Глава 40. Тупая Европа или Поэзия, как подспорье в политике
В царские покои к Федору я пришел вечером того же дня не с пустыми руками – с гитарой. Хотел предложить сыграть для него с Мнишковной, а заодно и для… Ксюши. Мол, если царевна стесняется показываться передо мной с повязкой на лице, чего проще: пусть побудет в другой комнате. Да, не увижу я ее, но зато она меня услышит. Ну и переговариваться сможем.
Порез на руке, правда, болел, но ради такого дела потерплю.
Предложить я ничего не успел. Мрачный Годунов чуть ли не с порога «обрадовал» известием, что Ксении Борисовне еще с утра резко поплохело. Раненая щека распухла – страшно смотреть. Не известил он меня об этом, понадеявшись на Листелла, твердо уверившего его, будто к обедне ей получшеет. Но не тут-то было. Федор вызвал остальных медиков, но положительного результата они пока не добились и царевна по-прежнему в себя не приходит, мечась в бреду и в жару. Положение настолько тяжкое, что мать Мария Григорьевна, не выдержав, пришла к ней из монастыря и сейчас тоже находится в ее опочивальне.
Я оцепенело плюхнулся на лавку. Вот тебе и дал концерт по заявкам.
Погоди, погоди, щеку разнесло…. Получается, заражение у нее. А почему? И мне припомнилось, как Ксюша, будучи там, в татарском лагере, сидя в карете, успокаивала меня, что «Арнольд Иоганыч перевязал ее столь искусно, что ей вовсе не было больно, ну ничуточки». Ей, значит, не больно, а я аж зашипел, когда Дубец залил рану на моей ладони спиртом. Интересно получается. Но по-моему и перекись водорода щиплется, не говоря о йоде. Или она меня попросту успокаивала? Ладно, проверим.
– А ну-ка пошли на женскую половину, – решительно потащил я за собой Годунова.
Тот чуть поупирался, но ситуация такова, что не до приличий, и он пошел.
В саму опочивальню мы не заходили, но я вызвал Листелла и выяснил, что мои худшие опасения верны. Напрасно я по дороге в покои царевны успокаивал себя мыслью, что лекарь попросту использовал неведомую мне безболезненную дезинфекцию. Фигушки! Ни хрена он не использовал. И не потому, что забыл про нее со страху – хуже. Судя по искреннему недоумению, написанному на его лице, он понятия о ней не имел. Вообще.
Кстати, прочие медики, суетившиеся вокруг Ксюши, тоже.
Ну и чего делать? Вскрывать-то нарыв они отказывались. Да при этом у них хватало наглости заявлять в свое оправдание, что они закончили медицинские университеты и могут предъявить дипломы настоящих врачей, а потому к ремесленникам-хирургам никакого отношения не имеют.
Положиться на господа бога, как предлагали они, я не собирался. Выскочив в коридор я отправил Дубца за Петровной, вкратце пояснив ситуацию, чтоб явилась во всеоружии.
Хорошо, на Руси у нынешних медиков не имелось такого жесткого разделения как в этой долбаной Европе. Каждый резальник, то бишь хирург, отчасти терапевт, а каждый терпевт – резальник. Потому и моя травница ножом владела изрядно – помню, вскрывала она как-то нарыв одному из моих гвардейцев. И про дезинфекцию, кстати, знали и те, и другие. Разве самого слова не слышали, но это не суть важно?!
Петровна появилась быстро, и не одна, вместе с Резваной, но и я времени даром не терял. Пока ее дожидался, сообразил, что первым делом надо сбросить высокую температуру, а потому, попросив Марию Григорьевну заменить этих горе-лекарей на обычных боярышень, приказал последним раздеть царевну донага и аккуратно протереть тело спиртом. Фляжки с ним носил у себя на поясе каждый из гвардейцев – мало ли какая ситуация приключится. Их-то я и конфисковал у часовых.
Подоспевшая травница похвалила меня за предусмотительность, предупредила, что времени терять нельзя, но наткнулась на отчаянное противодействие Марии Григорьевны. Та попросту выперла Петровну из опочивальни, едва увидев извлеченные травницей из лукошка ножи и поняв, что она собирается проделать с Ксенией. В последующие десять минут мы уговаривали упрямицу, закрывшую собой проход в в опочивальню, вдвоем: я и Федор. Петровна зло поглядывала на монахиню, досадуя на задержку и нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу, но благоразумно помалкивала, не встревала.
Поначалу Мария Григорьевна и слушать нас не желала, напомнив слова уходившего из опочивальни самого авторитетного из царских медиков Христиана Рейблингера. Мол, теперь на все воля божья. Хорошо, сынишка вовремя напомнил мамочке, как я два года назад ухитрился вытащить с того света Бориса Федоровича.
Сработало, да и то не сразу. Некоторое время она продолжала загораживать дорогу, вопросительно уставившись на меня. Я не отводил глаз, ожидая, что она скажет, но про себя уже решил – не пустит добром, вломлюсь силой и, оставив там травницу с Резваной, встану в дверях намертво.
– Но ты ж тогда…., – протянула она, но не договорив, устало махнула рукой и выдохнула. – Ну и ладноть. Лишь бы жива осталась, – и нехотя сделала шаг в сторону, давая пройти Петровне.
Пока ждал, как все закончится, вымеряя лестничную площадку нетерпеливыми шагами, меня выловил сконфуженный Христиан Рейблингер, принявшийся смущенно пояснять, чтоб я не считал их неумехами. Оказывается, и они могли проделать тоже самое, что и моя травница, а не решались на это, потому что перед ними была не просто женщина, но царевна. Мол, есть опасения, что после такого у нее на лице останется изрядный след, и поди поясни, что иначе никак.
Закончилось все благополучно: температура спала, гной удалили, да и беспамятство царевны наконец-то перешло в обычный здоровый сон, но Петровна, когда мы с нею за полночь возвращались обратно в мой терем, в ответ на мои осторожные вопросы подтвердила слова Христиана. Но подметив, что я помрачнел, сурово заметила:
– У той, кого по настоящему любишь, и рябинки на щеках ямочками кажутся.
– Да я не из-за себя расстроился, – отмахнулся я. – Из-за нее. Теперь она чего доброго будет думать, что я на ней из жалости…
Но договаривать не стал, отмахнулся.
…Я не уехал на следующий день к Кызы-Гирею как собирался – очень хотелось повидать Ксюшу. Но оправдание для себя отыскал: сказал Власьеву, чтоб разыскал тех, кто ездил при старшем Годунове отвозить поминки хану. Мол, поговорить с ними хочу, порасспрашивать о личных впечатлениях. Увы, к царевне меня не пустили и опять-таки по ее настоянию. Ну и ладно. Зато поговорил, сидя в соседней комнате, песни ей спел. Теперь пора и уезжать – душа немного успокоилась.
Но задержка оказалась не напрасной. Привел мне Власьев одного из тех, кто возглавлял посольство к Кызы-Гирею. Жаль, второй (дьяк Андрей Иванов) находился в Речи Посполитой, поэтому пришлось довольствоваться беседой с князем Григорием Константиновичем Волконским по прозвищу Кривой.
Как я понимаю, это прозвище на Руси – стандартное для одноглазых. Потерял он свое око давно, аж пятнадцать лет назад, во время сражения со шведами, когда Борис Годунов возвращал Руси земли, разбазаренные Иваном Грозным. О событиях той войны (для затравки, а то больно скованный сидел) и пошла у нас поначалу речь. Спрашивал я с улыбкой, пошучивал, и князь, поначалу рассказывавший неохотно, постепенно увлекся, живописуя, как он разбил шведский отряд, занявший Сумский острог на Белом море, и как позже зорил свейские земли, вернувшись оттуда с богатой добычей.
Ну а далее, когда он окончательно расслабился, чему поспособствовали и пара кубков хмельного медку, я и стал выуживать у него самые незначительные подробности пребывания в Крыму – кто знает, что именно мне пригодится впоследствии. И своего добился. Интересный случай он мне рассказал, произошедший в Бахчисарае.
Пришел к ним как-то один человечек и предложил купить тайные бумаги Кызы-Гирея, якобы написанные ханом собственноручно. Должность человечек занимал немалую, куллар-агасы, то бишь начальник всех нижних придворных чинов во дворце, так что верить ему было можно. Да и текст на листе, выписанный красивой витиеватой арабской вязью, наводил на раздумье, ибо в нем туманно говорилось о тайных ходах, которые глазам не видны, и тайных смыслах, которые умам не даны.
За три дня, даденные им на раздумье, они с дьяком сумели раздобыть через доверенных лиц образец почерка Кызы-Гирея. Сличив его со строками на листе, оставленном куллар-агасы, переводчик твердо заявил, что оба написаны одним человеком. Получалось, огромная цена – по золотому за каждый лист – того стоит, и Волконский решил купить остальное.
Как же он расстроился, когда выяснилось: никаких секретов в приобретенных бумагах нет – одни стихи. Как они позже узнали, поэзией хан увлекается, но творит тайком и сочиненные опусы своим именем не подписывает. Псевдоним себе взял, Газайи, чтоб никто не знал.
Листы они выкидывать не стали, привезли в Москву для отчета. Все-таки уплатили за них золотом и отвалили изрядно, почти двести угорских червонных. По счастью, Годунов-старший, будучи очень доволен результатами посольства – мир продлили – махнул рукой на бесполезную трату денег. Мол, со всяким бывает.
– А впрочем, не такую и бесполезную, – подумав, добавил Волконский. – Я слыхал, по тем листам ныне переводчиков проверяют, насколь хорошо они писанную арабскую речь ведают.
Надо ли говорить, что, отпустив князя, я немедленно метнулся в Посольский приказ и велел собрать и принести мне все переводы текстов этого Газайи, решив вечером внимательно прочитать ханские опусы и прикинуть, как поудобнее использовать их. А пока….
Следующей на очереди была беседа с купцами-мусульманами. С ними я провозился достаточно долго, засыпав разнообразными вопросами, касающимися их веры. Поначалу они смотрели на меня недоуменно. Будь перед ними кто иной, навряд ли состоялся разговор. Однако они знали, кто именно повелел вытащить их всех из застенков и вернуть им изъятые товары, а потому терпеливо отвечали, непонятное поясняли, если я не догонял – подробно разжевывали, а при необходимости цитировали Коран. Думаю, попроси я их, они и молитвы свои для намаза мне надиктовали бы, но это лишнее, все равно не запомню. А вот названия их я записал – мало ли, вдруг понадобится.
Выяснив нужное, я расстался с ними и засел за изучение творений хана. К сожалению, никто в Посольском приказе поэтическим даром не обладал, поэтому стихи в переводе на русский по сути стихами не являлись: обычный текст, притом достаточно коряво написанный. Нечто вроде интернетовского переводчика «Гуся» – не в склад, не в лад и невпопад. Пришлось потрудиться самому, пытаясь привести их в удобоваримый вид. Получилось не ахти, но ничего не поделаешь – я тоже не Пушкин.
Время на них я потратил не зря. Пригодились они, ибо поначалу мне никак не удавалось перевести нашу с ханом беседу в доверительное русло. В немалой степени поспособствовал тому и режим его содержания. Не тюремный, конечно, но достаточно близкий к нему – сотник Гранчак, приставленный для его охраны, слишком буквально воспринял мои слова: «Головой за хана отвечаешь». Гвардейцы его сотни разве по нужде Кызы не сопровождали, а в остальное время следовали за ним, можно сказать, по пятам. Разумеется, тот, что вполне естественно, начал подозревать, будто я не собираюсь сдержать своего обещания в скором времени отпустить его вместе с сыном обратно. Да и мое предсказание насчет скорой смерти не выходило у него из головы.
Приехав, я первым делом распорядился вообще снять первое, самое ближнее кольцо ханской охраны. Ни к чему оно. Тысячный отряд Кызы-Гирея далеко, под Москвой, приближенные его из числа тех, кого я оставил, тоже раскиданы кто где. Словом, ни к чему такие строгости. Подыскал занятие и его сыну Сеферу, вызвав из Москвы кучу специалистов из Ловчего и Сокольничего приказов и распорядившись организовать для паренька отменную охоту. А по поводу приставленного к нему десятку спецназовцев пояснил, что они предназначены исключительно для его безопасности, не более. Все-таки охота, мало ли.
Но хану мой приезд настроения не улучшил. Так и остался мрачным, несмотря на снятую охрану – переживал сильно. Оно и понятно. Хороший хан – тот, кто водит своих воинов в удачные походы, а у него что? И вид у него был – краше в гроб кладут. Сплошная тоска, апатия и депрессия. Даже с лица мужик спал, изрядно похудев, ибо ел весьма мало – воробей больше склюет.
А когда он узнал от меня, какая смерть ему уготована, помрачнел пуще прежнего. Еще бы! Скончаться от чумы само по себе страшно, а для воина осознание, что ему суждено не погибнуть в бою от вражеской сабли, но умереть, лежа в постели и мучаясь от невыносимых болей, вдвойне неприятно.
Не-ет, старина, так дело не пойдет. С таким настроением не договоры с союзами заключать, а на поминках сидеть да мед ведрами хлестать. Или водку. А потому для начала давай-ка займемся с тобой психотерапией.
И я принялся разглагольствовать о постоянно вращающемся колесе фортуны, то опускающем человека, погружая его в пучину бедствий, то вновь возносящем на небывалую высоту. Взять к примеру меня. Вроде недолго я пробыл на Руси, два с половиной года, а посчитать все бедствия и невзгоды, выпавшие на мою голову за такое малое время и список получится о-го-го. Сам посуди, великий хан: пять раз я успел посидеть в остроге, дважды меня чуть не расстреляли, а кроме того колебались, то ли отрубить мне голову, то ли сжечь на костре. Начались же мои скитания по русской земле с того, что меня вообще чуть не съели. Да, да, я не шучу и не преувеличиваю.
А конечный итог? Вот он я, жив и невредим, и ныне стал, можно сказать, калгой у своего государя. А почему? Да потому что никогда не унывал, твердо зная: выход имеется в любом лабиринте, а колесо фортуны меж тем продолжает вращаться и надо немного обождать, а там непременно наступит очередной подъем. Но, разумеется, одного ожидания мало – надо и самому бороться. У меня даже девиз такой: бороться и искать, найти и не сдаваться.
Да и многие философы считают в точности как и я. Вот, к примеру, довелось мне как-то читать некую чудесную вещицу под названием «Долаб», где человек спрашивает у мельничного колеса, называя его «братом», почему он так измучен и жалок. А в ответ слышит….
Оппаньки, как мы мгновенно насторожились. Аж ушки торчком встали. Понимаю, услышать мнение со стороны о своем творении всегда интересно, особенно когда пребываешь в уверенности, что подлинный автор высказывающемуся неизвестен. Вот и прекрасно, сейчас я его тебе и выдам….
Если изложить кратко суть моей вдохновенной речи, длившейся не менее получаса, то сводилась она к тому, что остальные поэты – Фирдоуси и Низами, Омар Хайям и Рудаки – бесспорно хороши, и каждый по своему, но на мой взгляд Долаб по своей мудрости, изложенной в нем, стоит неизмеримо выше их всех. Во всяком случае, мне ранее никогда не доводилось встречать такой яркой образности, такой глубины мысли об изменчивости судьбы и скоротечности счастья, таких сокровенных пронзительных строк о….
Хан расцветал на глазах. Уши пунцовые от смущения, лицо красное, глаза зажмурились, как у кота, обожравшегося сметаной. Он еле-еле сдерживался, чтоб не замурлыкать от удовольствия. По-моему пару раз аж губы кусал, чтоб ненароком не улыбнуться.
Ну и хватит, а то, чего доброго помрет от счастья. И я подвел итог: лучше Долаба написать невозможно. Кызы-Гирей открыл рот, желая что-то сказать или скромно возразить, но я не дал, строго заметив, что коли уж сказал невозможно, значит, так оно и есть. Разве на это сподобится сам автор, некто Газайи, если он жив, разумеется. Тут я не спорю, с него станется сотворить новый шедевр.
Кстати, он вроде из тех краев, что и почтенный Кызы-Гирей, так может хан имел счастье его повидать. Ах, я ошибаюсь, Газайи проживает гораздо дальше. А где? Надо ж, никогда не слыхал такого города. Но тогда не передаст ли ему хан через знакомых купцов мой скромный дар – сто золотых, ведь я слыхал, истинные поэты, как правило, бедны. Не надо? У него имеются деньги? Точно? Это хорошо. Выходит, он не отвлекается от творчества будничными мыслями о хлебе насущном. Следовательно, у меня есть надежда прочитать что-нибудь из его творений, если Кызы-Гирей случайно увидит их и окажется столь любезен переправить их мне. Непременно переправит? Ну спасибо!
Кстати, я рассказал о «Долабе» слишком кратко, чтоб Кызы-Гирей прочувствовал, насколько блестяще написано, но оно поправимо. Пусть хан пожелает и я тотчас пошлю за переведенной на русский язык рукописью в Великий Новгород, дабы привезли драгоценный экземпляр этого творения. Нет, нет, никакого преувеличения, именно драгоценный, и во всех смыслах, в том числе и в буквальном, ибо я повелел лучшим на Руси переплетчикам не жалеть для обложки ни золота, ни серебра – творение-алмаз заслуживает соответствующего одеяния. Мда-а, очень жаль, что хан не научился читать по-русски, а то бы мог лично насладился этими мудрыми строками, ибо не зря у нас на Руси говорят: лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать….
Про Великий Новгород я придумал на ходу, исходя из расчета, что задерживаться надолго хан не станет. А если и притормозил бы свой отъезд – не беда. Ко времени якобы возвращения гонца из Новгорода московские переписчики и переплетчики должны уложиться.
Слегка придя в себя от похвал, Кызы-Гирей вскользь и эдак небрежно заметил, что и ему как-то довелось читать некие творения этого автора, например «Роза и соловей», но он отчего-то не пришел в такой восторг, как я. Я возмущенно подскочил, благо, и с переводом этого стихотворения успел ознакомиться, и с жаром ринулся доказывать обратное. Попутно дал краткие, но превосходные характеристики и другим вещам Газайи. Например, заявил, что «Кофе и вино» я всегда читаю, садясь в своем кабинете с чашечкой кофе. И на мой взгляд чтение этой маленькой, но очаровательной вещицы, вдвое усиливает аромат божественного напитка. И вообще у Газайи….
Желаний в них знойный
Я вихрь узнаю,
И отдых спокойный
В счастливом краю,
Бенгальские розы,
Свет южных лучей,
Степные обозы,
Полет журавлей,
И грозный шум сечи,
И шепот струи…
Перерывы в обсуждении творчества Газайи у нас за весь день и вечер произошли лишь дважды, и по весьма уважительным причинам. В первый раз я заикнулся, что мне надо бы на вечерню в церковь, да и самому хану пора разворачивать свой коврик, да поворачиваться к солнышку правым бочком, чтоб к Мекке лицом, ибо как мне кажется, пришло время для салята аль-асра.
Хан уважительно покосился на меня. Еще бы, такие знания у христианина – нечто с чем-то. Значит, не зря я конспектировал купцов-мусульман. Сгодились мне их знания.
Во второй раз произошла та же картина, но на сей раз я напомнил о саляте аль-магрибе и в церковь не ходил.
О делах мы в тот день не говорили ни слова, полностью погрузившись в детальное обсуждение творчества Газайи, причем я выступал в качестве защитника, а хан взял на себя роль обвинителя. Правда, обвинителем он был весьма и весьма деликатным, да и на уступки мне шел охотно, после недолгих возражений признавая мою правоту: «Да, красиво звучит. Да, чувствуется мудрость. Да, талантливо написано. Согласен, такие строки достойны любого, даже самого великого мастера слова».
И как конечный итог из его уст прозвучало:
– Пусть будет по твоему, князь, ибо хороший гость ни в чем не должен перечить хозяину.
…Словом, повязал я хана этими восторженными отзывами о «неведомом» поэте. Накрепко повязал. В три морских узла – поди вырвись.
А на следующее утро пришел черед потолковать и о более приземленном….