Книга: Браслет из города ацтеков. Готический ангел (сборник)
Назад: Матвей
Дальше: Юлька

Василиса

Ящик стоял у стены, огромный, из темных, плохо подогнанных друг к другу досок, между которыми темнели щели, а из них желтой щетиной торчала солома. Доски шершавые, занозистые, серые, в цвет перепоясавшей ящик цепи, только та – ярче, новее, переливается сталью, блестит, если дернуть – отвечает глуховатым, раздраженным звоном. Замок вот старый, амбарный. Ключа нет.
От ящика пахло тайной, разбойничьим кладом, запретом, который непременно хотелось нарушить, и еще немного пылью да привычной уже сыростью. Надо же, а время к обеду близится, пора бы выбираться из подземелья, но… но как оставить это, не заглянувши внутрь?
– Ключ? – Рената выпятила губу и, прижав к груди объемистую и хрупкую на вид вазу, задумалась. – Эт ты у Васьки поинтересуйся, он эти ящики таскал… а лучше сразу у Евгения Савельича. Ты это, за вчерашнее-то не забиделась? Ну за то, что на кухне-то? А то Евгений Савельевич сильно ругались.
– Нет, не обиделась, – мне было неудобно перед Ренатой, что вышло так нелепо.
– От и я думаю, что не должна бы. Там же и тепленька, и сготовлено добро, а что разговоры разговаривали, так оно-то ж завсегда люди говорят. – Рената поставила вазу на место, смахнула метелочкой из перьев пыль. – А ты б сходила, оделась бы к обеду, да и так в доме не горячо, вона как побелела-то вся…
А я и не заметила, насколько замерзла, подвальная сырость прилипла к одежде тонкой пленкой свежеталой воды, просочилась внутрь меня, и тело, выстуженное, вымороженное, отзывалось мелкой болезненной дрожью.
К обеду дрожь не прошла, теплый, вязанный из крученых разноцветных ниток свитер отказывался согревать, и мне было жутко стыдно и за свой внешний вид, не соответствующий месту, и за то, что соответствовать совершенно не хотелось, и само это действо, ненужно-пафосное и какое-то комичное в нынешних реалиях, раздражало.
– Вы плохо выглядите, – заметил Евгений сухо, резко и недовольно. – Вы не заболели?
– Она по природе бледненькая, – отозвалась Динка. – С рыжими это бывает. Ив, солнышко, дай мне соус, нет, не белый, а тот, другой, к мясу. Кстати, прислуга у вас совершенно распустилась, ведут себя просто невозможно…
– Я тебе давно говорил, – поддержал Иван. – Нельзя давать им волю, ты слишком либерален.
– Именно.
Все-таки они удивительно подходят друг другу, Льдинка и псевдоиспанский мачо. Динка сегодня в нежно-голубом, летящем, легком, воздушном, Иван в темно-синем, строгих линий и тяжелой ткани костюме, но оба красивы, успешны. А я? Что я тут делаю? И свитер этот дурацкий совершенно не греет.
– Все-таки вы замерзли. – Евгений не спрашивает – утверждает. – Нужно теплее одеваться. В подвале холодно. Мне бы не хотелось, чтобы вы заболели.
Понимающая Динкина полуулыбка, быстрый, удивленный взгляд Ива-Ивана, неуверенное пожатие плечами и снова тишина. Наверное, нужно что-то ответить, вежливость требует, а что – понятия не имею.
– Мне нужен ключ.
– От квартиры, где деньги лежат? – Иван, полуотвернувшись, широко зевнул.
– От ящика.
– Какого ящика? Ну что ты там опять придумала? – Динка постучала ногтем по стакану, звук вышел чистый, почти хрустальный. – Какой ящик?
– Какой ящик? – повторил вопрос Евгений.
– В подвале есть ящик. Большой. Он перевязан цепью, цепь закрыта на замок, на старый амбарный замок. Ржавый.
– Да не ори ты, – Динка отодвинула стакан. – Слышу. И остальные тоже, Вась, тебе б и вправду отдохнуть, а то кричишь с переутомления уже… да скажите вы ей.
Я не ору, я просто… просто сорвалась. Бывает. Почему они так смотрят, с сочувствием, удивлением или полнейшим равнодушием? И глаза у всех синие – у Динки с дымчато-серым, точно шкура персидской кошки, оттенком, у Ивана – яркие, наглые, наверняка подправленные оттеночными линзами, у Евгения блеклые, полупрозрачные.
Вдохнуть поглубже, упрятать желание послать всех вместе с их непониманием и удивлением, успокоиться и дрожь в руках унять. Там в подвале всего-навсего ящик, самый обыкновенный.
– Метра два длиной, высотой примерно так, – я подняла руку на уровень стола. – Широкий и тяжелый.
– Ты еще и двигать пыталась. Нет, ну ее решительно не переделать, сказочное упрямство.
– Не нужно было, – неожиданно спокойно сказал Евгений. – Василия бы позвали. Или меня. А ключ у меня. Там картины.

 

И вправду картины, старые, не старинные, не сверхценные, но брошенные и забытые, оттого вызывающие жалость. В подвал спустились все. Иван занял место у двери, точно опасался вступить в пыльное нутро, ну да, костюм испачкается, и ботинки тоже. Динка-Льдинка зябко куталась в шелка, дрожала, но не уходила. Василий, вызванный в помощь, сначала стучал по крышке, ворошил цепи, крутил замок, бормоча что-то про смазку и растворитель, а потом возился, пытаясь провернуть ключ, пока Евгений не оттеснил его в сторону.
– Дай я. – Странно, но у него получилось сразу и будто бы без усилий. Потом вместе с шофером стягивали цепи, кое-как приподымая тяжеленный с виду короб, стаскивали крышку, которой долго не находилось места, потому что все в подвале было заставлено и забито полуразворошенными, разоренными коробочками, но все-таки нашли, кое-как прислонив к стене, и только тогда позволили мне снять верхний слой золотистой, сухой соломы.
Странно это, что солома внутри и мешковина, грубая, царапкая, пахнущая лавандовыми шариками и немножко, совсем немножко пылью.
– Девушка со свечой. – Евгений, не дожидаясь просьбы, перехватил картину в резной раме, громоздкой и неподъемной. – Иван, помогай давай.
Ив принял работу осторожно, отставил в сторону, лицом к стене, точно не желал видеть нарочито бледной полупризрачной фигуры. А Евгений уже помогал доставать следующую.
– Сумерки.
Картина переливалась всеми оттенками золотого. Темные небеса фоном, и яркое пятно последней солнечной вспышки, и легкое прозрачное водное пространство, с плывущим кленовым листом, толстыми стеблями камыша и чем-то вовсе уж непонятным, отраженной тенью.
– Я и забыл, какая она красивая.
Присутствие Евгения нервировало. Почему? Не знаю. Просто как-то неуютно, хочется отодвинуться, и неудобно от того, что вдруг догадается, о чем я думаю. Хотя обыкновенные они, мысли, но все равно неудобно.
– Предпочитаю авангард. – Динка поежилась. – Боже, тут дубак сказочный, как ты не замерзла?
– Давай сюда. – Иван поставил вторую картину к первой. – И побыстрее, а то и вправду околеть можно.
Дальше картины не рассматривали, просто вынимали, кое-как очищали от прилипших соломинок и составляли к стене. Рамы глухо стукались друг о друга, норовя сползти, опрокинуться на пол, выразить возмущение. Полотнам не по вкусу было, что с ними обходятся так бесцеремонно. И в подвале им не место, сыро здесь, а они хоть и не старинные, но все же ценные.
И красивые.
– Мой прадед, – сказал Евгений, достав последнюю. – Савелий Дмитриевич Ижицын. Надо бы повесить… внизу, как вы считаете?
Он смотрел на меня глазами цвета бледно-голубого, подтаявшего льда и ждал чего-то. Неуютно под этим взглядом.
Страшно.
– Д-да, наверное, надо. Внизу.
– Женька, ну только не говори, что ты этим сейчас заниматься будешь! Ну и так работы по горло, а ты с картинами! Обождут они, никуда не денутся… и прадедушке твоему уже глубоко начхать, где они будет висеть, наверху или в подвале… Вон Василиса пускай займется, раз она искусствоведом тут числится.
– Иван, ты много говоришь.
И Ив-Иван, яркий, громкий и успешный, вдруг сник, съежился как-то и, шагнув к двери, бросил:
– Тогда без меня… Дина, идешь?
Дина не ушла, Динка-Льдинка, Динка-картинка, Динка-любопытствующая и Динка-советующая-как-правильно-вешать-картины. Она придирчиво выбирала место, и все терпеливо ждали, и я ждала и вместе со всеми ходила по расчерченному полосами света холлу от одной стены к другой. Наконец Динка устала и, указав пальцем между двумя полуколоннами, велела:
– Тут. Но не слишком высоко. Василий, будьте добры, постарайтесь грунтовку не попортить. Вообще на гвозди уже не вешают, вчерашний день… И стена ведь пострадает, если дырку бить.
Но этот ее совет – редчайший случай – остался без внимания, и Динка обиделась, явно, ярко, демонстративно. И тут же передумала и, легонько коснувшись локтя Евгения, поинтересовалась:
– А это и вправду твой прадед? Похожи… нет, я серьезно, я фигею, до чего похожи.
– Правда. – Как мне показалось, Евгений отвечал не слишком охотно.
– А что, он точно твою прабабку убил? Из ревности?
– Дина, перестань!
– Да ладно, Вась, ну интересно же… Так правда или нет?
– Он не был виновен, во всяком случае, в том, в чем его обвиняли. – Евгений отступил от картины в очерченный солнцем круг. И как-то сразу потускнел, поблек, точно те редкие краски, которыми его рисовала природа, напрочь не выносили света. – Он был человеком порядочным, и в этом его трагедия… Поверьте, я знаю, о чем говорю.
Ижицын на портрете, Ижицын у портрета – семейное сходство налицо, даже не в бледности и бесцветности: черты лица, поза, поворот головы, взгляд этот, холодный и внимательный.
– Он любил жену.
– Которую из них? – тут же уточнила Динка.
А Ижицын не смутился, ответил:
– Обеих.
– О да, хороша любовь, одну в психушку, вторую в могилу…
– Дин, прекрати. – Мне было стыдно – и перед Евгением, который теперь уж точно будет думать, что Динка плохо воспитана, и перед нею, за то, что прошу замолчать. Знаю, она не специально, просто характер такой, открытый и язвительный.
Динка дернула плечиком и, небрежно откинув платиновую прядку с лица, заявила:
– А я что, я ж так просто… ну вправду, странная такая любовь выходит.
– Какая уж есть. Василиса, сегодня вам не следует возвращаться в подвал. Там холодно. А теперь прошу извинить. – Евгений, резко развернувшись – кажется, он здорово разозлился, – вышел из комнаты.
– Фу-ты ну-ты, – фыркнула Динка на закрывшуюся дверь. – Нет, ну Вась, ну сама подумай, чего я такого сказала? И не надо так на меня смотреть! Я, может, тоже переживаю. А это вредно. Для кожи. Господи, Вась, а если и он тоже?
– Кто?
– Ну Евгений? – Динка плюхнулась в кресло, вытянула ноги и, небрежно накрыв ладонями резных химер, заговорила: – Смотри сама, дом купил? Купил. И живет в нем! Это ж сказочным извращенцем надо быть, чтобы тут нравилось!
– Динуль…
– Нет, ты слушай. – Она хлопнула ладонью по подлокотнику. – Фигня дом, но его страсть к покойному прадедушке… портреты, разговоры эти… и взгляд, Васька! Он как глянет, так я и отъезжаю вся, аж колотит со страху. Нет, мотать отсюдова надо, мы тебе другого кого найдем, без этих, – она покрутила пальцем у виска, – отклонений. А то еще дети психами будут.
– Да нормальный он! Нормальный! Не псих, не урод, просто человек!
– Ты чего орешь-то? Вась, ты влюбилась, да? Ты в него влюбилась! – Динка подскочила, обняла и, рассмеявшись, поцеловала в макушку. – Ты в него влюбилась! Боже мой, неужели… в этого уродца… Дурочка ты моя сказочная!
Влюбилась? Глупость какая, я Кольку люблю, все еще люблю. Наверное. А Ижицын, он просто такой… необычный. Странный и беспомощный перед Динкиной язвительностью. Мне жаль его, а жалость – еще не любовь.
– А знаешь, может, он, конечно, и псих, но все лучше твоего жопописца… – задумчиво произнесла Динка, разглядывая портрет, на сей раз внимательно, нахмурившись и даже губу прикусив от усердия. – И если приглядеться, то есть в нем что-то этакое… благородственное.

 

– От в один день объявилися. – Осип говорил степенно, медленно, тщательно прожевывая каждое слово. – Я ж на станцию-то ездил, встречал, значит, как велено было. Поутру запряг Уголька, значит, в бричку, которая поплоше, новая-то специятельно для графинюшки, а этим и старое ладно. Бричка-то хорошая, ходкая, и Уголек к ней привычный.
– И что дальше? – Осипова неторопливость раздражала почти так же, как Прасковьина трескотня.
– А что дальше? Приехал, значит, встретил. Привез в дом, как велено было… Два разы-то ехать пришлося.
– Почему?
– Ну так у Екатерины-то Юрьевны, значит, багажу было много. Сундуков одних три, чумодан и коробков всяких. Сергей Владимирович велел поначалу ейное все отвезть, а потом ужо за ним воротиться. Я так и сделал.
Шумский вздохнул. Вот ведь диковинный человек, каждое слово будто клещами вытягивать приходится. Осип же, уловив недовольство, заерзал на стуле, шапку к груди прижал и робко так продолжил:
– Она-то, значит, видная баба была, Екатерина Юрьевна, хороша собою, статная, круглая… с норовом.
– То есть как с норовом? – Шумский сел напротив конюха, чтоб глаза видеть, и Осип занервничал пуще прежнего.
– Так ить по батюшке-то с титулом, токмо без денег, значит, порастратил все… дочке, значит, в услужение идти пришлося, поначалу гувернеркой, к дитям, а после ее Савелий Дмитрич нанять изволил. Условия хорошие положил, она и согласилася… только… – Осип помрачнел, и голос у него изменился, строже стал, жестче. – Не нравилось ей в услуженьи-то…
– А с чего ты взял?
– Ну, это того… тяжко… графинюшко-то приветливая, ласковая, а эта вроде и говорит по-доброму, и по батюшке величает, а будто ей слова поперек горла. Седмицу в доме пробыла, а велела уже графинюшкину бричку закладывать.
– Неужели?
– А то. – Осипо приподнялся, плечи расправил, но тут же, точно смутившись, снова сгорбился. – Я и ответил ей, что токмо по Савелия Дмитрича по приказанью, значит, сделаю.
– И что?
– Таки и трех деньков не минуло, как приказал Катерину Юрьевну уважить. Она-то и радая была. Хозяйкою себя, значит, видела, все ждала, когда Наталья Григорьевна, прости Господи, помрет-то. Но вы, значит, лучше Прасковью порасспрошайте, – присоветовал Осип. – Хоть и завистливая бабенка, но облыжно не обговорит. А я одно скажу, темная она была, Катерина Юрьевна, злобливая больно, и лошадев не любила. А ежели человек лошадев не любит, то чего с него доброго ждать?

 

Екатерина Юрьевна принесла в дом свет и смех, а мне – смутное беспокойство, которое зародилось при первом знакомстве.
– Ох, Наталья Григорьевна, до чего ж вы себя довели! – всплеснула она руками, стоило Прасковье выйти за двери, подошла, присела рядом, обняла, будто сестру, и разом стало как-то… неудобно, что ли. От Екатерины Юрьевны сильно пахло парфюмом и потом, а руки ее, бесцеремонно мявшие мои плечи, бока, трогавшие за волосы и лицо, были до того неприятны, что захотелось ударить.
– Бедная вы моя, бедная, – причитала компаньонка, переворачивая меня с одного бока на другой. – Вот что значит отсутствие в доме женской руки. Волосы, боже мой, что они сделали с вашими волосами! Солома, жесткая солома… Надобно будет репейное масло попробовать, а то жалко состригать. Мне, – доверительно сказала Екатерина Юрьевна, – репейное масло всегда помогает.
У нее были черные волосы, гладкие и блестящие.
– А для кожи ромашковый отвар… и комнату проветрить всенепременнейше. Как вы здесь находиться способны? – Екатерина Юрьевна сморщилась. – Запах, извините за откровенность, ужасающий. Но теперь все переменится, я вам обещаю… А это что за прелесть?
Она потянулась к ангелу, взяла в руки, повертела и небрежно поставила на стол, но дальше, к самому окну. Дотянусь ли теперь? Сказать, чтоб вернула, но…
– Мило, до чего мило! Обожаю подобные вещицы. Не представляете, давеча в магазине, маленькая лавочка, но хозяин из Петербурга товары выписывает, я у него ленты на шляпки беру и шпильки еще… так вот, давеча видела у него кое-что презанятное… брошь-камея… теперь такие в моде. Вы, верно, совсем о моде позабыли. Но я вам помогу…
Что ж, в некоторой степени Екатерина Юрьевна обещание сдержала.
Она была шумна и непоседлива, принимаясь то за одно, то за другое, она редко доводила дело до конца, могла бросить книгу с полустрочки или вышивку, прямо так, с воткнутою в натянутую ткань иглой, на что Прасковья, собирая и пяльцы, и нитки, бурчала про барство и невоспитанность.
Прасковья не права, воспитана Екатерина Юрьевна была отменно, и по-французски изъяснялась, и по-английски, и по-латыни, и даже медицине обучалась.
– Ну как можно даме в наш просвещенный век и без образования? – всплескивала она руками и тут же принималась оправлять подушки, разглаживать складочки на покрывале. – Это возмутительно, что женщин по рожденью приписывают к некоему второму сорту людей, которым знания ни к чему. Вот вы, Наталья Григорьевна, писать умеете, читать, и уже хорошо, потому как при душевном стремлении прочтете все, что возжелается. Однако же домашнее воспитание, я вам скажу, изничтожает само стремление к наукам, особенно тут, в глуши.
Екатерина Юрьевна любила про глушь помянуть и про то, что сама она росла в Петербурге, институткою была, чем, конечно, гордится, но теперь, в нынешних «трудных жизненных обстоятельствах», институтские умения потребны мало, куда больше помогает толкование снов.
Да, Екатерина Юрьевна любила слушать про сны и растолковывать увиденное.
– С понедельника на вторник сон пустой, зряшный. – Она сидела у кровати с толстым латинским сонником, который, правда, носила с собою скорее солидности ради, потому как выучила написанное наизусть. Мне так казалось. – А вот если с четверга на пятницу… или вот на Рождество еще сны вещие, и когда луна полная, а в новолунье, напротив, осторожно толковать надо, потому как смутные. А сегодняшней ночью, на воскресенье да на полную луну, вещие будут, всенепременно вещие… так что запоминайте, Наталья Григорьевна, а я вам растолкую.
Не хотела я запоминать, и толкованья не хотела, и Екатерина Юрьевна с ее шумливостью, непоседливостью да бесцеремонностью, с которой перекраивала мое устоявшееся существование, была мне неприятна. Порой до того, что я боролась с желанием попросить Савушку отправить ее назад, но всякий раз становилось неудобно: он желал как лучше, да и Екатерина Юрьевна старается, а что мне ее старания мешают, так то от болезни.
К слову, после появления компаньонки мне стало лучше, до того, что и в кровати я уже сидела сама, и вскорости вставать подумывала. Тело, сохраняя привычную слабость, мыслей этих пугалось, но с каждым разом все меньше. А за окном серебрилась первым снегом зима, яркая и светлая, чистая и морозная, совсем как та, полузабытая, в которой было катанье на тройке и моя с Савушкой любовь.
– Если золото снится, то к беде, – Екатерина Юрьевна сидела у окошка, выпрямивши спину, сложивши руки на коленях, – а вот если дети, то к хлопотам, а вши – к деньгам… Наталья Григорьевна, вы вовсе меня не слушаете!
Не слушаю. Думаю о том, который час и скоро ли Савелий заглянет, теперь он появлялся реже, ближе к вечеру, на десять-пятнадцать минут, и эти визиты, вежливые и краткосрочные, ему тягостны, а я… я не могла понять, как же так вышло, когда он отдалился от меня, когда предал, отошел в сторону, откупившись чужим вниманием.
– Ох, простите, совсем запамятовала… – Екатерина Юрьевна зарделась. – Савелий Дмитриевич просили передать, что сегодня навестить не смогут… дела.
Вот, значит, как. Почему-то я не удивилась, только, глядя в чистое ясное личико компаньонки, впервые подумала о том, что, верно, на роду у меня написано быть в любви неудачницею.
– Не нужно расстраиваться, милая моя, драгоценная моя… Мужчины, они такие, ветреники. И к лучшему все. – Екатерина Юрьевна схватила за руку. – Поверьте, не стоит показывать себя кому-то в виде столь болезненном. Женщина должна блистать! Да, да, именно блистать, а не вызывать жалость. Вы плачете? О господи, не хотела расстроить! Простите, ради бога, простите, я как лучше… я помочь… завтра же мы попробуем что-нибудь сделать. Вот для кожи мед полезен, если в равных частях со сметаною смешать…
Кажется, именно в этот момент я ее возненавидела.
Назад: Матвей
Дальше: Юлька