Книга: Заземление
Назад: Воскрешение Лаэрта. Шестикрылая Серафима
Дальше: Раскаянье лунатика. Шестикрылая Серафима

Под дамокловым клювом. Савл

Моя дорогая, горячо любимая девочка! Твой нежный образ неотступно стоит передо мной. Это сладкая греза, солнечная мечта, и я боюсь отрезвления. Если мы встретимся снова, я смогу преодолеть робость и некоторую натянутость наших отношений. Мы вновь окажемся одни в Вашей милой комнатке, моя девочка опустится в коричневое кресло, а я сяду у ее ног на круглую скамеечку. И мы будем общаться друг с другом… Ни смена дня и ночи, ни вторжение посторонних, ни прощания — никакие заботы не смогут разлучить нас.
Моя дорогая маленькая принцесса! Мое дорогое сокровище! Мое любимое сокровище!
И так четыре года, полторы тысячи раз. Хотя доктору Фрейду было уже под тридцать. Но сублимации все возрасты покорны, тогда-то он, наверно, и понял, на какие сентиментальные высоты способна занести подавленная сексуальность. Интересно, как он разряжался, — мастурбировал или ходил к проституткам?
Но головы все-таки не терял (хм, еще один фаллический образ? ими, если всюду их искать, просто все кишит, как у прежних христиан демонами).
«Что же нам нужно практически? Две или три комнатки, где можно жить, есть, встречать гостей. Печь, в которой всегда бы пылал огонь для приготовления пищи.
А каким должно быть внутреннее убранство жилья? Столы и стулья, кровати, зеркала, напоминающие нам, счастливым, о стремительном беге времени, кресло для приятных размышлений, ковер, помогающий хозяйке содержать пол в чистоте. Белье, изящно перевязанное лентой и уложенное в ящики шкафа; твое платьице нового фасона и шляпы с искусственными цветами, картина на стене, посуда для повседневного обихода и бокалы для праздничного застолья, тарелки и блюда да еще крохотная кладовка с маленькими запасами. Туда можно заглянуть, если сильно проголодался или неожиданно нагрянул гость. Большая связка ключей… Мелочи? Но все это приносит с собой радость и уют. Да, прежде всего, домашняя библиотека, ночной столик и лампа, чей мягкий свет располагает к доверительности и интимности».
Если бы они с Симой откладывали женитьбу, покуда не будет выполнен этот минимум… Тем более их папы-мамы… Да и в нынешней России остался бы, пожалуй, один отец Вишневецкий в кресле для приятных размышлений под антикварной лампой, располагающей к доверительности его неиссякаемую паству.
Да, завидую, завидую, и что?
Теперешняя церковь ему нехороша, слишком сближается с властью, а к прежней, которая пластом лежала под властью, почему-то претензий не было. А теперь во всех выступлениях у него через слово: любовь, любовь… Где нет любви, там не может быть и никаких духовных скреп, теперь он выращивает любовь прямо на дому. Много ли ее там произросло, неизвестно, но народная тропа к нему не зарастает, склочная кошатница с первого этажа уже осмеливается бурчать что-то неразборчивое. Она и по их с Симой поводу иногда отпускает какие-то реплики в сторону, хотя такого количества пациентов, как у Вишневецкого, ни одному психотерапевту и не снилось. Они там ведут какие-то душеспасительные беседы, даже вроде бы молебны служат. По новой принялись искать дорогу к храму, хотя все свои храмы клерикалы давно уже назад заполучили, да еще и чужие прихватывают.
— Приглашенье твое я принял, ты звал меня, и я явился! — кто-то снова пришел по его психику. Все, перехожу на прием.
Очередная страдалица прочитывалась с порога — комплекс неполноценности: робкая, с унылым куриным носом, со старушечьей укладкой жиденьких волосешек неопределенного цвета, в жаркий день парящаяся в немарком деловом костюмчике, сутулящаяся от бессознательного стремления скрыть и без того не впечатляющие женские формы, на которые не покушался ни один стоящий мужчина (лучше бы уж тогда их вовсе не было, сигнализирует ей подсознание), — а ведь ей уже явно под сорок…
Он умел, когда требовалось, одним только разворотом плеч, отбросом головы, осанкой, взглядом перевоплощаться из светского пастыря в русского богатыря, и, провожая посетительницу к твердому креслу, он намеренно задержал ее остренький локоток в своей мясистой лапе, как бы взволнованно заглядевшись на нее, как бы позабыв, что они здесь встретились по делу.
Фрейдовский психоанализ требовал укладывать пациентов на кушетку, чтобы психотерапевт не смущал и не отвлекал их своим слишком уж человеческим обликом, — его же психосинтез, напротив, требовал имитировать равноправное взаимодействие больного и врачевателя: целитель должен был делиться, как ему удалось заземлить точно такие же страдания. Поменьше пафоса, побольше рутины. Теперь они сидели в одинаковых твердых креслах напротив, и он по-прежнему не сводил с нее глаз, засмотревшись как ребенок.
— Не знаю, с чего начать… — запустив пальцы в пальцы, приступила она, не выдержав его восхищенного взгляда, который явно ее смущал.
Наверняка приятно смущал.
— Я вам помогу, — он словно бы давно дожидался случая раскрыть ей душу. — Вы кто по образованию? Юрист? Отлично, значит вам не нужно объяснять, что такое превышение необходимой самообороны. Разумеется, закон должен запрещать нам набрасываться на чужое имущество, на женщин… — И, словно бы не сдержавшись: — Даже на таких привлекательных, как вы. Но морали этого показалось мало, она запретила нам не только набрасываться, но и желать. Что совершенно не в нашей власти… — Он приостановился, как бы опасаясь сказать больше, нежели дозволяют приличия, и, справившись с собой, продолжил: — В итоге самые высокоморальные мужчины и особенно женщины (здесь требовалось особо сочувственное выражение лица) страдают от чувства вины, а те, кто презирает мораль, оказываются в выигрыше. Вот моя жена, например, подсознательно считает своего отца виновным в смерти ее матери, от родов — но не смеет себе в этом признаться. И мучается от неосознанного стыда. И мы наконец должны сказать себе: хватит! Нам пора спокойно признаваться себе в любых своих чувствах. Потому что они естественны. Вот я и сам, например, тоже целые годы стыдился своей неприязни к тому же самому отцу моей жены. Он и всеми почитаемый человек, и почти святой, и отец моей спутницы жизни — куда ни кинь, я получался нехорошим человеком. За что я в глубине души ненавидел его только сильнее — мы всегда ненавидим источник своих страданий, хотим мы этого или не хотим. И чем бы это кончилось, иногда мне страшно и подумать, если бы… — он говорил все более и более увлеченно, словно бы захваченный порывом откровенности, но речь лилась как по писаному, поскольку это не раз было и писано, и говорено: —…Если бы я однажды не сказал себе: да это же вполне естественно! Естественно, каждому мужчине досадно, если его любимая женщина носится с отцом больше, чем с ним. Ревновать жену к ее отцу, временами даже ненавидеть из ревности — это самое нормальное дело, стыдиться тут нечего. И раздражение против старческого эгоизма — тоже вещь самая естественная. Если отец один живет в роскошной квартире, а дочь с мужем и сыном теснятся в двушке… Что мешает и семейным отношениям, и работе — это же не может не раздражать! Особенно если он мною пренебрегает, а водит дружбу с каким-то спивающимся неудачником — просто чтоб выказать, что для него все равны… Он еще и любит повторять, что врач нужен больным, а не здоровым, — ясное дело, тут и ангел взбесится!
Он уже делился с нею, будто со старым другом, будто совсем забыв, кто тут хозяин, а кто пациент, как всегда преувеличивая свои чувства, чтобы до пациента надежнее дошло.
— Но с досадой, даже с ненавистью к любому человеку всегда можно справиться — изругать его про себя или вслух, поскандалить: это тоже разрядка, главное, не чувствовать себя жалким и беспомощным. — И тут в его голосе обиженные нотки сменились пророческим металлом, а в глазах, он знал, вспыхнул огонь: — Единственная вещь, перед которой мы постоянно чувствуем себя жалкими и виноватыми, против которой не смеем восстать даже мысленно — это святыня, идеал. Морали показалось мало просто запрещать — она пожелала еще и объявить свои запреты священными! И что же получилось? Неизвестно кто, неизвестно с каких таких высот навязал нам выгодные ему идеалы — и тысячи, миллионы людей живут придавленными. Вот у вас, например…
Он как бы уже махнул рукой на все условности, выкладывая все, что накипело:
— …У вас очень красивая грудь, а вы ее прячете кому-то в угоду. Распрямитесь, расправьте плечи, покажите, чем вас наградила природа!
Это был не столько любовный, сколько дружеский, почти отеческий жест — он привстал и хотел немножко расправить лацканы ее серенького-рябенького жакетика, но, чуть он успел за них взяться, она так сильно и резко рванула его руки вниз, что от жакетика отлетела наверняка и без того едва державшаяся пуговица, сверкнул неожиданно узорчатый бежевый лифчик.
— Простите, я не хотел, — упав обратно в твердое кресло, ошеломленно забормотал он, — я сейчас найду иголку, нитку… Или лучше мы сейчас булавкой, у жены где-то есть…
Он дернулся на поиски, но она уже высилась над ним в стойке смирно и, одергивая мундирчик, железным голосом пригвоздила:
— Сидеть! Вы что, хотите к подозрению в убийстве присоединить обвинение в сексуальных домогательствах?!
Ее глаза действительно сверкали, а куриный клюв каким-то чудом обратился в коршунский.
Вот оно, началось — бред!.. У психотерапевтов такое бывает, такая форма выгорания…
— В к-каком убийстве?..
— Вы подозреваетесь в убийстве гражданина Вишневецкого, мотивы вы сами мне только что изложили.
Она склонилась к нему, нацелившись своим коршунячьим клювом:
— На днях вас вызовем на допрос. Никуда не уезжайте, не заставляйте брать с вас подписку о невыезде. Это не в ваших интересах. Впрочем, если хотите, можем оформить и задержание.
Вишневецкий возник неизвестно откуда в роскошно струящемся белом костюме, невероятно вальяжный, будто плантатор или мафиози (так вот он, оказывается, кто!), однако держался дружелюбно, даже ласково, и его залило счастьем, оттого что они теперь наконец-то сделаются друзьями. Счастье некоторое время продолжало согревать его грудь, даже когда он проснулся, так что, верный принципу отца Зигмунда ничего от себя не прятать, он с большой неохотой вынужден был признать, что вся его неприязнь, а временами даже ненависть к Вишневецкому была отвергнутой любовью: если бы папочка приглашал его к себе, дружески беседовал, даже иногда выпивал, как с тем же Лаэртом, то он бы простил и свою приемную на кухне, и Димку на острове Кэмпбелл. Откуда же бралась эта колдовская сила обаяния святого отца?.. Нет, не из его внушительных манер, кого из умных людей проймешь манерами, но из каких-то высоких идеалов, которые он якобы представляет на нашей низменной земле. Куда ни сунься, какую тиранию ни возьми — всюду за нею тайной полицией маячит власть какого-то идеала.
Калерия… И сразу потяжелело на душе — это тебе не туманная власть высоких слов, это грубая, скотская власть наручников и решеток, которыми запирают и зверей. С той минуты, как над ним навис дамоклов клюв Калерии, он уже сам не понимал, как его могли сердить такие пустяки — двушка, отсутствие приемной…
Что обидно — если бы ему угрожала каторга за его идеи, за его психосинтез, он бы не дрогнул, еще бы и сам нарывался, как тогда на комсомольском собрании, но сидеть из-за какой-то дури… Служителям идеалов не в пример легче и побеждать, и расплачиваться, есть из-за чего, — хорошо устроились, паразиты…
Да, завидую, завидую, а кто бы на моем месте не завидовал?
Один он, пожалуй, теперь и заснуть бы не мог от тревоги, а когда рядом дышит человек, который, по крайней мере, не бросит в беде…
С Симой, правда, теперь приятнее всего бывать, когда она спит. Сейчас ее половина кровати была пуста, и он наставил ухо, не слыхать ли в квартире какой-нибудь возни, — и с облегчением понял, что Симы нет дома. Не нужно притворяться, чтобы не возненавидеть не ее, так себя: с тех пор как Вишневецкого начали разыскивать менты, он смертельно устал от Симиной жертвенной взвинченности, от ее устремленной куда-то ввысь (к какому-то идеалу, разумеется!) готовности в любую минуту лететь на опознание очередного трупа, хотя покойники вполне могут и подождать. И что самое раздражающее — ее новая манера на все попытки хоть немного ее успокоить отвечать как бы смиренными колкостями: я тебя понимаю, ты же не любил папочку… Как будто справедливость его доводов зависит от того, кого он любил и кого не любил. Тем более что теперь окончательно выяснилось (сны не лгут): очень даже любил и даже ревновал. И теперь испытывает за него не просто беспокойство — самый настоящий страх, и только Симины подкусывания заставляют скрывать его: а то получается, будто он оправдывается. Самое противное, что она и обтекаемых оправданий не слушает, скажет какую-нибудь гадость и тут же отключает связь, а для него нет ничего возмутительнее, чем защищаться от какого бы то ни было знания; если бы он не боролся со всеми и всяческими святынями, то назвал бы любой отказ кого-то выслушать святотатством.
Впрочем, в самой глубине ему и впрямь не верится, что с отцом Павлом действительно может стрястись что-то страшное, уж очень он всегда казался неуязвимым… Да и ждать от него можно было чего угодно — может, отправился по Руси, как отец Сергий или сам бесстрашный Лев, устрашившийся, однако, им же увиденной правды о животной природе человека. Но тогда чем скорее отец Павел отыщется, тем быстрее от него отгребется эта стерва со своим коршунячьим клювом. Так что Сима правильно делает, что сама опрашивает папочкиных почитателей, — вдруг кто-то что-то про него слышал, у них же до сих пор есть всякие скиты, эта психопатка, жена Лаэрта, вроде бы сейчас и скитается по скитам…
Он так погрузился в невеселые думы, что сам не заметил, как принял душ: даже на кухне, удивившись, что чувствует себя гораздо бодрее, он сумел вспомнить о водной процедуре, лишь помяв мокрую бороду. Сколько ж ему теперь жить под этим клювом, который в любой миг может постучать: «Ну как, ничего нового не вспомнили? Пора, пора вас все-таки пригласить на допросик…» Может, не надо было давать ей номер мобильного, чтоб ей, по крайней мере, пришлось бы тащиться сюда или слать повестку, но как тут не дашь? К тому же номер мобильного она и сама может запросто пробить по базе персональных данных. «Будете подвергнуты приводу», — она выговаривает эти знобящие слова с особенным удовольствием.
Кастрюля с картофельным пюре была завернута в его старую осеннюю куртку, а потому сохранилась теплой. Да и в кухне было уже с утра жарковато, хоть и полегче, чем в прошлые дни. Поскольку Симы не было дома, он принялся есть пюре ложкой прямо из кастрюли. Его трогала Симина заботливость, и он был совершенно не против того, чтобы в ее присутствии соблюдать правила хорошего тона и есть из тарелки, но пробуждать в себе чувство вины нельзя позволять и Господу Богу. Ему даже в первую очередь. Тем более что его нет.
Снова не заметил, как проглотил завтрак — неотступная тревога полностью убила радость жизни. Хуже того, ему теперь постоянно кажется, что кто-то за ним следит. Вчера он специально поехал на лекцию в свою школу психосинтеза на метро с тремя пересадками, и, хотя старался оглядываться пореже и делать это «естественно», то есть не торопясь, все равно, ему показалось, успел заметить одну и ту же физиономию, всякий раз тут же прячущуюся за толпой. Может, невроз, а может, и…
Следственные действия.
Помещение для лекций он по дешевке арендовал у фирмочки, торгующей ножными протезами, и всегда приводил их рекламу как пример бессмысленного угождения бессмысленным идеалам. «Изящные ножные протезы голени с идеальным внешним оформлением адресованы молодым женщинам, которые смогут позволить себе надеть даже короткую юбку — окружающие и не заметят, что с Вашими ногами что-то не в порядке», — зачем притворяться, ведь протезы нужны для того, чтобы ходить, а любоваться можно и остроумием, изяществом их конструкции. В комнате, где он вел занятия, для сравнения были развешены образцы прежних деревянных ног, старавшихся изобразить живое тело даже и телесной расцветкой, — казалось, на стене замерли невидимые футболисты, у которых забыли намазать краской-невидимкой ударные части; эти протезы-мастодонты смотрелись страшно тяжеловесными и неуклюжими в сравнении с изящными плодами современной конструкторской мысли, смело отсекавшей все лишнее: вместо неуклюжих икр упругие легкие стержни, вместо стоп пружины…
Чем плохо, если бы такое чудо техники выглядывало из-под юбки вместо нелепого волосатого мяса? Ему, признаться, и самому жутковато на них смотреть, но это нужно в себе преодолевать. Нам мешают любоваться красотой рукотворных ног одни лишь замшелые привычки, от которых давно пора освобождаться, что и делает психосинтез: он оставляет в психике только то, что действительно работает на человека. Однако незрелые слушатели смотрели на эти чудеса техники безо всякого воодушевления (ну, их-то и вообще воодушевить было трудно), а бледная Лика и вовсе лишь делала вид, что смотрит (но даже и тогда не могла скрыть беглую гримаску отвращения).
Но к ней снизойти можно, она для этого и пришла в его школу — чтобы избавиться от неумеренной впечатлительности. А вот остальные явно не мимозы, и на их невыразительных, будто поношенных, физиономиях, когда они взирают на эти технические чудеса, отражается не отвращение и не восторг, но то же, что и всегда — уныние и скука. Он их и запомнить никогда толком не мог, и пол даже не очень различал (в секонд-хенде все унисекс), не говоря уже о возрасте — неопределенное «под сорок» или немного «за», достаточно, чтобы уже разочароваться в жизни, но еще недостаточно, чтобы окончательно отчаяться. Их никогда не набиралось больше двенадцати, и он утешал себя, что и апостолов было не больше, и вся ленинская гвардия тоже когда-то могла разместиться в такой же комнатке, и претензии к ним какой-нибудь верхогляд, вроде Лаэрта, мог бы предъявить те же самые: заурядные людишки, лузеры, старающиеся воздвигнуть новый мир, оттого что не способны приятно устроиться в старом. Ну а если заземлиться и признать: да, это правда, — так и что из того? Да, против мира насилья восстают те, для кого он невыносим, поэтому сильные, кому по плечу справиться с гнетом идеалов, не станут ради борьбы с ними чем-то жертвовать, им и так неплохо. Слабые на бой с идеалами тоже не поднимутся, иначе бы они не были слабыми, лучший взрывчатый материал — те, кто достаточно силен, чтобы негодовать, но недостаточно, чтобы победить в одиночку. И тот сильный, кто сумеет поднять и возглавить слабых, и сделается творцом нового мира!
Он уже много лет ощущал себя вождем всех униженных и оскорбленных, наконец-то поднявшихся против ига идеалов и норм, и только сейчас, когда он впервые ощутил себя беспомощным против неприкрытой никакими высокими словами хамской силы, все его умственные построения стали ему казаться выспренними разглагольствованиями, ничуть не заземленными, не имеющими ни малейшего отношения к реальности.
Конечно, и за Калерией прячутся какие-то идеалы — Правосудие и тому подобное, однако сейчас это почему-то представлялось ему совершенно не важным: он ненавидел ее и только ее, подобно собаке, грызущей палку, а не направляющую ее руку. Но, что удивительно, неотступная тревога и униженность сделали его сентиментальным. Вернее, совсем неудивительно — сентиментальность и есть невротическая защита от мучительной реальности. На вчерашнем занятии он проводил заземление живописи, следуя последним открытиям современного фрейдизма — живопись замещает вытесненное в анальной стадии стремление размазывать экскременты.
Апостолы и апостолицы уныло слушали, кое-что безнадежно записывали, пристроив блокнотики на колено, только Лика, слегка порозовев, надменно смотрела мимо. Он уже хотел перейти к заземлению патриотизма — рудиментарное наследие стадного инстинкта, проявление комплекса неполноценности, стремление укрыться в материнское лоно, замещение отца и матери, — но почти неожиданно для самого себя вдруг предложил обсудить письма Фрейда к невесте (карманное издание было при нем).
Он хотел проиллюстрировать особо выспренними выдержками, сколь трудно было даже столь трезвому и смелому мыслителю прорваться сквозь мишуру красивостей к им же и отрытой заземляющей правде: любовь есть не что иное, как переоцененное влечение к запретной вагине, — вытесненное стремление распространяет себя на все, к чему хоть как-то прикосновенен объект вожделения, — на его туфельки, на дом, где он живет, на город, на звук его шагов…
Вот так самый что ни на есть здоровый инстинкт под гнетом идеалов превращает человека в фетишиста, подкаблучника, самоубийцу…
Как минимум — в слезливого невротика.
Что тут же и подтвердилось.
Твой нежный образ неотступно стоит передо мной, это сладкая греза, солнечная мечта, и я боюсь отрезвления, без тебя я невзрачен и беден, с тобой я стану богатым и сильным, сокровище мое, не представляю, кем бы я стал сейчас, если бы не нашел тебя, любое наслаждение без тебя может превратиться в муку…
Он произносил эти слова с нарастающим напором, почти не заглядывая в книжку и почти уже не спуская глаз с ее очей печальной лани, обведенных снизу темными полукружиями. В поношенных лицах его апостолов, он видел боковым зрением, начало проступать недоумение, но он опасался лишь одного — сорвется голос, поэтому финал он сымпровизировал по памяти: я недавно побывал у моего смертельно больного друга — я не в силах описать каким тихим и бескровным он сделался, я считаю его обреченным, он задыхается и уже смирился с близкой гибелью, но он сказал, что когда-то видел у тебя синие круги под глазами, и эти синие круги потрясли меня больше, чем его печальное состояние.
Лика старалась прикрыть смущение надменностью, но розовый отсвет на ее бледных щеках становился все заметнее, как будто за окном разгоралась заря. Заря невинности, внезапно возник сентиментальнейший образ, и он еще раз понял, что сентиментальность это нарост, которым психика, подобно дереву, укрывает раненое место.
Правда, когда он как бы в рассеянности увязался ее провожать, ему не столько хотелось еще побыть с нею, сколько тягостно было снова остаться наедине с неотступным ощущением беспомощности.
Давка началась уже перед эскалатором, и он взял ее за руку повыше локтя без всякой задней мысли, просто чтобы ее не отнесло потоком, — и сердце сжалось, до того она была худенькая (да, с избирательностью сентиментальности нужно еще повозиться: почему она разрастается вокруг одной конкретной вагины, когда этих вагин полный эскалатор). А в вагоне их так притиснули друг к другу, что ему было мучительно стыдно за свое пузо, которым он приплющивал бедную Лику к спине другого амбала, отгородившегося от мира наушниками. (Люди всегда стремились создать искусственную среду для согрева и пропитания — теперь они хотят не получать от природы даже впечатлений.) Он опасался, что в Ликин животик врезаются еще и письма Фрейда к невесте Марте, туго вбитые в карман его клетчатой рубашки навыпуск, однако извлечь книжку было невозможно.
А потом, в довершение, вагон резко затормозил, и кто-то, не удержавшись за поручень, всех повалил друг на друга, как кегли, и он тоже со свои проклятым пузом почти улегся на Лику, но это их как-то сблизило: поднимаясь на ноги, они впервые обменялись улыбками. Ну, а когда он на сходе с эскалатора обнаружил исчезновение денег из кармана, это их окончательно сроднило. Что его особенно восхитило — в том же кармане лежала свернутая квитанция об уплате за телефон, — так она оказалась на месте, только свернутая уже не вчетверо, а вдвое. То есть этот виртуоз-гуманист, восхищенно делился он с Ликой, все вытащил, оценил и ненужное вернул обратно! Лика грустно, но не без нежности улыбалась, а он вдруг с досадой вспомнил Калерию: вот таких бы воров лучше ловила! И светлый теплый вечер снова померк.
Они шли по пустынной Коломенской, отдающей вечеру дневной жар, и он искоса поглядывал на излишне четкий Ликин профиль — греческий, но мужской, и снова дивился тотальной власти норм и канонов, способных добираться до самых интимных уголков, чтобы и там отравлять людям радость общения друг с другом.
Мало ему Калерии с ее соглядатаями…
Он резко оглянулся, чтобы застать филера врасплох, но тот тоже оказался не лыком шит — молниеносно припал на колено и притворился, будто завязывает шнурок. В нарастающих сумерках склонившегося лица было не разглядеть, но мы его сейчас разглядим, разглядим…
— Ой, простите, совсем забыл, мне нужно бежать, мне будут звонить… — последнее слово он бросил Лике уже через плечо вместе с судорожной извиняющейся улыбкой и поспешно зашагал обратно в сторону Невского.
У склонившегося филера он замедлил шаги, потом, миновав его, остановился и, сделав вид, что читает эсэмэски на мобильнике, посмотрел на его склоненную спину. Филер действовал грамотно — выпрямился и, не оглядываясь, быстро двинулся в прежнем направлении следом за удаляющейся фигуркой Лики. В этот миг зажгли фонари, и стали хорошо видны развевающиеся Ликины брючки из какой-то легкой ткани и даже обтянутая попка, хоть и худенькая, но все же вполне рельефная. Высокий узкий филер в обтягивающей рубашке навыпуск догонял ее так быстро, что на совершенно пустой и несколько трущобной улице это даже показалось по-новому тревожным. Тем более что в этой узкой, неумеренно стройной фигуре брезжило что-то очень знакомое…
Ах ты, дьявол, это же Лель!..
Стараясь не топать и не пыхтеть, он заспешил, почти побежал на цыпочках обратно и успел вовремя: именно в тот миг, когда извращенец приготовился к прыжку, он всей своей массой обрушился на него и придавил к асфальту — наконец-то и пузо пригодилось.
Оба не издали ни звука, но сверхчуткая Лика что-то все же расслышала.
— Что вы делаете?.. — в ее голосе звучал ужас.
— Ничего, все в порядке, — с преувеличенной бодростью отрапортовал он снизу. — Теперь он вам ничего не сделает.
Стараясь не кряхтеть, он поднялся и отряхнул колени. Его пленник продолжал лежать, втянув голову в плечи и прикрыв ее обеими руками.
— Вставай, бить не будем, — с недоброй снисходительностью подбодрил он поверженного, и тот начал подниматься, со страхом косясь через плечо.
— Так это же Вадик из нашего подъезда, — ошарашенно сказала Лика, вглядываясь в лицо преступника, благоразумно, однако, не приближаясь к нему. — Вадик, что ты сделал?
— Так ты еще и Вадик? Расскажи, расскажи, по какому случаю мы с тобой познакомились. А то я связан клятвой Гиппократа.
— Ни по какому, я вас первый раз вижу… — дрожащим голосом ответил Вадик, наконец-то решившийся обратить на него затравленный взор дичи в капкане.
Фонари среди налившейся тьмы светили щедро, и сомневаться в том, что он и впрямь никогда не видел отчетливо желтеющего лица этого пацана, было уже невозможно. Однако признаться в ошибке было еще более немыслимо.
— А зачем ты пригибался?
— Шнурок хотел завязать…
— Так ты его только что завязывал!
— Он какой-то дурацкий, все время развязывается… Шелковый какой-то, что ли…
— Так вот, смотри, будь в следующий раз поосторожнее. Не гоняйся за одинокими женщинами, спокойной ночи!
И он быстро пошел прочь, отключив слух и сознание, чтобы ничего не понять, даже если ему успеют ответить.
Вот тогда-то он и понял, что Калерии вполне по силам постепенно свести его с ума. А уж развить невроз преследования — как не фиг делать.
Так, может, прикончить эту назойливую тварь?!.
А что, подкараулить в подъезде, дать ломиком по башке…
В пустом и гулком собственном подъезде он подумал об этом совершенно серьезно. А дома, с облегчением обнаружив, что Симы еще нет — опрашивает всех подряд, не слышал ли кто чего, ведет независимое расследование, — он принялся заземлять Калерию, представлять ее то в сортире, то в какой-то канцелярии, где ею все помыкают, то в коленно-локтевой позиции и кое-чего добился, она перестала казаться ему грозным вестником каких-то высших сил; в итоге после расслабляющей таблетки он заснул так крепко, что не услышал, ни когда пришла Сима, ни когда она снова ушла.
Таблетки имели тот недостаток, что после них приходилось долго прогонять очумелость холодным душем и горячим кофе, но в конце концов это ему удалось. И все-таки, когда уже пришло время переходить на прием — на одиннадцать по электронке записалась какая-то дама, ему было никак не сдвинуться с места. И в хитон свой он почему-то не решился облачиться — откуда-то у него возникло чувство, что такая многозначительная хламида теперь ему как-то не по чину, поэтому он натянул через голову вчерашнюю безрукавку. (Сима, помешанная на желании отмыть себя, а заодно и его от какой-то неведомой нечистоты, разумеется, потребовала бы, чтобы он надел новую рубашку, но сам-то он не видел причин подыгрывать ее комплексам, когда ее не было рядом.) Он, пожалуй, теперь не стоил и своей поповской бороды, но это был рабочий инструмент, обнажившиеся толстые щеки разгонят половину клиентуры — попы не дураки, знают, чем брать.
— Приглашенье твое я принял, ты звал меня, и я явился! — грозный бас каменного гостя заставил его вздрогнуть — теперь, когда гостем из бездны в любой миг могла явиться Калерия, и этот выпендреж был ему не по чину, надо будет заменить на обычный звонок.
Пациентка оказалась весьма изысканная — в чем-то голубом и текучем, в волнистой широкополой шляпе, с благородной потасканностью в лице, с которого загадочно мерцали антрацитовые глаза, подведенные аж за виски — куда там Нефертити. Алый порочный рот был изогнут, как лук с очень глубоким перехватом.
Делая вид, что сражен ее красотой, он, не сводя с нее как бы ошеломленных глаз, медленно взял ее за руку и еще более медленно поднес ее к губам. И в кольцах узкая рука, сказал бы Лаэрт, хотя рука оказалась совсем не узкая, а неожиданно костлявая, со вздувшимися трудовыми жилами.
— Садитесь, пожалуйста, — он указал на кресло, как бы по-прежнему не в силах оторвать от нее глаз. — Слушаю вас.
Голос у нее оказался низкий, хрипловатый, зовущий.
— Я мужчина, — со скромным торжеством сказала дама. — Меня зовут Семен.
Уголки алого лука приподнялись в сдержанной улыбке.
Ему захотелось немедленно вымыть губы с мылом, но — клятва Гиппократа есть клятва Гиппократа. И какой же он борец с нормами, если не может с юмором отнестись к такому пустяку! Заземлиться, немедленно заземлиться.
— Вы гомосексуалист? — словно чем-то совершенно обыденным, поинтересовался он, и Семен ответила тоже очень обыденно:
— Нет, просто мне нравится переодеваться женщиной. Полностью, до нижнего белья. Смотреться в зеркало, гулять… Я особенно люблю, когда меня принимают за женщину, обращаются: дама… Я работаю охранником в супермаркете, так я как-то отпросился у напарника на полчасика, в туалете переоделся в женское платье и прошел мимо него, а он не узнал и еще даже дверь мне открыл. Это был такой кайф!..
Подведенные траурные глаза заволокло дымкой наслаждения.
— И… И это все? Больше вам ничего не требуется? Для счастья, так сказать?
— Нет, больше ничего.
— А какие у вас отношения с противоположным полом?
— Никаких отношений.
— А со своим? Полом, я хочу сказать.
— Я понял. Никаких. В смысле отношений.
— А желание есть? В смысле отношений.
— И желания нет. Мне нравится, когда за мной начинают ухаживать, куда-то приглашать, просить телефон, а я начинаю темнить — и приманивать, и увиливать, вроде и пообещать, и не пообещать… Это для меня самый большой кайф.
— И что, другого кайфа вам не требуется?
— Нет, не требуется.
— И как давно это у вас?
— Сколько помню, всегда.
— Но вы как-то страдаете от своей этой…м-м-м, необычности?
— Нет, не страдаю.
— И вы не хотели бы как-то измениться? Ну, в привычную сторону? В обыкновенную?
— Нет, мне и так хорошо.
— А… А чем же в таком случае я могу вам помочь?
— Меня мать достала. Мы в однокомнатной квартире живем, скрыться мне от нее некуда, переодеваться, краситься приходится в ванной, а это дело не очень быстрое. Так вот, когда я выхожу, она всегда спрашивает, ужасно так зло: ну что, натерся?
— А, зависть к пенису…
— Как это?
— Вы, конечно, слышали имя Фрейда? Это был великий ученый, он считал, что все женщины завидуют мужчинам из-за того, что у них нет пениса. В смысле полового члена.
— Что, прямо все завидуют?
— Все без исключения. Даже Маргарет Тэтчер.
— Интересно… Мать всегда говорит, что все мужики козлы.
— Естественно. Зеленый виноград. Главное, вы не должны ей позволить, да и никому другому, поселить в вас чувство вины — каждый человек имеет полное право одеваться как ему нравится, мастурбировать, когда вздумается… Разумеется, не нарушая законных — я подчеркиваю: законных, то есть прописанных в законе — интересов других граждан. А требования репрессивной культуры — с ними мы должны бороться гораздо более непримиримо, чем с нарушениями демократии, идеалы и нормы подвергают нас гнету куда более жестокому…
Он вновь ощутил вдохновение, хотя развивал любимую идею в стотысячный раз. Но для каждого-то нового его пациента она и есть новая!
Он хотел приврать во спасение, что и сам иногда с удовольствием носит бюстгальтер супруги, но тут на столе загудел мобильный телефон.
И даже пополз.
Он никогда не брал трубку во время приема, но теперь, когда над ним навис клюв Калерии, он клал мобильник рядом — вдруг позвонит. А не возьмешь трубку, может разозлиться, пришлет конвоиров, или как там у них осуществляется этот самый привод…
И вправду Калерия.
— Да-да, я вас слышу! — он изобразил живейшую радость, не встретившую ни малейшего отзвука.
— Так что, вы по-прежнему не хотите сотрудничать со следствием?
— Почему не хочу, я всячески готов вам помочь!
— Что-то не чувствуется, что вы готовы. Придется, видно, все-таки мне с вами у нас побеседовать. Всего хорошего.
Ничего вроде бы страшного не случилось, а настроение на целый день испорчено. Продемонстрировала, кто есть он и кто она. Свистнет, и побежишь. А куда денешься?
— Извините — пациентка, — мучительно улыбнулся Семену и задумался. — Да, пациентка, пациентка… Что? Да, нельзя было не ответить.
— Ничего, ничего. Про что мы говорили? Да, мать всегда ругается, что все мужики козлы.
— Естественно, зависть к пенису.
— А мой напарник, наоборот, говорит, что все бабы суки.
— Разумеется, зависть к пенису.
— Так у него же у самого есть?
— Что?
— Ну, этот… Пенис.
— Какой пенис? А, да, конечно, пенис есть. Извините, я отвлекся, звонок был очень такой… Нервирующий. Короче говоря, вы ни в коем случае не должны допускать в себя чувство вины. Все, кто пытаются вас в чем-то обвинить, на самом деле вам просто завидуют. Или являются агентами репрессивной культуры. Так и запомните: репрессивной культуры. А если почувствуете какие-то сомнения, колебания — заходите снова. Борьба с репрессивной культурой — наше общее дело.
Сумел-таки закончить на воодушевляющей ноте, хотя голос так и хотел упасть.
Хорошо, что такса была оговорена по имейлу, не надо было ничего произносить вслух. Никак не изжить этот христианский идеал, которому никогда никто не следовал, — что помогать людям следует бесплатно. Особенно разговорами. Вот попы же за свои требы берут без зазрения… Интересно, на зоне попы остаются попами? Психосинтез-то там точно никому не нужен, там и так все на нормы забили
На наши. А свои, идиотские, у них, наоборот, в большом авторитете.
Попробуй мужик отступить от мужского канона… Что бы они с этим Семеном сотворили, подумать страшно, эти хранители идеалов маскулинности. Не из-за них ли и биологический пол разделился с психологическим? После всеобщего заземления и трансвеститы скорее всего исчезнут — животные же вроде бы всегда довольны своим полом?
День выдался урожайный, тосковать было некогда. Людей терзали идеалы: один страшился секса, оттого что не дотягивал до образца, коих никогда не водилось в подлунном мире, другая терзалась из-за сильных и здоровых ног, оттого что не встречала подобных в глянцевых журналах, третий не мог жить из-за того, что кто-то когда-то ввел пенис в вагину его жены, и теперь он даже в бассейне не может видеть обнаженные тела — косяком проходили жертвы проклятых идеалов, и он этих тиранов и садистов развенчивал и заземлял, развенчивал и заземлял, а в перерывах что-то жевал, не чувствуя вкуса, и смотрел телевизор, чтобы не думать о своей беспомощности перед наглой силой. Из рекламы лилась правда жизни — люди более всего страдали от всяческих истечений, от насморков, поносов и менструаций, зато в сериалах царили идеалы времен Гюго и Карамзина: красота покоряла дикарей, злодеев и даже обезьян, распутники хранили верность детской любви — и этот мир еще называют циничным! Его еще заземлять и заземлять.
Время от времени он набирал Симу, но она была недоступна, как идеал. Явилась только затемно, скорбная и жертвенная, всем своим обликом выражая: отца нигде нет, но кому до этого дело! Приходилось собирать в кулак все свое великодушие, хотя уже давно хотелось треснуть этим самым кулаком по столу: да сколько же можно изображать нездешнее существо, при этом ежеминутно сморкаясь распухшим носом! (Она деликатно убегает рыдать в ванную, чтобы ему приходилось тревожиться, не случилось ли там с нею чего, и при этом еще и чувствовать себя сволочью: от хорошего же человека жена в горе не стала бы прятаться!)
Такое было облегчение, когда она наконец отправилась спать! Так что даже когда и его сморил сон, он еще некоторое время посидел на кухне — просто чтобы побыть одному. Но ее тяжелое пристанывающее дыхание все обиды и досады разом сдуло: бедное дитя, нужно ей значит зачем-то пыжиться, наращивать какой-то собственный нарост на ране — ну так и бог с ней, он может и потерпеть. Никак и ему не отстать от этой привычки машинально поминать бога, произносить слово, вообще неизвестно что означающее. Нечто высшее. Хороший вопрос для науки: существует ли нечто высшее? Ученый ответит: для того, чтобы я мог сказать, существует ли нечто или не существует, вы мне должны сначала описать его наблюдаемые признаки. Ладно, про бога не надо, а то от злости снова весь сон разлетится.
Укладывался осторожно, проклиная свое пузо, из-за которого начинали скрипеть любые кровати. Хотел ее обнять, но побоялся разбудить, а она нынче хороша, только когда спит. И нежность, жалость к ней оказались лучшим снотворным — уснул как растаял.
И проснулся, как не спал — с ясной головой, в полной боевой готовности: где Сима? Словно, еще не пошарив рукой по пустой прохладной постели, он уже знал, что ее нет, давно нет. Стараясь не паниковать, зажег свет, проверил выключатели на туалете, на ванной, потом заглянул внутрь. Никого.
Натянул треники, футболку, кроссовки, затем, понимая, что это бессмысленно, выглянул на лестницу. Тишина, все лампочки на месте. Стараясь быть рациональным хотя бы в мелочах, нашел ключи и положил в карман, тщательно проверив, нет ли в нем дырки. Спустился в полутемный двор, где горела всего пара окон, — никого. Сердце гулко колотилось, но он удерживал панику подчеркнутой медлительностью движений. Через темную арку вышел на улицу — снова никого. Перед аркой работяги уже несколько дней разрабатывали большую квадратную яму — заглянул и туда. Желтый фонарь освещал до дна дикую рваную рану в земле, из которой, и слева, и справа, зияли широкие бетонные жерла.
Делать было нечего, пришлось возвращаться не солоно хлебавши. Чтобы унять — уже не тревогу, почти ужас — он включил телевизор, но, хотя жизнерадостные мужчины и женщины продолжали страдать от насморков, поносов и менструаций, сердце колотилось до ломоты в висках (черт, так ведь и до инсульта недолго, все-таки пора браться за избыточный вес…). Время от времени он бросался к двери на любые призрачные шумы, а потом вдруг понял, что дело серьезное, и разом посуровел. Заземлился. Умылся, почистил зубы, расчесал бороду, переоделся в парадные брюки и свежую рубашку: беду нельзя было встречать в расхристанности (вот и ему, оказалось, понадобился свой нарост на ране…)
И еще обнаружилось, не так плохо иметь знакомства в правоохранительных органах. Калерия — это оказалось что-то вроде блата. Да и это ее прямейшая обязанность — вслед за отцом исчезает дочь, это уже отдает каким-то заговором.
Обдумывая план действий назавтра, он обрел такую собранность, что, услышав скрежет ключа в двери, не ринулся заполошно, как раньше, но решительно прошагал, готовый и к радости, и к гибели.
Это была она. Но такая растрепанная, растерянная и бледная, что он вместо всплеска счастья ощутил новую готовность неведомо к чему.
— Милая, что случилось, ты где была?..
Растерянность в ее заспанных глазах сменилась ужасом
— Не помню…
— Как, ты где-то бродила и не помнишь?
— Да, не помню.
— Но ты на улице была?..
— Не знаю, ничего не помню…
Он попытался что-то понять по ее одежде — домашний халат, сандалики, пятен нигде нет… Если она бродила по улицам, это не настолько странно, чтобы забрать в психушку.
— Подожди, а ты лунатизмом никогда не страдала? Не ходила по ночам?
— Было, в детском садике. И потом еще в стройотряде, на целине.
— Уфф… Ну, слава тебе, господи, ты нашлась, а с остальным разберемся. Все-таки нельзя тебе так себя надрывать, это все от стресса. Иди спать, милая. Или хотя бы полежи с закрытыми глазами, это тоже отдых. Может, мне тебя загипнотизировать?
— Нет-нет, — она как будто даже испугалась.
А он прямо в прихожей опустился на стул и долго сидел с закрытыми глазами. Несколько раз порывался подняться и не мог.
Не мог собраться с силами. А потом, словно древний старец, шаркая ногами, провлачился в кабинет-гостиную почитать, что нынче пишут про лунатизм в интернете.
И вдруг встрепенулся: все стало ясно как день. Лунатический сон сродни гипнотическому, а в гипнотическом сне люди часто вспоминают то, что хотели бы забыть. Сима во сне вспомнила какие-то свои обиды на отца, — и от каких-то сексуальных фантазий она, возможно, до сих пор отмывается, и няньку, якобы отцовскую сожительницу, она, не исключено, в подсознании не может простить, — там может накопиться целый пороховой погреб, подсознанию ведь ничего не докажешь, оно вполне может считать Вишневецкого виновным и в смерти матери, и в измене ее памяти, — и вот однажды во сне этот погреб взрывается: она идет и убивает отца.
То есть поднимается наверх, звонит, он, поднятый с постели, встревоженно смотрит в глазок, узнает дочь — возможно, в ночной рубашке, растрепанную… Он испуганно открывает дверь, спрашивает, в чем дело, и она наносит ему удар. Чем? Да хоть бы кухонным ножом.
Нет, Калерия, надо отдать ей должное, исползала весь пол с лупой и каким-то приборчиком — ни капли крови не нашла. Тогда другое: Сима могла его задушить, говорят, лунатики очень сильные.
Но нет, куда бы она дела труп? Да и в квартире был бы разгром, Вишневецкий не очень-то чтит… или уже чтил?.. завет «не противься злому».
А, вот как оно было! Она в сомнамбулическом сне спускалась вниз, а Вишневецкий возвращался от какого-то умирающего. Он ее окликнул, она не ответила, он пошел за ней, а она на улице столкнула его в яму — там глубоко, много ли старику надо! Он хоть с виду и жилистый, но сердце, сосуды…
Нет, тогда бы его утром заметили рабочие! Не обязательно, она засунула его в трубу, лунатики очень сильные и ловкие.
Он кинулся в кладовку за китайским фонарем, умеющим светить мертвенным лунным светом, и — и опомнился.
Надо немедленно принять снотворное, он уже сам на грани бреда.
Запив из-под крана три беленьких глянцевых квадратика, он посидел с закрытыми глазами, повторяя про себя: спать, спать, спать, спать…
Осторожно привалился к Симе, изнемогая от нежности и тревоги за нее, и она, горяченькая, прижалась к нему с такой доверчивостью, что у него слезы навернулись на глаза: так, бывало, припадал к нему маленький Димка, когда во время встречной метели возьмешь его на руки… Нет, главное в семье это не секс, а вера, что хотя бы один человек на свете никогда тебя не бросит.
Рассентиментальничался он что-то, надо бы заземлиться, да сил не было, так в разнеженности и заснул.
Утром Симу в постели снова не застал. И ночная версия, что Сима столкнула отца в яму, уже показалась ему даже и не бредом, а просто нелепостью. И все-таки он решил для очистки совести сначала почитать про лунатизм, а после обследовать трубы внизу. Однако, когда он наконец налазался по интернету и спустился вниз, обе трубы уже были погружены в свежий бетонный куб, а разноцветный, словно детская игрушка, импортный бульдозер, яростно рыча, двигал в яму щебенчатый бруствер. Но это было уже не важно. Из того, что он прочел про лунатизм, он понял, что ничего особо страшного в нем нет, всему виною стресс, главное, чтобы человек в отключке не выпал из окна или еще куда-нибудь не свалился, но у них в квартире на окнах стоят сетки от комаров, дверь же он теперь будет запирать на ключ, а ключ прятать: во сне она его не найдет. Убивать же лунатики никого не убивают, это сказки.
В кармане, где вчера плющились письма Фрейда, завибрировал мобильник. Он поймал его не сразу и чуть не выронил в яму — пальцы после таблеточной ночи еще плохо слушались. Калерия, мать ее так, не ответить он не решился.
— Да, прямо сейчас. Или вам нужно прислать сопровождающего с повесткой? Вы знаете, где наше отделение? Вот и чудненько. Хочу поговорить о вашей супруге.
Он почувствовал подлое облегченьице и, чтобы хоть отчасти искупить его, набрал Симу. Но как, проснувшись, он ее не застал, так и сейчас она была недоступна. Не удалось предупредить, что ею интересуются, может быть, даже и о чем-то сговориться. Хотя о чем? Кто знает, что еще эта тварь задумала?
УМВД на заурядном фасаде сияло золотом. Слева траурно свисал трехцветный российский флаг, справа был полунамотан на древко какой-то красный с неясным желтым кренделем. Пытаясь собрать свою решимость, он прошелся вдоль здания. Затормозил огромный черный автомобиль, из него спустился огромный черный бандит, вернее, черной на нем была только расстегнутая куртка-косуха, напяленная в августе, очевидно, для устрашения, но крупная бритая голова и золотая цепь на шее дышали тьмой. Бандюга вошел в дверь, как к себе домой, ну, а ему, законопослушному гражданину, тогда уж и сам бог велел (опять бог, но ему было не до богоборчества). Сердце работало в усиленном режиме, но до вчерашнего было далеко, к тому же и таблеточная очумелость помогала.
За стеклом, будто где-нибудь на почте, печатала на компьютере приятная девушка в милицейской форме, а через полукруглое окошко пыталась до нее докричаться юная горянка с остервенелыми слезами в голосе:
— Они же все дрались, почему всех выпустили, а моего брата оставили?!.
Девушка за стеклом продолжала печатать, будто не слышала.
— Ну ничего, сейчас Рашидик приедет, он всех вас вы…т!!!
Никакой реакции. Вот не думал, что женщины Востока могут так выражаться…
Джигитка пометалась и ринулась наружу. А он, даже не пытаясь бороться с угодливостью, пригнулся к окошку, проклиная свой живот, наверняка лишавший его всякого сочувствия со стороны женского пола.
— Здравствуйте, меня вызывала Калерия…
Вдруг забыл отчество, но Калерию-Холерию знали и без отчества.
— Подождите, она к вам спустится.
Путь в длинный темноватый коридор (учреждение как учреждение) был наполовину перегорожен канцелярским столиком, за которым, при телефоне, сидел молодой человек в милицейской форме, тоже довольно приятный. Похоже, самой неприятной здесь была Калерия.
Он принялся за доску объявлений и даже немного увлекся. Добровольная дактилоскопическая регистрация, «горячая линия» по вопросам несогласия с действиями должностных лиц…
На всякий случай он записал номер.
Мужчин, прошедших службу в вооруженных силах…
— Пройдемте.
Приветствия Калерия исключила как уступку замшелым привычкам, оставила только работающую часть. Кажется, заземлилась поглубже его самого.
На этот раз она была, однако, в легкой цветастой юбке, трижды опоясанной какими-то кружавчиками, и короткой светлой кофточке, открывающей непропеченный — пупок! Бог ты мой, она что, вообразила себя женщиной?..
Слегка, однако, обнадеженный, он попытался с нею заговорить, чтобы хоть чуть-чуть разрядить обстановку, но она никак не реагировала, продолжая отщелкивать стальными каблучками кабинет за кабинетом, — справа-слева, справа-слева…
Прощелкала по бетонной лестнице на второй этаж, открыла стальную дверь с наборным замком. Дверь за спиной грохнула железом, будто в каком-то корабельном трюме, и в павшей тишине он явственно расслышал вопли, несущиеся из дальнего конца коридора, где недосягаемо сияло зарешеченное окно (лунатикам здесь ничего не угрожало). Как и все россияне, он был начитан и наслышан о самоубийственных признаниях, добытых пытками, но все же постарался отсечь даже проблески мысли, что это может иметь какое-то отношение и к нему. Но как отсечешь, когда это носится в воздухе: «щас будем тебя пидорасить»… бутылка… разрыв сфинктера…
Нет, к такому он не был готов, в детстве его учили только красиво смотреть в глаза винтовке перед расстрелом.
Вопли тем не менее приближались, а мурашки по спине, подмышкам и гениталиям бежали все гуще. Проклятье, Калерия распахнула дверь именно в эту пыточную:
— Входите.
Бандит в косухе вопил в телефон, так что вздувались толстые жилы на бычьей шее, вольно охваченной массивной золотой цепью:
— Тебе в лом задницу от дивана оторвать, чтоб к девяти до суда доползти, а он из-за этого еще один велик скоммуниздил!!! Ты запомни, я тебя в последний раз предупреждаю!
Он с четвертой попытки воткнул трубку в ее ложе и как ни в чем не бывало обратился к Калерии:
— Ни хера не хотят работать, — в его осипшем от воплей басе звучало что-то вроде уважения.
— А вот мне, Игорек, с товарищем надо поработать. Не погуляешь?
Господи, она еще и кокетничать пытается…
— Лерочка, для тебя… Хоть цепуру с шеи.
И на это кокетство еще имеется спрос!..
— Садитесь, — она положила перед собой на бывалый конторский стол прямоугольный приборчик размером с мобильник. — Имейте в виду, я вас пишу. Итак, картина маслом: главный подозреваемый на сегодняшний день — ваша жена. Она наследница, она главный выгодоприобретатель. К тому же вы сами сказали, что у нее имеется мотив личной неприязни: смерть матери.
— Я совсем не это сказал! И вообще для примера, а не конкретно. Я сказал, что в подсознании у любого из нас могут быть мотивы, о которых мы не знаем — и у меня, и у вас, и у…
— Не переводите стрелки. Разговор идет не обо мне, а о вашей жене. Но я допускаю, что она могла быть бессознательным организатором убийства и сама об этом не знать.
— Это как?..
— Недавно через нас проходила женщина, которая жаловалась, жаловалась на мужа любовнику, а тот взял да и проломил ему голову гантелью. Сделал ей подарок к Новому году.
— На что вы намекаете? У моей жены нет любовника.
Он едва сумел выговорить эти слова, настолько вдруг пересохло во рту.
— Все мужья так думают. Имеется у нее какой-нибудь старый друг?
— Она со школы дружит с таким, Берсеневым из нашего подъезда. Но он филолог, сноб — какие там гантели! У него даже в школе было прозвище из Шекспира — Лаэрт. Не Мироха какой-нибудь.
— Так, Берсенев, берем в разработку.
— Вам ничего сказать нельзя! А чтобы Сима — это вообще бред! Она просто обожала отца… Обожает, я хотел сказать. Ее воспитывала нянька при доме, вела себя как родная, а потом насплетничала, что отец с ней жил. Это Симу ужасно оскорбило — он ведь еще и священник, им даже жениться во второй раз запрещено…
— Ага, значит еще один мотив.
— Да вы страшный человек!
— А вы не страшный? Я у одного такого побывала на приеме, так он мне все кишки вывернул! Я бы вообще всех вас запретила.
— Сима после той истории даже с любимой нянькой порвала. А про отца и сейчас ничего плохого слышать не хочет. Нет, с меня хватит, больше вообще ничего не буду говорить.
— Посмотрим.
Калерия достала из женской сумочки мобильник, поиграла кнопками (невероятно — и в кольцах узкая рука!).
— Игорек, зайди, пожалуйста.
И тут же, словно этот бритоголовый громила ждал за дверью, в спину пахнуло ветром. Он, будто в страшном сне, повернулся назад всем туловищем и, словно в замедленной съемке при выключенном звуке, увидел, как бритоголовый гигант в распахнутой черной косухе приближается к нему с нераспечатанной бутылкой пепси-колы.
И тут онемевшее бедро защекотал мобильник — Сима! Она не бросит, она всех поднимет на ноги!
Ее голос звенел и ликовал как перед свадьбой: «Папочка нашелся!!!!!!!! Он у Димки на его острове!!!!!!!!!!!!!!»
Она так кричала, что было слышно даже Калерии.
— Так что, мы можем закрывать дело? — недоверчиво спросила она, и он радостно развел трясущимися руками:
— Как видите!
Ему ужасно хотелось заключить ее в объятия, но он уже помнил, к чему это однажды привело.
Назад: Воскрешение Лаэрта. Шестикрылая Серафима
Дальше: Раскаянье лунатика. Шестикрылая Серафима