Глава 5
Догонялки
Эта книга памяти стоит на самом краю полки. Она тонкая в мягкой обложке, которая со временем затвердеет, чтобы надежно защитить содержимое.
Озеро Черное. Северный ветер, который гонит мелкую волну. Пуховик продувает насквозь. Уши мерзнут, пальцы цепенеют. Лица людей красны, особенно Таськино.
Она держится рядом.
Хватает за руку, заглядывает в глаза. Ее духи столь же навязчивы. Но Далматов терпит.
– Я думаю, что они так и не выбрались с острова, – повторяет Таська в десятый раз. – И значит, все там.
Она приподнимается на цыпочки, вытягивает шею, замотанную красным шарфом, и пялится в горизонт. Остров там. Калмин камень. Проклятое место.
Лодки стаскивают на воду. Их колышет. Пластиковые корпуса вдруг кажутся ненадежными, но принимают ящик за ящиком. Человека за человеком.
Родион и Виктория. Она – красива и беззаботна, он – старше на двадцать лет. Стесняется своего возраста и того, что имеет деньги. Характер вспыльчивый. И недоверчивый.
Таська с ее перчатками из ангоры, лыжной шапочкой и длинной нелепой курткой. Таська надеется на роман, но у Далматова нет настроения заводить романы.
– Оба-на! А связи-то нету! Егор, слышал? Нету связи! – Юрась трясет бесполезным телефоном и едва не роняет его в стылую воду. Егор кивает.
Егор и Юрась. Парочка студентов. Рабочая сила.
Далматов.
– И все-таки стоило подождать до весны. – Родион подымает воротник дубленки, поворачивается к ветру спиной. – Это безумие – лезть туда сейчас.
– Но мы же ходили в горы! В горах была зима! – Обняв супруга, Викуша поправляет шарфик. – И вообще, не ворчи, как старик.
И Родион сдается.
Лодки идут по воде. Режут винтами Черное озеро, и то, спеша избавиться от незваных гостей, подталкивает суденышки к берегу. Остров небольшой. Его каменистая поверхность раскалывается хлебной коркой, и многочисленные овраги собирают воду, наполняясь жирным перегноем. На базальтовых ребрах растут ели. Они же мохнатым зеленым стадом окружают дом, отделяя его от старого маяка.
Почерневшая башня видна издали.
Лодки подходят к ней, к старой пристани. Доски прогнили насквозь, и Юрась указывает на пологий берег. Егор поднимает руку, дескать, понял.
Пришлось прыгать в воду. Дно озера подымалось, сохраняя толстую подушку ила. И тот облеплял сапоги, утяжеляя их.
До берега пять шагов. Веревки хватило. Вытащив и разгрузив лодки, их укрыли брезентовыми чехлами. Неподалеку виднелся сарай, но он был столь же древний, как и пристань.
– Если дом в таком же состоянии, то мы отступим. – Ветер расправлял плащ-палатку Родиона, бессильный стянуть этот кусок прорезиненного брезента.
Викуша ничего не сказала. Таська поджала губы:
– Отступай. Мы и сами справимся.
Несомненно. Ты да я, да мы с тобой. Романтическое уединение и клад для двоих.
Далматов закинул на плечо рюкзак и двинулся в глубь острова.
Дорога вихляла. То в гору, то в разлом, то снова в гору. Поваленные ели прятались под слежавшимся снегом. И наружу торчали лишь корни, черные, узловатые.
– Он много на себя берет. – Таська пристроилась рядом. – Вечно считает себя самым умным.
Гудел ветер.
– Помолчи. Пожалуйста.
Она смолкла, а потом отстала, нарочно ли, случайно – Далматов не знал. Но к дому он вышел один.
Лес вдруг сменился полем, неестественно белым, гладким. Снег сверкал на тусклом солнце, слепил, и Далматов поспешно надел солнечные очки. Сквозь призмы стекол мир изменился, словно сдвинулся в область желто-бурых старых фото. Каменный дом. Два этажа. Окна, закрытые ставнями. Крыша с плотной черепицей, на которой начали прорастать березы. Тонкие и белые, они покачивались на ветру, махали людям ветвями. Широкое крыльцо с резными столбиками. Не сгнили, наоборот, выглядят так, будто лишь вчера сделаны. И дверь крепка. Амбарный замок на ней только слегка тронут ржавчиной.
– Прикольно! – Юрась скинул рюкзак на землю и потер плечо. – Я думал, что тут трындец полный. А оно ништяк.
Юрась бледный. Даже на морозе кожа его не розовеет, но приобретает желтоватый оттенок старого жира. Лоб и нос лоснятся, а губы он постоянно облизывает, отчего они трескаются.
– Некоторые места имеют обыкновение хорошо сохраняться.
Далматов не стал добавлять, что в большинстве случаев предпочитает обходить такие места стороной. Да и плевать было Юрасю. Он уже шел вдоль стены, трогал ставни, пытаясь оторвать, заглянуть под деревянные щиты.
Дверь ломали. Внутри дома пахло сыростью и плесенью. Доски пола рассохлись, а в окнах имелись щели, которые когда-то забивали ватой и мхом, но теперь и то и другое выпало.
Исправится.
– Мне здесь не нравится, – сказал Родион, выпутываясь из плащ-палатки. Он вдохнул сырой воздух и выдохнул шумно, через рот. – Мне точно здесь не нравится.
– А по-моему, мило. Смотри, какая прелесть! Я ее домой заберу.
Викуша сняла с печки фарфоровую гончую и поцеловала в пропыленный нос.
Пыли мало. Грязи вовсе нет. Но газеты под печкой старые. И книги с выдранными страницами, которые использовали на растопку.
Шкафы. Чужие вещи.
Далматов не может отделаться от ощущения неправильности.
– Чур, моя комната тут! – крикнула Таська, перевешиваясь через перила. – Вик, поднимайся.
Викушу не надо было уговаривать. За ней хвостом потянулся Юрась, а вот Егор остался у печки. Он сел на корточки, широко расставив колени, и принялся заталкивать рваные страницы в черный зев.
Потолок заскрипел, захрустел. Посыпалась побелка.
– Доволен? – Родион щелчком сбил кусок мела.
– Чем? – тихо поинтересовался Далматов, но ответа не получил.
– Если ты втянул Викушу в какое-то дерьмо, то десять раз пожалеешь об этом.
Детская угроза. Во всяком случае, тогда она казалась детской.
Далматов знал, что опаздывает. Он спешил, но все равно опаздывал.
К Черному озеру. К лиловому рассвету. К Саломее, которая до недавнего времени жила исключительно на полках книг памяти. Илья благоразумно их не касался, пока ему не оставили выбора.
Джип, замызганный грязью, стоял в воде. И мелкое ледяное крошево налипло на колеса. Из снежной шапки торчала антенна, и старый ворон пытался отломить ее у основания.
– Кыш пошел, – сказал Илья ворону.
Птица раззявила клюв, но не издала ни звука. Зато слева раздались гулкие удары.
– Ну надо же, все-таки приехал! – Родион сидел на камне и рукоятью пистолета сбивал желтые кусты лишайника. – А мы сомневались. Ну, она сомневалась. Я-то надеялся.
– Где Саломея?
Опасно стучалось в виски запределье. Чуть поддашься – прорвется.
– Там! – махнул рукой Родион.
Безветренно. И солнце высоко висит. Черные воды озера глотают свет. И на самой границе неба и воды проступает мутное пятно острова.
– А если бы я не приехал?
– Приехал же. – Родион указал на пистолет: – Убери. Ты выстрелишь. Я выстрелю. Два трупа. И третий на острове. Кому это надо?
– И что ты хочешь?
– Сложный вопрос… Викушу найти… вернуть все, как было. Или хотя бы понять, что произошло. Кто виноват – вечный вопрос. Лодка ждет, Илья. Ну и выбор за тобой.
Он первый убрал пистолет и, поднявшись, неторопливым шагом направился к машине. Сел. Завел. Выбрался на берег – от колес остались широкие колеи, которые заполнились черной водой.
– Лодка там, дальше, – Родион указал на восток. – И это… полчаса будет, так что поторопись. А я загляну через пару деньков… Удачи тебе.
Пригодится.
Лес проглатывает автомобиль и дорогу. И остается лишь озеро, лодка, машина и бесполезный телефон, который Илья прячет во внутренний карман куртки. Сумка, собранная наспех. И пистолет Лепажа, чья пара потерялась где-то во времени.
Переносить вещи в лодку неудобно. Плечо ноет, пилит, ощущение такое, что рука вот-вот отвалится. Терпи, Далматов. Сам виноват. Не надо было ее втягивать.
И вообще вспоминать.
Лодка соскальзывает в воду и качается на волнах. Мотор заводится с полоборота, и холодные брызги тают в кильватере. Нос разрезает озерную гладь. Темное пятно приближается.
Уходят отведенные Родионом полчаса.
Берег возникает плотной стеной ельника и гранитным срезом, полосатым, как окаменевшая тигриная шкура. Лодка вязнет, не добравшись до берега. Борта возвышаются над водой сантиметров на пять, и можно поздравить себя с очередной удачей: до пристани всего ничего.
Спрыгивать приходится в ледяную воду.
И тина расползается. Хлюпает волна, размазываясь о берег. Скрипят доски древней пристани. На них, черных, свежим клеймом выделяется слово: «Калма».
Саломея была на берегу. Стояла, обнимая осклизлый столб, и выглядела вполне живой. На соседнем столбе, под широкой полосой скотча, виднелся ключ от наручников.
– Я тебя убью, – пообещала Саломея и потерлась о столб носом. – Далматов, я не знаю, куда ты влез, но я тебя самолично убью.
– Я тоже рад тебя видеть.
Скотч разматывался с треском, и ключ выскользнул, звякнул о щелястый настил. Было бы печально, если бы ушел под доски.
Щелкнул замок. Раскрылись наручники. Саломея, освободившись, вздохнула тяжко и отвесила звонкую оплеуху.
– Ты… ты во что меня втянул?
– Я ведь пришел…
– Ну да. Пришел. Явился. И тут же до свидания. А мне теперь… меня теперь… нас теперь… И знаешь что?
– Нет. – Далматов потрогал щеку, которая горела.
– Иди ты на…
Последние слова Саломеи заглушил взрыв. Рыжий ком пламени взметнулся над водой, пролетел и, достигнув берега, иссяк. Вода брызнула в разные стороны, ударная волна опрокинулась на прибрежные камни, и свистнула шрапнель из грязи.
С грохотом обвалился столб.
Родион был весьма последовательным психопатом.
– Эй, ты жива? – поинтересовался Далматов, подымаясь.
Саломея кивнула. Она сидела в грязи и задумчиво выбирала из волос комки тины:
– Сейчас я тебя ненавижу еще больше.
Глава 6
Дом, в котором никто не живет
Злиться на Далматова не получалось.
Он ведь пришел. Саломея сомневалась, что придет. Вернее, была совершенно уверена, что он не придет. И пыталась доказать это Родиону, но тот, потеряв всякий интерес к переговорам, просто велел заткнуться.
А потом пристегнул Саломею к столбу и уехал.
Было страшно.
Было настолько страшно, как никогда прежде, хотя Саломее казалось, что уж она-то знает о страхе все.
Не угадала.
Тишина. Потрескивание древесных стволов на морозе. Холодные челюсти наручников, и металл ощущается сквозь куртку и свитер. От столба воняет тиной и тленом. Озеро катит темные воды, волну за волной, трогая доски старого настила.
И там, в черных глубинах, таится нечто. Оно следит за Саломеей. Примеряется.
Печальна участь Андромеды, которая осталась без Персея. Наступит ночь, и чудовище выйдет на берег, чтобы сожрать жертву.
Романтично в мифах, но до тошноты жутко в реальной жизни. Правда, потом Саломея прикинула, что до ночи не продержится – замерзнет. Холод пробирался сквозь обувь и одежду, обжигая стопы и руки. Скоро ее лицо покроется ледяной коркой. И волосы тоже. Ледяная статуя памятником собственной глупости.
Она дергалась, скребла цепочкой столб, понимая, что и за год его не перетрет, но не могла остановиться. От злости и бессилия хотелось выть.
А когда донесся рокот мотора, Саломея и вправду едва не расплакалась.
Потом был взрыв. И грязь на джинсах, в волосах и на губах, кажется, тоже.
– На острове есть дом. Правда, там не безопасно, – сказал Далматов. Руку подать он не подумал, извиниться тоже. – Но здесь ты точно замерзнешь.
Уже почти. Пальцы не гнутся, уши как стеклянные. И дышать больно.
– Сумку возьми, – он потрогал плечо и поморщился. – Пожалуйста.
Дом стоял на возвышении. Белое покрывало снега хранило множество следов, в основном птичьих, но попадались и звериные. Особенно крупные – волчьи? – дугой огибали здание, исчезая в лесу. Дверь была не заперта. Амбарный замок с сорванной дужкой лежал на ступенях и успел примерзнуть. Длинные ледяные хвосты свисали с подоконников и крыльца.
– Печка пашет. Лампы есть. Керосин тоже. Мы много привезли, – произнес Илья. Он шел молча, сгорбившись и поддерживая левую руку правой. Из кармана куртки выглядывала рукоять пистолета, того самого, нарядного, дуэльного и бесполезного при встрече с волками.
Если неприятности ограничатся исключительно волками.
Далматов налег на дверь, и та сдвинулась. Протяжно заскрипели петли. Саломея невольно вздрогнула. Чего она ждала? Очередного взрыва? Маньяка с ножом? Трупов?
Не тишины. Гулкой. Опасной. Каждый звук на ней – трещина.
Не следов на полу, багряных, но вряд ли оставленных краской.
Не записки, приколотой к столу ножом.
«Добро пожаловать».
Буквы вырезаны и наклеены. Аккуратно, бережно. С любовью, можно сказать. Но Далматов хмур. И записку комкает, вымещая злость.
Саломея прислушалась к дому. Прогибаются под собственной тяжестью доски. Беззвучно распадаются проржавелые гвозди. Гудит скала, раздраженная морозами.
И далеко-далеко воют волки.
– Здесь нет никого. – Она стряхнула звуки запредельного мира, такого обманчиво далекого. – Кто бы тут ни был, он ушел.
– Или она.
Далматов указал на стул рядом с печкой. И Саломея не стала спорить. Она села и сумку поставила рядом, надеясь, что бежать все же не придется. Некуда бежать. Снаружи смеркается. Зимой день короток. Сумерки спешат выкрасить остров лиловым, гонят морозы. Ветер заводит колыбельную для волчьей стаи…
Илья исследует дом. Обширные сени. Кладовая. Лестница. Первый этаж и второй. Поскрипывают доски, роняют меловую пыльцу штукатурки. Как же все-таки холодно…
Саломея подула на покрасневшие пальцы, но не ощутила собственного дыхания.
Снаружи они точно замерзнут. Или только она. Зима – подходящее время для Далматова.
– Действительно никого.
Он появляется из бокового коридорчика, прежде Саломеей не замеченного, и выглядит растерянным.
До темноты получилось растопить печь. Изразцовая стена ее нагревалась медленно, а Саломея оттаивала и того медленнее. Она сидела, прижимаясь к печи руками и спиной, думая лишь о том, что еще немного – и заснет.
Если заснет, то не проснется до весны.
Тогда ее убьют.
Далматов поставил на проржавелую плиту кастрюльку. Вместо воды – снег. И тает он медленно, с шипением скатываясь с алюминиевых стенок. Урчит огонь.
Убаюкивает.
– Спасибо, – Саломея заставила себя открыть глаза.
– За что?
– За то, что все-таки пришел.
– Пожалуйста. Ты макароны есть будешь? С тушенкой? Правда, повар из меня хреновый, но… еда согреет.
Таранный удар ветра обрушился на стену. Задребезжали стекла. Огонь в печи притих, но загудел, заворчал, распаляясь. И вода в кастрюльке закипела. Макароны. Тушенка. Еда – это уже хорошо. И крыша над головой. А главное, что Саломея жива. Хорошо бы живой и остаться.
А разговор не ладился.
– Как плечо?
– Терпимо.
Слова – теннисный мячик, который перебрасывают по привычке и еще заполняя неловкие паузы.
– Тебя перевязать надо будет. Есть чем?
– Есть. Потом. Со мной все нормально.
Ну да. Конечно.
Саломея оттеснила Далматова от плиты. Ей хотелось прижать руки к раскалившемуся докрасна железу или, еще лучше, сунуть в полукруглый зев топки, чтобы пальцы наконец растаяли. И ноги тогда отойдут. Уже отходят – в ступнях покалывание. Тысячи мурашек бегут к коленям. Тысячи муравьиных укусов причиняют боль.
Перетерпится – перемолется. Так сказала бы бабушка. И еще добавила бы, что нечего на зеркало пенять, коли рожа крива. И раз взялась помогать, то надо до конца.
– Где твои макароны?
Илья указал на древний шкаф с кракелюрами на дверцах. Заглянув внутрь, Саломея выяснила, что голодная смерть в ближайшие месяцы им не грозит. На полках шкафа стояли упаковки с овсяными хлопьями, рисом, гречкой и макаронами. Выстроились банки тушенки, овощных и рыбных консервов. Имелись среди запасов чай, кофе и даже ананасовый компот.
И компот окончательно примирил Саломею с жизнью.
А получасом позже и ужин подоспел. Ели из кастрюли, зачерпывая просверленными алюминиевыми ложками, на черенках которых сохранились лаковые номера. И в этом сидении на крохотной кухоньке, когда в печке горит огонь, а за стеной выписывает вензеля метель, было что-то волшебное.
Наверное, еда.
Облизав ложку, Саломея велела:
– А теперь рассказывай. Начни с того, какого лешего ты сюда поперся в январе? До весны подождать не мог?
– Не мог.
Объясняться Далматов не станет.
– Она все равно не усидела бы.
– Таська?
– Да. Ты просто не видела ее.
И вряд ли, подозревала Саломея, увидит.
– Да и какая разница, когда? Мы палатки взяли, на случай, если дом совсем развалюха. А он, как видишь, – Далматов постучал ладонью по стене и скривился.
Болит, наверное. Саломея не будет спрашивать.
И сочувствовать тоже.
Вслух, во всяком случае.
– Так что вполне с комфортом устроились. Не было задачи землю рыть. Все уже и без нас вырыто. Оставалось найти, где оно лежит. А остров небольшой… казалось, что небольшой. Мы провели здесь неделю. Не скажу, что была лучшая неделя в моей жизни.
Вымученная улыбка и палец, прижатый к губам. Тишина. Огонь догорает. Чайник ворчит, готовый закипеть. Воет ветер. И кто-то ходит. Не на втором этаже – выше.
Выше только крыша с тонкими березами и снежной шубой.
– Мерещится… всякое, – сказал Далматов, выбираясь из-за стола. – Здесь много чего мерещится. У нас сломался металлоискатель. И сыр закончился. А Викуша мяса не ела. Она вообще почти ничего не ела. Родион и отправился на Большую землю. Перевяжешь? В сумке бинт. И остальное.
Нынешний короб из светлого дерева был меньше по размеру, но вполне вмещал две дюжины склянок, банку из-под крема «Гарньер», содержимое которой было серым и на редкость вонючим, упаковку стерильных бинтов, явно нестерильные ножницы, ножи и пинцеты.
– В следующий раз отправляйся в больницу, ладно? – попросила Саломея.
Далматов кивнул:
– Я не знаю, почему к тебе поехал. Не соображал ничего.
Стянув куртку и свитер, он разложил одежду на печи.
– Родион уехал утром. Часов в семь. К вечеру должен был вернуться, но не вернулся. Я подумал, что просто не успел. Да и плевать, честно говоря. Достало уже все. Здесь тысяча нор. Пещеры, пещеры… не остров – кусок сыра. И главное, что никаких следов раскопа. Я собирался сваливать. Решил, что пустышка. И к себе убрался, чтобы вещи сложить. Да и… видеть никого не хотелось.
Майка присохла к бинту, а тот – к коже. Бурая корка, которая держится лишь чудом. Рана почернела, словно ее прижгли.
– А ночью проснулся. Бывает ведь, когда просыпаешься просто так. И понимаешь, что надо бежать. Инстинкт самосохранения. Прямой контакт.
Саломея кивнула, хотя Далматов и не мог ее видеть.
– У тебя руки совсем холодные, – сказал он. – Перемерзла?
– Наверное.
– Отогреем. Я оделся. Вышел из комнаты. Таська сидела на ступеньках. И Юрась с нею. Обнимаются, прижимаются друг к другу. Но мертвые. Я пытался нащупать пульс. Пусто. Викуша в гостиной была. И Егор тоже. Раздельно, но вместе. Ее в кресло за стол усадили, над книгой. А он лежал на кушетке.
– Тоже мертвые?
Илья подал банку с мазью и бинт. Попросил:
– Перехвати покрепче. И да, мертвые. Пульса, во всяком случае, не было. Их накачали. Чем – не знаю. Возможно, чем-то из моего…
– И ты сбежал?
Мазь застывает быстро, как цемент. И бинт прилипает. Но Саломея все равно приклеивает его широкими полосками медицинского пластыря.
– Думаешь, следовало остаться?
– Нет.
Его бы тогда убили. Это плохо. Или хорошо? Саломея осталась бы дома. Зимняя спячка, редкие походы в магазин и ожидание весны, когда солнце растревожит веснушки. И даже потом, весной, она вряд ли узнала бы, что Далматов умер.
Странно это.
Вот он, морщась, натягивает свитер, трет шею и плечо, как будто желает успокоить боль. И снимает закипевший чайник, разливает по мутным стаканам воду.
Роется в сундуке, выбирая нужные склянки. Вода окрашивается в бурый колер…
Здесь и сейчас – реальность. А то, что могло бы быть… не случилось оно.
– А кто убрал тела? – Саломея подает подстаканники, латунные, с профилем Ленина. Далматов кивает, не то благодарность, не то просто знак, что все правильно.
– Родион и убрал.
Родион? Он отправился за Далматовым если не на край света, то почти. И заставил вернуться на остров. Он рассказывал про жену, которую любил, совершенно искренне. И горевал о ней.
Он бросил Саломею, пристегнутую к столбу, замерзать.
– Я думаю, что он вернулся, как и планировал. Или вообще не уезжал. Он дождался, когда в доме никого не останется… мы же уходили искать клад. Ты пей давай. Не бойся, не отрава. Чтобы согреться. И от простуды тоже.
Жидкость в стакане не была чаем, вкус имела горьковато-кислый и по-винному терпкий. И Саломея никак не могла понять, чем же она пахнет: ромашка… или чабрец… или что-то цветочное, легкое. Эта легкость распространялась по крови, вытесняя холод. И боль в ногах утихла, а ладони и пальцы порозовели.
– Так что технически все просто. Зайти в дом. Открыть кастрюлю. Сыпануть отравы. Готовили-то с утра, чтобы потом по-быстрому разогреть, и все. Идеальный вариант…
– Но ты проснулся?
Прозвучало как обвинение, но Саломея никого не обвиняет. Ей просто надо понять, что случилось.
– Мне и в норме доза нужна побольше, чем другим. А еще я почти не ел.
– Отчего же?
Уже не обвинение – допрос. И странно, что Далматов терпит.
– Аппетит пропал. Таська… она неверно оценила мое к ней отношение. В результате – инцидент. Неприятный для нее. И скандал. Неприятный для меня. Еще один повод убраться. Жаль, не успел вовремя.
Недоговаривает он чего-то. Саломея не торопит. У нее есть время. У них обоих чертова уйма времени. Зимняя романтика необитаемого острова.
– Ну ладно, – Илья сдается. – Я ее ударил. Накатило. Попросил убраться. Она разозлилась. Начала орать, что я ее использую… Сорвало, короче.
Он дергает шеей и поджимает подбородок ладонью, оставляя на щеке красные отпечатки пальцев.
– Нос в кровь. Губы разбил. Викуша в крик. Таська – в слезы. Какой, на фиг, ужин? Повезло. Странное у меня везение, однако.
– Не только у тебя.
Глава 7
О знакомых старых и новых
Ночевать решили в старой комнате Далматова. Там все осталось по-прежнему. Четыре стены с истлевшими обоями. Печная труба, выступающая из угла. Кровать с продавленной решеткой. Старый матрац, отсыревший за годы. Аккуратный сверток спальника. Шкаф. Сумка. Вещи, разложенные по полкам. И ящик со стеклом.
Кто-то вылил все настойки, вымыл склянки и расставил их в прежнем порядке. Следовало бы поблагодарить за такую заботу, но Далматов лишь выругался.
Очередное невезучее везение.
– А ты уверен, что это Родион? – Саломея проверила окно, с виду надежно запертое. Она ощупала запоры, но потом все равно задвинула внутренние ставни и сунула между бронзовыми ручками старый лом. – Зачем ему? Он жену любил.
– Он – да.
– А она – нет?
Засов на двери слабый, с полпинка откроется. Надо придвинуть что-нибудь тяжелое. Шкаф? Не выйдет. Массивную тумбу на съеденных плесенью ножках? Или выбрать вариант попроще, вроде швабры, забитой между ручкой и косяком.
– Викуша его использовала. Любила ли при этом? Не знаю. Я не слишком понимаю в любви.
– Странно, с чего бы…
– Все слишком нарочито. Поцелуи при всех. Объятия. Признания горячие.
– Далматов, – Саломея раскатала спальник и, сев, принялась стягивать ботинки, – некоторые люди способны проявлять эмоции. Понимаешь?
Он понимал и не знал, как объяснить то ощущение фальши, которое возникало при этих сценах. Нет, Вика не переигрывала, но… врала. Определенно врала. Вопрос, кому: Родиону, себе или всем остальным?
– И остальные вполне могли быть живы. – Саломея отодвинула ботинки к печи, которая еще сохраняла тепло. – Или кто-то один, тот, кто устроил для тебя представление.
Кто?
Вспоминай, Далматов.
Таська с разбитым лицом. Илья не хотел, чтобы так получилось. Он просил ее уйти, чувствуя, как накатывает знакомая удушающая ярость. А она не слушала, все говорила и говорила, спрашивала о чем-то. Расплакалась. Кричать стала.
Он ей что-то обещал.
Что именно? Явно не любовь до гроба. Далматов не дает невыполнимых обещаний.
Крови было прилично. Из носа и губ, но больше из носа. Свитер залила. Викуша визжала, выставив скрюченные пальцы с длинными алыми коготками. А Юрась удерживал ее за локоть. Не удерживал – придерживал, лишь обозначая касание пальцами.
Егор бубнил, стоя в углу, что все устали и нервничают. Таська плакала навзрыд…
– Чтобы завтра тебя… чтобы тебя завтра здесь не было! – взвизгнула Викуша, стряхивая Юраськину руку. – Слышал, урод?
Илья еще подумал, что вариант не из худших.
Но вот когда и почему он решил, что все мертвы?
– Спать ложись, – сказала Саломея, забираясь в спальник. – Завтра додумаешь. Додумаем.
Темнота не была кромешной, но плотной, как вода. И как в воде, в ней разносились звуки. Чьи-то шаги на чердаке. Ветер, трущийся о стены дома. Волчий вой. И дыхание Саломеи, спокойное, размеренное. Спит? Притворяется спящей, избавляясь тем самым от необходимости разговаривать с ним?
Она подвигается, уступая место. И прижимается узкой спиной. Правильно: вдвоем теплее. Если не сейчас, то под утро, когда печь растеряет последние крохи тепла.
– Будешь приставать – ударю, – сонным голосом предупреждает Саломея.
– Не буду. У меня плечо болит.
Она кивает и проваливается в сон, позволяя обнять себя. От рыжих волос пахнет озерной тиной и бензином. Ей, наверное, было страшно. Почему Илье не плевать, что ей было страшно?
Зачем он вообще вернулся сюда?
Саломея спросит. И надо бы придумать ответ, но Далматову не думается. Более того, он странно счастлив, пусть для счастья этого не место и не время. Оно вообще обманчиво, счастье.
Илья закрывает глаза. Он считает до сотни, потом до тысячи, но все-таки сбивается со счета и засыпает. Сон спокоен.
В нем много солнца, которое не вызывает мигрени.
– Эй, – что-то мягкое касается носа, щекоча, – просыпайся. У нас гости.
Илья не желает гостей и просыпаться. Ему все еще хорошо.
– Просыпайся…
Просыпается. Уже почти. Сейчас.
Солнечный свет пробивается сквозь веки, и сон, такой хороший, но уже забытый, исчезает.
– У нас гости, – повторяет Саломея. – Чай пьют. У них, к слову, вкусный чай. Если соизволишь спуститься, то и тебе нальют.
Какие, к лешему, гости?
Их было двое.
Блондинка в голубом лыжном костюме и меховой курточке с объемным капюшоном. Мех был розовым, блондинка – округлой и подтянутой. Она сидела на табуретке и любовалась собой в крохотное зеркальце.
Зеркальце пускало солнечных зайчиков, в основном на хмурого бородатого типа, возившегося с камерой. Он-то и заметил Далматова.
– Здрасьте, – буркнул тип и склонился над широким мутным объективом.
– Ой! Здравствуйте! А вы уже проснулись? Мелли сказала, что вы спите. И вам надо отдохнуть. – Зеркало исчезло в меховом кармашке, а блондинка вскочила и попыталась обнять Далматова. – Это я ее решила называть так. Саломея – неудобно. А Мелли – это так миленько! У вас борода растет! Как у Толика. Вонять потом станет. Но это потому, что Толик курит.
Курносенький носик сморщился, а бровки сдвинулись, выражая крайнюю степень негодования Толиком. Он же махнул рукой, дескать, отстань.
– А я – Зоя. Это означает – жизнь. Мне имя сначала ужасно не нравилось. Хотела даже поменять.
Она взяла Далматова за руки.
Теплые пальчики в обрезанных перчатках. Аккуратные ноготки, разрисованные незабудками. Пластиковое дутое колечко со стразами.
– Все выбирала и выбирала… ничего не выбрала. А потом подумала, что если так, то лучше оставить, как есть. Понимаете?
Нежный овал лица. Пухлые губы, аккуратные брови. Очи синие. И золотистые локоны. Зоя хороша собой. Пожалуй, слишком уж хороша.
– А вас как звать?
– Илья, – ответила за него Саломея. И Зоины пальчики разжались, а носик дернулся, как будто это вмешательство в разговор совершенно Зою не обрадовало. Но она смирилась, улыбнулась, демонстрируя хорошие ровные зубы, и задала следующий вопрос:
– А вы вместе, да?
– Нет! – Саломея сунула пятерню в растрепанные волосы.
Рыжая-бесстыжая.
– Это замечательно! Знаете, мои подруги на меня обижаются. Ну, когда они приходят с парнем, а тут я. Но я же не виновата, что я лучше! А он всегда такой бука, да? Это из-за мяса. Я читала, что если есть много мяса, то человек становится злым. Вы здесь давно, да? Я тоже читала про остров. Про мужика, который там сидел, сидел и совсем свихнулся. От одиночества. Но теперь мы тут, правда, Толик?
– Правда. – Толик зачехлил камеру.
– И зачем вы… здесь? – поинтересовался Далматов, надеясь на чудо.
Чуда не случилось. Впрочем, ясно: на чудеса ему никогда не везло.
Во всем виновата была камера.
Однажды Толик заглянул в ломбард. Он возвращался домой с работы, которая достала, как доставала всегда, особенно в преддверии выходных. Курил. Мечтал о том, что работу однажды сменит, в глубине души понимая, что никогда не решится на подобный шаг. И тихо себя ненавидел за бесхребетность.
А дорогу перекопали. Толика остановила бело-красная лента, которая покачивалась на ветру. Сразу за лентой возвышалась гора песка и вторая – колотой плитки. В раскопе виднелись ржавые трубы, и Толик понял, что горячей воды, наверное, сегодня не будет. Завтра, впрочем, тоже.
Это обстоятельство привело его в уныние, и Толик решил напиться. Он свернул на тропинку, протоптанную на полысевшем за лето газоне, и направился к магазину, но увидел ломбард. Узкое здание едкого оранжевого окраса прилипло к массивному стволу двенадцатиэтажки. Из двускатной крыши торчала труба, правда, не дымилась. А ко второму этажу поднималась металлическая лестница с широкими дубовыми перилами. Она заканчивалась площадкой перед дверью, над которой красовалась вывеска: «Ломбардъ».
Завороженный вычурностью букв, самим их сочетанием, Толик поднялся по лестнице, толкнул дверь и очутился в помещении длинном и неуютном. В нем пахло канифолью, лавандой и еще чем-то неприятным, навевавшим ассоциации с больницей.
Лампы довоенного образца с толстыми круглыми плафонами давали свет тусклый, размытый. И помещение казалось бесконечным. Вдоль одной стены выстроились столы, на которых лежали самые разные вещи: меховые шапки, старые подсвечники, часы всех форм и размеров, украшения из янтаря и фарфоровая посуда. Вереница утюгов и огромная медная сковорода с зеленоватой каймой окислов.
Вторую стену занимала мебель: шкафы с резными коронами, буфеты, стулья и этажерки. Леопардового окраса софа и древний телевизор на ножках. В дальнем углу высилась поленница из ковров.
– Вам помочь? – спросили Толика, и он, обернувшись на голос, понял, что пропал.
– Я там не работала. Я к дяде зашла. Я вообще-то модель. – Зоя сидела на столе, закинув ногу на ногу. Ноги были хороши, а унты розового цвета и того лучше.
Зоя ела. На коленях ее лежал льняной платок. На платке – фарфоровая тарелочка. А в тарелочке – пророщенное пшеничное зерно.
Ноготки цепляли зеленый росточек, тонкий и хрупкий, вытаскивали и отправляли в рот. Зоины зубки перемалывали размякшее зерно, и на губах блестели капельки воды.
– Но моделью быть тяжело. И дядя говорит, что женщине надо дома сидеть, а не… ну он очень тяжелый человек, мой дядя. Такой же бука, как ты.
Саломея хмыкнула.
Мелли. Милое имя для овцы, а Саломее явно не по вкусу. Ну тем хуже для нее.
– Только ты не такой старый. А у тебя машина есть?
– Есть, – сказал Далматов. – И дом. С колоннами и зимним садом.
– Пра-авда?
Зеленый росточек упал на Зоины коленки. Губы ее округлились, и глаза тоже округлились. Ей, наверное, говорили, что это выражение ей к лицу, как и все другие выражения. И что Зоя хорошо играет, лучше всех звезд Голливуда, вместе взятых. Врали.
– А чем ты занима-а-ешься? – Она тянула гласные, превращая слова в сладкие ириски.
– Ювелиркой. В основном.
– Да-а-а?
Толик фыркнул и отвернулся от Зои. Это не ревность, просто он не видел смысла в этом разговоре, да и вообще сердце его было отдано камере.
Ее он увидел в сумрачном зале ломбарда, на высоком столике из черного дерева с инкрустацией. Инкрустация, правда, от времени потрескалась, а столик крепко поели жуки, но какое это имело отношение к камере? Она возлежала на этом деревянном троне, великолепная в каждой детали своей.
Два с половиной килограмма совершенства.
Серый корпус, прочный, эргономичный, устойчивый к царапинам и ударам. Широкоугольный объектив Leica dicomar. Оптический стабилизатор. Камкордер с возможностью подключения как простых, так и профессиональных микрофонов.
Видеокамера Panasonic AG-HMC74 очаровала Толика.
– Сколько? – спросил он и лишь тогда глянул на девицу, стоявшую за плечом.
И она озвучила цену.
Цена показалась Толику запредельной, потому что столько денег у него не было. И даже половины не было… Одолжить? У кого? А отдавать как?
Уйти нельзя остаться.
Камера смотрит на него слепым объективом. Ей страшно в этом месте забытых вещей.
– Она хорошая, – сказала девушка, смахивая с корпуса пыль метелкой из гусиных перьев. – Ее недавно привезли.
Хорошая. Чудесная. Великолепная.
– А… а ее можно отложить? – Толик сглотнул слюну, дав себе слово, что обязательно найдет деньги. Девица дернула плечиком и ответила:
– Наверное.
– А… а если не на день? На неделю? Я залог оставлю.
В кошельке было рублей двести. Смешно, если подумать, но Толик не смеялся, выскребая все до последней монетки.
– Вы кино снимать хотите, да? – поинтересовалась она, складывая купюры в картонную коробку.
– Да, – неожиданно сам для себя ответил Толик.
– И про что?
– Ну… пока не знаю.
Но снимать будет, потому что камера создана для съемок, а Толик готов сделать все, чтобы камера была счастлива. Наверное, он и вправду сделает фильм. О чем-нибудь, неважно, о чем именно, но главное, что это будет самый лучший из всех фильмов.
Только сначала надо как-то извернуться и выкупить камеру из неволи.
С этими мыслями он побрел к двери. Каждый шаг, уносивший его от предмета страсти, давался с трудом. И лишь обещание вернуться, данное не столько камере, сколько себе, примиряло Толика с разлукой.
– Погоди, – девица догнала его у двери и схватила за руку. – У тебя нет денег, так?
Увы, мир жесток к влюбленным.
– Я могу помочь.
Чем? Смуглая, загорелая, со стеклянными голубыми глазами, в которых ни тени разума, эта девчонка вызывала лишь глухое раздражение. И еще ревность. Она останется в ломбарде. Будет смотреть на Толикову камеру. Трогать ее. Включать. Касаться наманикюренными пальчиками корпуса или даже царапать беззащитный объектив…
– Это дядин магазин. И я могу побазарить про аренду. Временную. А потом ты купишь камеру.
Аренда? Ну… на неделю. Или две. Или три. Пока Толик не соберет всю сумму.
– Или вообще попрошу, чтобы частями платить. В кредит.
Именно! Толику самому следовало догадаться. Кредит!
– Только у меня одно условие. – Девица провела коготком по Толиковой майке, как будто собиралась распороть ее. – Пусть кино про меня будет!
– Ну не в том плане, что про меня – это как про меня, – Зоя подвинулась чуть ближе к Далматову. – А чтобы я играла! У меня, между прочим, талант. Все говорят!
– Не сомневаюсь.
Саломея терзала волосы, вытягивала прядку, разминала ее пальцами, отпускала и другую вытягивала.
– И без меня с дядей он бы в жизни не договорился! А я договорилась. И вот… мы сначала другое кино снимали. В городе. Ну там про клубы и все такое. На «НТВ» отправили.
– Только им на фиг не упало, – нарушил молчание Толик, прилаживая камеру на плечо.
– Ага. Точно. Сказали, что про клубы кто угодно может. А им эксклю-у-зив нужен. Откуда его взять-то? И тут Викуша! Остров. И все пропадают! Как в том кино, которое ужасы! И я ему сказала, что давай и мы снимем! Ну чем мы хужей других? И Викуша обрадовалась бы.
– Так вы дружили? – Саломея отвернулась от камеры, которая, описав полукруг, заглянула с другой стороны.
– Мы? Конечно! Я ее в «Одноклассниках» зафрендила. И она меня. А еще в салон вместе ходили. Красоты. Она меня к своей маникюрше записала. Вот, правда клевенько? – Зоя растопырила пальчики и сказала укоряющим тоном: – Женщина должна следить за своими руками! Если она женщина, конечно. Толик, нас сними, ладно? И печку тоже! Я туда сама дрова запихивала, представляешь? Они грязные, просто жуть! Может, даже с жуками. Ненавижу жуков. Они такие… такие… жуть прямо.
Камера блуждает. У нее собственное ви́дение места и эпизода. Она задерживается на старых изразцах, склоняется к ним, запечатлевая поблекшие рисунки цветов и трав, отступает. Поворачивается к Саломее и долго разглядывает рыжий ее затылок.
Это неприятно.
И Зоя хмурится. Ей непривычно, что снимают кого-то, кроме нее. В наступившей тишине слышно, как трещат дрова в печи… Дров почти не осталось. В сарае есть бревна, но их надо пилить и рубить. Ни то ни другое Далматов сделать не в состоянии.
– А нас сюда везти не хотели! Представляешь?! Мы думали, что найдем кого из местных. Проводника. Чтоб как в кино. А они ни за что. Потом, правда, нашли одного. Он согласился. Ну, что сюда привезет. И назад тоже. – Зоя выгнулась и запрокинула голову. Очередная картонная поза с каскадом соломенно-желтых волос и розовым мехом, который так хорошо сочетается и с волосами, и со смуглой Зоиной кожей.
– Когда назад?
Этот вопрос волновал Далматова куда сильнее Зоиных фантазий, волос и мехов.
– Неделя, – ответила она, блаженно улыбаясь.
– Угумс, – Толик промычал и направил камеру к потолку, к решетке балок и стропил.
Саломея сунула руки в карманы и встала:
– Пойду… осмотрюсь.