Александра
Нельзя сказать, чтобы ко мне стали относиться хуже, Бехтерины держались с той ледяной вежливостью, которая создает куда более непреодолимую дистанцию для контакта, чем откровенная неприязнь. Впрочем, на семейство в целом мне было глубоко наплевать, Ольгушка же сохранила наивно-дружеское отношение, которое, впрочем, раздражало меня.
Нет, я понимала, что в случившемся нет ее вины, но… противно существовать в выверенно-манерном мире, понимая, что за всей этой вежливостью скрывается презрение. Если не хуже… завтра-послезавтра уеду. С самого начала ведь было понятно, что затея Евгении Романовны обречена на провал, а значит…
– Александра, Иван Степанович изъявил желание поговорить с вами. – На лице тети Берты застыло удивленное выражение. – Он… просил, чтобы вы подошли в кабинет. Пожалуйста.
Ох, как нелегко далось ей это «пожалуйста», выщипанные брови возмущенно сошлись на переносице, а губы растянулись в приторно-вежливой улыбке.
Интересно, что ему надо… хотя, понятно, хочет в вежливой форме предложить мне уехать.
Кабинет поражал размерами и захламленностью. Отодвинутые в сторону гардины пропускали внутрь комнаты солнечный свет, который желтыми полосами растекался по полу, обрисовывая царапины на паркете, а воздух наполнял дрожащим золотисто-живым маревом.
– Утро доброе. – Дед сидел в кресле. На нем все тот же черный костюм, несколько неуместный в сельской обстановке, а трость прислонена к креслу – можно рассмотреть высеребренный набалдашник в форме птичьей головы.
– Доброе. – Признаться, в этом пыльно-книжном царстве я ощущала себя несколько неуютно. А глаза у Ивана Степановича карие, в черноту, смотрит, ну точно оценивает…
Не дожидаясь приглашения, уселась в кресло напротив Деда, тот усмехнулся и заметил:
– А ты смелая.
– Некоторые считают это наглостью.
– Смелость – это когда свои права отстаиваешь, а наглость – когда чужие себе забрать хочешь, – пояснил Иван Степанович. – Куришь?
– Бросила.
– Вот и хорошо, а мои-то дымят, причем все… знают, что не люблю, но все одно курят и прячутся, будто дети… видишь, смелости не хватает. – Он достал из кармана пиджака портсигар. – Интересная ты девочка… вначале, признаться, выставить тебя хотел, Ольгушка в этой жизни мало что понимает… потом подумал, что нехорошо судить, ничего о человеке не зная…
– И узнали? – Мне было смешно: сначала Евгения Романовна, потом вот Дед… популярная я, однако, особа.
– Узнал, – не стал отрицать Иван Степанович, только глаза его чуть потемнели, теперь даже с близкого расстояния не разобрать, где радужка, а где зрачок, даже жутковато стало. – И честное слово, начал в судьбу верить… хочу тебе кое-что предложить, тоже своего рода сделка… только сначала скажи, что ты видишь.
– Где?
– Там. – Дед махнул рукой на стену. – Подойди, погляди… только, чур, внимательно.
Два книжных шкафа, за мутноватым стеклом в тишине и пыли коротают свой век массивные тома. Между шкафами голое поле чуть выцветших обоев, декоративные портьеры темно-винного бархата и две картины.
– Мадонны, – подсказал Дед. – Две Мадонны кисти художника, без сомнения, великого, но увы, позабытого. Но пока живы они, живо будет и имя Луиджи из Тосканы.
Великий? Не знаю. Скорее гениальный, я не берусь судить о возрасте картин, но они дышат жизнью, пусть краски немного поблекли, а покрытая лаком поверхность подернулась сетью морщин. Мастерство поражало.
Две Мадонны, две ипостаси единого. Первая светла и благостна: пастельные тона, печальный взгляд и легкие дорожки слез на щеках… она не выглядела Девой – скорее уж невинное дитя…
– Белая Мадонна, или Скорбящая, Дева с розой. – Дед все-таки закурил. – Видишь цветок?
В ладони ее прозрачно-золотая роза, сквозь лепестки слабыми тенями проглядывают контуры пальцев, цветок удивительным образом вписывался в нежный строй картины и вместе с тем, против всякой логики, выделялся. Я не сразу поняла, чем именно, а поняв, испугалась.
Роза была мертва, и виделось в ней не золото – иссохшая белизна и хрупкое мгновение мертвой плоти…
Чудится?
– Прекрасна, не правда ли? – Дед подошел к картине. – Совершенство линий, и вместе с тем – сколько жизни… непозволительно много для иконы, не находишь?
– Это не икона. Скорее портрет в образе.
– А ты верно ухватила суть, – старик улыбнулся, и темные морщины изменили выражение на чуть более дружелюбное. – Именно портрет и именно в образе. Весьма вызывающе покушаться на самое Святую Деву… А ее сестра, как тебе она?
Темна – первое, что приходит в голову. Эта картина – словно мозаика: чернота волос, тяжесть темно-синих и ярко-белых тканей, бледность кожи и пламенеющее сердце на ладони.
– Приглядись к нему, – велел Дед. – Сначала кажется, будто оно горит… скажем, объято пламенем гнева, но вот пламя отчего-то стремится не вверх, а стекает вниз, по ее руке, будто…
– Кровь. – Если стать не прямо перед картиной, а чуть сбоку, то все сказанное Дедом становится очевидным. Алые нити крови меж тонких пальцев, черные же пятна на рукавах платья и отражением их – другие, на лезвии…
– Эти портреты одновременно и талисман, и проклятие нашей семьи. – Иван Степанович курил медленно, растягивая удовольствие, как делают люди, добровольно или по нужде ограничивающие себя в удовольствиях. – Георгий отыскал их тут, он был одержим кладоискательством, но Мадонны – единственная его удача.
– А разве их не нужно было сдать? Ну, государству?
– Государству? – хмыкнул Дед. – Нужно. По закону. Но в то время, когда Георгий добрался до клада, вышло, что старое государство уже исчезло, а новое было чересчур непонятным, чтобы доверять ему такие ценности… с ними невозможно расстаться, это наваждение… извращенная форма любви. Проще было заплатить. Экспертиза, оценка… все законно. Георгий – мой племянник, что, впрочем, не столь уж важно, он обратился за помощью, я помог.
– С картинами?
– И с ними тоже, – неопределенно ответил Дед. – Вообще он дело свое открыть хотел, сначала не шло, совсем было фирма легла, потом они появились, и тут же дела пошли… Георгий и возомнил, что удача от них.
– А на самом деле?
– На самом деле? – Иван Степанович нежно погладил серебряную птичью голову на трости. – Кто ж его знает, но с ними в делах везет, без них же… суеверен я, не люблю рисковать, особенно, когда не знаю, в чем риск. И мои о суеверии знают… все знают, оттого и рассчитываю, что поверят.
– Во что поверят?
– В то, что я хочу на тебе жениться.
И все-таки Дьявол, самый настоящий, живой Дьявол, лично явившийся за остатками моей души. Дьявол рассмеялся, хрипло, жестко, и я вздохнула с облегчением, все-таки шутит… конечно, он шутит…
– Вот и ты поверила, – сказал он. – И они тоже… как миленькие… испугаются… чем больше жадность, тем больше страх…
После этих слов все стало на свои места. Дьявол не шутил, он предлагал сделку, серьезную и опасную.
– Вы хотите найти убийцу Марты?
– Умная девочка, – похвалил Иван Степанович и тут же, пока я не успела отказаться, добавил: – Двести тысяч. Евро.
Сонный вечер неторопливо сползал в ночь, темную, расцвеченную редкими звездами, укрытую блестящей снежной шубой, на которой черным узором выделялись галочьи следы. Правда, из окна не видно ни звезд, ни снега, ни следов, разве что кусочек двора, да и то если приложить ладони и дышать, выплавляя озерцо в застывшем с той стороны стекла льду.
– И все-таки этот молодой человек не внушает доверия, – в десятый раз сказала матушка. – Его манеры чересчур уж вольны, даже вызывающи…
– Оленька, манеры – это всего-навсего манеры, зато он умен, образован…
– Склонен к авантюризму.
Настасья вздохнула, слушать этот разговор было неприятно, а не слушать никак невозможно, оставалось надеяться, что родители не заметят ее интереса к обсуждаемому вопросу или того, как руки дрожат. Стыдно, до чего же стыдно. Она вела себя, будто капризное дитя, впадая то в меланхолическую задумчивость, то, наоборот, в непонятное веселье. А все из-за него…
Дмитрий явился без приглашения, и сам этот факт вывел матушку из душевного равновесия, хотя она постаралась ничем не показать гостю свое недовольство. Матушка была вежлива и улыбчива, благосклонно принимала комплименты, которые, правда, несколько отличались от привычных, принятых в обществе, и даже снизошла до приглашения к ужину, верно, не надеясь, что незваный гость ответит согласием. А Дмитрий, улыбнувшись, ответил:
– Всецело в вашем распоряжении, миледи, и пусть душа моя сгорит в аду, если осмелюсь оскорбить отказом.
Матушкино удивление было столь явным, что Настасья с трудом сдержала смех. А вот отцу Дмитрий понравился, беседовали они долго, обсуждая какие-то совсем уж далекие от местной жизни проблемы, и Настасья, пропуская слова мимо, таяла от одного звука этого мягкого, точно венецианский бархат, голоса.
Очнулась она лишь в Музыкальном салоне. Дмитрий, увидев портреты, замолчал и долго, неприлично долго, рассматривал картины, тогда еще Настасья испугалась, что в сравнении с Мадонной выглядит глупо, по-мещански, но гость, проведя рукой по раме, заметил:
– Звезды живые краше нарисованных… пусть и подобное мастерство редко встретишь. Флоренция?
– Пруссия, – поправил отец. – Но художник – итальянец. Луиджи из Тосканы, к сожалению, кроме имени, ничего узнать не удалось.
– Время пожирает и людей, и саму память о них.
– Превращая ее в легенды, – батюшка подошел к картинам. – Отчего-то часто случается так, что чужой талант порождает в сердцах людей не столько восхищение, сколько зависть и страх. И чем гениальнее творец, совершеннее творения его, тем чудовищнее слухи.
Настасья слушала, затаив дыхание: никогда прежде батюшка не вел подобных речей.
– Взять хотя бы Луиджи. Кто ныне слышал об этом художнике? И отчего единственные работы его сыскались в Пруссии, а не в родной ему Италии? Не оттого ли, что в картинах его было чуть больше жизни, чем дозволялось церковью? И не из-за обвинения ли в ереси вынужден он был покинуть родные места?
– Догадки, всего-навсего догадки, – возразил Дмитрий.
– Увы, прошедшие годы не оставляют ничего, кроме догадок… ну и еще, быть может, легенд. Признаться, картины эти обошлись мне в сумму более чем скромную, и данное обстоятельство поначалу весьма меня удивило, заставив заподозрить агента в обмане, ибо за один лишь возраст он мог запросить цену втрое большую. Однако же, как выяснилось впоследствии, дело было в том, что с именем мастера, равно как и с чудесными образами этими, связана весьма и весьма мрачная история, породившая преглупое суеверие о том, что «Мадонны» Луиджи приносят беду.
С тихим шелестом открылся матушкин костяной веер, пойманной бабочкой затрепетал в руке, заставляя пламя свечей кланяться под напором рукотворного ветра. Но к счастью, батюшка не обратил внимания на это проявление недовольства и продолжил рассказ.
– Мадонны – это портреты дочерей барона де Сильверо: Беатриче и Катарины.
– Дерзко, – Дмитрий снова поглядел на картины, но теперь как-то иначе, хотя Настасья не смогла бы определить, в чем состояла эта инаковость: выражение лица то же, улыбка, взгляд, но словно внутри что-то повернулось.
Все-таки, видать, нервы не в порядке. Снова чудится. Правда, на этот раз не темное, как прежде, а светлое и радостное. Только бы не обернулся, не заметил ее интереса, почти непристойного для девицы… матушка потом укорять станет, а Настасье все равно. Смотреть на Дмитрия можно бесконечно долго, выискивая, запоминая мельчайшие детали. Высок, строен, даже худощав, кожа смуглая, в медную красноту, а волос русый, выгоревший на солнце…
– Бытует мнение, что именно за дерзость Господь и покарал мастера, осмелившегося оскорбить небесный образ. Поскольку я всегда отличался любопытством к вещам подобного рода, то постарался узнать о бароне и дочерях его как можно больше, втайне надеясь пролить свет и на личность художника.
– Удалось?
– Нельзя сказать, что я потерпел неудачу, равно как и утверждать, что добился своего, – батюшка уселся в кресло и, указав Дмитрию на второе, заметил: – История долгая и прелюбопытная, но в правдивости ее не уверен.
– Не думаю, что это кому-нибудь интересно, – заявила матушка, и веер в ее руке зашелестел чуть громче. Дмитрий же поспешил ответить:
– Ну что вы, мадам, разве есть что-либо интереснее тайны, самим временем укрытой и упрятанной от любопытствующих взоров?
– А не боитесь ли вы, сударь, что подобное любопытство в некоторых случаях не совсем уместно? – Матушка раздраженно захлопнула веер, и в наступившей тишине отчетливо был слышен печальный Лизонькин вздох. Видимо, ей очень хотелось услышать и про картины, и про тайны, да и сама Настасья не отказалась бы… батюшка умел рассказывать истории, порой страшные, порой забавные, но всегда безмерно интересные.
Дмитрий же на матушкино раздражение ответил улыбкой.
– Страх, сударыня, порой влечет к последствиям гораздо более неприятным, нежели любопытство. Да и неужто вам не хочется знать, что за вещь вы впустили в свой дом? Поверьте, в этих картинах чересчур много жизни, чтобы относиться к ним только как к предметам.
Беспомощный и растерянный матушкин взгляд, веер, выскользнувший из пальцев и распластавшийся на ковре, чуть дымное пламя свечей и черная блестящая спина клавесина… Черная Мадонна с укором взирала на людей, а в улыбке ее сестры Настасье чудилась издевка.
– Ваш веер, сударыня, простите за дерзость, порой я бываю невыносим… – Дмитрий губами коснулся матушкиной руки, жест вежливый, но Господи, до чего неприятно видеть.
– Ну… – батюшка откашлялся. – Если такое дело, то… барон Антоний де Сильверо был человеком богатым и известным.
Отец извлек из кармана китайские четки, старая привычка, которая помогала ему сосредоточиться на повествовании, а Настасье просто нравилось наблюдать за тем, как бусины перекатываются в отцовских пальцах, то догоняя друг друга на шелковой нитке, то, наоборот, замирая, застывая на мгновение, чтобы затем снова упасть в прорисованную нитью пропасть.
– Известность его была следствием тех же суеверий и сплетен, что обычно преследуют людей успешных. Молва наделила барона прозвищем «Отравитель», якобы за то, что де Сильверо убивал жен, коих насчитывалось четыре. Из-за слухов, а также ради спокойствия малолетних дочерей, де Сильверо вынужден был оставить родную Флоренцию и переехать в Пруссию.
Пальцы застыли, на мгновение прервав бесконечный бег нефритовых бусин по кругу.
– Теперь сложно сказать, была ли в смерти тех женщин вина барона либо же дело в несовершенной медицине того времени да слабом здоровье, но… от третьего брака у де Сильверо осталась дочь Катарина, от четвертого – Беатриче. Склонен полагать, что дочерей барон любил безмерно. Я видел расходные книги, описания их нарядов, драгоценностей. Само поместье, которое теперь, правда, принадлежит совсем другой семье.
Целых три бусины скользнули вниз. Настасья попыталась представить барона, которому пришлось уехать в другую страну, чтобы оградить дочерей от слухов и собственной черной репутации. Отчего-то де Сильверо вышел очень похожим на отца.
– О жизни этой семьи известно крайне мало, все свидетельства носят характер косвенный, оттого дальнейшие события в некоторой степени носят характер вымысла, – продолжил тем временем батюшка. – Задумав заказать портреты дочерей, барон де Сильверо пригласил мастера Луиджи из Тосканы, тот жил в доме, работал. Пожалуй, вот и все, что известно о нем, не считая одной детали – Луиджи умер в тот же день, когда показал картины барону, и смерть эта породила еще один слух – дескать, де Сильверо был столь впечатлен работой мастера, что приказал отравить последнего, чтобы сии шедевры остались единственными в своем роде.
Легкий скрип кресла, широкая ладонь на подлокотнике, на смуглой коже нитью белый шрам, в складках сюртука полумрак… Настасье страстно захотелось прикоснуться, чтобы, как при той встрече в парке, рука в руке, тепло, проникающее сквозь тонкий шелк перчатки, и слова, обращенные лишь к ней.
Неприлично. Непристойно. Лизонька умерла бы, доведись узнать о подобных мыслях и желаниях. А матушка, верно, сослала бы в монастырь на покаяние. Настасья отвела взгляд, уж лучше глядеть на бусины да рассказ слушать.
– Говорят, перед смертью мастер проклял свои творения. Неизвестно, в проклятии ли дело, либо в обыкновенных пороках души человеческой, но не прошло и полугода, как младшую из дочерей барона, Беатриче, унесла в могилу неведомая болезнь, а спустя еще месяц и Катарина последовала за сестрой…
– Боже, – матушка побледнела. – И ты, зная о том, привез это… это сюда? В дом? В подарок?
– Оленька, – отец смущенно развел руками. – Это всего лишь слухи, нелепые, глупые и недостойные внимания. В наш просвещенный век верить в подобные сказки? На самом деле история банальна и грустна, отец потерял обеих дочерей, а взамен остались лишь портреты. Но как имел честь выразиться наш гость, нарисованным звездам не заменить настоящих, остальное же… несущественно.
Матушка была не согласна, Настасья видела это несогласие и во взгляде, и в строгой линии губ, и в нервном похлопывании веером по юбке. И бусины в отцовских руках замелькали быстрее…
– Но, пожалуй, я утомил вас…
– Скорее обманули, – ответил Дмитрий. – Обещая тайну, когда на самом деле все так просто… если, конечно, простота эта не вымышлена в угоду спокойствию.
Дальше стало совсем неинтересно, беседа свернула на политику, затем на торговлю и военные кампании… Настасья любовалась Дмитрием и сама не заметила, как едва-едва не задремала, во всяком случае, очнулась она тогда, когда Коружский стал прощаться, и тут же испугалась, что больше не увидит его, ведь маменька, несомненно, будет против его визитов.
И теперь, делая вид, что занята книгой, Настасья вслушивалась в беседу.
– От человека, который вырос в столице, я ждала более… приятных манер, – жесткий голос, будто придавленное морозом стекло разрастается трещинами. Манеры, снова манеры… неужели матушка не способна видеть ничего, кроме манер?
– Оригинал, но разве это недостаток?
– Не знаю… он молод, из хорошей семьи… единственный наследник. – Матушка говорила почти шепотом, и до Настасьи долетали лишь некоторые слова. – Неплохая партия… приобрел поместье, собирается здесь жить… сосед… оригинал… что ж, в столице много оригиналов.
– Ну вот видишь, Оленька, – отец вздохнул с явным облегчением, но матушка на этом не успокоилась.
– А эта твоя история, Николя? Кошмарная, ужасная, отвратительная! Да как у тебя только язык повернулся говорить подобное при девочках? И что Дмитрий подумает о тебе, о нас? Я не удивлюсь, если он будет избегать визитов. И картины эти, завтра же велю снять.
– Оленька, ну зачем? Разве ж они не хороши? Ты только погляди, какой редкостный талант, какое мастерство, они ведь живут, и будет нехорошо лишать их этой жизни.
В дрожащем примятом многозвездным пламенем свечей воздухе глаза Печальной Мадонны блестели от слез, а вот в улыбке ее Гневливой сестры Настасье виделась неизбывная, непонятная печаль.
Ночью же Лизонька, пробравшись в комнату сестры, пожаловалась:
– Анастаси, мне страшно… мне кажется, что я – это она… что я умру. Я не хочу умирать.
– Глупость какая. – Настасья села на кровати. – Конечно же ты не умрешь, и ты – не она, это все от батюшкиных историй, просто ты чересчур впечатлительна.
– Да, – согласилась Лизонька, забираясь под одеяло. – Знаешь… а ведь мадам Аллерти предупреждала…
– О чем?
– Ну как же… ты не помнишь? Совсем не помнишь? Одной суждено жить, другой…
– Тоже глупость. – Настасья обняла сестру. – Спи. Хочешь, я расскажу сказку? Ну, как раньше? Чтоб не так страшно…