы его дубинкой вместо метелки.
Не называя имен, я рассказала ему о негодяе, который обманул девушку и разбил ей сердце.
– Каждый может допустить ошибку, – заметил Рейф и, отняв у меня метлу, невозмутимо вымел паутину из мест, до которых я не дотягивалась.
Его бесстрастие меня возмутило.
– Злонамеренный обман – это не ошибка. Он действовал с холодным расчетом, – сказала я. – Это тем более мерзко, что при этом он клялся ей в любви.
Рейф замер на месте с поднятой метлой, будто окаменел.
– А если человеку нельзя верить в любви, – закончила я, – ему нельзя верить ни в чем.
Рейф опустил метлу и повернулся ко мне лицом. Я увидела, что мои слова задели его всерьез. К моей тираде в адрес негодяя, произнесенной в сердцах после бессонной ночи, он отнесся как к глубоко продуманному манифесту. Рейф оперся на метлу, а у меня екнуло сердце, как каждый раз, когда я смотрела на него. С виска у него сбежала струйка пота.
– Мне жаль, что твоей подруге пришлось пройти через такое, – начал он, – но обман и доверие – разве все это так уж безоговорочно?
– Да.
– И тебе никогда не приходилось обманывать?
– Приходилось. Но…
– Ага, значит, возможны оговорки.
– Нет, когда речь идет о любви и том, какими средствами завоевывают чье-то расположение.
Он наклонил голову, соглашаясь с моими словами.
– Ты думаешь, что и твоя подруга чувствует так же? Простит ли она его когда-нибудь за обман?
Сердце у меня по-прежнему щемило при мысли о Паулине. И при мысли о себе самой. Я решительно мотнула головой.
– Никогда, – прошептала я. – Подобное нельзя простить.
Он прикрыл глаза, будто представляя себе этот груз непрощенной вины. Эту черту я ненавидела в Рейфе – и ее же любила. Он подвергал сомнению и оспаривал любые мои слова, но при этом так внимательно слушал! Он слушал меня так, будто каждое мое слово имело значение.