Часть 5
Тьма
Ольга появилась под вечер, она вошла крадучись. Повела головой, втянула воздух раздутыми ноздрями и спросила:
– С вами все хорошо?
– Все, – ответил Адам, хотя было не очень хорошо. Руки чесались, нос свербел. А еще тело, не желая прислушиваться к доводам разума, нервно реагировало на присутствие этой женщины.
– Вы можете быть свободны. Спасибо, – Адам понадеялся, что она воспользуется возможностью, но Ольга и не подумала уйти. Наоборот, она сделала шаг навстречу. И второй. И третий. Она оказалась так близко, что в нос ударили запах духов и кисловатого пота.
– Тебе больно?
Она коснулась ссадины на лбу. Эта женщина слишком близко, чтобы Адам чувствовал себя в безопасности. Он видит пудру на ее коже. Видит помаду – жирная пленка с трещинами. Видит неровную линию карандаша под нижними веками. Адам не желает смотреть.
– Мне не хотелось причинять тебе боль, – Ольга улыбается. На верхних зубах ее остались красные следы помады. – Но ты сам виноват.
– В чем? – говорить, когда она так близко, сложно.
– В том, что так себя со мной ведешь. Я стараюсь, а ты не замечаешь.
– Я считаю вас ценным работником, который…
– Тише, – Ольга прижала палец к губам Адама. – Много слов. Иногда слова – это лишнее. Лучше действовать, правда?
Адам кивнул. Если он будет соглашаться, то она уйдет. И будет тихо. Спокойно.
У нее руки пахнут больницей.
– А если так, то мы будем действовать. Завтра. Хочешь знать как?
Нет.
– Ты наденешь тот белый костюм, что висит в твоем шкафу. И рубашку цвета слоновой кости. Галстук пусть будет синим. Ты не против? Конечно, нет. Ты же не станешь меня огорчать. Если ты меня огорчишь, тебе снова сделают больно.
Это прямая угроза, на которую следует ответить. Но Адам не знал, как отвечать. А Ольга продолжила:
– Потом ты возьмешь паспорт. И меня. Мы поедем в ЗАГС. Напишем заявление. Поженимся.
– Зачем?
– Затем, что я хочу стать твоей женой.
Подобное желание иррационально, если, конечно, не ставит цель иную, в каковой брак – лишь промежуточное звено.
– Мы поженимся и будем жить долго и счастливо.
– Пока твой любовник не найдет способ меня убить, рассчитывая таким образом сделать тебя богатой вдовой, – Адам, преодолев омерзение, перехватил руку, сдавил запястье, пытаясь оттолкнуть Ольгу. – Однако вы не учли того факта, что, с юридической точки зрения, я не являюсь дееспособной личностью, следовательно не несу ответственности за свои поступки. И любые сделки, совершенные мной, не являются действительными. Более того, любая собственность принадлежит мне лишь номинально.
– Почему – не учли? Учли. Твоя опекунша даст согласие. Зачем ты ей? Молодой самостоятельной девушке, которая очень небрежно относится к своим обязанностям…
Не надо ее слушать. Слова – яд. Слова – лекарство, так считал психиатр и заставлял Адама говорить. А когда Адам молчал, психиатр расстраивался и заставлял Адама пить лекарства. От них голова становилась мутной, тяжелой, и чтобы избавиться от этой тяжести, Адам нарушал молчание.
Может, в том и был высший смысл лечения?
– …и убивать тебя ни к чему, – Ольга обняла, прижалась горячим, мокрым телом, ухватила влажными губами за ухо. – Ты забавный. Я не буду тебя убивать. Я тебя вылечу.
– Дарья…
– А вот Дарья умрет, если попробует вмешаться. Ты меня понял?
Машину Витольд оставил в полукилометре от места, о чем успел пожалеть. Небо, поутру пасмурное, разродилось мокрым снегом. Тяжелые хлопья летели и оседали на пальто кусками ваты, таяли, пропитывая тонкий кашемир и пробираясь под жилет и рубашку. Вскоре ледяные струйки потекли по спине, а в ботинках противно захлюпало. И чем дальше, тем сильнее хлюпало.
Но вот Витольд дошел. Белая стена, кованые ворота с желтым шаром фонаря. Пустота и тишина. Жуть жуткая, от которой ушам стало жарко, а руки в карманах пальто затряслись. Не поздно еще вернуться в машину, прогреть салон и уехать. Да, это лучшее из того, что Витольд может сделать. В конце концов, Алина могла пошутить. Она любит издеваться над другими.
Ворота были открыты. Створки расходились самую малость, а старый замок лежал в грязи. И это было странно. Очень странно. Страх заставил Витольда оцепенеть на долю секунды, а после подтолкнул сделать шаг. И второй. И третий по дорожке.
К слову, дорожка на территории похоронного комплекса была чистой и даже блестела. То тут, то там торчали фонари. Гудел ветер, качали голыми ветками деревья.
Витольд старательно гнал прочь мысли о том, что где–то рядом кладбище, и колумбарий, который, если разобраться, тоже кладбище.
Он все–таки добрался до дома и увидел свет в окне, и заглянул. В комнате, очертания которой терялись в сумраке, были двое. Мужчина – несомненно, Тынин, в этом зеленом халате похожий на хирурга; и светловолосая женщина в строгом черном костюме. Витольд прилип к стеклу. Он смотрел на женщину, которая смотрела на мужчину. На лице ее блуждало странное выражение, которое можно было истолковать и как отчаяние, и как злость. В руках женщина держала свернутые трубочкой бумаги и время от времени принималась постукивать ею по ладони.
Вот женщина, крутанувшись на каблуках, направилась к двери. И стеклопакет, заглушавший иные звуки, пропустил этот раздраженный, скрежещущий звук ее шагов. Мужчина сел на стул и замер, скрестив руки на груди. Он смотрел куда–то вбок, и Витольд, сколько ни терся щекой о стекло, не мог разглядеть, что же находится в дальнем углу.
Стало скучно. И мокро.
Надо идти. Или внутрь, или прочь. Надо…
Хлопнула дверь, и женщина вылетела на порог, стала под козырьком крыши, закурила. Красное пятно ее сигареты мерцало в темноте, бликовал экран мобильника.
– Да? Да, это я, черт бы тебя побрал! Ты же говорил, что только поучишь, а он… на нем же живого места не осталось!
Неприятный голос, совсем как у Галины, когда она начинает поучать.
– Нет, не жалко. Да срать я на него хотела, но что завтра скажут? Ну да, я заплатила! Но увидят такую рожу и поймут, что не… я не психую!
Сигарета вывалилась из пальцев и, прочертив дугу, умерла в луже.
– Все. Я спокойна. Я слушаю тебя. Да. Нет. Она сюда приезжала. И видела. Ну конечно, она его видела! И нам повезет, если ментам заявлять не станет… злая была, как черт.
Женщина двинулась к воротам и шла широко, бодро. Полы ее пальто развевались, шарф мокрой тряпкой прилип к плечу, но она не замечала неудобств. Кто она? И какое отношение имеет к Тынину? И не правильнее ли будет последовать за ней, а не лезть к черту на рога? Витольд мучился сомнениями, и пока он решал, женщина исчезла. Только тихо, ласково заурчал где–то мотор автомобиля.
И Витольд решился. Шмыгнув вдоль стены, он добрался до двери, отряхнулся кое–как и нажал на ручку. Не заперто. В сумерках знакомый по прошлым посещениям холл выглядит совсем иным. Потолок его высок, а стены расступаются, и только мертвые лица с укором глядят на Витольда.
Это маски. Обыкновенные глиняные маски, которые сумасшедший Тынин делает с умерших людей. И маски лишь доказывают, что Тынинское безумие – не вымысел.
Когда глаза немного привыкли, Витольд заметил в дальнем конце холла тонюсенькую полоску света. Там находится темная комната, в которой женщина выговаривала мужчине. И там Витольду предстоит…
Он старался не думать о том, что ему предстоит, ибо иначе выплескивающийся из подсознания страх парализовывал. Комната отыскалась без труда. Тынин по–прежнему сидел, скрестив руки на груди, и глядел, как оказывается, на другую дверь. Витольда он услышал, повернулся к нему и, смерив равнодушным взглядом, спросил:
– Вы тоже испытываете необходимость в разговоре со мной?
– Испытываю, – совсем растерявшись ответил Витольд. И почувствовал себя совсем глупо. Тынин кивнул и предложил:
– Садитесь куда–нибудь.
И только теперь Витольд заметил, что лицо его будущего врага хранит на себе следы чужой ярости. И руки забинтованы, и вообще выглядит он препаршиво.
– Я вас знаю. – Тынин по–прежнему говорил, не глядя на собеседника, и эта его манера выводила Витольда из равновесия. – Вы были на похоронах Татьяны Красникиной. И раньше, на похоронах ее сестры, Ольги Красникиной.
– Был.
Витольд не собирался отрицать очевидное.
– Вы родственник?
– Муж, – Витольд сказал и спохватился, что сказанное может быть истолковано иначе. – Я муж сестры Алины. А девочкам, наверное, никем был. Если по правилам. А если без правил, то я любил их. И Олечку, и Танечку. Мне так горько!
– Вы врете.
Вот же сволочь! Но возражать Витольд не стал, вздохнул и уставился на ботинки, с которых натекла изрядная лужа.
– Вру. Плевать мне на них. И на Алину тоже, потому что она – еще та сволочь, хотя и притворяется белой и пушистой. Небось и тебе голову задурила?
Тынин пожал плечами, и даже жест этот нехитрый вышел у него неестественным.
– Задурила, задурила. Денег пообещала? Плакалась, мол, скоро помру, а родня – все как один сволочи? Поэтому не оставлю им ни копеечки, все тебе отойдет…
– Зачем? – подняв руку, Тынин почесал тыльной стороной ладони подбородок. – Этот поступок лишен логики. Продолжительность нашего знакомства и его характер не располагают к столь опрометчивым поступкам.
– Именно! Ты ей скажешь?
– Что?
– Что ты не согласен!
– Мое согласие не является определяющим фактором. Поскольку причина данного поступка лежит не в моей харизматичности, – Тынин произнес это, как показалось Витольду, с насмешкой, – я делаю вывод, что значимы не мои отношения с Красникиной, а ваши. И в данном случае решать возникшую проблему имеет смысл с вашей стороны.
Конечно, кто добровольно откажется от денег, которые сами в руки плывут? Туда же, псих–псих, а хитрый! И зря Витольд сюда приехал. Он сунул руку в карман, нащупывая влажную и скользкую рукоять.
– Второй спорный момент в вашей цепочке рассуждений – предположение о скорой смерти Красникиной. И я прихожу к выводу, что вы располагаете некоторой информацией, мне недоступной. К примеру, о наличии у Красникиной некоторого заболевания, закономерным итогом которого является летальный исход. Либо как второй вариант сами собираетесь выступить в качестве определяющего фактора смерти.
– Чего?
– Убийство планируете, – спокойно пояснил Тынин. – Полагаю, что в том числе и мое.
Рукоять пистолета нагревалась. Короткое дуло упиралось в бедро, точно подталкивая Витольда к действию. Это же просто – вытащить, направить на урода, что смотрит с любопытством, снять с предохранителя и нажать на спусковой крючок.
Витольд попадет. Он тренировался. Главное, не нервничать. Следы вытереть за собой. И тихо уйти. Никто не догадается… более того, подумают на ту женщину с истеричным голосом.
– Если вы собираетесь стрелять, то стреляйте. Только, пожалуйста, постарайтесь в голову. Можете подойти, я не стану оказывать сопротивления.
Пистолет зацепился за подкладку и все никак не вытаскивался. Витольду было стыдно за свою неловкость, но стыд приглушал чувство страха. А Тынин и вправду не думал сопротивляться. Он даже повернулся к Витольду и сел, положив руки на колени. Ждал.
Безумец! Ну кто ждет своей смерти? От смерти люди бегут, отбиваются, зовут на помощь и вообще всячески цепляются за бытие, каким бы дрянным оно ни было.
– Однако я должен вас предупредить, что количество следов, вами оставленное, с высокой долей вероятности приведет к быстрому раскрытию данного преступления. – Тынин смотрел на дуло с прежним равнодушием. – Ваш план имеет слишком много слабых мест и условных допущений.
У Витольда вырвался нервный смешок. Надо же, его еще и учат правильно убивать!
– Я могу помочь исправить. Например, сегодня вы просто уйдете. Вернетесь домой, но предварительно заедете в какой–нибудь бар, выпьете там. Немного. Так, чтобы в случае возникновения вопросов со стороны ваших родных ваше состояние являлось подтверждением вашим же словам.
Рука с пистолетом дрожала. Совсем не так оно, как в чертовом лесу с пивными банками. Банки молча стоят, ждут, пока Витольд прицелится. И уж точно не помогают планировать алиби.
– Будет неплохо, если вы спровоцируете скандал с домашними. Это позволит вам завтра избежать общения и ненужного любопытства. Вы сможете покинуть дом, к примеру, демонстративно желая продолжить загул.
Господи, да у него куда сильнее поехала крыша, чем Витольд предполагал!
– К двенадцати часам вы подъедете к ЗАГСу по улице имени Крупской. Войдете в туалет. С собой у вас будет нож. Возьмите один из этих. – Тынин указал на стол, прикрытый коричневым полотном. – Возможно, ждать придется долго. Я не знаю точного времени росписи, но предполагаю, что она пройдет во время официального обеденного перерыва. Надеюсь, к моим физиологическим потребностям отнесутся с пониманием. Иногда статус безумца играет на руку.
– Ты… ты хочешь, чтобы я тебя зарезал?
– Да. Я понимаю, что, с точки зрения психологии, непосредственный контакт с жертвой является серьезным испытанием для преступника, однако я очень надеюсь, что вы справитесь. Бить лучше вот сюда. – Тынин повернулся и ткнул себя в бок. – Лезвие провернете и вытащите. Постарайтесь стоять так, чтобы вас не залило кровью. В принципе, достаточно будет, если вы ударите и повернете. Я сам вытащу лезвие после вашего ухода.
– Ты… ты так хочешь умереть?
– Мое желание не имеет значения. В сложившихся обстоятельствах смерть представляется мне наиболее оптимальным выходом.
Руки устали, и Витольд положил пистолет на колено. Все равно уже выстрелить не сможет.
И да, лучше будет сделать все завтра.
– Почему тогда ты сам все не сделаешь? Боишься?
– Нет.
– Ну хочешь, я оставлю пистолет? Говорят, если в голову, то это не больно. – Мысль о том, что если этот безумец сам убьет себя, то совесть и руки Витольда будут чисты, полностью завладела сознанием. – Или еще таблетки можно. У тебя есть таблетки?
Все ненормальные принимают лекарства. И это уж точно не вызовет подозрения.
– Нет. Я не боюсь боли. Я не боюсь смерти.
– Тогда почему?! – Витольд окончательно перестал понимать что–либо.
– Потому, что моя смерть в контексте самоубийства может быть неадекватно воспринята. Подобный акт с моей стороны станет источником угрызения совести у одного хорошего человека. И мне кажется, что это будет неправильно.
– Ты… – Витольд не выдержал, вскочил и выронил пистолет, который глухо брякнулся о пол. Пришлось наклоняться и поднимать. А пистолет упал в лужу, натекшую с Витольда, и потом, мокрый, пропитал водой карман. – Ты псих!
– То есть вы передумали?
Тынин спросил это, не скрывая огорчения в голосе.
– Ты… ты просто псих! И я… я лучше в суд на тебя подам, чем так… так…
Витольд попятился, а оказавшись у двери, развернулся и кинулся бежать. Шлепали подошвы, плодя куцее коридорное эхо; корчили рожи мертвяки со стен и сердце Витольдо громко бухало, ударяясь то в горло, то в желудок. И только на улице, когда холодный ветер швырнул в лицо снегом, стало легче.
Все хорошо. Просто Витольд – не убийца. И… и если Бог есть, то Витольду зачтется.
Но в бар он все–таки заехал, а вечером с удовольствием поскандалил с Галиной.
Сидя в комнате, Анечка разглядывала нежданное приобретение. Она положила гребень на пол, сама села на корточки и просто смотрела, борясь с желанием взять в руки.
Нельзя.
Но если очень хочется? Очень–очень, как не хотелось до этой минуты ни одной вещи! И даже той немецкой куклы, которую тетечка прятала за витриной и позволяла только разглядывать. Анечке хотелось поиграть, потому что кукла была расчудесною. Фарфоровое личико с синими глазищами, рыжие волосы, завитые и уложенные в сложную прическу. Крохотные шпилечки, бусики, бантики, ожерелье…
Кукла снилась по ночам. Рядом с нею меркли прочие игрушки, и однажды Анечка не выдержала.
Но теперь–то витрины нету. И запрета нету. И наоборот даже, гребень отдали Анечке! Тот смешной человек с липким взглядом и жадными руками. Он еще губы все время облизывал.
Анечка провела пальчиком по краю. Зубцы кололись. И узоры на пластинках можно было читать с закрытыми глазами. Камни же были теплыми, ласковыми. Но все же что–то внутри Анечки, что–то незнакомое и проснувшееся недавно, мешало взять вещь.
Оно предупреждало. Оно требовало рассказать о гребне тетечке, и не только о гребне – тот разговор мамули с отцом не шел из головы.
Они ведь убьют тетечку.
Убивать – плохо.
Гребень загадочно блеснул темными каменьями, словно убеждая: ну и что, что плохо? Ты ведь много плохого делала, так какая разница? Тетечки не станет, все денежки отойдут отцу и мамуле, или Сереге, а Анечка станет жить, как прежде, и даже лучше.
Это правильно… и не правильно.
Анечка взяла гребень в руки. Встала. Подошла к зеркалу. Приложила к волосам. Красиво. Она, Анечка, красавица. И это самое главное. Остальное – пустяки.
Кто–то умрет? Кто–то всегда умирает.
Зубья коснулись волос, скользнули, разбирая на пряди. Ласково. Нежно.
Мама не приходила расчесывать волосы. И тетечка не приходила. А няня чесала жестко, сердито, словно Анечка в чем–то провинилась. И когда Анечка начинала хныкать, пугала колтунами.
Волосы золотистой волной накрыли плечо. Анечка зажмурилась. Какая чудесная вещь! Замечательная. Как будто не гребень – рука гладит, и тепло от нее исходящее до самого Анечкиного нутра пробирается, отогревая и избавляя от обид.
Никому Анечка гребень не отдаст!
Она и заснула с ним, спрятав под подушку. И сны видела чудесные, как будто она, Анечка, и не Анечка вовсе, а настоящая княгиня. Она прекрасна, как лунный свет, и красота ее нетленна.
И люди, видя ее, удивляются и становятся на колени, говоря:
– Посмотрите на эту женщину, разве она не чудо Господне?
И звери, видя ее, падали на брюхо. Скулили псы, ползли к ногам, взывая к милости. И псами же за милость ее сходились лучшие из рыцарей. Один Анечкин взгляд, и с треском крошатся копья о щиты. Один взмах руки, и сталь ударяет о сталь. Молотят копытами воздух злые жеребцы, визжат, норовя вцепиться противнику в шею. Летит щепа расколотых щитов. Падает побежденный, заливая кровью желтый песочек.
Желтый–желтый. А кровь красная. Она бежит ручьями весенними, но не по песку, а по камню, чертит дорожки и затягивает щели. Крови много.
Крови мало. По щиколотку только, а ванна глубока. Ванна очень стара и грязна, Анечке немного противно в ней сидеть, и она выбирается. Она идет, оставляя на белом мраморе темные отпечатки. Садится у зеркала. Смотрит на себя. Долго смотрит, пытаясь понять, кто же та, отраженная в венецианском стекле. Бледная кожа, темные глаза, мягкий подбородок и черный волос, в котором белыми каплями блестят жемчужины.
Это не Анечка!
Женщина в зеркале улыбается и говорит:
– Возьми гребень.
Анечка берет. Она расчесывает волосы, потому что так хочет незнакомка из зеркала.
– Ты правильно делаешь, – хвалит она Анечку. – Только надо сильнее.
Анечка пытается. Старается. А волосы вдруг начинают выпадать целыми прядями. Страшно. Анечка хочет отбросить гребень, но не может. Незнакомка хохочет. Анечка кричит. И просыпается.
На подушке у самого Анечкиного носа лежит длинный светлый волос.
У Анечки никогда прежде волосы не выпадали…
Когда ушла Ольга и тот странный человек, который слишком робок, чтобы помочь, Адам затосковал. У тоски зеленый цвет больничных коридоров, и запах свежесваренной перловки. У тоски вкус какао, в котором больше молока, чем какао, а поверху плавает тугая морщинистая пленка. Тоска караулит, ходит следом голодной шакалицей, ждет удобного момента, чтобы вцепиться в глотку, и тогда уже не выпустит.
Адам привел в порядок тело.
Включил компьютер. Уставился на монитор и смотрел, пока резь в глазах стала невыносимой.
А на часах уже утро.
Шесть. Семь. Половина восьмого. Хлопает дверь, раздаются шаги. И снова дверь. Другие шаги. Третьи. Людей становится слишком много, и тоска отползает, но не так далеко, чтобы Адам забыл.
– Привет, ты как?
Он как всегда пропустил появление Дарьи, и как всегда смутился. Попытался скрыть смущение, но оказалось – слишком устал.
– Совсем не ложился, что ли? Ты просто…
– Придурок, – ответил Адам. На нее было приятно смотреть. Широкие брюки цвета морской волны и тяжелый свитер, рукава которого закрывают Дарьины пальцы до самых кончиков. Свитер темно–багряный, с золотыми звездочками по плечу. Яна говорит, что у ее сестры отсутствует чувство меры и чувство вкуса. И вообще все чувства, и в этом Дарья похожа на Адама.
– Не придурок, – возразила она и, оказавшись совсем рядом, положила руку на плечо. – Вставай. Тебе надо хоть немного отдохнуть. Или привести себя в порядок.
Ее прикосновение не противно. Пожалуй, Адаму даже нравится, потому что тоска не любит теплоты чужих рук и отползает еще дальше, на самую границу своего существования.
– Результаты уже есть?
Дарья пожимает плечами и, достав из сумочки – полосатый шар на длинной цепочке – карамельку, протягивает Адаму.
– Обещал как только, так и прислать. А я про гребень узнала. И про Батори. Тебе должно понравиться, ты ужастики любишь.
– Рассказывай.
– Не–а, – Дарья толкнула в плечо. – Давай так, ты идешь к себе и приводишь себя в порядок. А я рассказываю про гребень. Идет?
Она сидела в своем обычном кресле, накрывшись пледом, хотя температура в комнате была достаточно высокой, чтобы Дарья не испытывала дискомфорта. На одном колене Дарьи лежала толстая книга сказок Гоуфмана, на другом – пустая чашка с остатками кофе.
– Давным–давно, в шестнадцатом веке от Рождества Христова, в маленьком замке появилась на свет девочка, которую при рождении нарекли Эржбетой. А следует сказать, что семейка у девочки была специфической даже для трансильванских венгров.
Дарьино отражение в зеркале корчит презрительную гримасу.
– Ты меня слушаешь?
– Слушаю, – отозвался Адам, включая душ. Шелест воды попробовал перебить громкий Дарьин голос, но не сумел и, отчаявшись, стал тихим–тихим.
– Так вот, семейка у нее была – наполовину психи, наполовину маньяки. Причем вполне такие маньяки реальные. Бабка Эржбеты с темными силами водилась, тетушка на всю округу аки черная вдова прославилась. Матушка с отцом и братья тоже не отставали в веселье. В общем, ничего странного, что ребенок с дурной наследственностью, да еще в таком окружении выросший, сам головой подвинулся.
Ее голос весел, но в веселье чудится фальшь. Правда, Адам никогда не умел верно трактовать оттенки человеческой речи. И эта нынешняя уверенность странна.
– Ты слушаешь?
– Слушаю. Но ты не совсем права, – Адам выключил воду, потому как говорить в душе было неудобно. – Батори вряд ли можно назвать коренными венграми. Род основали братья Гуд Келен, родившиеся в Швабии. Они сумели объединить племена даков, и в 1036 году по слову императора Генриха III прибыли на помощь венгерскому королю Петеру. За что и были пожалованы дворянством, правом на родовое гнездо и многими милостями. Позднее семья делится на две ветви, одна из которых обосновалась в Трансильвании, другая – на западе страны. Эржбета Батори принадлежала к ветви Эчед, ее двоюродные братья были королями Польши и Венгрии.
Адам зубами попытался стянуть пропитавшийся водой бинт. Неудобно. И говорить получается плохо. Лучше бы он дал возможность Дашке рассказать. И он бы дал. В других условиях. Но сейчас следовало спешить, потому как уже половина десятого, и скоро появится Ольга.
– Ты червь книжный! – крикнула Дарья, но милостиво разрешила. – Продолжай. Сверим сказочки.
И снова она не права. История является сказкой лишь в том количестве, в котором ее желают видеть люди. И жизнь Эржбеты Батори – не исключение.
Со второй руки бинт стянуть было легче. Адам сунул ладони под струю воды, смывая желтый антисептик и засохшую побуревшую кровь.
– Эржбета появилась на свет в 1560 году. Ее отец, Дьердь Батори, был одновременно союзником императора Священной Римской империи Фердинанда I и его злейшего врага, Заполи. Мать – Анна Батори происходила из ветви Шомльо.
– А я всегда говорила, что близкородственные браки ни к чему хорошему не приводят!
– Для Анны это был третий брак, и к имеющимся двум сыновьям она родила еще четверых детей. Полоумного мальчика и трех девочек. При достижении Эржбетой одиннадцатилетнего возраста ее помолвили с Ференцем Надашди, более известным как Черный бей.
Руки сгибались плохо. Тонкие нити свежих шрамов стягивали кожу, грозя прорваться и выплеснуть новую порцию крови.
– У нее и вправду имелась предрасположенность к ряду наследственных заболеваний, среди которых наиболее явно проявлялись шизофрения и эпилепсия. Однако при всем том род Батори был весьма влиятелен. Владения семейства раскинулись по всей Венгрии, от Эчеда на востоке до Шомльо у границы с Австрией – на западе.
– Когда ты так рассказываешь, это совсем не похоже на сказку. И вообще, выходи! Я не могу говорить через запертую дверь!
Адам вышел.
– Ну и зачем бинты снял? Хотя да, хорошо, что снял, я тебя перевяжу, – Дарья кое–как выпуталась из складок пледа.
– Сиди. Слушай. Важно.
Потому что он должен завершить рассказ до появления Ольги. Но Дарья только мотнула головой и, схватив за запястья, потянула к столу:
– Ты говоришь, я делаю. Роли сменились, правда?
– Достоверно не известно, когда Эржбета совершила первое убийство, предположительно, это произошло случайно, в приступе ярости, которым были подвержены все Батори.
– А ты знаешь, по–моему, затянулось. На тебе все заживает, как на собаке.
Почему Дарья не слушает? Адам для нее информацию искал. Но не выпуская рук, она перехватила слово.
– Счет был открыт. Ты это хочешь сказать? У каждого из Батори было свое кладбище, просто про других не знают. Алина мне рассказала… Дело в гребне. И в старухе. Однажды Эржбета посмеялась над старухой–цыганкой, потому что та была грязна и уродлива, а Эржбета – молода и прекрасна. Но старуха сказала, что красота мимолетна, и когда–нибудь Эржбета состарится. Батори запомнила и…
– Идея–фикс, которая запустила процесс.
– Можно и так. А еще старуха сказала, что у Батори есть выбор. Тетка дала Эржбете гребень. Очень красивый гребень. Волшебный.
У нее задумчивое лицо. А еще Дарья мало похожа на Яну. Яна невысокая и аккуратная. Она любит стильную одежду и туфли на низком каблуке. Яна зачесывает волосы гладко, и волосы блестят на солнце. И помаду Яна использует бледную.
– Если расчесывать этим гребнем волосы молодой девушки, он заберет у нее молодость. И отдаст тому, кто возьмет гребень после…
Яна не верит в сказки, зато верит в биржевые индексы и рынок ценных бумаг. В аналитические прогнозы и чертово везение. Она так и говорит: «это чертово везение». Или еще «чертов везунчик».
– Конечно, девушка тогда умрет.
– Логично.
– Да что ты понимаешь, придурок! – Дарья вдруг оттолкнула его и, вскочив, отбежала в другой конец комнаты. – Логично… для тебя только и есть то, что логично! А что это по–свински, что это… несправедливо, так плевать! Как она могла! И Алина тоже. Она рассказывала спокойно, равнодушененько. Ее интересовали только гребень и невыполненное обещание, а то, что люди умерли, на это плевать! И что еще умрут!
– Ты в это веришь?
Если ее разозлить… очень сильно разозлить, она убежит и спрячется, а у Адама появится время решить иную проблему. Но если разозлить слишком сильно, то Дарье будет больно долго. А ему не хочется, чтобы ей было больно. Он и так перед ней виноват.
– Но ведь Ольга умерла. И Татьяна. И Алина призналась, что гребень пропадал. В первый раз она не заметила. Во второй – пыталась найти, но не успела. А в третий ей позвонили, сказали, где гребень, и еще посмеялись, дескать, если Алина поторопится, то сумеет предотвратить беду. И теперь он снова пропал! Он лежал в сейфе и…
– И кто–то открыл сейф, забрал гребень и спрятал его, чтобы продолжить сказку. И этот кто–то очень старается для сказки.
Нельзя ее успокаивать. Но надо договорить.
– Он или она нелогичны. Первые две смерти не имеют признаков насилия, если не считать факта бальзамирования трупа. Третий эпизод – явное убийство.
– Да потому что она сходит с ума! И Батори тоже! Она сначала использовала гребень, как было сказано, но… ей не хватало!
– Чего?
– Крови. Чужих страданий. Чужой смерти. Она хотела видеть, как уходит чужая жизнь! Чувствовать ее! Понимаешь, гребень – это обман! Эржбета оставалась красивой, но переставала быть живой, как…
– …как бальзамированное тело?
– Да! О Господи, неужели до тебя можно достучаться?!
Дарья импульсивная. В тот первый раз, когда Яна вытянула Адама из лаборатории «знакомиться», она предупредила:
– Дарья хорошая, но такая эмоциональная. Так что не дергайся, если чего.
Адам старался не дергаться. И старается до сих пор, хотя иногда сложно.
– В таком случае элемент бальзамирования приобретает ритуальную окраску и укладывается в концепцию девиантного поведения преступника?
Это должно ее разозлить. Эмоции похожи на качели. Почему бы не толкнуть их в другую сторону?
– Да.
– Тогда в нее уложится и причина смерти. Я надеюсь, что результаты анализов подтвердят наличие у Красникиной высокоагрессивной лимфомы Беркитта на фоне выраженного имуннодефицита.
– У нее был СПИД?
– Нет. Не знаю. Не похоже. Дефицит иммунитета может быть вызван различными факторами, в том числе и генетической предрасположенностью. Например, в результате близкородственного скрещивания, как у Батори. Обострение вследствие гормональной нестабильности препубертатного периода стало фактором, запустившим обе болезни. Мистичность алогична при наличии логического объяснения.
– Заткнись.
Она все–таки вспыхнула. Схватила сумку, попятилась, пока не уперлась в дверь.
– Если бы ты знал, как я ненавижу твою логику! Твое… твою дубовость!
Адам знал. И это знание поможет ему сегодня. Он посмотрел на часы, отметив, что в запасе имеется тридцать минут. Хватит, чтобы изложить некоторые соображения по делу. Оставалось надеяться, что в конечном итоге лист все же попадет в руки Дарьи.
Почерк у Адама скверный, Янка смеется, что он пишет, как кура лапой. И что лучше иероглифы расшифровывать, чем Адамовские письмена. Лист быстро заполнялся кривоватыми строками. Поставив точку, Адам перечитал и сделал приписку.
«Дарья, пожалуйста, соблюдай осторожность».
Он сложил лист, сунул его в конверт, надписал адрес и, спустившись в зал, передал курьеру. Ольга уже ждала. Как и положено невесте, она была в белом.
Степушка стоял у порога квартиры и скребся в дверь. Звонок не работал, а стучать было больно. Он совсем уж было решился уйти, убедив себя, что Марьянушки нету дома, но тут за дверью заворочалось, заскрипело, а после и вовсе что–то хрустнуло, словно на стекло наступили.
– Открывай! – взвизгнул Степушка, крестясь. И пригрозил: – Милицию вызову!
Воображение нарисовало ему вора, застывшего в ужасе. Вор был худоват и бледноват, он трясся, прижимая к груди коробку с Марьянушкиным хрусталем, и думал о том, что вот–вот будет схвачен.
Но дверь открыли.
На пороге возвышался мужик двухметрового росту. Блестела масляно бритая голова, бугрились мышцой руки, на левой синела татуировка.
– Чего тебе? – гулким голосом поинтересовался он, почесывая татуировку.
– М–марьяну.
Марьянушка протиснулась под рукой ужасного типа. Она виновато улыбалась.
– Это Федор. Федор – это Степан. Федор мой… друг.
Лапища сдавила пухлое Марьянушкино плечико, и та захихикала.
– Мы вместе работаем. А Степан – сосед мой. Он, верно, решил, что грабят, правда?
Степушка кивнул, не в силах отвести взгляд от квадратной физии, на которой застыло унылое выражение Степушкиной скорой смерти.
Вот тварь! Сразу с двоими роман закрутила. Небось выбирать думала, рядилась, который лучше. Сказать этому, что ли? Степушка заглянул в тусклые глазенки и передумал.
– Я… я тогда, пожалуй, пойду?
– Иди, – буркнул мужик, отодвигая Марьянушку в квартиру. Хлопнула дверь, заскрипел пол, натужно захихикала Марьянушка. Но вскорости смех растаял, сменившись звуками иными, от которых Степушку вбило в краску.
– Господи, спаси и помилуй, – сказал он двери, осеняя себя крестным знамением.
Произошедшее душило сердце несправедливостью, а в носу свербели слезы. Он же со всею душой к ней! И сбежать хотел вместе. И домик придумал с садом яблоневым, грядочками и гамаком, в котором станет отдыхать, природою любуясь. Непрошеная слеза скользнула по щечке прямо на губу.
– И по какому поводу рыдания? – поинтересовалась наглая девка, наблюдавшая за Степушкой с живейшим интересом. И давно она там стоит? Много ли видела?
Степушка поспешно вытер слезу и повернулся к девке спиной.
– Да ладно, с кем не бывает?
Степушка побежал по лестнице, силясь добраться до квартиры и захлопнуть дверь. Небось станет ломиться, так он милицию вызовет. Вызовет, и все тут!
Девка догнала, обогнала и стала поперек проходу, вперев руки в бока. Выглядела она злою. И левый глаз нехорошо прищурился, правый же глядел прямо в Степушкину душу.
– Знаешь, а я понимаю, почему она ту тушу выбрала, – сказала девка, упираясь пальцем в Степушкину грудь. – Потому что с тобою жить – себя не уважать. Ты же слизень обыкновенный. Трус. Мямля и…
– Заткнись! – взвизгнул Степушка, отступив на ступеньку. И потом еще на одну. Но теперь он оказался ниже девки. Он пялился на полоску белой кожи, которая просверкивала между свитером и брюками, и думал, что если девка не убралась, то снова станет мучить вопросами.
– Не–а. Поговорим?
– Я уже говорил с тобою!
Она наклонилась, положив руки на Степушкины плечи, и тряхнула, ласково пропев.
– Троих человек убили, гнида. Троих. А ты кочевряжишься.
– Я…
– Тебе не страшно? Ты думаешь, что самый хитрожопый, так? Что по–любому вывернешься и свое поимеешь? Сколько тебе заплатили?
– Уйди!
– А сколько бы ни заплатили, тебе мало будет. Или он, тот, который убивал, решит, что тебе мало. И тогда он придет за тобой…
– Она!
Сказал и онемел. Тело вдруг стало легким–легким, как будто внутри Степушки родилась и расправила крылья душа.
– Пойдем! – Легкость принесла решимость, Степушка стряхнул руки девки и, протиснувшись мимо нее, открыл дверь. – Давай. Если говорить, то там.
Ухало в груди сердце, и собственная храбрость пугала сильнее, чем до того – страх.
– И с чего это ты передумал?
– С того. На кухню иди. И тапочки надень, я полы помыл.
Пахло свежестью и радостью, ясность душевная пьянила, словно вино, и казалось таким странным, что Степушка прежде не понимал всего того, что вдруг понял сейчас. И что прозрение случилось не в храме, под заботливыми взглядами святых угодников, а на заплеванной лестнице, у квартиры любовницы, женщины, в сущности, несчастной…
Ломило невыносимой печалью к уже умершим и к еще живым. Свет в очах застил грязь кухоньки, и Степушка часто моргал, чтоб разглядеть хоть что–то. Девка – какое усталое у нее лицо – села на табурет и руки положила на колени ладонями вверх, точно милостыньку просила.
– Господь с тобой, – сказал Степушка, потому как и вправду Бог был с нею и милосерден. Со всеми ими был, а они не видят.
Горе горькое. Но не в Степушкиных силах изменить его.
– И первая, и вторая девочки умерли естественной смертью, – он заговорил, и слова–птички вылетали из тесной клетки разума. – Редкая форма рака. Единственное мое преступление, каковое и преступлением назвать нельзя – бальзамирование тела.
– Живого?
– Нет, что вы! – Степушка даже занемел от этакого предположенья. – И да. Она привела меня к девочке, когда та была еще жива. Показала и спросила, смогу ли я сделать так, чтобы ее красота осталась навечно. Я ответил, что могу постараться, но… понимаете, я ведь не пробовал методику на людях.
– На кошках тренировался?
– И на кошках, и на собаках. Я хороший таксидермист. И методика уникальна. Я не делаю чучел, но создаю произведения искусства. Меня знают. Советуют. Деньги платят. И она пообещала.
– Много?
– Много, – не стал юлить Степушка. – Я ведь болен был. Душа перекореженная помирала. И показалось, что разницы–то нету, кого раствором начинять, человека или скотину бессловесную.
– Но в тот раз девушка была жива?
– Да. Она болела, видно было, что долго не протянет, и та, другая, казалась такой… заботливой. Все сидела и волосы расчесывала, приговаривала, что главное – красоту сберечь. Горе ведь людей меняет. Сильно.
Девица кивнула и ничего не ответила. А Степушка по лицу прочел, что ее тоже изменило горе. Небось ударило под дых, сильно, до мути кровавой в глазах, до растерянности, в которой один вопрос полощется: почему я? Степушка протянул руку и накрыл широкую ладонь гостьи. Не одернула.
– Все еще наладится. Вот увидишь.
– Рассказывай.
В ее глазах блестели слезы, прятались под ресницами, как роса в высокой траве, но Степушка видел.
– И я решил, будто ничегошеньки плохого не будет. Только предупредил, что тело все одно вскрывать станут, и если делать хорошо, то надо в первые часы после смерти. Она пообещала позаботиться об этом.
– Вскрывать пришлось тебе?
– Да. Только сначала я все сделал… очень тонкая система. На вскрытом бы не получилось.
– Но Татьяна была мертва?
– Конечно! Я бы никогда в жизни… я бы не посмел убить живую душу.
Правду говорить легко, и пусть девушка думает, что Степушка ей исповедается, но на самом–то деле он с Господом беседует, рассказывая все, как было, показывая себя, раскаявшегося и очищенного этим раскаянием.
– Я был очень аккуратен. Приготовил смесь, подключил аппарат. Восемь часов ушло на то, чтобы выкачать кровь. Трижды менялся раствор.
На лице собеседницы омерзение. Ей, как и Степушкиной бывшей, кажется, будто делать подобное – кощунство. Но она не видела, как менялась девочка, как уходила смертельная бледность и розовела кожа, разглаживались ранние морщины и исчезала синева под глазами.
Когда Степушка закончил, то сам поразился тому, сколь прекрасно творение рук его.
– Я… я даже не хотел ее вскрывать, ибо это повредило бы работе. И повредило. Но правила не изменишь. Потом я привел тело в порядок, насколько смог.
Оно лишилось части совершенной своей красоты, и от этого Степушке было больно.
– Я позвонил ей, сказал, что работа исполнена. Она появилась сразу, словно ждала за дверью.
Белый халат на темном костюме, темные очки в поллица, красные губы, точно измазанные кровью. Длинные ногти и крохотная сумочка.
– Ей понравилось. Она сказала, что я хорошо поработал и что теперь должен понять и оставить ее наедине с девочкой. Нужно попрощаться. Я понял. И вышел. В соседнюю комнату. Я там иногда отдыхаю и сейчас тоже… поймите, я так устал.
И в этой усталости не было места сну. Степушка пребывал в том состоянии, когда утомленный разум беззащитен перед окружающим миром, любой звук, любая тень – словно игла.
– И когда она заговорила, я услышал все.
Степушка помнил, как это было. Цветочный аромат мыла. Сухая кожа рук. Больные глаза. И одно желание – лежать. Он и лежал на тонком матрасике, чувствуя каждый комок, каждую вмятину, словно он, Степушка, и не Степушка–патологоанатом, а принцесса на горошине.
Горошинами были пуговицы на наволочке, которые прилипли к щеке и давили на десну. Степушка закрыл глаза, силясь защититься от острого света, и уши бы заткнул. Но за берушами надо вставать, а двигаться сил нету.
– Спи, моя радость, усни. – Чужой голос проник сквозь гудение вентилятора, и лопасти последнего замерли, чтобы не мешать словам.
– Крепко–крепко спи.
Степушка перевернулся на бок.
– А когда проснешься, расскажешь, что там.
Сумасшедшая. Таких вокруг полно. Этот мир давно уже свихнулся, и люди вместе с ним.
– Сестрицу свою встретишь…
Смешок.
– Ты же хотела знать, что с ней случилась. Думала, что убили. Угадала. Убили.
Степушка замер.
– Только никто этого не поймет. А знаешь, почему? Потому что я умная. Потому что даже если поймут, то ничего не докажут. Этот мир слишком упорядочен, чтобы оставалось место для мистицизма… кто поверит в то, что можно украсть молодость? Они скажут: крадут имущество движимое или нет. Крадут жизнь, если образно выразиться. А молодость украсть нельзя. У них просто нет моего гребня. Помнишь, я расчесывала волосы Ольге? Ты ревновала… я видела, что ты ревнуешь. И ты обрадовалась, когда Ольга умерла, и я стала расчесывать волосы тебе. Ты ничего не поняла, моя маленькая глупенькая девочка…
Степушка сел на лежанке. Ему было муторно. И еще жутковато, как не случалось никогда прежде.
Вот разве что теперь, потому как лицо девушки, сидящей напротив Степушки, выражает недоверие. Надо ли ее убеждать? Степушка не знал. Он просто решил рассказать, как оно есть.
– Она все говорила и говорила. Очень долго. Говорила, что теперь все пойдет по–новому. Что жизнь только–только начинается и… и я подумал, она совсем свихнулась.
Степушка поерзал на стуле. Признаваться в содеянном было невыносимо тяжко.
– И что если так, то отчего б не попользоваться?
– Шантаж? – Ни тени улыбки на лице девицы, наоборот, она хмурится и становится старше, скучнее.
– Да. Понимаете… понимаете, я был всецело уверен, что девочка и вправду умерла от рака! Это факт! Все прочее – лишь домыслы.
– А что ее сестра умерла незадолго до того?
Степушка пожал плечами:
– Бывает. Генетическая предрасположенность. Но… их не убивали! Не существует в этом мире средства, способного вызвать развитие лимфомы Беркитта.
– А в мире ином?
Издевается? Не похоже. Глядит–то серьезно, как будто ждет откровения свыше.
– Не знаю, – честно ответил Степушка.
Девица кивнула и, положив на колено сумку, принялась в ней копаться.
– Вы ведь узнаете ту, которая к вам приходила? Посмотрите, пожалуйста, на снимки.
Степушка посмотрел. И еще раз посмотрел. И третий тоже, внимательно, потому как внутренний сторож, очистивший душу светом, ныне берег чистоту.
– Н–не знаю… понимаете, она была в шляпке. Такой, которая с вуалью. И там поля вот так, вниз идут, лицо прикрывают. А еще у рубашки воротник широкий и… я не уверен! Они же похожи по телосложенью.
Поверит ли? Поверила. Снимки забрала и поднялась.
– Погодите! – Степушка вскочил вместе с нею. – Я знаю, у кого сейчас этот гребень! Заберите его себе, и она к вам придет. Только осторожнее! Это может быть опасно.
И он быстро рассказал о второй встрече, о поезде на рельсах, о толпе и о собственном страхе и жадности, толкнувших на преступление. Он мог бы оправдаться, сказать, что не верил в эти мистические штучки, но не сказал. А гостья, слушавшая с преувеличенным вниманием, не стала попрекать и издеваться.
Уже на пороге, проводив ее, Степушка вдруг спохватился:
– Вы… вы простите.
– Вас?
Он мотнул головой, силясь уловить то, что вертелось на языке.
– Нет. Вы злитесь на кого–то… из–за кого–то… простите его и станет легче.
– Ты ошибся, – ответила она. – Я не на него злюсь, а на себя.
– Тогда простите себя. Иначе жить не получится.
Анечка смотрела на расческу. Сандаловое дерево, инкрустация пластинками бирюзы, ручка в виде прыгающего льва и волосы, застрявшие между зубьев. У Анечки никогда не выпадали волосы. И десны не кровили.
И вообще прежде она не чувствовала себя настолько слабой. Хотелось одного: забраться в постель, лечь и уснуть. В школу надо. Там Кузька. И эта его, подружка, которая на год старше Анечки и Кузьки.
Сегодня договорились поехать к Анечке.
Анечка не может. Она звякнет Кузьке и скажет, что заболела. И ведь если соврет, то самую–самую малость… Нет, ехать надо. Она же хотела про Серегу проболтаться… Зачем? Чтобы посадили. Если Серегу посадят, то Анечка поедет в Англию.
Господи, глупость какая. Зачем ей Англия?
Мысли в голове запутались совершенно. Анечка умылась. Оделась. Поняла, что накраситься не сумеет, и вышла из дому. Забравшись в машину, забилась в угол и закрыла глаза.
– С тобой все в порядке? – Серега приложил руку ко лбу. – Анька, ты же горячая вся! Илья, ей нельзя никуда ехать! Поворачивай домой. А лучше – в больницу.
– Не хочу.
Серегино присутствие рядом успокаивало. И ехать хорошо. Урчит мотор, машину покачивает, словно колыбель, и слабый аромат лимона щекочет ноздри.
– Иди сюда, – Серега обнял и прижал к себе. – И не спорь. Надо вернуться. А вдруг это серьезно?
Просто грипп. Анечка никогда не болела, чтобы серьезно и надолго. Даже в детстве. У Сереги туалетная вода резкая, чихать хочется, а от чихания в голове звенит.
– Ну, совсем расклеилась, да?
Нет.
– Я сейчас мамке позвоню. И тетке.
– Мне в школу надо.
Возражать, прижавшись щекой к рукаву, удобно. И еще приятно, когда Серега по голове гладит. И вообще хорошо, что он есть. А она собиралась Серегу ментам сдать.
Какая же она сволочь!
Анечка хлюпнула носом, до того ей стало стыдно за свои планы. Серега же расценил слезы по–своему.
– Ну не реви. Потом в школу пойдешь. И вообще, чего тебя туда потянуло вдруг? Любовь?
Не любовь, но… Кузя забавный. Он Анечке совсем–совсем не подходит, но зато у него есть собака и друзья. А у Анечки друзей никогда не было. Игрушки вот были, а друзей – нет.
– Будут. Все у тебя будет, обещаю. Ты только постарайся не заболеть, ладно?
– Ладно, – Анечка закрыла глаза и призналась: – А я на тебя настучать хотела. Кузьке. У него сосед – мент. Он приходил в школу и спрашивал про Капуценко. Тогда я ничегошеньки не знала и теперь не знаю. Но если сказать, что ты меня просил… просил…
– Алиби подтвердить? – шепотом подсказал Серега. – Если рассказать об этом, то меня станут подозревать?
Анечка кивнула. Сейчас Серега разозлится и оттолкнет ее. И снова станет, как прежде. Большой–большой дом, где у каждого своя нора. В норах одиноко. И даже лисы живут семьями.
– Зачем? – спросил Серега.
– Я… я хотела, чтобы тетечка меня любила. Тебя ведь она любит. А я… я просто при тебе. И вообще… ты же ей родной.
Серега нажал кнопку на панели, и стеклянная перегородка разделила салон на две части.
– Я знаю. Я слышала, как папуля говорил, что если есть ребенок, то по закону треть имущества по–любому полагается. Это потому, что тетечка все Тынину завещала. А Тынин – сумасшедший.
– Кто такой Тынин?
Серега не сердится? Анечка бы на его месте очень рассердилась.
– Это человек, который Таньку хоронил. Он сумасшедший, но тетечка все равно завещание на него написала. А папуля сказал, что суд отсудит, если родному ребенку. И что действовать надо быстро. Они хотят убить тетечку.
Отстранившись, Серега взял Анечку за подбородок, приподнял голову и заглянул в глаза.
– И давно ты знаешь?
Она мотнула головой и едва не упала от этого движения. Серега удержал.
– Я думала. Целый день думала. А потом мне гребень подарили. Он очень–очень красивый.
– Кто подарил?
– Дядька один. Он мерзкий. Он возле школы ждал и сказал, будто при Таньке гребень был и будто он дорогой. И вправду дорогой. А мне сон про него снился.
– Я сам Танины вещи забирал, – глухо произнес Сергей. – Не было среди них гребня. Анька, ты дура.
– Дура, – согласилась Анечка и снова закрыла глаза. Свет, проникающий через окна, причинял боль.
– Ты… ты почему не рассказала?
– Не знаю. А гребень очень–очень красивый! Правда. Я его под подушку спрятала. Только ты никому! Это тайна! И про тебя – тоже тайна. И про маму с папой. Ты говоришь, что рассказать надо. А кому? Тетечке? Но я маму люблю. И папу. И вообще все так странно. А мне хорошо. Нет, правда, хорошо! Поехали в школу?!
Серега отказался. Он держал ее крепко, и Анечке было немного неудобно от этих объятий. И еще очень жарко. А потом пятки зачесались, но Серега не дал сапоги снять. Он сам вытащил Анечку из машины и, отмахнувшись от Ильи, затащил в дом. Помог раздеться, прогнав горничную, и уложил в постель.
А гребень забрал.
Пообещал вернуть. Анечка поверила: Серега добрый.
А она – сволочь. Но исправится. Обязательно исправится. Вот только поспит немного.
– Выпей, – велела Ольга, протягивая пластиковый стаканчик. – Полегчает. И не психуй ты так, скоро вернемся.
Адам принял стаканчик. Сделал несколько глотков и вывернул остаток на сиденье машины.
– Что ты делаешь, урод?! – взвизгнул водитель, оборачиваясь. Ольга поспешила его успокоить. Адам же уставился в окно.
Дорога тянулась вдоль желтых новостроек, которые с одной стороны подпирал пустырь, а с другой – куцый лесок. Блестели вымытые талым снегом ели, пыхтел трактор, увязший в грязи, провисли мокрыми нитками провода. Проходило оцепенение.
Что бы там ни было в чае, но оно работало. Адам с удовлетворением отметил, что пульс его выровнялся и дыхание пришло в норму. Правда, появилась сонливость, но она – скорее норма для седативных средств.
– Ты ведь помнишь, что делать, Адам? – спросила Ольга, поворачиваясь всем корпусом. Она привстала и оперлась на спинку сиденья локтями. – Ты ведь не станешь делать того, что меня расстроит?
Водитель громко хмыкнул. Вероятно, он считал, что остался неузнанным.
Адам зевнул и закрыл глаза. Разговаривать ему не хотелось.
– Уверена, что не переборщила?
– Уверена, – огрызнулась Ольга. – Он притворяется. Он у нас вообще знатный притворщик.
Почему бы и нет? Мимикрия – одна из возможных стратегий выживания, и не самая плохая.
Машина повернула налево. Звуки города стали громче, отчетливей. Потом направо. И снова налево. Выбранный путь соответствовал карте, следовательно, сюрпризов не предвиделось, что не могло не радовать. Наверное, странно радоваться собственной смерти, и психиатр непременно сказал бы что–нибудь умное по этому поводу. Но психиатра не было и больше не будет в жизни Адама, как и самой жизни.
Остановка. Рука на плече, и раздражение, которое чувствуется за этим прикосновением. И подтверждая догадку, Ольга шипит:
– Вставай! Идем!
Серый куб ЗАГСа влажно поблескивает, и золоченые буквы горят на табличке ярко, почти ослепляя. Адам щурится, но прочитать ему не позволяют: водитель подталкивает в спину и шепчет, уже не скрывая злости:
– Пошел!
Адам не может сдвинуться с места, ноги словно приросли к шестигранной плитке, из стыков которой торчат стебельки травы. Слишком много чужого. Слишком много другого. И дышать.
Психиатр учил дышать.
Глубоко, чтобы до боли в ребрах, до воздушной пробки в горле, которую выталкиваешь с резким выдохом. И снова вдох.
Первый шаг. Смотреть под ноги. Людей нет. Ничего нет. Плитка есть. Порог. Ступеньки с узкой золоченой каймой.
Вдох–выдох. Все хорошо. Розовая крошка в искусственном граните, точно звезды впаяли.
Иррациональная ассоциация говорит о высоком уровне эмоционального статуса, несмотря на седативное средство, полученное от Ольги.
Ее партнер держится чересчур близко.
Двери открываются. Внутри пахнет знакомо, цветами и свечами. И вонь их несколько снижает напряжение. Настолько, что Адам решается поднять взгляд.
Зеркало во всю стену. Расчерчено ромбами, украшено золотыми гвоздиками, и кажется, что отражения приколотили к воде.
У зеркала нервозно переминается дамочка в красном костюме. Прямая юбка морщит на бедрах, двубортный пиджак расходится на груди, грозя лопнуть. Судя по верхней пуговице, более темной, чем остальные, однажды угрозу он выполнил. Дамочка сидит на диете и врет себе, будто диета помогает. И в поддержание вранья натягивает старые вещи. Это глупо.
– Мы к Наталье Юрьевне, – говорит Ольга гулким шепотом. – По поводу…
– Да–да, – соглашается дамочка и широким жестом указывает на дверь с табличкой: «Администратор».
– Мне надо в туалет, – Адам постарался сказать громко, но все равно голос утонул в громадине зала, только отражение на золоченых гвоздиках нервически дрогнуло.
– Что? – переспросила Ольга. А дамочка брезгливо скривилась и забыла про то, что надо утягивать живот, который тотчас вспух тяжелым пузырем.
– В туалет. Надо. Организм требует избавиться от избытка влаги.
Адам пояснил охотно, получая странное удовольствие от того, как меняется лицо Ольги.
– Физиологическая потребность, игнорировать которую неразумно.
– Иди. Присмотри за ним…
– Не стоит. Будет хорошо, если вы останетесь за дверью. Специфика моего психологического портрета требует уединения при некоторых процессах.
Губы дамочки сошлись ярко–красной точкой, а грудь подпрыгнула, увеличив давление на пуговицу до предела. И водитель, видя гнев, схватил за руку, потянул куда–то вбок, шипя на ходу:
– Да я тебе…
В туалет заглянул и, убедившись, что окон нет, впихнул Адама внутрь.
Белый кафель. Запах хлорки. Еще один зеркальный квадрат, на сей раз, правда, без гвоздей. Три кабинки. Рукомойник.
– Вы здесь? – спросил Адам, не особо надеясь на удачу. Однако ближайшая дверь скрипнула, выпуская вчерашнего толстяка. Он явно нервничал. Но он пришел. Уже хорошо.
– Вы… ты не передумал? – толстяк облизал губы.
– Нет.
Адаму немного жаль толстяка, которого посадят. Толстяк наивен. Он пришел убивать и вооружился вчерашним сценарием. И почти уверен, что останется безнаказанным, и знать не знает о подельнике Ольги. А подельник нервничает. И обязательно запомнит толстяка. И даст показания, открещиваясь от убийства.
Нож лежал в пластиковом пакете. Длинная рукоять и еще более длинное лезвие.
– В хозяйственном купил, – пояснил толстяк и смахнул пот. – Заехал и купил. Правильно? И еще вот перчатки.
Он продемонстрировал руки в бледной оболочке хирургических перчаток.
– Молодец, – похвалил Адам и снял пиджак, который аккуратно пристроил на угол дверцы.
– Я… ты… тебе же не будет больно?
Все–таки люди во многом алогичны. Какая разница, будет ли больно, если боль, как и жизнь – явление конечное?
– Не будет.
Адам повернулся боком и, указав на место под левым ребром.
– Размахиваешься и бьешь. Проворачиваешь лезвие. Уходишь. Старайся не бежать. Выйдя, переоденься. Одежду сложи в пакет. Отвези в другой район. Сунь в контейнер для отходов. После отправишься к кинотеатру. Там в мусорном ведре или в урне посмотри билет. Их часто выбрасывают на выходе. Выбери сеанс, который приходится на данный временной отрезок. Если не видел этого фильма – посмотри. Он и билет – твое алиби.
Толстяк кивал.
– Кажется, все. А теперь бей.
Он попятился. Перехватил нож обеими руками. Закрыл глаза. Замахнулся…
– Не могу! Ты… ты сумасшедший! А я не такой! Я не убийца… я…
Нож выпал. Звякнуло о кафель лезвие. Хлопнула дверь, порывом сквозняка сбивая на пол пакет. Жаль. Все несколько усложнилось, хотя произошедшее было вполне ожидаемо. Адам, вынув платок, поднял нож. Шагнул в кабинку, заперев за собой дверь.
Время уходило.
Так. Держаться за основание рукояти. Бить под углом – толстяк ниже ростом. Плохо, что замахнуться толком не выйдет. И закрепить негде.
Ничего. Адам справится.
Он закрыл глаза, вдохнул и вместе с резким выдохом ударил.
Стало больно. Очень больно. Настолько, что Адам, не выдержав, застонал. И сполз по стене, пытаясь завалиться на пол, вдавливая весом тела лезвие.
Выдохнуть. Вдохнуть.
Плохо.
Во рту ощутимый привкус железа. Встать на четвереньки. Сделать шаг. И еще. Упереться лбом в запертую дверь. Лечь на пол. Закрыть глаза.
Теперь все будет хорошо.
– Видишь, я пришел, – сказал Адам.
– Вижу, – ответила Яна и, коснувшись волос, упрекнула. – Что ж ты наделал, гений мой глупый?
А потом он увидел себя изнутри. Сталь, продавившую тонкий слой эпителия. Разодранные мышечные волокна и перебитые стены сосудов. Артериолы и венулы похожи на трубы, по которым проехал Камаз. Кружево капилляров измято. Бляшки эритроцитов темнеют, окисляясь. Фибриноген превращается в фибрин, и тот растет коралловым островом, надеясь перекрыть русло кровяных рек.
Слишком медленно.
В дверь стучат. И еще стучат. Или уже не в дверь, а в сердце?
– Да что тут… твою мать!
Именно. Мать–перемать. И время схлопнулось.
Паладин Турзо
Тише, ветер, небо плачет. Тучи черные свирепы. И луны бесстыжий глаз в окна пялится.
Слушает Эржбета ночь. Ночь разглядывает Эржбету. Гладят тело руки ледяные, омывают слезами, отпевают голосами, которые не слышны никому, кроме урожденной Батори.
И тянет ветер не дым пожженных деревень, не плач людской, не гортанные голоса турков, что яростью движимы, выплеснулись на окрестности Чейте.
Слушай, Эржбета, слушай.
Вот несется по пропасти стук подков. Тенями черными пластаются кони, и пена с разодранных ртов падает на землю, устилает ранним снегом. Вот поднимается и опускается плеть, разрисовывая конские крупы кровавыми узорами, и тонет ржание средь голосов и звона оружейного.
Близится судьба. И ровна дорога перед ней. И лик ее темен, выскоблен годами да обожжен порохом. Зовут судьбу отцовским именем. И плащ крестовый лежит на плечах ее.
Скачет–торопится паладин Дьердь Турзо, советник короля. Хмур он и страшен, тяжек долг его, но не в силах человечьих с дороги свернуть.
– Когда? – шепчет Эржбета ветру и руки поднимает.
Скоро. Завтра. Сегодня. Уже. Или еще потом. Но быть человеку короля в Чейте, слушать шепот теней, что горазды рассказывать, мешая ложь и правду.
Так может, проще – шагнуть вперед? Дать себя ветру и земле, воде и травам? Стать частью иного, чему нет названья? Эржбета поднялась на цыпочки, и ветер толкнул в живот, заставляя отступить от пропасти. Верно. Не время еще. Эржбета – Батори. И Надашди. И за спиной ее сила двух ветвей, чьи корни напоены древностью земель нынешних.
– Да–да–да, – ветер погладил лицо, размазывая капли воды. – Надо.
Тетушка прошла до конца. Эржбета слышала о смерти ее и плакала, когда никто не мог увидеть слез. И уже тогда боялась, зная, что ее собственная смерть тоже будет ужасной. Трехликий бог, который Камень, Дерево и Птица, каждому готовит свой путь. Она закрыла глаза и, подув на ладонь, попросила ветер:
– Скажи ему, чтоб поторопился.
И прозрачная душа, соскользнув в пропасть, покатилась по склону, грохоча камнепадом. Она рухнула в реку и оседлала водяного коня, чья грива – пена, чьи копыта – вода.
Всадники, остановившиеся на ночь, услышали гром. Замерли солдаты у костров, забеспокоились лошади, и пара собак завыла на круглую луну. Дьердь Турзо вышел из шатра как был, в простых штанах и рубахе грубого полотна. Он прислушался к реву и пожал плечами:
– Горы. Всякое случается.
Однако несмотря на уверенность его в правоте, ночь выдалась бессонной. Ветер носился по ущелью, сыпал камнями и норовил раздуть костер до самых небес, а под утро, утомившись, принялся скулить и вздыхать. Он бродил вокруг шатра, не давая уснуть, и шептал сотней женских голосов.
Утро застало Дьердя молящимся.
И солдаты, обычно безверные, тоже сгрудились у костров, слушая звонкий голос молоденького монашка. Откуда он взялся? И зачем? Но прогнать его Турзо не посмел, более того, велел дать монашку одну из вьючных лошадей.
– Вы восстановите справедливость. Почти, – сказал тот, забираясь в седло. Босые, избитые в кровь ноги, уперлись в стремена, а худые руки вцепились в поводья куда уверенней, чем в четки. – Совсем вам не позволят. Но помните, главное – остановить ее.
И ветер толкнул в спину.
Чейте началось с мертвых деревень. Низкие дома скрывались в снегу, и белый, он хранил на себе лишь звериные следы. Изредка где–то вдали появлялись нити дыма, чтобы тут же растаять в мутном небе. Начавшийся снегопад скрывал пути и выравнивал дороги, и Дьердю пришлось замедлить шаг.
Монашек оказался неожиданно полезным. Местный, он ловко находил путь и вел отряд по горам, словно пророк Моисей по пустыне Синайской.
Дважды приходилось спешиваться, до того узки были горные тропы. Но монашек отказался от сапог. Голые ступни его ломали наст, окрашивая розоватым колером, а он, упрямец, твердил молитву. И святость человеческая наполняла души людей.
– Кто ты? – спросил Дьердь на одном из привалов, когда монашка подвели к костру.
– Человек, – ответил монах, глядя сизыми больными глазами.
– Садись. Ты помогаешь нам?
– Не вам. Богу.
– Почему?
– Потому что это правильно, – он все же не выдержал и протянул к огню синеватые ладони. – И потому, что время пришло.
Кого другого за подобную дерзость Турзо велел бы выпороть, а то и вовсе бросил бы тут, оставив самого разбираться с волками, что уже который день шли за караваном. Но сей человек внушал если не страх, то опасение тем, что и вправду был крепок верой.
И Турзо подал ему свою чашу с подогретым вином.
– Благодарю, – монах поклонился, принимая дар. Его манеры свидетельствовали о том, что он знал жизнь иную. – И вы правы. Господь открыл мне милость свою недавно. Он дал мне шанс спастись и получить прощение. То место, куда мы идем… там давно позабыли имя Его. Там славят имена иные, и Дьявол, великий Обманщик, прячется за новыми масками.
– Вы были в Чейте? Что там происходит? Слухи, доходившие до короля, весьма… странны.
Монах пригубил вино. Он пил медленно, наслаждаясь каждым глотком.
– Я был в Чейте. Я жил в Чейте. И в ее покоях. Она и вправду прекрасна. Каждое утро она просыпается вместе с солнцем и, садясь у зеркала, начинает расчесывать волосы. Мне нравилось смотреть, как меняется ее лик. Сколь возвышенным он становится. Сколь прекрасным. Мне думалось, что такая красота, возможна лишь милостью свыше. А выяснилось, что Бог здесь ни при чем.
Верные соратники подходили к костру, рассаживались на плащах.
– Когда же волосы ее становились легки и обретали прежнюю черноту, она звала служанок. Звук медного колокольчика разносился по замку, и по зову его в комнату Эржбеты входила Йо Илона. Это женщина из руссов, огромная, словно сама гора. Ее груди тяжелы, а живот необъятен. Однажды Йо Илона кулаком разломила наковальню, а вторым – вышибла дух из кузнеца, посмевшего сказать обидное про госпожу. Йо Илона приносит детей. Они сидят на плечах ее, словно птенцы, и держатся за желтые косы.
– То, что говоришь ты, странно, – сказал Турзо, знаком приказывая подать еду.
– Это чужие дети, те, кого Эржбета велела привести в свой замок, желая воспитать людей верных и преданных. Собственные ее дети разлетелись по миру. Графиня целует каждого ребенка, и те плачут, потому что души их горячи, тогда как губы Эржбеты холоднее льда.
Соленое мясо, подогретое над огнем, лишено вкуса, как и холодный, зачерствелый хлеб. Но люди едят. И слушают, впитывая каждое слово.
– Когда детей уносят, Эржбета снова садится перед зеркалом, и служанки начинают скрести ее лицо. Они натирают его лимонным соком и перепелиными яйцами, медом и творогом, перетертыми листьями мяты и жиром белых овец. Они мажут его тайными мазями, которых у Эржбеты целый сундук. Они читают заклятья, призывая тайные силы.
– Ведьма! – голос был слаб и тонок, но вместе с тем подобен камню. Он пробудил ропот, что побежал по толпе, становясь все громче.
Ведьма.
А монах, точно не слыша, продолжал.
– И когда кожа ее вновь становится белее белого, Эржбета позволяет служанкам одеть себя. Затем она спускается в парадный зал, садится в кресло, которое прежде занимал ее супруг, и сидит в нем часами. Она не нуждается ни в еде, ни в питье, ни в молитве. Ее взор устремляется в огонь. И Дьявол рисует для Эржбеты письмена. Когда же наступает вечер, Эржбета уходит в башню. Я не знаю, что в ней. Но кричат там часто.
Люди, переглядываясь, крестились. Сам Дьердь испытывал желание ударить монашка по щеке, вырывая из этого странного отупелого состояния.
Врал ли он?
Говорил ли правду?
Люди, каковым удавалось добраться до королевского трона, валялись в ногах и молили о защите. Они рассказывали о Кровавой Графине, что вылетала по ночам из замка, чтобы пить людскую кровь. Другие обвиняли в воровстве детей и прелюбодеянии. Третьи – в черном колдовстве. Четвертые, приведенные в качестве свидетелей, немо выли.
И плач людской переполнил чашу королевского терпения:
– Иди, – сказал он, уже не король, но император Матвей. – Иди и узнай, что там делается.
– А если они говорят правду? – осторожно спросил Турзо, предчувствуя, что оба рода – и Батори, и Надашди – не обрадуются вмешательству в дела вдовой графини.
– Если… если так, то в руке твоей – моя справедливость.
И слова эти разнесли. Видать, долетели они и до ущелья в преддверии Карпат, приманив безумного монашка с его страшными историями.
– Я ей помогал, – произнес он, неловко вставая на колени. – Я был молод и глуп. А она пообещала мне власть, богатство и силу, с которой ничто не сравнится. Хитер Дьявол. Слаб человек. Я сказал: да будет так. И стало так. Мне пришлось идти с гор вместе с Фицке, мерзостным горбуном. И ходил я от замка к замку, от дома к дому. И спрашивал: имеете ли вы дочерей, каковые прекрасны и горды? Желаете ли вы дочерям своим счастья? Ежели желаете, то отдайте их Эржбете Надашди в замок Чейте, ибо тогда графиня научит дочерей ваших всему, что надлежно знать девице хорошего рода. И найдет им женихов. И будет счастье всем, какового никто не видывал. Голос мой был сладок, а вид богат.
Человек у костра был мерзок. И многие, восхищавшиеся крепостью веры его, отвернулись. Гнев появился на их лицах и жажда мщения. Дьердь поднял руку, успокаивая люд.
– И многие верили. Они собрали дочерей, дав наставленье во всем слушаться госпожу Надашди, и выставили тех из дому. Они в гордыне своей надеялись, будто смогут породниться с каким–нибудь из древних семей. На этих руках кровь невинных.
Пламя, вскипев, облизало ладони и стекло рыжими искрами. Руки же остались неопаленными.
– Эржбета и вправду учила их. Она ведь была умна и сведуща во многих вопросах. Она знала тысячу трав и язык греков. И то, как держать замок, и то, как встречать гостей. И то, как убивать, чтоб не осталось следов. Первые умерли от лихорадки, что сковала члены их и сожгла изнутри, оставив тела иссушенными. И Эржбета надела наряд печали, самолично написала письма родичам и велела снарядить богатые похоронные кортежи. Однако не прошло и месяца, как погибли еще трое, и многие заговорили о неведомой болезни, что поселилась в замке Чейте. А когда смерти продолжились, все уверились – проклятье висит над домом. И это истинно так, ибо Дьявол поселил в доме сем дитя свое.
Монашек вскочил и руки распростер над костром:
– Ладиславом меня звали! Помните это имя! Молитесь за несчастного, что душу потерял.
– Сядь! – рявкнул Дьердь Турзо, сам же поднялся и, окинув взором солдат, повелел: – Разойдитесь. Скоро мы будем в Чейте. Скоро выясним все.
Ох Эржбета…
Славен был род Батори, да только перемололо время эту славу. Умерли его короли, отвернулись от него императоры, память троном меченых коротка, как миг. Исчезли родичи, друг за другом уходя в сырую землю, и отблески былого величия лишь продляли агонию.
Иссякла сила Батори.
И ныне рукой Дьердя Турзо будет срезана еще одна ветвь с оскудевшего древа.
Замок вынырнул из снежной мглы. Ветер разбивался о высокие стены Чейте, выла метель, набрасывая снежное покрывало, и редкие огни сверкали сквозь ночь, как волчьи глаза.
Люди, утомленные дорогой и подъемом, оживились. Дьердь, придержав коня, дождался, пока подтянутся последние. И монашек, встретившись со взглядом паладина Турзо, съежился.
– Она там, – прошептал Ладислав, и ветер подхватил шепот, разнося по узкой дороге. – Там она. Ждет! Она знает наперед! Она…
Ворота замка оказались заперты. Колотить пришлось долго. И еще дольше, перекрикивая бурю и сдирая горло, объяснять, кто явился в Чейте. Открыли. Впустили. Приняли лошадей и помогли спешиться. Сунули в руки фонарь и тут же отступили, будто бы и не люди служили в Чейте – тени бессловесные.
Поймав одну за руку – теплую, человечью – Дьедрь крикнул:
– Где хозяйка?
Тень молча указала на дом. А монашек, ввинтившись между Дьердем и тенью, сказал:
– Идемте, я знаю, где ее искать.
Он повел по коврам, оставляя на них комья грязного снега и следы. Он шел вдоль стен, и портреты Надашди и Батори с презрением смотрели на предателя. Он сторонился редких факелов и еще более редких людей. И ускорял шаг.
Дьердь едва–едва поспевал за ним. Стража сзади и вовсе бегом неслась, грохоча железом доспехов.
– Ладислав! – раздался громкий голос и навстречу вышел карлик, уродливый, как война. – Стой, Ладислав! Ты предатель!
– Покайся, Фицке!
Карлик захохотал и подбросил два факела, рассыпая искры по полу. Он поймал факелы на лету и тут же швырнул в монаха. И снова захохотал, глядя, как тот сбивает пламя. Промокшая одежда не вспыхнула, а боли Ладислав давно не чуял.
– Кто вы? – поинтересовался карлик, расправляя чудовищно длинные руки. Коротенькие же ножки прочно уперлись в пол. – Кто вы и зачем пожаловали в Чейте?
– Ты не узнаешь меня, шут? – Дьердь Турзо снял шлем. – Ты бывал в моем доме. Ты веселил гостей на свадьбе моей дочери, и я сам подарил тебе три флорина.
Карлик ничего не ответил, а в руках появились ножи. Рукояти их скрывались в умелых ладонях, а лезвия выглядывали серыми жалами.
– Уйди, горбун. Я здесь по слову императора…
Договорить не вышло, дернулись руки, свистнули ножи, вспарывая воздух, и зазвенели, столкнувшись с железом. Ловок был карлик, но умел был паладин Турзо. На лету мечом сбил ножи и велел:
– Свяжите его!
Стража, оттеснив господина, напала на горбуна. Тот сопротивлялся. Он хватал людей и, подняв над головой, швырял. Он месил кулаками и хохотал, и даже когда его повалили на землю и спеленали, не успокоился:
– Ты предатель, Ладислав! Предатель!
– Веди дальше, – рявкнул Турзо, отвешивая монашку подзатыльник. – Где она? Я хочу знать, где она! Слышите, вы все?!
В нижнем зале.
Эржбета Батори, графиня Надашди сидела в высоком кресле с резной спинкой. Над ней возвышались волк и дракон, а еще выше парил вырезанный из дерева сокол.
Хозяйка замка Чейте была столь же прекрасна, как в тот день, когда она вошла в празднично убранный замок Бичеваг. Тогда на ней было платье темно–зеленое, почти черное, а по подолу расцветали белые лилии и сапфировые незабудки. Сегодня она нарядилась в белое, и белизна наряда лишь подчеркивала бледность кожи. Убранные под сетку волосы были черны, а на воротнике и лифе платья посверкивали алмазные звезды.
И кровь на руках и подоле была ярка, как никогда.
– Здравствуй, Дьердь, – сказала хозяйка Чейте, улыбаясь. – Я рада приветствовать тебя в доме моем. Была ли спокойна твоя дорога? И не желаешь ли ты отдохнуть? Быть может, тебя мучит жажда или голод?
Она рукой очертила столы, уставленные золотыми и серебряными блюдами. Еда на них давным–давно остыла, а частью даже сгнила, подернувшись зеленым налетом плесени.
И Дьердь отвернулся от стола.
– Здорова ли твоя жена и моя кузина Эржбета? Хорошо ли живется дочери твоей Юдит? Хорошего ли мужа я нашла для нее? – продолжила расспрашивать Эржбета.
– Я пришел за тобой, – переломив себя, сказал Дьердь. – По слову императора.
– До него дошли эти слухи? Рыжий Меджери их распускает. Ты же знаешь, Дьердь. Ты ведь не веришь тому, будто я умею летать или становиться туманом? Цыгане верят в мулло. А ты, Дьердь Турзо, родич мой, во что веришь?
– В то, что вижу.
Он наклонился и, стянув перчатку, прижал пальцы к шее девушки, что лежала у ног графини. Срезанный цветок, лилия белоснежная, измаранная кровью. Дьердь осмотрел раны, ужасаясь их количеству, пересчитал ожоги и выпрямил сломанные пальцы.
Люди стояли. Смотрели. Ждали приказа.
– Она не хотела меня слушать. Служанки упрямы, – пояснила Эржбета, продолжая улыбаться.
– Это не служанка.
Дьердь прикрыл мертвую плащом и перекрестил.
– Туча, туча, защити Эржбет! Ты есть Бог. Ты есть Дерево, Камень и Птица. Ты есть Смотрящий из темноты и идущий на лапах ночи. Помоги мне! Огради меня! Пошли девяносто девять черных котов! Пусть выйдут они из гор, вод и трещин земных… – Эржбета говорила речитативом и водила пальцем по Черной книге, лежавшей на ее коленях. – Пусть пройдут они тропами ночными. Пусть найдут Меджери Рыжего и принесут мне сердце его! Пусть!
– Ведьма! – завизжал кто–то за спиной Дьедря.
– Ведьма! – подхватили крик, ширя и передавая из уст в уста.
– И пусть хранят Эржбет от зла, заклинаю именем твоим, о Иштен…
Кубок ударился в стену, заплескав наряд графини вином.
– Хватит! – рявкнул Дьердь, становясь меж людьми и Эржбетой. – Она безумна, разве вы не видите?
Давешний монашек выступил из толпы и, указав обеими руками на Эржбету, сказал:
– Она ведьма. Как ведьму и судите! Иначе…
Договорить Дьердь не дал: ударил латной перчаткой в лицо, сбивая на пол. И пнул в ребра.
Не выносил он мерзости людской. Ее в отличие от безумия сложно было объяснить.
Суд, начавшийся в Вене в марте года 1610–го и завершившийся отправкой Дьердя Турзо в замок Чейт, продолжился. Эржбету и слуг ее, взяв под стражу, вывезли в Бичеваг. Туда же прибыл и личный посланник короля, кардинал Франсуа Форгач, а с ним и двое дознавателей: Мойзич Циройку и Анджей из Керештур.
В первый же день по прибытии их состоялась приватная беседа.
– Чернокнижие – великий грех, – произнес кардинал, крестясь. И герцог вынужден был повторить сей знак, но на манер иной. Не следовало злить посланца короля, пусть и не внушает посланец этот хоть сколько бы доверия.
– Эржбета безумна. Я самолично пересмотрел каждую страницу в этой книге. Там ничего нет! Ничего!
– Верю, охотно верю. Но разве не могло быть так, что вы, любезный герцог, слишком чисты духом? И оттого не явились вам письмена дьявольские?
Скользок он был и хитер. Мудростью змеиной блестели глаза, сытостью лоснились одежды богатые. И оба дознавателя были под стать кардиналу.
– Но вовсе не о том я хотел речь вести, – кардинал улыбнулся. – Напротив, я всецело готов поддержать вас. Безумие… ни королю, ни вам, ни кому бы то ни было не нужны в родичах безумцы, но еще менее нужны чернокнижники. Обстоятельства требуют выбрать из двух зол меньшее.
– Люди говорят…
– Люди всегда говорят. Нужно дать им иной смысл бесед. Пусть говорят о жестокости. О пролитой крови. О невинных душах, загубленных Эржбетой. Бог видит, что сие – правда. Но пусть говорят иначе.
– Как? – Дьердь потерялся в словесах, как горожанин в лесу.
– Как о безумии женщины, обуянной манией навеки сохранить свою красоту. Как о грехе тщеславия. Как о гнилой сути их племени, отравленной в тот миг, когда дщерь Евы приняла яблоко от змия.
Кивали дознаватели, крестился кардинал, Дьердь слушал, пытаясь найти в речах подвох. Не находил.
– Она станет примером для прочих…
– Вам не удастся замолчать всего.
– Это не нужно. Там вдосталь людей низких, которые сами не отрицают участия своего в противоестественных обрядах.
– Что же нужно от меня?
– Не вмешиваться. Просто не вмешиваться. Во благо государя и мира.
И Дьердь Турзо, паладин императора, согласился. Он замолчал и молчал все время, пока длился суд.
Вызывали свидетелей и те, мешая правду с ложью, говорили. О смертях. О жестокости. О крови, что потоками заливала подземелья Чейте. О железной деве. О ваннах крови. О ножах и крючьях. О тьме разума. И наступил миг, когда сам Турзо уже не смог сказать точно, что из осевшего в протоколах братства Иисусова является истиной, а где начинается вымысел. Недоверие же Турзо к кардиналу возросло многократно. Люди, столь умелые во лжи, когда–нибудь забудут, что есть правда.
Первыми казнили приспешниц Эржбеты. Поглядеть на них собралось множество людей. Сначала ломали пальцы и выдирали ногти, и толпа радовалась, ловя крики обреченных. А когда же они, привязанные к столбам и обложенные хворостом, вспыхнули, крик перерос в вой. И вой этот долго стоял над площадью, ибо умелый палач разгонял дым, не давая обреченным милосердия.
Карлик, в подземельях Бичевага враз утративший былую смелость, сумел договориться с кардиналом. Он выступил перед собранием, подробно рассказав о том, что хозяйка утратила разум, а три колдуньи, сговорившись, воспользовались немощью Эржбеты, дабы творить ведьмовство.
Поверили ли Фицке, паладин Турзо не знал. Зато испытал радость, когда палачу не удалось срубить голову с одного удара. Когда же обезглавленное тело отдали пламени, Дьердь перекрестился и испросил прощения у небес за то, что вынужден будет совершить.
Он возвратился в замок Чейте, и многие люди вышли встречать кортеж. Они пропускали солдат и рабочих, а карету освистывали. Порой пытались и камнями швырять, но Дьердь пресекал непотребства.
Велика была вина Эржбеты. Но и наказание ей было отмеряно немалое.
Уже в Чейте Дьердь смотрел, как споро работают каменщики, закладывая дверь в покои графини. Она была спокойна, не пыталась ни кричать, ни рваться на свободу, но напевала песенку сиплым голосом. Турзо представил, как Эржбета сидит на высоком стуле и пристально разглядывает свое отражение. И блестит, отражая огни свечей, венецианское зеркало.
– Не забудь, Дьердь! – сказала Эржбета, и голос ее прошел сквозь стену. – Ты обещал передать мой подарок Анне!