Глава 13. Ату его, ату!
Признаться, о последующих заседаниях Малого совета, на которых мне вновь пришлось сидеть после выполнения поручения Годунова, и рассказывать не хочется. Но для того, чтобы пояснить, как меня угораздило растерять практически все, придется.
Честно говоря, по знакомым оскаленным рожам я не больно-то соскучился. С превеликим удовольствием и впредь бы их игнорировал, но увы… Срок уважительной причины закончился, тишины с порядком в Москве я добился, чистоты тоже. Правда, последней лишь относительно, но лиха беда начало. Процесс-то пошел, по каждому клочку земли жестко определено, кто именно отвечает за его чистоту, кому платить штраф за мусор. Никого не забыл, на всех обязанности возложил – на хозяев дворов и настоятелей храмов с монастырями, на старшин купеческих сотней и руководство слобод. Годунов, когда я доложился ему, предложив прокатиться по столице и убедиться в том лично, посмотрев на Марину, досадливо отмахнулся, заявив, что и без того мне верит. И снова ни спасибо, ни доброго слова. А Мнишковна тут же сладеньким голосом пропела:
– Свои оплошности князь, ты исправил, спору нет. Одного не пойму, отчего ты с самого начала над тем не потрудился? Почему дожидался, чтоб сам государь на оное свое внимание обратил, будто у него поважнее дел нет?
Красиво выдала, ничего не скажешь. Моим же салом, да мне по мусалам. Ай, молодца девка! На такое и достойный ответ не вот найдешь. И впрямь: раз сделал – значит, мог. Тогда почему сейчас, а не раньше?
На какой-то миг стало так тоскливо на душе, хоть волком вой. Получается, вкалывал я, вкалывал, и все прахом!
Напрасно все! Я строю над провалом!
В единый миг все может обратиться
В развалины. Лишь стоит захотеть
Последнему, ничтожному врагу
И он к себе царево склонит сердце…
Впрочем, о чем я? Марина Юрьевна – враг не из последних. И оставалось пробормотать (не оставлять же за нею последнее слово), что лучше поздно, чем никогда. Зато теперь в Москве, по сравнению с всякими прочими городишками вроде Лондона, Рима, Парижа, Варшавы, Кракова и Самбора, на улицах несусветная чистота.
Но сравнял я счет всего на пару часов, поскольку, вызвав меня к себе после обеда, когда Федор почивал, Марина прямо с порога заявила:
– А не больно-то кичись, князь. Лучше отставь свой гонор, да поклонись мне в ноги и сказывай Федору Борисовичу, что я тебе повелю. Али ты помыслил, будто ныне вины свои полностью искупил? Ан нет.
– В писании сказано, кто бросает камень вверх, бросает его на свою голову, и коварный удар разделит раны, – мрачно предупредил я ее. – А еще говорится, кто роет яму, сам упадет в нее, и кто ставит сеть, сам будет уловлен ею.
– Никак грозишься? – недовольно поджала губы Марина. – А ведешь ли, что стоит мне пальцем шевельнуть и от тебя мокрое место останется, ровно от мухи раздавленной.
– Судя по моим габаритам я больше на медведя похож, – не пожелал промолчать я. – Придется не пальцем, рогатиной шевелить. Да и получится ли? У меня лапы крепкие, извернусь да сломаю. И как тогда?
– Ведаю, увертливый ты, – кивнула она. – Потому я их для тебя ажно две припасла. Одной не завалю, другой достану. До вечера тебе последний срок подумать, а завтра на сидении в Малом совете, коль покаешься, знак мне дашь – я пойму. Ну а коли нет – не взыщи.
И, криво усмехаясь, осведомилась, не запамятовал ли я про свое обещание насчет песен, а то ей нынче что-то заскучалось, посему хотелось сегодня вечерком послушать шкоцкого баюнника.
Ну и зараза! Вначале в помоях с ног до головы искупала, а я ее развлекай. Я хотел вежливо пояснить, что проблема со струнами пока не решена, но передумал. Она ж только и ждет моего отказа, а потом пожалуется Федору, как князь Мак-Альпин ее послал. И оно мне надо? Нет уж: вы хочите песен – их есть у меня. И такое спою – надолго запомнится. Да и для престолоблюстителя подыщу подходящее.
И я ответил согласием. Мол, струны вчера куплены и установлены, сам сегодня хотел предложить государю усладить свой слух моими песнями, и непременно приду. Слово я сдержал и вечером появился в палатах с гитарой. Но сомневаюсь, что песня Высоцкого «Притча про правду и ложь», с которой я начал свой маленький концерт, понравилась Годунову. Чересчур явные намеки в ней имелись. Улыбка с его губ слетела где-то после третьего куплета.
– …Правда смеялась, когда в нее камни бросали, – пел я, глядя, как все сильнее и сильнее хмурится престолоблюститель, и наивно полагая, что мне оно на пользу, ибо до человека начинает доходить истинное положение дел.
– Кстати, навесили правде чужие дела…, – старательно выводил я, не сводя с него глаз и ликуя в душе: «Неужто подействовало?!» Владимир Семенович, конечно, гениальный поэт, но чтоб столь быстро?
Пока исполнял многозначительную концовку – «голая правда со временем восторжествует…» – продолжал неотрывно смотрел на Мнишковну, которая была вне себя от злости.
– А повеселее у тебя ничего нету, князь, – скривив губы, осведомилась она, едва я закончил.
Ах, тебя развеселить надо? Изволь, найдем. У Высоцкого на любой вкус имеется. И я, недолго думая, затянул «Песню про вепря», тоже содержащую в себе кое-какие ассоциации. И насчет бывшего лучшего, но опального стрелка, и о его препирательствах с упрямым королем, а вепрь меж тем ошивался возле самого дворца…. Но на сей раз, судя по беззаботной улыбке Годунова, мои намеки ускользнули от него.
– Трубадуры обычно про рыцарей поют, да про прекрасных дам, – не удержалась от критики Марина по окончании песни. – А ты невесть чего.
Так тебе дам с рыцарями подавай?! Ну заполучи напоследок! И я залихватски затянул про барона Жермона, отправившегося на войну. На Годунова я поглядывал, лишь когда речь шла о самом бароне, зато остальное время не сводил глаз с Марины. Особенно когда повествовал про проказы его развеселой женушки, которой помогали не скучать маркиз Парис, виконт Леонт, сэр Джон, британский пэр, и конюх Пьер.
Мой недвусмысленный намек на торопливо сброшенный Мнишковной траур (и трёх месяцев не прошло со дня гибели ее супруга), а заодно и на ее потуги срочно завести ребенка от кого ни попадя, она, судя по губам-ниточкам, прекрасно поняла. Но выдержки стерпеть и ни разу не перебить хватило.
Сдается, яснейшая решила высказать все критические замечания позже. И я угадал – так оно и вышло. Едва я взял последний аккорд, постаравшись рвануть струны, чтобы одна из них лопнула (наглядная отмазка от последующих концертов), как Марина взорвалась. Мол, довелось ей слыхивать, как в иных странах люди из благородного сословия берутся за лютни для услаждения прекрасной дамы, но до такого непотребства не доходят. Сдается, и на Руси не каждый скоморох отважится на таковские песни перед своим государем.
Бедный Федя попытался вставить словцо в мою защиту, но куда там. Озлившаяся Мнишковна слушать ничего не желала. Я тоже помалкивал, согласно кивая, но с таким видом, что было видно: плевать я хотел на твою критику. Да, я – гусляр, скоморох, кощунник, бахарь, и вообще назови хоть горшком, только в печь не ставь, а и поставишь, мне на это чихать. Равно как и на тебя, дорогая наияснейшая. И знаков ты никаких от меня не дождешься, ибо я служу государю, а не тебе. Прислуживаться же и вовсе никому не стану.
Расплата наступила наутро, на очередном совещании. Вновь все понеслось по старой схеме: невинное, можно сказать, деловое начало, а затем Годунов поднимал меня, желая узнать мнение князя Мак-Альпина. Случалось, он забывал, но подсказывала Марина. И ведь как хитро поступала чертовка. Если она чуяла, что я могу, пусть и скрепя сердце, но согласиться с остальными, ибо вопрос не принципиален и не больно-то существенен, она помалкивала. Но стоило ей подметить, как я морщусь от очередного бреда сивой кобылы, как она произносила фразу, ставшую чуть ли не традиционной:
– А яко о том мыслит князь Мак-Альпин?
Это становилось началом очередной экзекуции. Я поднимался и говорил, что думаю. А потом приходила моя очередь слушать, что думают остальные. Не о вопросе – обо мне самом. Словом, жизнь у меня пошла, как у карася: весь мокрый, вокруг одни щуки и что ни проглотишь – вмиг дергают за леску. Пару раз мелькала мысль схитрить, согласиться, но язык не поворачивался – как назло предлагали такие несусветные глупости, что оставалось за голову схватиться.
Не мог я их поддерживать, никак не мог.
Вот что, к примеру, изобрел для поправки благосостояния царской казны Романов, заявивший, будто надо понизить содержание серебра в копейке. Мол, стоит начать делать из «скаловой гривенки», то есть половины фунта, не триста копеек, как прежде, а шестьсот, и все – доходы сразу увеличатся вполовину. Для начала же, дабы побыстрее их извлечь, следует заняться перечеканкой ефимков, назвав их рублями. С одного этого казна вмиг получит десятки тысяч. А со временем можно и вообще заменить всю монету медью. Выплаты же всех податей требовать старой доброй серебряной деньгой.
Финансист хренов! Он, значит, умный, а народ сплошь и рядом идиоты. Не-ет, верно сказал какой-то мудрец, что даже светлые помыслы дурака всегда отбрасывают черную тень.
Нет, сама по себе мысль насчет медной монеты неплохая, но внедрять новшество надо совершенно иначе, чтоб народ мог всегда свободно разменять медяки на серебро. Более того, для упрочения доверия к новым деньгам, надо потребовать от людей противоположное: не меньше трети податей, а в первые пару лет половину, выплачивать именно медью.
Правда, в этом случае государство, останется честным, но не получит навара. Зато в случае реализации предложения боярина, явственно припахивающего банальным жульничеством, кратковременная выгода вскоре сменится инфляцией. Самом Годунов – в довесок – получит взрыв народного негодования. Впрочем, что я? Скорее всего, бунт приключится гораздо раньше, спустя считанные месяцы с того момента, как государство станет расплачиваться перечеканенными ефимками, выдавая их за полновесные рубли.
И мне соглашаться с этой аферой?! Да ни за какие коврижки!
Но краткий курс экономического ликбеза, проведенный мною среди бояр и окольничих, проку не дал. В суть моих пояснений никто и не пытался вникать. Разве Власьев, ставший чуть ли не единственным слушателем. Как ни странно, внимал мне и Татищев. Да и позже, вопреки обыкновению, он не полез в атаку на меня – никак уразумел. Остальные же во время моих пояснений насмешливо усмехались и неодобрительно ворчали, либо сурово качали головами, вполголоса переговариваясь с соседями. О чем? Да по стандарту: «сызнова князь супротив опчества пошел» и, само собой, «не желает порадеть государю».
Стало быть, ату его, ату!
И когда Годунов осведомился, кто еще хотел бы поведать словцо, с мест вскочило сразу несколько человек и началась очередная травля медведя. Поначалу мне пояснили, что я не прав, хотя без конкретики: в чем именно. Затем, насколько серьезно я заблуждаюсь. После следовали куда менее учтивые догадки, отчего я «супротивничаю». Ну а в конце, не стесняясь в выражениях, откровенно начинали катить очередную бочку, вплоть до моих недобрых умыслов супротив Федора Борисовича.
Каких только обвинений я не услышал в свой адрес за эти дни: в корыстолюбии, властолюбии, гордыне…. Не человек, а сплошной смертный грех. Всех черных сторон своего характера не упомню, но об одном скажу, оно наособицу. Сподобился на него боярин Степан Степанович Годунов. Выступив вроде бы в мою защиту, он заявил, что у меня нет злых помыслов, а вся беда заключается в моем… скудоумии. Ну не понял я своей тупой головушкой всех выгод от реализации идеи Романова. И выжидающий взгляд в мою сторону.
Увы, я оказался глуп и не принял его безмолвного предложения покаяться.
Что любопытно, Никитичи, Романов и Годунов, и сами перестали встревать, и внимательно следили, чтобы пламя над костром, на котором меня в очередной раз поджаривают, не вздымалось чересчур высоко. Помнится, читал я в свое время, что испанские инквизиторы особо злостных еретиков предпочитали сжигать на мокрой соломе, дабы тот подольше помучился. Так и они. Едва накал страстей превышал определенный уровень, как они незаметно гасили его, увещевая особо рьяных горлопанов:
– Ну-у, ты, Иван Борисович, излиха сказанул.
– Перебрал ты, Иван Иванович, как есть перебрал.
Зато Марина Юрьевна, радостно возбужденная от долгожданной возможности отомстить, да и всеобщий азарт ей передался, время от времени самолично подключалась к общему хору. Ай, Моська, молодец. Да как заливисто тявкала – заслушаешься.
Именно она и стала автором очередного обвинения, касающегося… гибели Дмитрия. Да, да, оказывается, главный виновник его смерти тоже я. Не дал я ему времени поддеть бронь под одежу, вот и приключилась с ним беда. И на коня сесть я не позволил, а ведь будь он в седле, непременно сумел вырваться за пределы Кремля. Да и позже, во время прорыва, я сознательно отрядил на его сбережение десяток, да и то, поди, из неумех, а следовало лучших, и не меньше полусотни.
Мало того, в заключение она упомянула о моей вине в «утере юного государя», как Мнишковна деликатно назвала свой мифический выкидыш. Мол, не случайно я приставил к сбору целебных трав каких-то безграмотных русских баб, кои толком лечить не умеют.
Я собрался вступиться за свою ключницу, могущую, по моему мнению, дать кое в чем сто очков вперед всем царским медикам, не взирая на их хваленые университеты, но не тут-то было. Марина не просто упомянула мою Петровну, но с доказательствами. Дескать, чуть ранее князь ей доверил раненых секретарей покойного государя братьев Бучинских, и каков результат? А он плачевный. Одного, Станислава, травница князя вовсе залечила до смерти, да и второго, Яна, ждала та же плачевная участь. Хорошо, его вовремя отняли у нее и благодаря царским медикам он полностью выздоровел.
А коль ей в том веры нет, пожалуйста, можно выслушать самого Бучинского. Она повелительно хлопнула в ладоши и в дверях Передней комнаты как по мановению волшебной палочки появился Ян. Шел он к Мнишковне, ни на кого не глядя, и, встав подле, начал свое скорбное повествование о том, сколь плохо он себя чувствовал, пока его лечила моя Петровна. А те настои, коими она его поила, посейчас стоят у него в горле, уж больно горьки. И с каждым днем ему становилось все хуже и хуже. Если бы наияснейшая, почуявшая неладное, не прислала к нему одного из своих лекарей, почтеннейшего Арнольда Листелла, скорее всего он навряд ли стоял ныне тут, рассказывая все это.
– Вот так, – подытожила Мнишковна, отпустив Бучинского восвояси и вновь устремилась в атаку на меня. По ее словам и гибель Дмитрия, и выкидыш, в совокупности являются звеньями одной логической цепи. Вначале князь, воспользовавшись удобным случаем, погубил одного государя, затем, якобы из экономии серебра, изничтожил в утробе второго.
И финальный аккорд:
– Чья ныне очередь не ведаю, но догадываюсь, – и она намекающе уставилась на Годунова.
Тот сидел красный, как рак, крепко вцепившись побелевшими от напряжения пальцами в подлокотники кресла, но молчал. Признаться, молчал и я. Слишком все неожиданно. Помнится, Федор некогда ляпнул что-то похожее, но у нас с ним была беседа тет-а-тет, а тут публичное обвинение, вот и не нашлись нужные слова. А Марина, пользуясь этим, ехидно осведомилась:
– Что, князь, нечего сказать в свое оправдание?
– Тебя послушать, наияснейшая, я и Христа распял, – огрызнулся я.
Врасплох ее моя фраза не застала.
– Если б проведала о том, ничуть бы не удивилась, – поджав губы, надменно заявила она. – Уж больно легко ты веры меняешь. Совсем недавно лютеранином был, а ныне, чтоб власти на Руси угодить, в православие перешел, да и то, ежели судить по словам владыки Гермогена….
– Ну, довольно! – резко перебил ее Годунов.
Мнишковна от неожиданности осеклась, удивленно уставившись на Федора. Очевидно, этот его возглас в первоначальный план не входил. Прочие тоже притихли. Но дальнейшая речь престолоблюстителя меня разочаровала. Хмуро покосившись в мою сторону, он отделался заявлением, что нельзя промахи князя, могущие приключиться с каждым человеком, считать злыми умыслами. Да и старается он. Эвон, на улицах и впрямь куда чище стало, да и татьбу изрядно утишил. К тому ж сегодня вроде собирались обсуждать не Мак-Альпина, но предложение боярина Романова, и отвлекаться от него не след.
Кстати, как ни удивительно, но моя аргументация в конечном итоге всякий раз находила отражение в конечных решениях. То есть, не взирая на травлю, мой ученик продолжал меня внимательно слушать и мотать на ус, признавая мою правоту. Правда, перед тем, как Власьеву (происходило это на следующее утро) зачитать окончательный текст, который должен был пройти утверждение Боярской думы, Годунов вставал и пояснял, отчего он решил именно так, а не иначе. Использовал он при этом собственные доводы, а если и прибегал к моим, то излагал их иными словами. Разумеется, на меня он не ссылался. Я не обижался, считая, что главное – результат, а кто станет его официальным автором не суть важно.
Но так длилось недолго, а затем….