14
Медленно и кровопролитно шло наступление.
Немцы дрались упорно, цеплялись за каждую балку и высоту, уходили в осатанелые контратаки всякий раз, если их выбивали из какого-нибудь села; лезли настырно, десятками теряя танки, самоходки, бросая под палящим небом тысячи незахороненных трупов. Теперь им было не до похоронных церемоний, не до белых крестов с нахлобученными солдатскими касками — вступил в действие безжалостный приказ Гитлера: за отступление расстрел.
Дивизии Степного фронта намертво вцепились в загорбок отступающего врага, теснили, давили яростно, наседали, не давая ни минуты передышки. Немцы пошли было на хитрость: с наступлением ночи открывали беспорядочный огонь, имитируя контратаки, и за этой ширмой отрывались, спешно отводили потрепанные части на новые рубежи обороны.
Однако маневр быстро разгадали, и теперь, вот уже целую неделю, наступление советских дивизий шло круглосуточно: с приходом ночи в атаку вводились вторые и третьи эшелоны.
Батальон Вахромеева редел с каждым днем, пополнялся и снова редел — учебным его давно называли только по привычке. Какая уж там учеба, когда сутками продолжались изматывающие бои…
Бессонница вконец измочалила, опустошила солдат. Даже под Сталинградом не было такой страшной, отупляющей души усталости. Люди засыпали на ходу, в атаке иные падали не от пуль, а сморенные зноем и сном. Поистине «падали, как убитые», рискуя быть раздавленными своими же танками или колесами пушек, которые шли прямо в атакующих пехотных подразделениях.
Медленное наступление со вчерашнего дня и вовсе застопорилось, натолкнувшись на плотную стену лесных массивов, охватывающих Харьков с запада. Все дороги, опушки, даже лесные тропинки немцы густо минировали, наделали многочисленные заслоны и засеки. Используя дубравы и сосняки, скрытно передвигали войска, наносили чувствительные фланговые удары. Тут все готовилось заранее: и позиции, и связь, и тыловые коммуникации.
Очень скоро выяснилось, что наступать на открытой местности и наступать в лесу — далеко не одно и то же. Полки и батальоны теряли локтевую связь, сбивались с боевых направлений, плутали в ночном лесу, иногда с боем обрушивались на тылы и фланги своих же частей.
Первая ночь боевых действий в лесу стала кошмарным уроком: батальон Вахромеева атаковал на рассвете село, которое, как потом выяснилось, должно было быть освобождено полком соседней дивизии.
На минных полях и в огне лесных засад батальон потерял почти половину людей, всю приданную артиллерию. Оставшиеся — изодранные, исцарапанные, подавленные неудачей — просто не держались на ногах.
Они уже перешагнули предел человеческих возможностей, и потому, выйдя на опушку, тут же все попадали на мокрую росистую траву. Как по команде. Ни брань, ни выстрелы, ни сигнальные ракеты не помогли — батальон спал мертвым сном.
Надо было оценить обстановку.
Опушка являлась несомненно господствующей высотой. Уже по одному этому не стоило продолжать попытки разбудить солдат: на случай боя лучшей позиции в окрестностях не придумаешь. К тому же внизу, у подножия, перекресток двух полевых дорог — высотка явно контролирует положение.
Главное — не уснуть самому.
«Нужно бы выставить боевое охранение… Лучше из тех отставших, что продолжают поодиночке появляться из леса… Приказать им, пока они не уснули… И еще надо срочно послать связного с донесением в штаб, сообщить свое место… Вот хотя бы Афоньку Прокопьева… Разбудить, растолкать и послать немедленно…»
Чувствуя, как утро начинает меркнуть, растворяться в теплом голубом тумане, Вахромеев тряхнул головой, сделал несколько шагов и сунул лицо в листья дудника, облитые холодной росой. Сразу взбодрился, свернул цигарку — вроде бы просветлело в глазах.
Ощутимо начинало припекать солнце: эка, черти, разлеглись прямо на солнцепеке! Ничего, вот прижарит, расползутся в тень по кустам. А куда деться ему самому и сколько он вообще может выдержать?
Пятеро солдат выкатили из лесу сорокапятку, у них еще хватило сил дотащиться с ней прямо к стоявшему столбом Вахромееву. Тоже повалились на землю, обнимая колеса и лафет. А шедший сзади лейтенант-артиллерист даже доложил Вахромееву, правда далеко не по уставному:
— Прибыли, мать ее перетак! Остальное оставили там — на минах.
Честь он отдавал левой рукой — правая была в грязном бинте и покоилась в петле из командирского ремня, который лейтенант приспособил на шею.
— А снаряды есть? — спросил Вахромеев.
— Сейчас подвезут. Там еще четверо волокут снарядный передок.
Тишина стояла оглушительная. Луговая, раздольная, растушеванная тягучим стрекотом кузнечиков. Звук этот не нарушал тишину, а вплетался в нее, жил в ней баюкающим шуршанием, от которого неудержимо клонило в сон, как от шороха хозяйского веника в уютной вечерней избе…
— Я в бодрости, — сказал лейтенант. — А вам бы часок придавить, товарищ капитан. Надо бы…
Вахромеев судорожно зевнул, отмахнулся: «Тоже нашелся бодряк — у самого глаза слипаются, хоть пальцами раздирай».
— Тут должны быть окопы, — сказал артиллерист. — Мы с пушкой вышли как раз на вырубку. Свежие пеньки — значит, немцы недавно рубили, чтобы стенки окопов крепить. Аккуратисты.
Окопы они в самом деле вскоре обнаружили: по северному склону высоты. Свежие, добротные, с брустверами, хорошо заделанными дерном — трава еще не успела пожелтеть. Видимо, немцы оставили окопы без боя, отошли по какой-то причине: стреляных гильз нигде не видно. И вообще окопы эти внушали смутное подозрение: вроде заготовленные впрок в ожидании хозяина.
Лейтенант обнаружил у кустов терновника командирский блиндаж с легким, пустяковым накатом. Спустился туда, да так и не вылез: слышно было — сразу захрапел в холодке.
Вахромеев размышлял: что же делать?
В любом случае надо дать людям поспать хотя бы час-полтора — война от этого не остановится. Все остальное потом: связь с полком, доклад обстановки, новое задание. И «фитиль», который наверняка уже приготовлен для него в штабе полка, а может, и у самого комдива.
Ничего, подождут с «фитилем»…
Никак не мог вспомнить фамилию лейтенанта-артиллериста, командира приданной вчера, а сегодня уже не существующей артбатареи. А звали его Боря — это точно. Ночью в бою на просеке артиллеристы все орали, таскаясь со своими пушчонками: «Боря приказал сюда, Боря — велел туда!» Дрыхнет Боря, тоже умотался вдрызг…
Слева, между сосняком и лесополосой, золотился ржаной клин — налитые колосья узрели под серп. Рожь чуть-чуть шевелилась на ветру, будто плескалась речная гладь, а за лесным мысом сразу разливалась вширь мерцающим половодьем.
Вахромеев присел под ракиту, положив на колени автомат, прищурился, зачарованный переливчатой игрой спелых колосьев, и вдруг остро, освежающе приятно ощутил речную прохладу, с удивлением увидел, как ржаная полоса меняла окраску: светлела, голубела, набирала прозрачность и вот уже сделалась сизой полуденной заводью.
Он увидел родную Шульбу такой, какой виделась она ему из окошка сельсовета: с огромным водопойным плесом, с малинниками на противоположном косогоре, с гранитными крутолобыми камнями, облитыми волной, и стрекозами, которые неподвижно подолгу торчат в воздухе, будто разглядывая галечное дно своими глазищами, похожими на глянцевые зерна марьина коренья.
У берега был заветный камень — буровато-серый, с искристыми прожилками, наполовину ушедший в воду и четко разделенный по этой половине зеленоватой чертой. Тот самый камень, на котором сидела Фроська в памятное июньское утро…
Сейчас он увидел ее на другом берегу, все в том же домотканом простеньком платье, с туеском на ремне, перекинутом через плечо, — она собирала малину. «Ну какая там может быть ягода? — усмехнулся он, удивляясь ее простодушию. — Пацаны давным-давно весь крутояр обшарили».
На его крик она обернулась и долго глядела из-под ладони, не узнавая. Потом радостно всплеснула руками, отбросила за спину косу и кинулась к берегу. Ей бы перебрести: снять бутылы и перейти речку — тут же мелко, едва ли по колено! Но она почему-то панически боялась воды, все бегала, суетилась, прыгала по прибрежным камням.
Хорошо, что чуть ниже, над перекатом, оказались деревянные кладки: длинная огородная жердь, кем-то переброшенная над водой. Фроська шла по этой непрочной кладке, опасно балансируя, приседая, размахивая туеском, просто досадно делалось за ее бабью неловкость. А пойти навстречу он не решался: не выдержит жердина двоих, лопнет…
Все-таки она перебралась, бросилась к нему, вытянув руки. Он гладил ее теплую ладонь, испытывая что-то необъяснимо-странное — тоскливое и горькое… А она смеялась, потом фамильярно похлопывала его по щеке:
— Ну, хватит же, хватит! Вишь разгладился, варнак!
Вахромеев открыл глаза, испуганно отпрянул: перед ним на корточках сидел Егор Савушкин. В новенькой амуниции, непривычно свежий, чисто выбритый — от него, кажется, даже попахивало одеколоном. Это его руку сдуру со сна гладил Вахромеев.
— Егор?! Ты откуда?
— От верблюда, — хохотнул Савушкин. — Да не бойся, не с того света: из медсанбата явился. Живой, невредимый, даже отштукатуренный. Вставай, комбат, всю войну проспишь.
Савушкин явился не один: внизу, на дороге, стояли два «студебеккера» с пушками на прицепе, а чуть дальше, справа по склону, газовала полуторка, направляясь, очевидно, к зарослям орешника. Она тащила за собой пузатую армейскую кухню.
— А это откуда? — обрадованно удивился Вахромеев.
— А все оттуда — от комдива. Я ведь теперича, Фомич, командир. Во как! Комдив лично беседовал. «Давай, — говорит, — кержак, забирай эту выздоравливающую ораву, сажай на „студеров“ и вали на высоту 207 — вот на эту самую». Есть догадка: немцы сюда попрут вскорости.
— А насчет меня комдив говорил? — осторожно поинтересовался Вахромеев.
— Тебя считают в окружении. Я ведь к нему обратился зачем? Прошу направить в родной батальон. Ну, а эти ребята со мной были, в команде. Значица, слава богу, комбата нашел, а батальон будет.
— А он и есть, — хмуро сказал Вахромеев. — Вон народ кругом, отсыпается.
— Ит ты! — удивился Егорша. — А мы сослепу-то подумали: побили вас тут, порешили всех до единого. Мы даже пилотки поснимали, как увидали побоище: честь и слава убиенным, в храбрости погибшим. А вы одно слово дрыхнете. Ну молодцы, коли так. Тут теперя до сотни наберется. Силища.
— Болтун ты, Егорша, — сплюнул Вахромеев, поднимаясь с земли. Вразмашку, с хрустом, с удовольствием потянулся, чувствуя силу и радость в каждой жилке. — Эх ты, обормот, сон-то какой мне перебил!..
— Небось про Черемшу?
— Точно, про нее самую.
— А я в медсанбате отоспался, слава те господи! Теперича аж до самого Берлина попру без передыху. Кухня имеется в наличии, командира своего отыскал — чего мне еще надобно? Как говорится, дуй до горы.
«Эх, Егор, Егор… — с нежностью подумал Вахромеев. — Вот уж кого мне не хватало в эти тяжкие дни, пропитанные пылью, кровью, едким солдатским потом. Не хватало присутствия его, мудрого крестьянского совета, веского кержацкого слова…» Вахромеев это понял на другой день после взятия Выселок, после ухода раненого Савушкина. Он вдруг сразу ощутил войну такой, какой она есть, — очень страшной. Егоршина хозяйская будничность, невозмутимая дотошная деловитость, которые до этого окрашивали каждый окопный день в Сталинграде, каждый рукопашный бой, каждую изничтожающую бомбежку под Белгородом. Это все — хлопотливо-обыкновенное, как сама жизнь, неожиданно исчезло, отошло в сторону отдернутой быстро шторой, и тогда обнажилась суть фронтового бытия: ежеминутное балансирование между жизнью и смертью…
Егорша не просто воевал — он жил войной. Как раньше жил таежной охотой, пашней, бортничеством, всеми своими повседневными мужицкими делами. Боялся ли он смерти? Наверно. Но он просто не думал о ней и заставлял не думать других. Он был силен именно этим.
Вспомнив что-то, Савушкин хлопнул себя по лбу, рысцой сбежал вниз, покричал солдатам, и «студебеккеры» заурчали, двинулись к ближнему мыску. Там, в мелком сосняке, отцепили пушки, а тяжелые машины с треском полезли в глубь леса, где и сразу затихли, будто притаились.
Егорша вернулся с туго набитым вещмешком — сидором, тут же у ракиты принялся сноровисто его потрошить, ворчливо приговаривая:
— Эти архаровцы, ну прямо без соображения! Какого, говорю, хрена уши-то развесили, растележились, мать вашу так, на голом месте? А ну как немец углядит, да той же миной шарахнет. Живо, говорю, занимайте боевую позицию! — Крупно накрошив на газету американскую колбасу (второй фронт!), Егорша хитро подмигнул: — Это я им от твоего имени указания дал. Ты супротив ничего не имеешь?
— Да вроде все правильно, — прищурился Вахромеев. — Пушки поставлены на место.
— На место! — хмыкнул Савушкин. Да тут лучше позиции не сыскать. Обе дороги — и та и эта, как на боговой ладошке. В случае чего шуруй прямой наводкой. А эту вашу пушчонку-сорокапятку вон в те кусты поставим. Она ж в лоб и быка не возьмет, а по борту ей оттуда сподручней.
— Архистратиг! — шутливо ухмыльнулся Вахромеев. — Быть тебе, Егорша, генералом, ежели немцы башку не оторвут.
— А ты не смейся. Война — та же самая охота, а я охотник первостатейный. Сам знаешь. Тут што надобно? Соображай, шевели шариками — и вся загвоздка. — Наблюдая, с какой торопливой голодной жадностью заглатывает Вахромеев куски «второго фронта», Егорша жалеючи покачал голевой: — Исхудал ты, Фомич… Жилы да кости остались. Видать, плохо за тобой Афонька доглядывал. Ну какой из него ординарец: сопля соплей, да и только. Где он, живой остался?
— Вон лежит, отсыпается.
— Ну не паразит ли! — возмутился Егорша. — Командир бодрствует, а ординарец дрыхнет, как шалава последняя. Ну я его сейчас живо из штанов вытряхну!
— Ладно, не ерепенься! — осадил Вахромеев. — И нас с ним не равняй. Мы с тобой кто? Мужики, жизнью крученные, огнем верченные. А он пацан. За девкину юбку поди, не успел подержаться.
— И то верно, — вздохнул Егорша. — Только не жалко мне его, Степанидиного сураза. Верно тогда капитан замполит говорил: трус и смердяк. Он-то где, этот капитан? Тоже спит?
— Погиб, наверно… — тихо ответил Вахромеев. — Тут, в этом лесу. Ночью повел роту в контратаку…
Савушкин сразу помрачнел, медленно дожевывая колбасу, незаметно перекрестил пряжку ремня. Потом вскочил, взбеленился, начал зло тормошить испуганно мычавшего Афоньку: какие люди погибают, а этот слизняк храпит живехонек, ровно святой праведник! Мать твою перетак, где же она та божья справедливость?..
Вахромеев с трудом оттащил разъяренного Егоршу, и сам разозлился: не слишком ли много берет на себя?
К тому же Афоня Прокопьев ничем плохим не выделялся за эти дни: все делал так же, как делали другие. Да и не будил его Вахромеев умышленно: собирался через полчаса послать в штаб с боевым донесением. Там ведь до сих пор толком не знают о судьбе батальона.
Савушкин утихомирился, молча отошел от заснувшего опять Афоньки, так же молча, сосредоточенно собрал с газеты остатки завтрака, упрятал в вещмешок.
— Ладно… — раздумчиво произнес Егор. — Пущай остается при тебе, ежели такое дело… А меня куды прикажешь?
Вот она в чем причина неожиданной ярости Егорши… Ревнует, от этого и ненавидит.
— Ты не сердись, Егорша. — Вахромеев подошел вплотную, положил руку на новенький Егоршин сержантский погон. — Мы с тобой старые друзья. Чего нам делить? И честно скажу: из ординарцев ты давно вырос. Командиром тебе быть надобно. Вот и будешь пока командиром взвода.
— Да уж буду, — вздохнул Савушкин. Перевел взгляд опять на Афоньку, по-детски разметавшего руки. — А в штаб посылать его не надо. У меня на «студере» рация имеется. Американская.
— Что же ты молчал, черт сиволапый?!
— Дак ты же не спрашиваешь…
Они вдвоем быстро спустились с пригорка, направляясь к «студебеккеру», и как раз на том месте, где под углом пересекались полевые дороги, их застал пулеметный треск и грохот, внезапно упавший с неба. Вдалеке, над серединой ржаного поля, падал сверху «кукурузник», шел к земле юзом, поставленным на ребро зеленым крестиком. А еще выше сверкнул крылом «мессершмитт», словно жук-дровосек издали ощупывая «кукурузник» огненными усами пулеметных трасс.
«Кукурузник» выровнялся, сделал nepeвоpoт и стал вилять из стороны в сторону, направляясь сюда, к лесному массиву. «Мессер» коршуном клевал его сверху, заходя в новые атаки, делая размашистые, вполнеба, развороты.
Жутко было это наблюдать, обидно делалось за наш фанерный беззащитный самолетик: какого черта летчик не садится? Плюхнулся бы прямо в поле, да и сиганул из машины в рожь… Ведь собьет немец, обязательно собьет!
Нет, летчик упрямо тянул к лесу, наверно, рассчитывал нырнуть в какую-нибудь просеку, а может, знал, чувствовал, что тут находятся свои.
Неожиданно во ржи вспухли два черных взрыва — упали авиабомбы. Кто их бросил: «мессер» или «кукурузник»?
Рожь заходила волнами — «кукурузник» теперь прямо прилип к земле, несся к лесу дребезжащей растопыренной этажеркой. И тут его настиг-таки фашист: хлестнул по спине, как бичом, свинцовой очередью.
Немец с победным ревом свечой ушел ввысь, а наш ткнулся носом, опрокинулся — во ржи торчали лишь колеса, будто у перевернутой телеги.
— Едрит твою салазки! — Егорша плюнул с досады и бегом кинулся в рожь: надо хоть вытащить из-под обломков бедолагу-пилота.
Побежал и Вахромеев, побежали солдаты — почти все, кто прибыл недавно на «студебеккерах». Перепотели-перемучились они за эти минуты; хуже нет беспомощно наблюдать, как у тебя на глазах бьют, изничтожают твоего же товарища…
Самолет приподняли за крылья (не такой уж маленький он оказался!), а Егорша с Вахромеевым вытянули из кабины окровавленного, бесчувственного пилота. Оттащили в сторону, облили водой из фляги разбитое лицо. Застонал, пришел в себя.
Уже на носилках летчик вдруг приподнялся, громко, встревоженно спросил:
— А где Просекова?
— Какая там Просекова, — отмахнулся Савушкин. — Ты, майор, был один в самолете.
— Второй наш самолет! — Летчик сел, раздраженно оглядел небо. — Самолет старшины Ефросиньи Просековой. Вы разве не видели его?
Егорша растерянно таращил глаза, еще не понимая, в чем дело, но чувствуя неладное, нечто нежданно пугающее, несущее с собой пустую тишину, как мина, которая упала под ноги и не разорвалась. Он глядел на посеревшее вдруг лицо Вахромеева и мучительно соображал, не понимая и не веря тому, о чем начинал догадываться. Медленно выпустил из рук носилки, которые начал поднимать, и летчик, морщась от боли, сполз по ним на землю.
— Ефросинья Просекова?! — К носилкам кинулся Вахромеев.
— Ну да, — недовольно сказал летчик. — А в чем дело? Почему вы меня трясете?
— Спиридоновна?
— Спиридоновна.
— Она с Алтая?
— Вроде оттуда. Сибирячка.
— Жива она? Жива?
— Была жива. А теперь — не знаю.
Вахромеев долго стоял на коленях, пытливо, с каким-то острым и жадным любопытством вглядываясь в изуродованное лицо летчика, будто старался запомнить его навсегда, на всю жизнь. Потом нагнулся, поцеловал в окровавленный лоб и, круто повернувшись, пошел через рожь к остаткам своего батальона.
Тыльной стороной ладони майор осторожно потрогал лоб (видно, вахромеевский поцелуй причинил ему боль) и спросил Савушкина:
— Он кто ей? Родственник?
— Муж, — сказал Егорша.
— Не заливай, — хмуро буркнул майор. — Ее муж погиб в сорок первом. Он был летчиком.
— То второй муж. А это — первый.
— По личному делу не значится.
— Ну так теперь будет значиться! — подмигнул Егорша, легко подхватывая носилки…
…Через несколько минут Вахромеев вышел на связь со штабом дивизии и получил приказ удерживать высоту 207 — возможна крупная контратака немцев.
Провожая в медсанбат раненого летчика, лежащего в кузове полуторки на ворохе надерганной солдатами ржи, они еще не знали, что спустя полчаса, неподалеку отсюда, за ближайшим поворотом, в ложбине, полуторка будет сожжена и раздавлена гусеницами «фердинанда».
Не знали они и о том, что всем им предстоит кромешный ад в этот день.