26
Не нравилась Гошке новая работа — чем дальше, тем больше становилась не по душе. Из-за этакой работы дерганая жизнь складывалась: сутки — в карауле, другие — на отдых, потом — служебный день (хозработы разные — кто куда пошлет). И сызнова — та же шарманка.
Стояние на сторожевом посту сразу опостылело Гошке. А ну как четыре часа проторчи чурбаном безгласым на одном месте, потом еще, да еще по четыре! И солнце тебя палит, и комарье жрет, а ты стой стоймя, хлопай гляделками, разговаривать, курить — не моги! А уж про выпивку вовсе забудь.
Что это за жизнь, разъедрит твою кудрявую морковь?
Уговору такого не было — вот отчего обидно. Гладко стелил товарищ Шилов, нечего сказать: «ответственная должность», «избыток личного времени» и всякие прелестные шуры-муры. А оказалось: через день — на ремень, по вечерам — за швабру. И вместо личного времени каленая корытинская рожа, дубовые его кулачищи, каждый из которых как пивная кружка. Только попробуй пикни, сразу орет: «Пререкание!» — и тычет под нос: понюхай да зажмурься.
Главное, никаких тебе лошадей, никакого «конного дозора» и в помине нет. Кругом сплошная пехтура, прижимистые мужики-охранники. Правда, два дня назад нач. ВОХРа Корытин взял Гошку в так называемый конный разъезд. Объехали по берегу пол-озера, а потом Корытин завернул на пасеку, где и пропьянствовали всю ночь.
Нет, не нравилась ему такая служба…
С тем же почтовым мешком заваруха непонятная получилась. Летчица сослепу его в воду сбросила, а он, который с плотины сигал, жизнью своей можно сказать рисковал, — он же и виноват оказался! Товарищ Шилов, большой начальник, именно на него, на Полторанина, раскричался: почему подмоченное, почему все расклеенное? Ну при чем здесь он?
Теперь вот парторг Денисов на беседу вызывает, тоже, наверно, вздрючку приготовил. А за что? Драк вроде никаких не было, от всяких там оскорблений Гошка воздерживается — форма не позволяет.
Надо, пожалуй, прихватить с собой туесок меду. Когда к людям с подарком — они добрее делаются. К тому же, говорят, Денисов прихворал, а больному мед всегда на пользу.
Жена Денисова поначалу упрямилась, не хотела пускать Гошку: спит, мол, больной. Однако Денисов услыхал разговор из огорода (за избой, в затенке, стояла его кровать) и велел провести к нему «знакомого товарища».
Гошке это очень понравилось. «Ишь ты, помнит! Даже по голосу узнал».
Он прошел в огород, поздоровался с Денисовым, который полулежал на подушках, приглядываться не стал: больной как больной. Они, больные, не любят, ежели их разглядывают. Обратил внимание на ворох газет.
— Политику читаете?
— Ага, — кивнул парторг. — Сводки из Испании просматриваю. Уж больно они беспокоят меня.
— Далеко! — усмехнулся Гошка. — До нас не докатится.
— Как сказать… Земля-то круглая. По ней только покати — само докатится. Ну как дела на плотине?
— Сооружается в ударном темпе согласно пятилетке. Идет на вырост. Ну а мы — охраняем. Как положено.
Oстро пахло мокрыми утренними грядками, укропом и мятой, что зелено топорщилась у самой завалинки. Гошка с удовольствием потянул носом и подумал, что Денисову тут, должно быть, неплохо: сиди себе газетки почитывай да поглядывай, как соседские котята шныряют в картофельной ботве. Только скучно, наверно, — болеть всегда скучно.
— Вот медку целебного принес. — Гошка поставил на столик берестяной туесок, вокруг которого сразу же замельтешила разная мухота, обрадованно забасили шмели. — Липатовской марки — с лугового дудника. Дед сказывает, дыхание от него прочищает и еще — в глазах светлеет. Пользуйтесь на здоровье.
Откуда-то сверху, с подызбенки, из чердачной дыры, черной тряпкой свалился взъерошенный грач, принялся елозить клювом по крышке туеска. Потом заорал, закаркал, Гошка отпрянул от неожиданности: это еще что за холера горластая?
Денисов мелко засмеялся, закашлялся:
— Каряха — сына моего Борьки найденыш. Отобрали его весной у кота, с тех пор живет на чердаке. Мед любит, стервец. Кыш отсюда! Ты, Полторанин, отнеси-ка туесок в чулан, а то он нам покоя не даст.
Гошка отнес туесок куда приказано, а когда вернулся, грач уже смирно сидел на спинке кровати, цепко обхватив когтями железный прут. Он дважды каркнул на Гошку, сердито и шумно шелестя крыльями.
— Ругает тебя, — сказал Денисов. — Зачем, дескать, сладкого лишил. Но вообще ты ему понравился, потому он и торчит здесь. Любит на людях всякие блестящие штучки, вот как на твоей форме. Только сам-то ты, я гляжу, не шибко этим довольный. Верно говорю?
— Ага, — признался Гошка. — Не по нутру мне эта служба.
— Да уж я удивился. Лошадей больных выходил, воевал за них, а потом взял да и бросил. В безлошадники подался. На форму, что ли, польстился?
— Так ведь повышение определили… И опять же оклад жалования.
— Напрасно поспешил. Дело свое надо прежде любить, а уж все остальное потом. Теперь, как я понимаю, хочешь задний ход отрабатывать? Ты комсомолец?
— Не принимают… — буркнул Гошка.
— Это почему же?
— Да Степка-киномеханик супротив идет. Сперва, дескать, на общество поработай, потом поглядим. А какое там общество? Зеленая пацанва, сопливые заморыши. Чего это ради я на них должен работать?
Неутихшая обида подступила к сердцу: Гошка вспомнил, как на днях скелетистый Степка принародно пытался оголить его, снять новенькую ненадеванную форму, которую Гошка целое утро утюжил через мокрое полотенце. Ведь с умыслом старался, дескать, и форма твоя — тряпье, и часы наградные — побрякушка. Вот захотим — и землю будешь носом пахать.
— Изгиляться надумали! — Гошка в сердцах стукнул кулаком по деревянному столику, да так, что подпрыгнули, зазвенели лекарственные пузырьки.
Каряха-грач тоже подпрыгнул с испугу, боком засеменил по железной дужке, подальше к избяной стене. Оттуда несколько раз прокаркал, недовольно разевая клюв и показывая Гошке острый красный язык.
— Вишь — не одобряет! — посмеиваясь, покачал головой парторг. — Терпеть не может крикливых да нервных. Эх ты, Полторанин! Шишка пареная, нешелушеная! Коли в комсомол собираешься, так знать должен: там на первом месте — интересы общественные, а свои личные — на втором. Понял?
— Это как же так? — искрение удивился Гошка. Он уважал парторга Денисова, знал, что его уважают многие другие люди. Но ведь то, что он говорил, было сплошным перевертышем, никуда и ни во что не влезавшим! Ежели я делаю все для других, то кто же — для меня?
— А вот они самые — все другие. Ты для них, они — для тебя. И не только Степан со своими комсомольцами, но и вся наша страна — социалистическая. «Социалист» — это слово и означает «общественный». Потому что люди иначе жить не могут, понимаешь!
Кое-что Гошка, конечно, понимал — слава богу, не маленький. Шесть школьных классов осилил, в газетах, книгах как-нибудь разбирался. Слышал об этом много раз, да вот не задумывался, как-то случая такого не подходило. Живут люди — значит, правильно живут. Сообща все делают — а как же иначе? Я тебе, к примеру, беличью шкурку добыл, ты, будь добр, выкладывай ту же самую пачку патронов, тобой изготовленную. Я тебе, ты — мне по двойному интересу. Все здесь понятно. А это, выходит, только на совести держится?
— На сознательности, — уточнил Денисов. — На равноправии людей, на уважении друг друга.
— А куды жуликов деть? — спросил Гошка. — Или там подлецов всяких? Я на него работаю, жизнь ему хорошую создаю, он в ответ красиво улыбается, а сам под полой мне фигу показывает. Как тут быть, товарищ. Денисов?
— Очень просто: перевоспитывать, переделывать в хороших людей. А которые не поддаются, выводить их чемерицей, мухомором, как постельных блох. Время наступило такое, время человеческого равенства и справедливости. Законы тайги кончились, Полторанин. А ежели еще в чем-то они держатся в Кержацкой пади, то скоро им тоже придет конец. Все люди должны жить хорошо — вот что главное. А для этого каждый должен в первую очередь работать на общество, жить общественным делом.
— Мудрено… — опять задумался Гошка. — Ну никак не доходит до меня! Может, конечно, умом-то я это демаракую, а вот душой… Вряд ли пойму. Душа у меня все ж таки кержацкая, таежная.
— Напрасно на себя наговариваешь! Ведь именно ты, Полторанин, взялся за больных лошадей — за безнадежное и опасное дело. А вот это как раз и был общественный благородный поступок. Так что душа твоя все правильно понимает. Ну а умом, верно говоришь: надо тебе еще дозреть. Жизнь подскажет, а еще лучше, если учиться дальше пойдешь. Вот это я тебе советую.
— В армии на командира выучусь. Дед одобряет, — сказал Гошка.
— А что — вполне может быть. Такие парни, как ты, очень нужны нашей Красной Армии. Лихие времена предстоят.
Каряха-грач, освоившись, перелетел на стол и стал долбить медную пуговицу на обшлаге гимнастерки. Гошка поднялся, осторожно взял и пересадил птицу на кровать.
— Так я, пожалей, пойду, товарищ Денисов. Мне теперича все понятно…
— Погоди, погоди! — рассмеялся Денисов. — Ишь ты непоседливый какой! У меня к тебе еще один вопрос имеется. Да ты сядь.
Присаживаясь, Гошка с сожалением подумал, что вот сейчас-то парторг, наверно, и примется «снимать с него стружку». Не удалось отвертеться. Сдержанно сказал:
— Я, пожалуйста. С нашим удовольствием…
— Говорят, Полторанин, ты награды получил?
— Получил. Часы серебряные, марки «Омега». Вот они. За спасение лошадей. Согласно приказу.
— Ну?
— Что ну? — Гошка обеспокоенно поежился: что-то уж больно прищуренный, колючий взгляд у парторга. Подумав, с некоторым смущением сказал: — Ну и еще… Вы, что ли, лошадь имеете в виду? Так она на Зимовье у деда осталась. Товарищ Шилов сказал: «В благодарность за старание». Но нам она не нужна, дед не хочет. Вот подкормит ее и вернет. Зачем нам государственная лошадь?
— В благодарность, говоришь? — неопределенно усмехнулся Денисов. Сел на лавке, закурил. — Уж очень, я гляжу, любит тебя товарищ Шилов! Хотя, конечно, ты большое дело сделал, но уж слишком щедрая любовь! А?
— Какой там любит! — Гошка неприязненно поморщился. — Вчера вон крик поднял, куда там! Разгильдяй, и все прочее. А я при чем? Сам есть капиталист, так с жиру и бесится. А я отвечай.
— Какой капиталист? Ты о чем?
— Ну, почту самолет выбросил — тот, который потом шлепнулся. Мешок, значит, в озеро угодил, а я нырнул, вытащил. Потом сушил эту самую корреспонденцию. На солнышке, прямо на посту. Правда, не успел высушить. А начальник меня за мокрую почту в оборот взял. Черт те что получается…
— А капиталист при чем?
— Да это я так… — Полторанин неловко поскреб шею. — У него там в письме про наследство написано… Из Москвы какая-то нотариальная контора пишет. Ну я случайно так… Интерес поимел, знаете… Письмо-то расклеенное было.
— И он за это тебя ругал?
— Еще как! Аж побелел весь. Я ему говорю: ничего, мол, не читал, не видел — оно мне надо. А он — в ругань. Страсть какой нервный человек.
— Интересно… Ну а сам-то ты что об этом думаешь?
— Не знаю… Испугался он, что ли. Все-таки, ежели капитал в наследство, — разговоры пойдут. Да чего там, дело известное: они, инженеры некоторые, — из бывших. Или из немцев. А я человек не болтливый, мне плевать. К тому же на службе. Посторонним рассказывать не положено. Мало ли что бывает.
— Ну, а Корытин как?
— Да хам он, и больше ничего. Они с товарищем Шиловым все дружатся. На эти самые, на пикники ездят. Меня тоже приохочивают. Нет, не буду я там служить, в этой постылой ВОХРе! Пропади они пропадом! Уйду.
— А вот этого делать пока не надо, Полторанин! — Денисов накапал в чашку какого-то лекарства из пузырька, выпил, горько поморщился. — Трудно тебе там? Вот это и хорошо, что трудно. А то ты привык к вольготной жизни. Вот теперь и потрудись, потерпи. Это тебе будет задание, как завтрашнему комсомольцу. Слушай сюда…
Ну и дела, шанежки-ватрушки, сыромятны ремешки! Чертыхаясь в душе, Гошка шел прожаренной улицей, ладонью размазывая пот на висках. Час от часу не легче… Ведь все это, надо понимать, пахнет очень серьезным и опасным делом, почище, пожалуй, чем колготня с сапными конями. Дернула его нелегкая подглядывать это подмокшее письмо! Теперь ходи да оглядывайся.
Было такое ощущение, что он неумышленно, ненароком испортил нечто значительное, важное для всех и даром ему это не пройдет, возмездие неминуемо последует, но не сейчас, а позднее, и случится оно неожиданно и неизвестно от кого. Гошка вдруг поймал себя на том, что не идет, как обычно, серединой дороги, а жмется к палисадникам, и тесовым заборам и поминутно оглядывается при этом. Устыдившись, он подумал, что бояться ему, в сущности, некого, к тому же он никогда трусом не был. А внезапный страх пришел к нему просто потому, что он впервые в жизни почувствовал настоящую и большую ответственность. Теперь ему приходилось отвечать, а вот как и за что — этого он пока не знал. Оттого, наверно, и трусил — от грядущей неизвестности.
И еще он подумал, что, кажется, куда-то повернул, вышел на какую-то другую дорогу — так бывает, когда вылезешь наконец на хребтовый перевал, и в лицо враз холодно бьет синий простор, пахнущий талым снегом. Неуютно, сурово-сдержанно вокруг, зато дышится легко и хочется идти вперед. И с высоты этой, обозначающей четкую определенность, мелочным и мелким виделось все оставленное позади, все вчерашнее — мальчишеское, зряшное, малосерьезное: и ребячьи потасовки у клубного крыльца, и любовная игра с пустоватой смазливой Грунькой, и даже наградные часы не восторгали — казались лежащей в кармане увесистой речной галькой.
Напротив сельсовета Гошка остановился, поправил фуражку и застегнул воротничок. Пожалуй, он впервые без прежнего презрительного равнодушия глядел на обшарпанное крыльцо, на доску с разноцветными объявлениями. Он недолюбливал этот дом — тут ему не один раз «прочищали мозги» (безуспешно, правда).
Нет, он не обижался — в жизни все происходит в свое время. Почему бы сейчас ему самому не войти в неприветливый «казенный дом» или хотя бы прочитать эти объявления? Ведь для людей писаны, для черемшанских граждан. Стало быть, и лично для него.
Можно начать с этого, самого красивого и броского: «Объявляется переселение на Новозаречную улицу». Ну это не по его части, хотя, по существу, правильно: давно надо вытурить кержатню из замшелой щели, «за ушко да на солнышко».
— Штрафами интересуемся? — ехидно прозвучал с крыльца женский голос.
Гошка обернулся: у перил подбоченилась паспортистка-учетчица Нюрка Шумакова, завзятая клубная артистка. В местных постановках она всегда играла женщин — ругливых, отчаянных и настырных. Какой и сама была в жизни.
— Вон там справа список нарушителей общественного порядка. — Нюрка выбросила картинно руку и показала пальцем, как какой-нибудь матрос на бронепоезде, идущем в атаку.
— А мы не нарушаем, — с достоинством сказал Гошка.
— Давно ли?
— С самого свержения царизма, — сказал Гошка. — А сельсовет посещаем только по общественным делам.
— Да что вы скажете! — пропела артистка-паспортистка. — И какое у вас зараз дело?
— Вот это самое! — Гошка постучал пальцем по плакату на доске. — «Всенародный сбор средств в пользу испанских детей». Выписывайте квитанцию.
— Дак это же производится на предприятии, через профсоюзы. А у нас только единоличные граждане.
— А я говорю принимайте! — Гошка, набычившись, двинулся на учетчицу, поднялся на крыльцо. — Не имеете права глушить патриотический подъем!
Та сразу сменила тон, вежливо защебетала, препроваживая Гошку вперед, в распахнутую дверь. В канцелярии Гошка вынул из кармана часы, торжественно поднял их за ремешок и сказал:
— Вношу! Записывайте в ведомость: часы серебряные карманные на двенадцати камнях. От гражданина СССР Полторанина Георгия Митрофановича.
Нюрка-учетчица разинула рот, обмакнула ручку в чернильницу и… решительно отложила в сторону.
— Да ты опять никак пьяный, Гошка?
— Молчать! — закричал Гошка. — Прекратить оскорбление моего достоинства! Иначе напишу жалобу.
На крик сейчас же заглянул в дверь встревоженный председатель сельсовета Вахромеев. Выслушав объяснения, рассерженно обернулся к Гошке:
— А ну, дыхни!
Гошка набрал полные легкие и дыхнул: председатель изумленно поскреб затылок и внимательно разглядывал парня. Затем приказал Нюрке:
— Прими, зарегистрируй и оприходуй. А ты, Полторанин, зайди на минутку ко мне. Разговор есть.