Книга: Новая кофейная книга (сборник)
Назад: Откуда-то играет музыка Марина Воробьева
Дальше: Три выстрела Нина Хеймец

Промоина
Илья Данишевский

Например, ты давно потерял свободное письмо; чем больше твой публичный интеллектуал призывал к нему, тем… и поэтому два, три или несколько лет ты не завариваешь кофе, а покупаешь в цветных стаканчиках. Время, которое должно быть сэкономлено за чужой счет, его надо бы направить в нужное русло, да некуда. Между тобой и временем глубокая промоина, между тобой и речью, но там, где промоина вещественна – между тобой и референтом – ты, наоборот, ощущаешь сродство. Ты покупаешь кофе, чтобы потом выйти в город и ждать такси, пока небо, вероятно, темнеет в ожидании весны, чтобы разглаживаться под твоим огнем, а потом едешь к вокзалам, стесняясь попросить водителя отодвинуть сидение. Дискомфорт прикладывается к ожиданию, естественное продолжение твоего приключения, а еще в твоей сумке помимо блокнота Oxford press для дорожного дневника с пустыми страницами, стеклянная банка. Раньше в них закатывали варенье, а для чего эта банка сегодня, тебе неизвестно, ты был в смущении, оплачивая ее через пей-пасс, как бы смещая анахроничность механизма – в том числе цель твоей поездки и стеклянной банки, которая нужна тебе в путешествии и которая символизирует глупость его цели. Во-первых, банка не такая дешевая, как можно подумать, так как производство сокращено, себестоимость поднимается (каждое утро), а во-вторых, ты не только боишься пригородных поездов, но боишься, что банка разобьется. Цель твоей поездки может разбиться, касаясь пригородного поезда. Еще ты боишься, что путешественники поездов ненавидят тебя за то, что на тебе написано – ты не покидаешь (для собственной безопасности) Замоскворечье – еще они могут как-то узнать цель твоей поездки, а еще, что с тобой стеклянная банка, а еще твой шарф – не такой дорогой – но тебе кажется, что в пригородном поезде 50 евро – это больше, чем 50 евро, и при этом все твои ощущения не совсем из поля снобизма, скорее, это подкожный страх неответного письма, безответного, и того, что. Скорее всего, того, что, и даже больше, чем это, – ты не приспособлен к этому, но и для другого на самом деле тоже.
Время инерционного движения на твоей стороне, и ты в поездке, а потом после поезда в городе на расстоянии 102 км от Москвы, ничего не произошло, душная изоляция, сомнительное решение, темнеющий горизонт, который не оснащен способом сделать тебе хорошо. Ты идешь через вязкий снег протоптанной дороги, ты куришь, чтобы откладывать. Если бы тебе казалось, что, вернувшись домой, завтра – ты откажешься от повтора, возможно, ты думал бы именно в этом ракурсе. Ты пытаешься подсчитать живое. Например, ее сообщения «ну что, как там?» – можно ли их отнести к тревожащему процессу или необходимости писать через безлимитные тарифы и неоплаченное ожидание ответа, можно ли не отвечать на ее сообщения, отделенные от заботы простотой вопроса? Город в 102 км от Москвы выбран тобой из простой арифметики, о которой не принято (в твоей среде) говорить, то есть давать голос чувственности – голоса должны откладываться в пользу работников низкооплачиваемого труда, женщин в тисках патриархата и так далее, – на каком-то повороте ты включен в список защищаемых миграционными службами меньшинств, но этот поворот слишком далеко, чтобы ты мог позволить себе высказаться на самую важную тему – «частное горе, как затмевающий фактор (например) политического безразличия»; так же, как этот город находится (по твоим меркам) далеко, твое желание осмыслить феномен «частного горя» далек от твоего частного горя и от разрешения ленты Фейсбука говорить о нем. По-крайней мере, если это не онкология родного человека, к которой приложены реквизиты, и если это не попытка частного сбора на издание антологии марксистких лесбо-сепаратисток. Итак, ты отвечаешь ей, что «все очень хуево», подразумевая, что город, в котором он живет, похож на него, и сейчас ты идешь по улицам чувака из эпицентра – чего? – например, твоего частного горя. То есть ты не пишешь ей, что привез стеклянную банку в город человека, которого ты любишь, потому что некое облако смыслов делает выражение «человек, которого я люблю» перегруженным, потом что не очень понятно, человек – это его тело или человек – это политический конструкт и так далее, а так же – что такое «я», и что такое это «люблю»? – говорит ли это слово про референта больше, чем про тебя и так далее, – все это непонятно, поэтому ты не можешь (не будешь) так говорить. Даже для самого себя ты будешь использовать более уклончивые стратегии.
Но все же ты сделал именно это – привез стеклянную банку в провинциальный город, чтобы тебе сдавило горло. Ты пройдешь районы поисков, а потом в серой возможности опасности последним поездом попытаешься вернуться домой, чтобы залатать дырки. Нежное умиление ущербности чужих строений, попытка объяснить нескладывающиеся события небрежностью советской застройки, зигзаги зыбкой тревоги прокладывают путь мимо илистого (летом) озера с грязной коркой льда, мимо детей, которые радуются, и их родителей, которые радуются, что у них есть дети, – а главное, и те и другие отделены от ущербности строений и небрежности советской застройки, и от того, что через пятнадцать лет кто-нибудь привезет стеклянную банку к грязному льду, чтобы подносить снег и венозные сгустки новому поколению. Более правильно (для людей из пригородной электрички) было бы позвонить и попросить встречи, сообщить, что ты запутался в координатах его детства, и тебе требуется если не мизеркордия резкого направления к световым пятнам поезда до Москвы, то возможность обменяться речевым потоком так, будто вам есть о чем говорить. Если бы ты полагал, что твои чувства являются причиной для разговора. Или, если бы существовали гипотезы версий твоего нахождения, формирования рядом с грязным прудом его детства, где, наверное, он в серой шапке пытался поймать отит, или, если бы у тебя было внятное объяснение, почему твои чувства более значительны, чем другие чувства, и поэтому о них стоит говорить – например, как серпентологи устремляются в камыши, чтобы узнать друг друга поближе, сверяя флуоресцентные пятна на черепе крохотного ужа. Здесь – все нелепо, а еще этот сумрак, и 50 евро – это еще больше, чем было раньше, и ты готов оставить шарф на снеговике из обоссаного снега, но и это никак не поможет. Нет ничего позорнее влюбленного, разве только рассказ о влюбленном, но при этом не сообщение на ухо во время ланча – знаешь, я тут влюбился – маленькая сиюминутная искра, обоссаный снег, первый тюльпан и рентабельность, которая поднялась навстречу чужому телу. Есть вещи гораздо хуже – потерять девственность (именно, как отдать что-то кому-то, что потом нельзя отдать повторно и нельзя обесценить, когда захочется, – а обязательно захочется обесценить), поехать добровольцем на Донбасс (потому что никто из твоей референтной группы не полюбит тебя в общем-то никакие другие стоп-сигналы, о которых говорят, не действуют, кроме практики говорения, но твоя речь так легко легла в эту промоину, что и там, на другом берегу речи, ты никому не нужен – твои слова отбракованы, так что лучше не ехать добровольцем на Донбасс, – при этом ты знаешь, что именно там внутренностям станет так страшно, что естественные реакции отучат тебя говорить непонятно, частное горе, промокшее под градом, сойдет на нет – будет застрелено – будет распято – или будет показано, что оно было распято – сладкое пробуждения без эрекции, а еще тусклый свет, что все, скорее всего, закончится плохо, но достаточно скоро – и это позволит тебе удалить свой профиль в Фейсбуке, разорвать токсичные обязательства перед матерью, попытаться нарастить цельность – слепить себя из обоссаного снега), гей-любовь в провинциальной школе конца 90-х – но тебе и имеющегося выше крыше. Тебе не по карману говорить о своих чувствах, как о естественном дыхании. С легкостью – поднимать накал, сообщая о разбитом черепе в 2004 или как скинхеды на твоих глазах забили Ш.
Так как у тебя нет прямой цели – ты не сообщишь о своем нахождении – но у тебя есть риски столкнуться с референтом, ты испытываешь тревогу. Она отлита в венах, а еще похожа на чувство тревожного звонка, которое бывает, когда тебя лайкает модный столичный интеллектуал. Например, тебе следует подумать о следующих важных вещах:
а) где опубликовать несколько своих текстов – «античный миф как аллюзия ржавеющей речи нового средневековья», «между рессентиментом и абьюзом, лайф ин модерн (Путинс) Раша», «дискурсивная практика профеминисткого письма» – потому что их существование может обеспечить витальный надлом в атмосфере, в том числе количеством просмотров, и ростом твоих социальных акций – там, где между волнами забывается болезненная робость затравленного ребенка, грязная трава сворачивается в 14 тысяч знаков (без пробелом) эссе «поэтика **** как устойчивый конструкт консервативного консенсуса», которое ты хочешь опубликовать на Colta.ru, потому что в возможности публикации – в респектабельном пересечении – ты сможешь забыть болезненный озноб и гнойное вращение твоего диагноза в 15, который чуть позже срастается с тем, что тебе ломают нос за то, что ты влюблен в мужчину, а еще чуть позже – из-за «сложного химического чувства» ты встречаешь начало ночи в 102 километрах от дома. Отодвигая эгрегоры, ты снова в перепаханной правде, что папа не приедет на выходные, а потом – он просто больше не приедет. Никогда, но ты можешь ему позвонить. Если захочешь. Входящих не будет.
б) как избежать дальнейшего столкновения с Р., которая напряжена твоей бесконечной болтовней о нем и которая – ты точно знаешь – испытывает к тебе – отражающая поверхность – аналоги твоих желаний. (Возможное столкновение с глубиной его венозной крови, незнании не только экспозиции, но – в общем-то если посмотреть напрямую – даже биографии, кроме оборванного шлейфа несколько следов детских ран на его запястьях, а также слов, которые – вообще-то – могут оказаться неправдой).
в) как принудить себя к письму, слова не только не освобождены, но тебе даже приятно их заточение – ты бы хотел пыточный аппарат своего письма пропустить через волокна своего переживания (которое – несвобода высказывания), чтобы они сплетались друг с другом, как волокна черепа образуют подобие цитадели, как плесень пробирается вверх от одышливого дыхания твоего детского пса, который превратился в полосы шерсти на бампере шестерки, и от жаркого поля, когда твой отец перепутал дорогу, и ты впервые увидел майских жуков – огромное количество майских жуков, летающих над полем, пока магнитола твоего отца продолжала накручивать круги первого альбома Земфиры.
г) и главное – поэтому на последнем месте – как тебе быть дальше, кода все кончится никак; формально никогда не кончится, потому что люди из поездов, люди, добирающиеся до Москвы на поезде, и наверняка люди в Москве – не задают вопросов, их жизнь не сплетается из множественных вариантов развития событий и неловких попыток анализа. Когда ты сделаешь то, ради чего в твоей сумке стеклянная банка, что будет дальше – после – ты называешь это «конец» – но что будет после него, когда никакой формальной конечности не случится?
Ты смотришь невинность главной площади, лубок свернутого снега, заполненный пеленой фонтан. Достаешь банку из сумки, греешь ее в ладони и куришь с закрытыми глазами. Ты знаешь, что он множество раз (хотя ты не знаешь о нем большей части того, что могут знать многие из его друзей – тех, кто пишет эти сообщения «как ты?» из банальной инерции письма, сообщения, вопроса) проходил мимо этой площади. Так как пейзаж бессмысленен, ему приходится пересекать ее – чтобы добраться до вокзала и с него дальше или выходя в магазин, так или иначе огромное количество его воспоминаний упираются в эту площадь, потому что она завещана ему с самого детства глупостью архитектора. Здесь он может врезаться в тебя с наибольшей вероятностью, и поэтому тревога растет. Но именно это и нужно банке, она должна впитывать тебя – точнее, его – и гул провинциальный проводов. Телесные механизмы и начавшаяся ледяная ночь (так что вряд ли он выйдет в магазин etc.), похожая на летнюю ночь, когда мать накрыла тебя одеялом с головой и сказала «представь, что твоя мама умерла», и из этой темноты ты не можешь выпутаться – который год? – но, наверное, это не отделяет тебя от всех других, скорее сплетает с ними. Ты сидишь на парапете холодного фонтана, потому что та летняя ночь привела тебя.
Вы не встречаетесь. Ты возвращаешься домой. Разочарование отсутствием встречи. Разочарование от того, как механизмы двигаются, но не проворачивают друг друга, телесное ощущение того, что ничего не случается, ничего никогда не происходит, кроме автоматического автореферата «механическое письмо как изнанка путинского режима», который ты даже не начинаешь, потому что письма настолько механично, что уже не пробивает само себя на слезу. Утренние выделения, как смазка (в инженерном смысле) и принуждение к гигиене.
Алистер Кроули советовал бросить курить как упражнение на дисциплину. Отпустить на время, чтобы остаточная энергия наполнила собой желание. Ты подводишь теорию задним числом, но – два, три или больше лет ты не варил кофе и только цветные стаканчики. А когда-то она сказала, что если смешать две таблетки фенобарбитала, кровь из вены и обычный растворимый кофе, а потом пропустить его через битое стекло, вобравшее в себя память Другого – сепсис речи можно повернуть вспять. Она сказала это так же, как рассказывала, что транслирует свой образ в его простату по утрам, и поэтому однажды – то есть скоро – он вернется. Она всегда говорила не то, дорогой чего следует идти, но в какой-то момент ничего не остается, кроме вязких углов души, темного перекрытия, отделяющего до и после, а также – чего-то еще, что с грустью ввинчивается все глубже и глубже, так что тебе уже не страшна венозная кровь. То, что должно сходить на нет, в тебе нарастало, и на очередном изгибе ты решил, что должен сообщить о своих чувствах – в письменном ненасильственном виде
Почти утро, но небо еще черное, когда ты режешь руку от мягкой неопределенности вены в сторону запястья, и пускаешь поток в плохо сваренный кофе. Ты проливаешь кровь, распавшиеся от кипятка таблетки и плохо сваренный кофе через битое стекло банки, проехавшей 204 километра (туда и обратно) в твоей сумке. Пьешь и царапаешь горло, но не сильнее полностью ободранных ожиданий, несгущений, неслучившихся текстов, самоуничтожающихся пророчеств из печенья и любви с диафрагмой кулака. Тебя тошнит от приключения, от того, что у тебя есть причины (заблуждение о причинах) совершать приключение, но не от вкуса кофе, крови и стекла. С чистой заготовленной почты ты пишешь:

 

Здравствуй,

 

я…………………………………………………………………………………..
…………………………………………………………………………………….
…………………………………………………………………………………….
…………………………………………………………………………………….
…………………………………………………………………………………….
…………………………………………………………………………………….
…………………………………………………………………………………….
…………………………………………………………………………………….
…………………………………………………………………………………….
……………………………………………………………..
Твое письмо работает в отдалении от сгустков, вдали от берега, вдали от источника твоей власти. Она сказала, что обязательно добавлять собственную кровь, потому что нужно перезапустить мозг, протереть ветровое стекло; нужно заставить думать его о том, о чем ты и так постоянно думаешь, но с новой скоростью. Это не магия, а психофизиология.

 

……………………………………………………………………………………..
……………………………………………………………………………………..
…………………………………………….. со всем уважением, я надеюсь………………………………………………………………………………….
………………………………………………………………………………………
……….

 

Отправляешь. Она сказала, что болезненность суставов, каждый день облокачивающихся на деревянную стойку, когда ты просишь латте в «Старбаксе», – участвуют в том, что ты не можешь написать искреннее любовное письмо. Именно это – потому что вообще-то труд работающих в кофейнях является эксплуатационным и жестоким – делает твою речь непрозрачной для адресата.
Это, а не что-то еще.
Еще она говорила, что купила через eBay воду, благословленную Далай Ламой, и вводит ее через пипетку во влагалище, чтобы умножить чувственность. Это не то, что ты хотел слышать. Но, сказала она, битое стекло с памятью Другого позволит тебе говорить не удобным для тебя методом, а той речью, которую готов слышать адресат. Она сказала, что кофе на крови и битом стекле давно используется продвинутыми политтехнологами в пропаганде. Нужно просто говорить то, что они хотят слышать, но это не всегда так просто. Стекло из Сибири, Урала, из Чечни везут по ночам, потому что так принято. Спичрайтеры пьют кофе на крови президента и на стекле русской земли. И, как видишь, – сказала она, – у них все получается. Просто попробуй. Хуже уже не будет.
Нет ничего хуже, чем – ты перечитываешь в трезвости – вслух сказать…………………………………………………………………………………..
……………………………………………………………………………………..
……………………………………………………………………………………..
………………………………………………………
Ты не знаешь, что будет дальше. Знаешь, что будет дальше. Ничего, отсутствие. Зияние речи, но речи не поцелуются взасос. Или он ответит тебе……………………………………………………………………………………….
……………………………………………………………………………………..
……………………………………………………………………………………..
……………………………………………………………………………………..
………………………..

 

И ты не знаешь, что с этим делать.
Попробуй транслировать свой образ в его простату, советует она. Или не останавливать разрезанных рук. Или не наступать ночь. Или стать работником невидимого ночного поезда, везущего сургутское стекло в Кремль. Или…
Комментарий составителя
Согласно подсчету так называемого «кофейного индекса», проведенного журналом «The Village», порция кофе американо в Москве обойдется вам в среднем в 170 рублей, в Хабаровске – 150, в Санкт-Петербурге – 130, в Иркутске – 118, в Уфе – 100, в Твери – 85, в Улан-Удэ – 60, а в Нижнем Тагиле – всего в 47 рублей 50 копеек; впрочем, исследователям удалось найти там всего два заведения, где подают кофе, остальные оказались рюмочными.
Назад: Откуда-то играет музыка Марина Воробьева
Дальше: Три выстрела Нина Хеймец