16
Шли огнеметные танки — дьявольская новинка немцев. Огнеметы они и раньше ставили на танках, по применять их массированно, в качестве особого тактического средства стали лишь недавно, начиная с Белгорода. Вот как сейчас: приплюснутыми утюгами поперек поля ползли «тигры», а между ними, чаще — чуть позади, прячась за тяжелой броней, таились «огнеметки» — старые немецкие T-IV. Вдруг выскакивали вперед и длинно плевались огненно-желтыми струями. Горела рожь, горела сама земля…
Вахромеев покусывал ус, удивлялся: зачем они свои огненные жала пускают? Ведь далеко. Или запугивают?
— Больше сами пугаются, жлобы! — сплюнул на бруствер Боря-артиллерист. — Думают, их тут целый артполк ждет на прямой наводке. А у нас всего три затаренных пушчонки. Дать сигнал — вдарим?
— Погоди. Подпустим ближе.
Он начинал догадываться: танки издали плюют огнем вовсе не с перепугу, не впопыхах, а по строгому расчету, как и положено немцам. Огнеметные залпы не только для острастки. Пуще для того, чтобы впереди горела рожь. А горящая рожь дает дым — аспидно-черная косма висит над полем. Танки укрывает от прицельной стрельбы, вот в чем загвоздка. Видимо, немцы и впрямь полагают, что здесь их встречает по меньшей мере ИПТАП. Осторожные стали.
Шли они широко, густо, по-настырному всерьез — сразу вспомнилась Прохоровка. Значит, не зря беспокоится комдив, высотка и в самом деле поперек горла фрицам встала. Вот только удастся ли ее удержать, ведь какая сила прет?
Вахромеев приподнялся, оценивающе оглядел изрытый окопами склон. Усмехнулся: успели выспаться славяне… Кто знает, может, многие и поспали-то в последний раз.
Тихо… Вязкая, муторная тишина здесь. А там — гремит, ломается в дыму поле, ворочается в пламени, в утробном танковом рокоте, то самое ржаное поле, которое еще недавно, три часа назад, привиделось ему разливным черемшанским плесом; а потом, когда он уже засыпал, из дышащих под ветром колосьев, как из водной ряби, отчетливо возникла фигура Ефросиньи, ее лицо — печальное и строгое…
Он подумал и загадал, что если останется живым, то когда-нибудь после войны непременно вернется сюда и найдет этот бегущий от леса межгорок, чуть выпуклый, сверкающий бронзовой чешуей переспелой ржи — место, где он впервые за долгие годы вдруг снова обрел надежду, услыхал долгожданную весть, пришедшую неожиданно и странно: из поднебесья.
И еще он подумал, что именно на этом месте ему предстоит сейчас выдержать самый тяжелый ив всех боев, через которые прошла его фронтовая судьба. И он был уверен, он просто заранее знал, что выстоит и выживет, иначе бессмысленным было бы получать такую весть перед смертью.
Но все-таки чувствовал страх: а вдруг Ефросинья никогда не узнает, что спустя целых семь лет, на знойном августовском переломе войны, он однажды отыскал ее след?
Эта мысль испугала его еще раньше, когда отправляли с полуторкой раненого майора-летчика. И проявилась она каким-то причудливым вывертом: проводив грузовик, Вахромеев вдруг ощутил острую, почти болезненную жалость к стоявшему рядом Афоньке Прокопьеву… Потом догадался: Афонька был единственным оставшимся подле него черемшанцем, который понял смысл разговора с летчиком, значение этого разговора для Вахромеева, если, конечно, не считать Егора Савушкина, оседлавшего со своим взводом левую сосновую опушку, на острие немецкой танковой атаки.
Он попытался уберечь Афоньку — пускай уцелеет хоть один черемшанец, к тому же желторотый Афонька еще жизни-то не пробовал ни с какого боку. Предвидел Вахромеев, с самого утра угадал, что быть на этой безмятежно-уютной горушке испепеляющему адовому пеклу, потому и поспешил послать Прокопьева с донесением в штадив, хотя без особой нужды — имелась рация.
Но опоздал. Обе лесные тропинки уже были перехвачены, отрезаны немцами.
Афонька переобувался на пороге блиндажа, поочередно вытряхивая из сапог набившийся песок. В который раз за эту неделю Вахромеев подивился его несобранности, раздерганному, вовсе не солдатскому виду. Вечно общипывает себя, как курица, вечно занят собой: то колет новую дырку в ремне, то штопает или пуговицу пришивает, то вот песок ему помешал перед самой немецкой атакой.
Охорашивается бы вроде, а оно для него все наоборот получается. Лучше бы воротник у гимнастерки ушил, а то шея из него торчит будто пестик из амбарной ступы. Недаром полковник-комдив расхохотался третьего дня, разглядев вахромеевского ординарца.
— Ай да комбат! Где ж ты себе такого «громовержца» подобрал?
Знал бы комдив, что этот прыщавый «громовержец» еще и молится тайком в укромные минуты!
Замполит Тагиев негодовал — бессильна его антирелигиозная пропаганда. «Это какой-то прибитый хлюст-фанатик!» Да и сам Вахромеев давно понял, что из Афоньки ординарец как ив перловки — шрапнель (хоть солдаты и называют «шрапнелью» перловую кашу). А вот, сколь ни странно, привык к нему за одну неделю.
Со стороны, наверно, смешно. Не ординарец за ним, а он, комбат, за своим ординарцем досматривает: поужинал ли вовремя, получил ли доппаек у старшины, правильно ли набил автоматные диски? Да еще от солдатских подначек ограждать приходится — тощий вихлястый Афонька вроде гадкого утенка в гусином стаде. Ни постоять за себя, ни ответить забористо — пыжится-краснеет да гляделками хлопает.
Вахромеев не только жалел его, но, честно говоря, чувствовал перед ним собственную вину. Он помнил Афоньку еще босоногим белобрысым мальцом, помнил ту крикливую кержацкую сходку летом тридцать шестого, на которой обсуждался проект новой Конституции. Это ведь Афонька бегал на почту за свежей газетой — староста Савватей посылал! Афонька сидел потом на нижней ступеньке крыльца и, равняясь на стариков кержаков, с недетской ненавистью вглядывался в лицо Вахромеева — председателя Кольши.
Замотанный делами, хозяйственной, административной сутолокой, Вахромеев так и упустил тогда пацана из своих глаз (хоть и крепко приметил!). Упустил, а значит, дал ему пойти не по той дороге. Вот он и набрался блажи от бородатых «отцов — страстотерпцев». А сколько вот таких «упущенных» проворонили они в предвоенные годы!..
Нет, неверно говорят: «Война все спишет». Война вовсе не списывает, а, наоборот, с предельной жестокостью обнажает прорехи. И не дает времени, чтобы залатать их.
И все-таки за жалостью к Афоньке стояло нечто большее, тем более что Вахромеев никогда не считал себя жалостливым человеком… Вот об этом размышлял комбат, наблюдая за Прокопьевым-младшим, который спокойно и безучастно заглядывал в голенища, будто промысловик-охотник на пороге таежной избушки. «Где он набрал песку? — раздраженно недоумевал Вахромеев. — Ну да, наверно, обстрелянный в лесу немцами, возвращался сюда не кустарником — скрытно, как положено нормальному человеку, а поперся через песчаный бугор прямиком.
И дальше, и опаснее. Как его только не подстрелили, ведь откос весь на виду?
Прав Егор Савушкин: „везучий недотепа“. Вот тоже один из странных фортелей войны. Другой — отчаянный рубака, смельчак, стоящий в бою целой роты, вдруг падает от шальной пули. А иного, который и пуляет-то всю дорогу в белый свет, не солдат — коровья коврижка, — его не царапнет даже. Как этого блаженного Афоньку, а ведь в каких только переделках не побывал батальон после памятных Выселок, уже нe говоря о прошедшей трагической ночи».
Натянув сапог, Афонька полюбовался на него сбоку и хлопнул ладонью по голенищу, ладно, хлестко как-то хлопнул, и этот хлопок удивил Вахромеева. Он вдруг понял, уверенно осознал, насколько переменился Афонька за последние дни. Нет, он не перевоплотился в храбреца и не стал бравым парнем, но ведь исчезла та гнетущая пустота, безысходность, равнодушие, которые еще неделю назад явно виделись Вахромееву в Афонькиных голубовато-синих глазах. Да он и в бой ходит теперь не с тупой вызывающей открытостью, как было с ним раньше, а пригибаясь, короткими перебежками, ничем не выделяясь от остальных солдат. А недавно, когда Вахромеев послал его с донесением? Он же по-солдатски грамотно пошел скрытной тропой через кустарник. Правда, вернулся другой дорогой, полз, отчетливо видимый на белом песчаном откосе. Ну, так это, может быть, просто от дурости.
И тут комбата осенило: Афонька переменился неспроста! Не от сердитых поучений капитана Тагиева, не от въедливых солдатских насмешек, и уж вовсе не потому, что быстротечное фронтовое время сгладило его отчаяние, печаль по погибшим братьям.
Он снова обрел опору, почувствовал рядом крепкую заботливую руку, которая поддерживает, подталкивает, не дает оступиться и безошибочно направляет.
И эта рука не чья-нибудь, а именно его — комбата Вахромеева…
«А ведь верно, едрит твою корень! — мысленно ругнул себя Вахромеев. — Стоило бы и пораньше догадаться». Он смотрел на мальчишески тощего Афоньку; ощущая тоскливый комок у горла, удивляясь вроде бы беспричинной, навязчивой, остро волнующей связи, которая рождалась где-то между сегодняшним Афонькой-солдатом и его, Вахромеева, прошлым, давним довоенным августом, окрашенным присутствием Ефросиньи. Это было нелогично, запутанно и смутно, как предутренний сон, как похмельное наваждение, но оно цепко держалось в душе, нарастало старой ноющей болью.
Он подумал, что у Афоньки Прокопьева, как и у Ефросиньи, очень похожие глаза — цвета размытого утреннего неба.
Ему захотелось что-нибудь сказать Афоньке, может быть, приободрить перед начинающимся боем, и он уже шагнул по направлению к блиндажу, но остановился. Понял, что искренних слов сейчас не найдет, а наигранная фальшь не для Афонькиной чуткой души…
Полдень наливался жаром, дымом, грохотом. За высотой, в сосняке, уже тупо буровили землю танковые снаряды, справа из черемушника затявкала сорокапятка — зло, торопливо, остервенело. He выдержали нервы у Бoриных артиллеристов. Сам он подскочил к Вахромееву, попросился, взбудораженно тараща глаза:
— Разрешите туда, товарищ капитан! Я мигом. Я им, сукиным детям, вправлю мозги! Попусту жгут снаряды, паразиты. Сам встану у панорамы!
Да, выдержки у ребят действительно не хватило. Правда, бить они пытаются по бортам, но дистанция пока что явно не по зубам пушчонке. Тем не менее Вахромеев спокойно осадил лейтенанта:
— Не гоношись. Ступай в блиндаж, к рации. Я же тебе приказал корректировать дивизионный артогонь. Кроме тебя некому. Понимаешь?
— Да ведь связи нет! Нет! — кричал Боря-артиллерист.
— А вот ты и добейся. Пошуруй за бок этого зануду радиста. Иди, лейтенант!
Дьявол бы побрал эту заморскую игрушку-рацию! Пищит, а толку никакого. Один треск, чтоб ее разворотило. Не надо было перетаскивать ее из «студебеккера». Пока стояла в кузове, связь была, а сюда принесли — молчит, хоть лопни. А с виду новенькая, аккуратная, вся в муаровой краске, в стеклышках и вертушках.
— Афанасий! — гаркнул Вахромеев. — А ну быстренько мотай к артиллеристам! Передай им, чтоб успокоились. А не то приду сам и за каждый пустой снаряд поотрываю им руки-ноги. Ну катись!
— Есть, товарищ капитан!
Прокопьев-младший затянул на две дырки брезентовый ремень, брякнул автоматом и мигом исчез по ходу сообщения. «Ишь ты! — изумился Вахромеев. — А ведь это привычка Егора Савушкина — натуго затягивать ремень перед атакой, перед тем как прыгнуть на бруствер. Интересно, когда успел подсмотреть Афонька? А подсмотрел, это точно.
Сколько ему лет: семнадцать или восемнадцать? Что ни говори, поздновато мать Степанида произвела на свет своего последыша, самой-то было уже за пятьдесят, пожалуй. Вот оттого, видать, и уродился Афонька хилым, непровористым, со старшими братьями равнять нипочем. Не струсит ли он сегодня, не драпанет? Вон она opaвa чумная ползет, вся в смраде и пламени, ни дать ни взять библейская геенна огненна.
Не побежит… Куда бежать-то — в лесу тоже немцы, И потом, как ни верти, Афонька солдат, а солдат знает: окоп в бою самое безопасное место».
Еще раз взглянув на дымно-пылевую завесу, в которой поплавками ныряли зализанные танковые башни, Вахромеев вдруг ощутил пронзительную тревогу, пополам смешанную со страхом: а ведь не устоять! Людей у него не наберется и полноценной роты, подмоги — никакой. Сейчас бы самый раз пройтись над полем штурмовикам-«илам», пошуровать бы немецкие танки эрэсами да фугасами-полусотками, вон как по-свинячьи нагло лезут! Так связи нет, молчит эта задрыганная красивая рация…
Отшвырнув на бруствер трофейный «цейс», Вахромеев в три прыжка достиг командирского блиндажа, скатился по ступенькам и, не сдерживаясь, заорал над головами радиста и Бори-лейтенанта:
— Ну!!.
Именно в этот момент, будто от испуга, заморская игрушка вдруг по-змеиному зашипела и загрохотала таким трехэтажным русским, что артиллерист Боря разулыбался во весь рот, довольный и счастливый.
— Теперь живем!
— Давай огня! — хлопнул его по плечу комбат. — Любого и немедленно!
Не успел он вернуться на свой окопный НП, как над головой зашелестели тяжелые снаряды, и далеко впереди, в тылу танковой фаланги немцев, черным гигантским веером встали гаубичные разрывы — первая пристрелочная серия, от которой вздрогнула, утробно заворочалась земля.
«Что ж, теперь и впрямь можно жить. Во всяком случае, воевать можно вполне». Вахромеев облегченно утер лицо, чувствуя обычную сосредоточенную уверенность. Раз пушкари за спиной, значит, пехота камнем в земле — сразу не сковырнешь. Он любил и уважал артиллеристов, верил в них еще со Сталинграда. Они пехоте родные братья, всегда рядом, всегда готовы «огнем и колесами». Попросил огонька, не откажут. А надо — добавят с присыпкой.
Вторая серия разрывов легла правее и ближе, зацепив бронетранспортер; третья — уже точнее. Прямо по танковому флангу: два «тигра» остались на месте, недвижные, густо чадящие, будто отсыревшие костры.
И все-таки Вахромеев уже оценил: танки прорвутся к высоте, больно жидок артиллерийский заградогонь. Он даже представил, как это произойдет: у самой подошвы холма, на рубеже проселка, вперед высунутся «огнеметки» и языками пламени станут выжигать окопы, а затем беспрепятственно на высоту влезут тяжелые «тигры». Против них некому будет вставать с гранатной связкой или с бутылками КС, они даже не станут утюжить обуглившиеся окопы.
Огнеметные танки — вот что было сейчас самое страшное, непоправимо опасное! Не устоят даже закаленные ветераны — остатки любимой комдивом «карманной роты»…
Нагнувшись, капитан нащупал телефон в окопной нише (единственная линия связи — к передовому отряду Савушкина). Крутнул ручку.
— Егор, твои пушки еще целы?
— Палят, чего им сделается, — солидно пробубнил Савушкин.
— Бить только по «огнеметкам». Понял?
— Так ведь соображаем. Вон две уже устряпали. Сам, поди, видишь…
— Не «соображаем», а это приказ! — неожиданно зло заорал Вахромеев. Ему показалось, что Савушкин, по своему обыкновению, что-то жует. Будто чавкает в трубку. — Каждый снаряд только по огнеметным танкам! Приказываю выбить! Не выполнишь приказ, расстреляю!
— Да что ты, ты чего… — испуганно глотая слова, зачастил Савушкин, потом спохватился: — Будет исполнено, товарищ капитан! Как есть изничтожим «огнеметки». Не пустим!
Помогло. Вскоре остановился еще один огнеметный танк. Закрутился на месте другой, пытаясь сбить пламя с кормы, и вдруг взорвался — вспух огромным зеленокрасным шаром, который лопнул, брызгая вокруг свою ядовитую горючку. От нее, видать, тотчас же занялся, засмолил ближний «тигр».
И вот тут началось!
Нежданно-негаданно, неизвестно откуда высотку накрыл минометный шквал. Земля поднялась дыбом и так и не опускалась, повисла в воздухе, вздымаемая новыми и новыми залпами мины ложились кучно, почти точно, высота наверняка была пристреляна заранее.
Падая в окоп, Вахромеев успел подумать, что это, вероятно, заготовленная немцами последняя оплеуха, под прикрытием которой танки должны выйти на рубеж решающего броска, прямо перед высотой.
В воздухе еще клубилась пыль, поднятая взрывами мин, а он уже бежал вдоль склона, спотыкаясь и падая в неглубокие воронки. Он спешил к бронебойщикам, потому что теперь они оставались единственной, чего-нибудь стоящей силой, способной остановить или хотя бы задержать танковую ораву. Позиции Савушкина, сразу накрытые минометами, уже давили, утюжили «тигры».
Однако к бронебойщикам он так и не добрался, на полпути, у второй линии окопов, его подбросило взрывом. Придя в сознание, он сразу хватился планшета и каски — их при нем не было. Потом его кто-то потянул за ноги, бесцеремонно поволок прямо через колючие кусты терновника. Сдернул в полузаваленный окоп, посадил, прислонил.
Это был Афонька Прокопьев. Измазанный, без кровинки в лице, он что-то торопливо, испуганно говорил, в ужасе закатывая глаза, однако Вахромеев ровным счетом ни черта не понял. Он оглох, в ушах стоял сплошной тягучий звон.
А танки уже ползли на высоту. Навалившись на бруствер, Вахромеев почти равнодушно наблюдал, как они перестраиваются на ходу, как юрко занимают свои места в шеренге огнеметные танки — четыре уцелевших. Он понимал, что через несколько минут все будет кончено и тогда немцы, оседлав высотку, дадут чесу соседней дивизии: отсюда хорошо просматривается и село на магистральном шоссе и даже крупная железнодорожная станция. Все будет по науке: «В бою кто выше — тот и бьет».
А в штабах еще сутки будут костить комбата Вахромеева, который «не удержал», «не выстоял», «не проявил солдатской стойкости». Вместе со своим батальоном…
Словно очнувшись, Вахромеев резко оттолкнулся от стенки окопа и взял за грудки Прокопьева-младшего, цепко, намертво притянул за суконные погоны. Не от злости — чтобы не упасть. Покачиваясь, крикнул ему прямо в лицо:
— Шпарь в блиндаж, Афонька! Пускай лейтенант передает в штаб: «Вызываю огонь на себя! Комбат Вахромеев». Ты слышишь, ты понял?
Ординарец очумело мотал головой, тыкал пальцем в сторону. Там неподалеку уже маячил, пер в гору головной «тигр».
Вахромеев изо всей силы дернул солдата, бешено выругался:
— Слушай, что тебе говорят! Пусть немедля передает: «Вызываю огонь на себя». Беги, Прокопьев, ну! И сам поберегись.
На приближающиеся танки он уже не смотрел, его интересовал теперь только Афонька Прокопьев. «Громовержец» бежал какой-то заячьей рысью, сигая в стороны от воронок и поминутно оглядываясь на ближний «тигр», что натужно ревел в терновнике.
Лишь убедившись, что Афонька благополучно скатился в блиндаж, Вахромеев сразу осел и, царапая ногтями глинистые стенки, медленно упал на дно окопа.
Он блаженно улыбнулся, почувствовав вскоре, как сильно и властно его подбросила земля — старый вояка, он узнал гаубичные разрывы. И уже когда терял сознание, ему пригрезился крохотный зеленый самолетик — в дымном небе, прямо над окопом.
Он подумал, что, может быть, это летит Ефросинья…