Часть 2
Свет
Дашка просыпалась долго. Сначала она ворочалась в постели, зарываясь в одеяло, но яркий свет все равно щекотал глаза, заставляя морщиться. И в конце концов, Дашка смирилась, потянулась, зевая до ломоты в челюсти, а потом смачно чихнула.
Белое перо, сорвавшись с подушки, заплясало в воздухе.
Хорошо. Просто замечательно!
За окошком солнце висит на качелях проводов. Галдящие птицы облепили кормушку, и только старая ворона наблюдает за суетой с неодобрением. Ворона Дашке симпатична. Она напоминает саму Дашку: взъерошенная, раздраженная с виду, но в душе, несомненно, прекрасная.
Быть может, вообще в каждой вороне жар–птица прячется.
Еще раз зевнув, Дашка выбралась–таки из кровати, прошлепала на кухню, стараясь ступать только по нагретым участкам пола. Приходилось прыгать, и от этого тоже становилось смешно.
Утренний кофе с утренней сигаретой и утренним творожком, который дань моде и еще привычке. Вообще–то, творог Дашка не очень любит, но если с вареньицем… Варенья оставалось на дне банки и еще на стенках, и Дашка ела пальцами. Было вкусно.
– Трям, – сказал будильник, и тут же зазвонил телефон. Брать трубку не хотелось: день был слишком хорош, чтобы портить его работой. Но вот творог закончился и кофе тоже, а телефон и не думал умолкать. Дашка смирилась.
– Да? – она прижала трубку к уху и почесала живот.
– Дарья Федоровна? – осведомился холодный женский голос.
– Дарья, – согласилась Дашка. – Федоровна.
На животе виднелась россыпь красных пятнышек. Интересненько, а это откуда?
– Мне необходимо с вами встретиться. Я хочу вас нанять.
Клопы, что ли, завелись? Или комары? Но комар был один, очень нудный и хитрый, он звенел по ночам, доводя Дашку до истерики, а днем прятался. И дихлофос его не брал. И раптор. И вообще Дашка постепенно проникалась к комару уважением.
Может, аллергия?
– Вы можете подъехать… скажем, в Бужский парк? Вы ведь живете рядом, если не ошибаюсь.
– Ага, – Дашка натянула майку, прикрывая красные пятнышки.
– Через полчаса вас устроит?
Вполне. Полчаса – это целая вечность. Правда, еще таблетки найти надо, от аллергии. Или черт с ними?
В парке свежо. Черные зеркала луж в белом кружеве раннего льда. Солнце смотрится–смотрится, но разглядеть себя не может. И Дашка не может, хотя она и не смотрится, так, краем глаза разве что.
На седых стеблях дремлют звезды поздних астр и сухие бархатцы печально шелестят корзинками, рассеивая семена. Дашка набрала полную пригоршню и вытряхнула на черное поле свежевскопанного газона. Ветер подхватил…
– Дарья Федоровна Белова? Я думала, вы несколько… старше, – женщина стояла у лавочки. Черный плащ с черным поясом, черные сапоги и черный платок, надвинутый на самые брови. И лицо в этой черноте глядится бледным, немочным.
– Здрасьте, – сказала Дашка. – Я просто вот…
Женщина вдруг улыбнулась и, протянув руку – черная перчатка с черными стразиками – представилась:
– Алина. Извините, я просто редко ошибаюсь в людях, а вы…
Очки исчезли в кармане, и взгляд Алины скользнул по васильковому Дашкиному пальтецу, задержался на широких ярко–желтых шароварах и уж точно не оставил без внимания красные казаки.
– Вы выглядите весьма экстравагантно.
– Спасибо, я старалась. Прогуляемся? Тут пруд есть. И утки. Я иногда прихожу их кормить. А вы когда–нибудь кормили уток?
– Давно.
Шли молча. Дашка думала о том, что Алине идет ее имя, но не идет чернота, И что утки, наверное, разлетелись, так как в парке пусто. И что морозы прихватили листву, и та больше не шуршит под ногами, и от этой близости зимы немного грустно.
– Вас рекомендовали как человека надежного, – Алина не дотерпела до пруда, заговорила, как только миновали карусель. – И разумного.
– Ага. Наверное.
– …мое дело достаточно специфично и… мне нужен совет. И помощь. Для начала. Я готова заплатить. Десять тысяч за согласие сотрудничать. Десять, если удастся получить информацию, которую, я знаю, вы можете получить. И сорок – по окончании дела… конечно, если дело существует.
Печальные лошадки с облезшей за лето гривой. Красные и синие лодочки, ставшие на зимний прикол. Разноцветное колесо «Ромашки»… она еще с советских времен стоит, но работает – Дашка видела.
А вот и мостик с ржавою оградкой, и пруд, который все зарастает и зарастает, но никак не зарастет.
– Так вы согласны?
Алина не терпелива. Ее пальцы постукивают по перилам, и на черной коже перчаток оседает пыльца ржавчины. А лоб прорезают три вертикальные трещины, которые уродуют лицо.
Дашка вздохнула и, вытащив из кармана пакетик с кормом, сказала:
– Ага.
– Тогда, быть может, обсудим подробности в каком–нибудь более подходящем месте? – Алина поморщилась, указав на пруд.
Ну да, воняет. Осенью всегда немного воняет, но ведь утки же ждут! И Дашка, вздохнув, вывернула пакет над водой.
Эта девица не внушала доверия, но… но какой у Алины выбор? Отступить. Обратиться к нормальным специалистам. Или рискнуть и связаться с Дарьей. Или связаться с Дарьей, а потом, когда она вытащит из Тынина нужную информацию, передать дело спецам. Пожалуй, так будет лучше всего.
Алина еще раз оглядела свою визави.
Высокая. Тонкая, но худоба эта отнюдь не модельная, скорее уж истощенно–болезненная. Кожа смуглая, с пурпурными пятнами румянца на щеках. Глаза серые и волосы тоже. Странный оттенок, как и сама Дарья.
И эта ее страсть к ярким цветам… несерьезно.
Вывернув пакетик наизнанку, Дарья тщательно стряхнула все крошки и, сложив, сунула в карман. Пальто на ней кошмарнейшее, чересчур короткое и широкое, пелериной. И брюки пузырями. Девица Алине совсем не нравилась.
– Знаете, – сказала девица, заглянув в глаза. – Вы ведь можете нанять кого–нибудь другого.
Ах, если бы так…
Наконец убрались из парка. Местное кафе было грязным, но Дарья, казалось, не замечала его убогости. Заняв столик у окна – виден кусок парка с рыжим шаром солнца – она долго и придирчиво изучала меню, чтобы заказать сухарики, пиццу и чай.
Алина попросила минералки, надеясь, что не отравится.
– Так и чего вы хотели? – поинтересовалась Дарья, отправляя в рот сухарь. Хрустела громко, нарочно, чтобы Алину позлить. Господи, ну почему все задались целью вывести Алину из равновесия? Спокойнее. Вдохнуть. Выдохнуть. Достать папку. Подвинуть.
– Вот. Там все.
Дарья листала неторопливо, не забывая при этом хрустеть сухариками. Крошки с пальцев она слизывала, а листы переворачивала левой рукой, не испытывая при том ни малейшего неудобства.
– Вы думаете, их убили? – наконец спросила она, закрыв папку.
– Да.
– Но протокол вскрытия…
– Ложь – от первого до последнего слова. Я так предполагаю.
Принесли пиццу на пластиковой тарелке и пластиковый же стаканчик, раздувшийся под действием кипятка. Того и гляди, треснут тонкие бока, выплескивая мутную жижу, которую здесь выдавали за чай. Как она может это есть? И пить?
И почему не задает вопросов? Смотрит только искоса, с насмешечкой.
– И я почти уверена, что было второе вскрытие. Вот только результаты его мне не известны. И я хочу, чтобы вы их получили. Понятно?
– Понятно, – Дарья, наклонившись, подула на чай, пуская по коричневому морю мелкую волну. – К Тынину, значит, отправляете…
Ну что ж, она хотя бы не глупа.
– А вы знаете, что он псих? Причем полный? Нет, я серьезно. Он кажется разумным и где–то даже адекватным, но его заключения…
– У него синдром Аспергера. Я в курсе. Как в курсе того, что это значит.
Дарья фыркнула и, ухватившись зубами за пиццу, пробурчала:
– Он просто шизик. Просто шизик. А синдром – чтобы звучало красиво.
Ела она неаккуратно, подхватывая рассыпающуюся начинку пальцами и пальцы же облизывая, урча и причмокивая, прихлебывая горячий чай и застывая с раскрытым ртом.
Алина отвернулась.
– В любом случае, предполагаю, что ни с кем, кроме вас, он говорить не станет.
– А он и шо мной не штанет. Шишик.
– Он знает, что произошло с Татьяной. И мне не скажет. Я пробовала. Я уговаривала. Я предлагала деньги. Да он мог бы назвать любую сумму, но…
– Но психам деньги ни к чему, – нормально сказала Дарья, и в кои–то веки Алина с ней согласилась. – И сочувствия из него вы не выбьете, потому что он не умеет сочувствовать. Эмоции – вообще слишком сложно для него и… и в общем, я согласна. Деньги вперед. И папочку я с собой заберу, если не возражаете. Кстати, они ведь в обычной школе учились, так? Почему?
– Так хотел их отец.
– Но он же давным–давно умер.
– И что?
– Ничего, – Дашка допила чай и пальцами отжала пакетик, кинув его на тарелку. – Совершенно ничего… просто подумалось. Вы же не будете против, если я в школу загляну? Если уж копать, то копать везде. А день сегодня хороший, правда?
Алина пожала плечами: обыкновенный. И голова болит.
– Вы ведь не только из–за Тынина уверены, что Танечку убили, верно? – теперь серые глаза смотрели зло. – Есть еще что–то. И мне надо знать что.
Будь это другое место или другой человек, Алина нашла бы способ молчать, но здесь и сейчас она слишком устала, чтобы сопротивляться:
– Это я… я виновата! Она говорила, а я не поверила. И теперь Таня умерла. А я должна убедиться.
– В чем?
– В том, что ее убили. Или что она умерла. Господи, да хоть в чем–нибудь, но с однозначным ответом! Слышите?
Дарья кивнула и, сунув в рот пластиковую ложечку, сказала:
– Слышу. Про ответ потом поговорим. А вы мне пока досье на ваших родственничков подготовьте. Подробненькое. И чур – честное. Напишите о них так, как вы и вправду думаете.
– Полагаете, это кто–то из них?
Галина? Витольд? Сергей? Анечка? Кто, черт возьми?
Анечка с трудом подавила зевок. Нудотень. Ну и какого она вынуждена тухнуть тут, вникая в подробности какой–то там войны, когда на улице солнце и вообще денек отменный? В центре девчонки говорили про распродажу в «Burberry», и от «NafNaf» СМС–ка пришла о новой коллекции, да и в MEXX и «Mango» завоз намечался…
Слинять, что ли?
Русичка точно распсихуется, станет втирать классухе, что Анечка безнадежна, а классуха мамуле позвонит – тут и гадать нечего, сто пудов позвонит. Мамка, естественно, тетеньке нажалуется, а та… стоп. Ничего та не сделает! Ни–че–го–шень–ки!
Анечка аж заерзала на месте, и историчка – истеричка она, а не историчка – тотчас вперилась недружелюбным взглядом.
– Ногу отсидела, – сказала Анечка, выставляя в проход ножку. Ножка была хороша, да и палевые чулочки с синими незабудками лишь подчеркивали ее стройность. И Кузька с задней парты одобрительно засвистел. Историчка же побагровела, того и гляди лопнет от злости. Вот потехи было бы!
– Глушина, вы у меня допрыгаетесь! – предупредила она в стопятьсотысячный раз. Можно подумать, можно подумать… директриса не даст Анечку отчислить, потому как тетенька башляет школе и директрисе лично. А историчке–истеричке не башляет, вот та и бесится.
Анечка подавила зевок и вперилась в окно. Школьный двор в окружении перекопанных клумб, парочка чахлых туй, дворник в оранжевом жилете шоркает метлой по плиткам. Шоркает и шоркает, а с места не сходит…
– Глушина! Выйди из класса! – взвизгнула историчка–истеричка и указкой по столу шлепнула. Сама дура. А из класса Анечка только рада. Подхватила сумочку, тетрадки, пошла медленно, нарочно вихляя задом, а рядом с Кузькой задержалась.
Тот осклабился.
Придурок. Все в этом классе придурки. И в школе тоже. Серега – единственный нормальный человек и то потому что брат. Теперь, когда исчезла нужда конкурировать, он казался даже симпатичным. И по Таньке горюет. Или все–таки притворяется?
В фойе было тихо. Дремал за стойкой вахтерши мордастый охранник, поливала цветки уборщица, то и дело на охранника оглядываясь, читала журнальчик дежурная. Она было вскинулась, но Анечка махнула рукой, и дежурная снова углубилась в чтение.
Они никогда ничего не видят и ничего не слышат. За это и платят.
Тащиться в центр одной было скучно, и Анечка решила обождать. До конца урока оставалось добрых пятнадцать минут, как раз на покурить.
Курили обычно в закутке за мусорными ящиками. Анечка переступила через почерневшую банановую кожуру и, нырнув под низкую арку, присела на пластиковый стул. Сигарет осталось всего две, ну да купится… а может, дома покурить? Чисто внаглую, чтоб побесить и матушку, и тетушку? Нет, пожалуй, не стоит. Удовольствия – чуть, а нервы трепать потом долгехонько станут.
Дым свивался колечками, Анечка смотрела и ни о чем не думала. Было хорошо. Покой ее нарушил голос директрисы:
– Да помилуйте, откуда я знаю, были у нее конфликты или не были? – голос раздался совсем рядом, и Анечка рефлекторно дернулась, пряча сигарету за спину. – В мои обязанности не входит следить за каждым.
– Но вы же директор… – мягко упрекнул мужчина, Анечке незнакомый.
– Именно. Директор. Административный работник. В мои функции входит организация учебного процесса. А вот по вопросам частностей его – это к классному руководителю. Поймите, я физически не в состоянии знать всех учеников!
– Но некоторых же знаете?
– Некоторых знаю. В основном проблемных. И если я не знаю этой вашей…
– Капуценко.
– Капуценко, – повторила директриса неизбывно презрительным тоном, – значит, она не была проблемной. Во всяком случае, настолько, чтобы мне ею заниматься.
Интересненько. А что с Капуценко? Анечка ее знала – корова. Не по фигуре, хотя и по фигуре тоже, но по жизни. И в Серегу влюбленная, думала, что никто не просекает, как она на него тишком пялится.
– Спросите у классного руководителя. У учителей. У одноклассников, в конце концов! – директриса сорвалась–таки на нервические ноты. – Но меня оставьте в покое! У нас обыкновенная школа. Бюджетная. Учеников – перебор. Учителей – недобор. Финансов нет…
Ага, конечно, тетушка каждый месяц круглую сумму меценатствует. Да только ни фигища не видно, чтоб меценатство это на пользу кому–то шло. Ну, кроме директрисы, конечно.
Дождавшись, когда голоса удалятся, Анечка докурила – уже безо всякого удовольствия – и выбралась из тайника. Похоже, придется возвращаться. Тут как раз звонок зазвенел…
Пока Анечка дошла – а шла она нарочно медленно – в фойе уже набралось народу. Носилась с визгом мелюзга, толклись у лестницы училки, и Сан Саныч, физрук, подслеповато вертел башкой, выглядывая кого–то.
– Глушина! – заорал он и в свисток дунул. – Наверх немедленно! К классному руководителю!
Ну конечно, сейчас учить примутся. Однако обошлось. Классуха, заалевшаяся, как маков цвет, сидела в уголке, а стол ее оккупировал лысоватый мужик с сонным взглядом.
– Драсьте, – сказала Анечка, присаживаясь за крайнюю парту. Кузьма придвинулся и горячо шепнул в ухо:
– Капуценко кирдык!
– Знаю.
Не то чтобы Анечка точно знала, но догадаться, что случилось чего–то напряжное, догадалась. И вот теперь по ходу ситуация прояснилась.
Кирдык… какое пошлое слово.
Нести папку в руках было неудобно, и Дашка купила пакет: темно–синий с желтыми астрами. Смотреть на них было радостно, да и вообще было радостно, хотя, конечно, перспектива разговора с Адамом изрядно эту радость портила.
В утешение и успокоение Дашка взяла мороженое. Так с мороженым в школу и явилась и бродила вокруг, приглядываясь к зданию, пока не доела.
Здание было так себе. Сложенное из красного кирпича, оно успело постареть, как–то перекоситься на один угол. Новенькие стеклопакеты смотрелись чуждо, а три узкие длинные клумбы походили на свежие могилы.
Ну уж нет! Дашка не позволит себе настроение испортить. И вытерев пальцы о пальто, она решительно шагнула под сень вывески: «СШ №5».
Пахло пирожками и котлетами.
– Вам к кому? – поинтересовалась грустная девочка с повязкой дежурного на руке.
– Мне бы Сергея Глушина увидеть, – Дашка улыбнулась. – Покажешь? Или Анечку.
Дежурная завертела головой, а потом ткнула в группку старшеклассников, что–то оживленно обсуждавших в углу.
– Вон. Светлый такой. Бледный. А вы тоже из–за Машки?
– Из–за какой Машки?
– Капуценко, – и сделав большие глаза, дежурная прошептала. – Ее убили! И из милиции приходили, правда, уже ушли. А вы из газеты, да? Вам не с Серегой говорить надо, а с Надькой, Машкиной подружкой. А Серега врать станет, что ничего не знает. Он и милиции врал.
– На самом деле знает?
Девочка кивнула.
– Знает. Он сам говорил, что Машка его уже достала. А она не доставала. Она его любила. Вот.
– Баболкина! – завопили откуда–то со стороны лестницы, и дежурная вмиг исчезла. Баболкина… почти балаболкина. Ей подходит. Но вообще интересненько получается. Еще один труп, связанный с этой семейкой? Случайность? Вряд ли. Сделав зарубку в памяти, Дашка двинулась к цели.
Светленький, значит. Бледненький. И вправду бледненький, аж до белизны. Кожа нежная, тонкая, сосудики вон просвечивают, а под глазами круги. Сами же глаза темные, вишневые.
Прелесть, а не мальчик!
– Привет, – сказала Дашка, отстраняя высокого типа, от которого остро смердело табаком и потом. – Ты Сергей?
– Я.
– Поговорить надо.
Смерил презрительным взглядом, уголки рта дернулись, но ответил вежливо:
– Могу я узнать о содержании беседы? И хотелось бы еще о том, кто вы такая?
И чего тебе, старая страшная тетка, надобно? Воспитанный мальчик, да только не нравится он Дашке. С ней такое бывает: глянет на человека – и все, либо нравится, либо нет. Большей–то частью, конечно, пофиг, но…
– Выйдем, – ответила она, доставая удостоверение. Сергей изучал долго, потом хмыкнул и, уже не скрывая презрения, поинтересовался: – И кто вас нанял?
– Алина Красникина.
После этого презрение исчезло, а на лице появилось выражение виноватое, даже покаянное. Надо же, как она их держит! Небось чуть что – и прикрывает финансовый вентиль. Грустно.
– Вы не возражаете, – спросил Сергей, выйдя из школы, – если мы туда пойдем? Во дворы. Я не хочу, чтобы нас видели… лишние вопросы и все такое.
Дашка не возражала. Более того, дворик, в который ее привели, оказался вполне симпатичным. Здесь под сенью примерзшего клена стоял резной столик и две лавочки, прикрытые глянцевым пластиком. Чуть дальше виднелась песочница и горка, и даже высокие кусты пузыреплодника, чьи потемневшие кисти упрямо цеплялись за ветки.
– Я закурю? Вы только тетушке не говорите. Она страшно не любит, когда…
– Нарушают правила, – подсказала Дашка. На лавочку она не села, но подошла к качелям, подергала цепочки и, убедившись в прочности, взобралась на узкое сиденье. Качнулась, отталкиваясь ногами от земли.
– Именно. Нарушают правила. Она зациклена на этих своих правилах! Нельзя курить – это вредно. Нельзя есть свинину – это вредно. Нужно есть сырые овощи и вареную телятину – это полезно. Нельзя уходить из дому на ночь. Нельзя приводить в дом гостей… да куда ни сунься, ничего нельзя!
А пальчики дрожат. И курит он неумело, жадно вытягивая дым и быстро же его выпуская.
– Вас она из–за Таньки наняла, да? Думает, что ее убили?
– Да, – Дашка остановила качели и подняла влажноватый кленовый лист с отпечатком чьей–то ноги. – А вы что думаете?
– Я думаю, она права.
Неожиданный поворот. Дашка, признаться, ожидала, что парень станет убеждать в теткиной невменяемости, а он взял и согласился.
– Она много вам заплатила?
– Достаточно.
– Для чего? Для того, чтобы вы нашли убийцу? Или нашли того, на кого можно будет убийство свалить? Она же… моя тетка… это она виновата! Она про нас с Танькой узнала. Кричать начала. Никогда прежде не кричала, а тут прямо истерика. Танька же ее послала. И тетка… она ей пощечину дала. – сигарета вдруг выпала и парень, сев на землю, закрыл лицо руками. Оба–на, какие они, оказывается, эмоциональные и тонко чувствующие. – А потом Танька умерла. И как мне теперь жить?
Сложный вопрос. Каждый решает сам. И чужие рецепты, как показывает опыт, бесполезны. И потому Дашка молчала. Ждала. Дождалась. Вот всхлипы стихли, и Сергей поднялся, вернее, пересел на скамейку и принялся счищать с брюк грязь. Похоже, он успокоился достаточно, чтобы можно было продолжить разговор.
– Зачем Алине сначала убивать, а потом нанимать меня расследовать убийства, которого нет? – Дашка вертела лист в руках, вглядываясь в плотную кожистую поверхность, прорезанную плотными жилками. – Смерть признали естественной. Тело кремировали…
…но бог мертвых заинтересовался случаем и сделал повторное вскрытие, результаты которого отказался передать мадам Красникиной. Интересно, почему?
С другой стороны, эти его результаты ни один суд не примет. Красникина об этом знает.
– Понятия не имею, – буркнул Сергей. – Вот вы и выясните, а я расскажу все так, как оно было.
Уж будь любезен, милый друг. И начни с того, почему ты в свои девятнадцать до сих пор в школе.
– Болел, – ответил Сергей. – Или с документами чего–то. Не помню, честно говоря. Там столько всего произошло, что школа просто стерлась.
Лет до семи Сергей жил обыкновенно. Точнее, тогда эта жизнь казалась не то что нормальной – единственно возможной. Дом. Мамка вечно ворчащая. Отец пьяноватый. Сестра–нытик. Школа. Игры во дворе и за двором, летние купания в канаве и тайные походы в лес.
Пожалуй, он чувствовал себя вполне счастливым, но и перемены, когда пришли, воспринял спокойно.
Сначала было письмо. Белый конверт с крапиной марки и отпечатком большого пальца почтальонши Люси до вечера лежал на столе. Сергей ходил кругами, ожидая, когда конверт вскроют, а марку отдадут ему.
Когда терпение почти уже лопнуло, собрались все. И матушка, нацепив очки, из–за которых лицо ее становилось пугающе–чужим, вспорола конверт кухонным ножом, который предварительно облизала. Письмо вытряхнула прямо на скатерть и взяла его брезгливо, как дохлую мышь. Все молчали. Даже Анечка, привыкшая орать за просто так, и та сидела молча.
Матушка читала. Сначала про себя, а потом вслух. И отец, очнувшись от вечной дремы, спросил:
– Ехать? Зачем?
– В гости, – отрезала матушка. Тогда Сергей еще не знал, что гости – это насовсем.
Собирались две недели. Таскали из подвала банки, чтобы снова отправить в подвал и притащить другие, понаряднее или, наоборот, поплоше – матушкино настроение менялось быстро. Стирали. Утюжили. Набивали клетчатые сумки мякотью вещей. Ругались. Тянули молнии и, когда те рвались, снова кричали.
Потом было прощание с соседкой, матушкин горделивый взгляд поверх головы и строгое указание поливать цветы. Далее – станция и поезд, остановившийся на две минуты. Пустой и гулкий вагон, который подпрыгивал и раскачивался, тем веселее было бегать. Правда, матушка вскоре бегать запретила, но нашлось другое занятие…
На третий день езды поезд наскучил. Тело ломило, а голова гудела, совсем как город, в который наконец добрались. Круглая лысина площади меж серых домов. Столбы с провисающими проводами. Трамвай, застрявший на путях. Машины. Много. И людей тоже много. Серега растерялся и выпустил отцовскую руку, Анечка привычно заорала…
– Галочка! – крикнул кто–то, и матушка решительно ломанулась на голос. Она взрезала привокзальную толпу телесами, а отец ширил проход тележкой и сумками. Сереге оставалось только спешить следом. Он и спешил, и запыхался, и не сразу понял, что гонка прервалась. Сумки подхватили, отца оттолкнули, пусть и вежливо. Самого Серегу подняли на руки, правда, тут же поставили, воскликнув:
– Какой большой! Ну здравствуй, племянничек!
– Знакомься, это тетя Алина, – сказала матушка и руку на голову положила, словно норовя защитить от незнакомой, вкусно пахнущей и поразительно красивой дамы.
Он смотрел и смотрел, снизу вверх, чувствуя затылком матушкино недовольство, но не в силах оторвать взгляд. И Анечка, замолчав, тоже разглядывала диковинный белый костюм с треугольными пуговицами, крохотную сумочку и шляпку–таблетку с кружевом вуали. Из–за вуали хитро, со знакомым прищуром, поглядывали черные глаза, а над губой присела мушка.
У матушки такая же. Только матушка мушки стесняется и каждое утро замазывает кремом, а эта, нарядная, наоборот, выставляет.
– Едем? – спросила она и подмигнула Сереге, а тот, не удержавшись, подмигнул в ответ.
Ехали сразу на трех машинах, и это тоже было удивительно. А как доехали, так Серега сразу устал удивляться. Витая ограда из кованых лоз. Широкая дорожка, которая шуршала под колесами авто. Зеленые луга, вернее, лужайки и кусты, стриженные в виде зверей. Но главное – белая громадина дома. Два десятка колонн и бессчетно – окон. Лестница. Львы. Чаши, в которых зеленела трава.
Матушкина рука на затылке тяжелела.
– Вот тут я и живу, – сказала тетка и снова подмигнула Сереге. – И хочу, чтобы ты жила со мной.
– Здесь?
– Здесь.
– Ну даже не знаю, – в матушкином голосе слышались грозовые нотки. – У меня хозяйство. Работа…
– Огород на три грядки да стул в конторе? И перспектива дослужиться до главбуха, но вряд ли, ибо место одно, а желающих – много.
– Да что ты понимаешь!
– Все понимаю, Галочка. Прекрасно понимаю. Тебя коробит все это. Тебе хочется доказать, что твой выбор – единственно верный и правильный. Ты у нас всегда правильной была. Но о детях подумай. Неужели ты хочешь для него такой жизни? Школа, армия, ПТУ. Почетная профессия слесаря–станочника…
– Что в этом плохого? – матушка вцепилась в волосы, и Серега замер – а ну как дернет? Больно же.
– Ничего. И хорошего ничего. Будет всю жизнь на заводе пахать, а по выходным нажираться в хлам. И тайком мечтать о несбыточном. Хотя на него тебе, наверное, плевать. Но и дочка по твоим стопам пойдет, унаследует и место, и стул в конторе… Ты можешь дать им больше. Много больше. Нормальная жизнь. Хорошая школа. Университет. Не здесь, но в Америке или в Англии, потом подумаем. Возможность открыть бизнес и…
Матушка отпустила. Серега слышал, как тяжело она дышит, и боялся, что снова кашлять начнет, а то и вовсе сляжет, как в прошлую зиму.
– Тебе нужны мои дети?
– Своих у меня не будет, – спокойно ответила тетка и постучала в перегородку. Машина остановилась. – И я хочу дать шанс твоим. Нашим, если точнее. Неужели твои ревность и самолюбие этот шанс отнимут?
Матушка молчала.
– Подумай, Галина. Погости у меня. Я постараюсь, чтобы тебе понравилось. Но если захочешь вернуться, удерживать не стану. Помогать – тоже.
– Диктуешь условия?
– Имею право, – тетка выскользнула из машины ловко, а матушка выбиралась долго, сумкой отмахнувшись от протянутой водителем руки.
А вечером матушка и отец ссорились. Серега лежал в кровати, натянув одеяло на голову, и вслушивался в шипящие голоса за тонкой стеной. Слов было не различить, пока отец, устав возражать, не крикнул:
– Ты только о себе думаешь!
– А ты… ты о ней! Всегда о ней! И теперь тоже! Да она тебя купила! Только–только приехали, и уже…
– Замолчи.
И замолчали. А Серега вдруг понял, что они здесь надолго.
– Не думайте, что мне не нравилось, – он уже успокоился и даже руки дрожать перестали. Сидел. Курил. Глядел на небо и еще на клен, на вершине которого желтым флагом трепетал последний лист. – На самом деле все было классно. Игрушки, какие хочешь. Жрачки полно. Все вокруг на цырлах бегают и разве что в рот не заглядывают. А летом Танька с Олькой прикатили. Я с ними быстро скорешился… знаете, я вот только сейчас вспомнил одну историю. Она давняя и, наверное, ничего–то не значит, но если вспомнилась… вы же не против?
– Нет.
– Пойдем! – Танька ждала в комнате. Как она попадала сюда, умудряясь сбежать и от подслеповатой няньки, и от гувернантки, Серега понятия не имел. Но на всякий случай он выглянул в коридор и, убедившись, что там тихо, сказал:
– Чего тебе?
– Ну мы ж договаривались, что на чердак пойдем. Или сцыкотно?
Фигу! Нет, конечно, Сереге слегка не по себе: ночью и на чердак переться. Но у него фонарик есть, а Танька говорит, что на чердаке полным–полно всякого–интересного, чего точно брать нельзя, но если взять незаметно, то не хватятся.
Да и трусом себя показывать западло.
Танька вела. Ступала она на цыпочках, и атласные балетки беззвучно скользили по мрамору. Дружелюбно ухмыльнулись белые львы, а сонная горгулья набросила на лестницу покрывало тени. В нем Танька почти растворилась.
Второй этаж – узкий коридор, как жерло чудовищной пушки. Светлые прямоугольники дверей. Редкие окна, сито для лунного света. Но выше… выше темнее, и Серега с Танькиного молчаливого согласия зажигает фонарик.
А вот и дверь с массивным замком, и ключ в Танькиной руке. Откуда взяла, спрашивать бессмысленно. Ключ поворачивается со скрипом, замок щелкает, и дверь отворяется.
Запах пыли. Шорох, который заставляет Серегу пятиться. Танькины горячие пальцы на его руке. Она смело шагает в темноту и дверь тянет, прикрывая.
– Тихо, – шепчет Танька, хотя Сергей и сам почти не дышит, опасаясь разбудить то, неведомое, спрятавшееся на чердаке.
Они стоят. Смотрят, как воздух светлеет, но не равномерно, а полосами, словно они попали внутрь огромного сине–лилового тигра. Бешено колотится сердце, но Танька медлит, и тогда Серега сам делает первый шаг. Скрипит доска, вспугивая облако пыли. Чихать нельзя – а вдруг услышат? Желтое пятно света скачет с пола на стены, со стен на ящики, с ящиков – на мебель, затянутую белыми полотнищами. Они шевелятся, пугают тени и Серегу…
– Смотри! – Танька тянет его куда–то вбок, к низкому и длинному сундуку, перетянутому железными полосами. – Там клад. Спорим?
Внутри одежда, нарядная, упакованная в полиэтиленовые мешки и сдобренная пакетиками от моли. В другом сундуке, обнаружившемся неподалеку, туфли. И Танька, нацепив одни, расшитые бисером, пытается танцевать, но падает и задевает что–то узкое и длинное. Оно качается и, несмотря на усилия Сереги, летит, с хрустом проламывая столешницу.
– Капец, – говорит Танька, выбираясь из туфлей. – Бежим!
Не успевают. Дверь открывается перед самым носом, и сухой голос тетушкиного дворецкого вопрошает:
– Как вы сюда попали?
– Теперь точно капец, – шепчет Танька, прижимаясь к Сереге, и он снова выступает в безнадежной попытке ее защитить:
– Это я придумал!
Дворецкий разворачивается и спускается по лестнице. Приходится идти следом. В комнате, куда он их проводил – а в этом доме тысяча и одна комната – пусто и скучно. Тетушка появляется не сразу, а появившись, первым делом спрашивает:
– Вы не поранились?
– Нет, – отвечает Танька за обоих и, облизав губы, просит: – Простите.
– Мы просто хотели посмотреть! Там же… там…
– Там нет ничего интересного, – в теткиных глазах пустота, бледные губы ее лоснятся кремом, да и лицо тоже, а тонкие руки в специальных перчатках походят на ласты. – Завтра вы убедитесь сами. Федор!
Дворецкий возникает как из–под земли.
– Федор, проследи, чтобы Татьяна и Сергей помогли завтра убраться. И во избежание инцидентов, устрой им экскурсию.
Танька сопит. Она недовольна, но Серега не может понять причин этого недовольства. Вот матушка его за эту выходку точно бы выпорола. Ну и телик, само собой, накрылся б на неделю, а то и надольше. А тетка клевая. Подумаешь, убраться… убраться – это даже по–честноку.
– Она разрушила сказку. Я не знаю, специально или нет, но на следующий день Федор показал нам каждую вещь на этом треклятом чердаке. Он снимал покрывало, выдвигал ящики и распахивал дверцы, выворачивал содержимое сундуков и коробок… к концу дня там не осталось ничего, что бы мы не видели. И к концу дня нам стало скучно. У моей тетушки был талант разрушать иллюзии, – Серега замолчал и, подойдя к качелям, тронул натянутые цепи. – Хотите, я вас раскачаю? А вы совсем не похожи на сыщика.
Это Дашка уже слышала, как и многое другое. Люди скучны в своих догадках и слепом стремлении следовать каким–то глупым, единожды выдуманным правилам.
Дашке нравилось создавать собственные правила.
– Что было потом? – спросила она, толкая качели. Цепочки вывернулись из Серегиных пальцев, завертелись, скручиваясь железным жгутом.
– Ничего. Мы жили. Одна большая дружная семья. Тетушка – главная, за ней матушка и отец, потом я с Анечкой, ну и Танька с Ольгой, естественно. Слушайте, но если это не она, в смысле, не тетка, тогда кто?
– Понятия не имею. Но обязательно выясню.
С Кузькой Анечка столкнулась во дворе. Ее ждал. Стоял, расхлястанный, жевал размокшую сигарку и сквозь зубы плевался. Ну точь–в–точь верблюд. Рожа у него тоже верблюжья, с мягкими отвислыми губами, печальными глазами и щетиной на подбородке. Кузька нарочно не бреется, впечатленье производит.
– Чего надо? – спросила Анечка, раздумывая над тем, куда бы прогуляться. Можно и с Кузькой, пусть порадуется.
– Побазарить, – он перекатил сигарету в угол рта и, пустив на губу пузырик слюны, шумно всхлипнул. – Про Капуценко. Это ж твой братец ее пристукнул?
– Чего?
– Того. Пошли, – Кузька выпятил локоть, давая Анечке возможность вцепиться, каковой она и воспользовалась, лишь поинтересовавшись:
– Куда идем?
– Да недалече, – неопределенно ответил Кузька, выплевывая измочаленный огрызок сигареты.
И вправду недалеко вышло. На собачьей площадке днем было пусто. Поблескивали талым инеем щиты и лесенки, виднелись на песке отпечатки лап, а на вкопанных в землю шинах – следы зубов.
– Я с Джором сюда прихожу, – похвастал Кузька, кидая рюкзак под лесенку. – Он у меня умный.
Может быть, а хозяин – точно дурак дураком.
– Чего ты про Сережку трепал? – Анечка садиться не стала. На площадке ей было неуютно: разгулявшийся ветер забирался под куртейку, холодил живот и спину, дергал за волосы, склеивая их неряшливыми прядками. Вот тебе и «три погоды», одной не выдерживает.
– Я не трепло. Я говорю как есть. Думаешь, следак не допетрит? Дядь Вась хоть и сонный, а умный.
– Ты его знаешь?
Кузька пожал плечами и, вытащив очередную сигарету, уже мятую, сунул в рот.
– Ну знаю. Сосед мой. Нормальный мужик. Вась–Вась кличут.
– И этот твой нормальный мужик думает, что Сергей убил Капуценко? Да на кой ему?!
Сейчас Кузька молчал долго, глядел куда–то вбок: Анечка тоже повернулась. Ничегошеньки. Ну кусты с облетевшей листвой, ну дамочка в красном пуховике таскает по траве унылую болонку. Ну трубы виднеются городские, пышут паром.
Ерунда какая.
– Если не он, то кто? – выдал Кузька. Ох идиот! Идиотище просто! Анечка собиралась высказать всего, что думает, но Кузька опередил. – Сама подумай. Капуценко за ним ходила, точно приклеенная. И подружка ее твердит, что она на свидание с братцем твоим отправилась…
– Она чего хочешь скажет, лишь бы Сережке нагадить.
– Не знаю… Ань, ты осторожнее, ладно? Она ж не с потолка про то свидание придумала!
Ой, да эта парочка – чушки крашеные! – и не такое могли придумать. Им примерещилось, а теперь, значит, Сережке страдать? Хотя… Анечка вдруг застыла. Конечно! Как ей сразу в голову–то не пришло? Если Сергея обвинят в убийстве, то точно не отпустят в Англию. И вообще никуда не отпустят. И тетечка, заподозрив неладное, его в стороночку–то отодвинет.
Тетечка у нас брезгливая.
– Чего он тебе еще рассказал? Следак твой? – Анечка придвинулась вплотную к Кузьке – воняло от него ядреным потом и дешевеньким дезиком. Анечка постаралась не морщиться.
– Ну… сказал, что если убили, то мотивчик был. А я вот думаю, какой мотивчик?
– Какой? – эхом повторила вопрос Анечка, поглаживая скользкую куртку. Дешевенькая. Кожа на трещинах и ямках, словно оспой побитая, и шов крупный, но на дрянной нитке, вон уже расползаться начал.
Кузька – парень симпатичный где–то, но неухоженный. Жаль.
– Ну… если она за ним ходила, – Кузька обнял Анечку и говорил почти в лицо, дыша сигаретами и мятной жвачкой. – Значит, могла чего–то видеть. Чего? А того, что Таньку убили! И что убил ее Серега. И если так, то Капуценко решила его шантажировать…
А ведь складно выходит. Дурак дураком, но как сочиняет! Анечка мысленно замурлыкала от удовольствия. Небось тетечке не понравится такое слышать.
Но если найдется козел отпущения, то… то ничего страшного. Всегда все можно повернуть! И чтобы не повернуть, тетечка станет с Анечкой дружить. Куда она денется?
– Знаешь, ты очень красивая, – с придыханием прошептал Кузька.
– Знаю, – ответила Анечка, выворачиваясь из объятий.
Степушка нервничал. А когда нервничал – потел. Совершенно бесстыдно и нелепо. Его полное тело превращалось в сальный бурдюк, мельчайшие поры которого сочились жиром. И он пропитывал одежду, приклеивая жесткую рубашку к лопаткам и животу, сочился по позвоночнику и хлюпал в подмышках. Еще пот выступал на лбу и даже за ушами.
– Спаси и сохрани, – пробормотал Степушка, крестясь. Отражение его в витрине дернулось, словно бы огладило глянцевый бок манекену.
У Марьянушки бока мягкие, сдобные, со следами от кружева и темной сыпью родимых пятнышек. Горячая она, податливая и тут же строгая. Руки шелушащиеся, а коготки кожу так и корябали, так и корябали…
Степушка зажмурился, отгоняя чудесное видение: грешен. Как есть грешен, но ведь он, человек, слабонький. И счастия желает. И кому дурно будет от счастия его? Никому. А тот, другой, который счастие это купюрой подкрепит, он небось куда страшнейший грех совершил.
И искупить его жаждет. А Степушка поможет, наставит словом на путь истинный и тем самым спасению душеньки чужой поспособствует. Благое дело, как есть благое.
А вот и вокзал. Вынырнул из–за угла приплюснутой каменюкой, чем–то на шляпу похожей. Расходятся в стороны стеклянные крылья, сияют грязноватым осенним солнышком, заслоняют людей. Грохочут поезда, сиплыми голосами переговариваясь. Гудят рельсы. Кричит народец. Людно.
Степушка нарочно выбрал такое место, чтоб людно было. Глядишь, на людях–то человечек в грех не войдет, не покусится на никчемную Степушкину жизнь.
Визгливый голос диспетчера объявил о прибытии поезда. Толпа зашумела, загалдела и, зажав Степушку острыми локтями, понесла с собой. Еле–еле вывернулся. Откатившись к пригородным кассам, Степушка перевел дух и кое–как вытер треклятый пот.
На часах без четверти. Пора уже… давно пора.
– Не оборачивайся, – сказали Степушке, подпирая спину чем–то твердым. – Иди. Дернешься – стрельну.
Как стрельнет? Прямо на людях? Степушка закрутил головой, раззявил рот, думая о том, кого бы на помощь кликнуть, но не посмел. Шел. Протискивался сквозь тугое тело толпы, пихался локтями и надеялся, что тот, сзади, отстанет. Но человечек был юрок и уперт.
Вот вышли под козырек. В лицо пахнуло разогретым колесами железом и дымом, и Степушка взмолился:
– Не убивай.
– Не буду. Деньги вот.
Под рукой появилось острое ребро дипломата. Скользкий. Но Степушкины пальцы, вспотевшие, но цепкие впились в пластик.
Неужто пронесет? Неужто выведет? Господь милосердный, спасибо тебе! И Богородице! И младенчику Иисусу, славному, как все младенчики. Степушка аж прослезился от этакого счастья, дав себе зарок, что никогда в жизни… никогда–никогда не согрешит! А то и вовсе в монахи пойдет.
И вправду ведь в душе томление, охота к свету вечному припасть…
– Если еще раз осмелишься пасть раскрыть – убью, – пригрозил человечек. Отчего он не уходит?
– Господом богом клянусь! – пообещал Степушка, перехватывая чемоданчик за скользкую ручку.
– Не клянись. И живой ты только потому, что нужен. Иначе…
Степушка повернул голову налево. Там пыхтел, сопел, готовый тронуться с места, поезд. Тяжелые колеса его прочно сидели на рельсах, и поезд время от времени вздрагивал. Тогда синие бусины вагонов тоже вздрагивали и грохотали, сталкиваясь железными носиками сцепок.
– …ты сам не захотел выйти из игры, – продолжил голос. Тихий, он все ж был хорошо слышен в шумах вокзала. – И это хорошо. Ты ведь можешь быть полезным?
– Могу.
– Ты будешь помогать мне. Я тебе.
А потом что? Когда Степушкина помощь перестанет быть нужною? О нет, о таком лучше и не думать. Или думать и готовиться?
– За помощь нужно платить, – преодолев страх, выдавил Степушка. Ручейки пота, выбравшись из–под подмышек, катились по бокам, стекали в брюки, отчего было стыдно.
– Заплачу, не сомневайся. В чемодане аванс.
…которого хватит надолго, если с разумением.
– Сделаешь, как скажу, дам вдвое.
…и тогда Степушка уедет. Просто сядет на поезд, такой вот невзрачный, пригородный, и укатит в синие дали. Марьянушку с собой возьмет. Не на юга или за границу, но в деревеньку, где можно задешево прикупить домик. А по воскресеньям будут в храм местный ходить, и Степушка, щедро жертвуя на возрождение, замолит грехи прежние и приготовит душеньку к встрече с Богом.
И так светло стало от мыслей этих, так легко, что просьба человечка показалась совсем и нетяжелою.
К обиталищу смерти Дашка подъехала в сумерках и подумала, что времечко–то самое оно. Лиловая пелена задернула небо, и облака просвечивали сквозь нее как белые комки шерсти сквозь растянутую ткань колгот. Лохматое солнце застряло над крышей, и дыркой смотрелась единственная звезда.
Выйдя из машины, Дашка бодрым шагом – не бегом, именно шагом – направилась к административному зданию. Щебенка похрустывала под ногами, метались тени, заставляя вздрагивать, а по позвоночнику потянулась колонна мурашек.
Жуть. Мрак. И воняет паленым. Дашка изо всех сил старалась не думать про запах.
Если повезет, Адам откажется разговаривать, и тогда она с чистым сердцем уберется отсюда, а вернется завтра утречком. Не повезло. Адам сидел на лавочке и курил, точнее, держал в руках сигарету и глядел, как она тлеет.
– Привет, придурок! – крикнула Дашка издали. – А я к тебе.
Даже не шелохнулся. Интересненько, это у него от избытка таблеток или от избытка мозгов? И то, и другое вредно в больших количествах.
– Я тебя ждал, – сказал Адам, стряхивая пепел в ладонь. – Ты поздно.
Надо же, какой догадливый. Просчитал, что мадам Красникина в желании докопаться до истины выйдет на Дашку, и что Дашка преодолеет свою брезгливость и явится с вопросами.
– Ну извини, как смогла, так приехала. Выбрось сигарету.
Адам подчинился.
Янка говорит, что он бестолковый и беспомощный, потому что современный мир слишком сложен для Адама. Но если бы кто Дашку спросил, она бы честно ответила, что Адам – притворщик. Все он прекрасно понимает, а некоторые штуки так вообще на лету сечет. И если притворяется страдающим и одиноким, то чтоб жалость выманить.
Не станет Дашка его жалеть!
– Ну? Так и будем торчать тут? – она притопнула ногой, и под каблуком влажновато чавкнула земля. – Или в гости пригласишь?
– Ты пришла по делу. В гости я не приглашаю.
Адам поднялся и двинулся к дому, шел он прямо, ступая по центру дорожки. Плечи, голова оставались неподвижны, как и руки, прижатые к бокам. И эта его привычка тоже вызывала у Дашки раздражение. А еще у него пиджак морщил. И брюки были коротковаты, задирались при ходьбе, обнажая узкие белые полосочки носков.
Тьфу ты!
Дверь, конечно, придерживать не стал. И предупредить, что лампочка перегорела, не потрудился. Дашка шагнула за порог и замерла, испытывая почти непреодолимое желание сбежать. И чтобы преодолеть страх, спросила:
– А тебе тут самому не жутко?
Единственный светильник горел где–то на повороте, и желтый свет его увязал в сумерках. Белыми пятнами проступали мраморные лица, которые все как одно повернулись к Дашке, уставились выпуклыми глазами, словно спрашивая, что она делает здесь в неурочный час?
– Страх – иррациональное чувство, – Адам остановился. – В здании нет ничего, что представляло бы опасность для жизни и здоровья.
Ну да, конечно. Ему просто пофиг. Он извращенец и псих, а может, и наркоман. Он кайф ловит. Небось представляет себя этаким царем мертвых. Аид гребаный.
Дашка старательно злила себя, потому как знала: если хорошенько разозлиться, то страх уйдет. Пока не ушел, она старательно пялилась на пол и чертовы туфли Адама. Шла, сгорбясь под весом мертвых взглядов, кляла и себя, и Алину, и, уж конечно, ненормального, устроившего выставку мертвецов.
Наконец коридор закончился. В закоулке было чуть светлей, а на лестнице так и вовсе хорошо стало. Стерильность белых стен, хромовый блеск поручней и зеркало, отразившее бледную Дашкину физиономию. У зеркала Дашка задержалась, якобы прическу поправляла. На самом деле приходила в себя. Адам ждал. Он не выказывал ни нетерпения, ни раздражения.
Ну да, Аиду не пристало злиться на излишне нервозных смертных.
– Твое восприятие реалий неадекватно, – мягко сказал он. – Как и твое отрицание действительности.
Кто бы про отрицания говорил.
– Смерть является естественным завершением жизненного цикла отдельной особи и движущим элементом глобальной эволюции мира.
Надо же, какой он умный. Эволюция, элемент… а на людей ему начхать?
– Идем, – велел Адам. – Если ты не поторопишься, то существует риск, что ты задержишься до полуночи. А с учетом мистических свойств, приписываемых данному периоду времени, равно как и связи его с некротическим миром, это будет мощным стрессорным фактором воздействия на твою психику.
Мать–мать–мать… Дашка уже и забыла, как он разговаривает. Но в любом случае Адам прав: задерживаться тут на ночь беспонтово. Этак и копыта отбросить можно со страху.
Спускались долго. Пролет за пролетом, словно лестница вела не в подвал, а прямым ходом к центру Земли. Свет становился все более тусклым, глянец белой плитки блек, а Адам оживал. Наконец он остановился у массивной железной двери, выкрашенной в болотно–зеленый колер. Из кармана Адам достал массивную связку ключей, и Дашка не сдержала нервного смешка: вот они, ключи от царствия мертвых.
– Ты уверена, что твое нынешнее состояние выдержит посещение морга? – Адам не спешил открывать, перебирая ключи, он вытаскивал то один, то другой, но тут же отпускал. – Ты выглядишь возбужденной. Это может являться признаком психической неуравновешенности, которая помешает адекватно исполнить возложенные на тебя функции.
– Говори нормально! И открывай.
Дашка снова топнула, но здесь звук получился глухим. Прокатившись по лестнице, он оттолкнулся от стен и заполнил все здание, отчего показалось, что кто–то невидимый там, наверху, вздохнул. Стало еще более жутко.
Адам же, быстро управившись с замками, распахнул дверь и щелкнул выключателем. Слабо загудели, разгораясь, лампы дневного света. Засиял хром внутренней отделки, блеснули инструменты, разложенные на длинном столике. Когда Дашка вошла, Адам закрыл дверь.
А если он не просто псих, но и маньяк вдобавок? Вот возьмет и прирежет Дашку, а тело в печи сожжет.
– Твои подозрения, равно как и опасения, беспочвенны. И упреждая последующий вопрос: к этому выводу я пришел, проанализировав твои эмоции. Они явны.
– А ты все равно псих.
– Переодевайся. Вещи можешь оставить здесь. И да, твои опасения мне понятны, поскольку, с логической точки зрения, я обладаю большим спектром возможностей для совершения преступления, нежели среднестатистический человек. Однако прошу заметить, что насильственное причинение смерти противоречит моим убеждениям.
Дашка сбежала переодеваться.
В крохотной комнатушке было всего три шкафчика. Два заперты, третий распахнут. На полочках лежит синий халат в упаковке, бахилы, шапочка и пара тонких хирургических перчаток.
Он что, думает, Дашка вскрытие делать станет? И какое вскрытие, когда тело кремировали. Или Адам… о нет!
О да! Догадка оказалось верной. Во втором помещении, отделенном от первого стеклянной перегородкой, лежало тело. Серый стол, покрытый мелкой царапиной, был слишком велик для него. Дашка сглотнула и перекрестилась.
Господи, ну это же безумие!
– Зачем?
– Это доказательство, – ответил Адам. Он тоже успел переодеться, и в синем халате, точно таком же, какой был на Дашке, походил на врача. Сходство увеличивала шапочка, пластиковые очки и повязка, скрывшая нижнюю половину лица. – Она на меня не сердится.
Девушка улыбалась. Дашка сразу и не поверила, что та вправду улыбается, подумала – из–за грима, но, подойдя вплотную, убедилась: грима не было. И одежды тоже. Но в наготе тела не было ничего стыдного.
– Ее убили, – Адам поправил сухие прядки волос. – И тот, кто делал первое вскрытие, знает, что ее убили.
– Яд?
– Во–первых, трупных пятен нет.
– И что? – Дашка смотрела на черную линию шва, пересекавшего грудину и живот девушки.
– Трупные пятна формируются за счет того, что после прекращения сердечной деятельности и утраты тонуса сосудистой стенки происходит пассивное перемещение крови по сосудам под действием силы тяжести и концентрация ее в нижерасположенных участках тела.
– И что? – ударить бы его. Вот взять этот нарядненький лоток и приложиться к излишне премудрой, но такой тупой башке!
– При смерти от массивной кровопотери трупные пятна выражены слабо и никогда не захватывают всей нижней поверхности трупа, – Адам осторожно перевернул тело на бок, чтобы Дашка сама могла убедиться. Убеждаться она не желала. – Они имеют вид островков, отграниченных друг от друга, и бледный цвет.
Никаких островков какого бы то ни было цвета. Так. Стоп. Он не то хотел сказать!
– Кровопотеря? – переспросила Дашка. – Хочешь сказать, что…
Адам, вернув телу исходное положение, поднял волосы и, поманив Дашку, велел:
– Смотри.
Она смотрела изо всех сил, пытаясь разглядеть хоть что–то, но синеватая, со специфическим запахом, кожа была чиста. Ну почти чиста – родинка не в счет.
Или это не родинка?
Дашка заставила прикоснуться к шее. Кожа холодная и скользкая даже через перчатку. Противно. Но нужно осмотреть со второй стороны.
– Кровь из нее выкачали, заменив раствором.
– При жизни?
Адам задумался на секунду, потом отрицательно мотнул головой:
– Вероятнее всего, в течение нескольких часов после смерти.
Безумие какое–то! Точнее, если и ожидать от кого подобного безумия, то от самого Адама. Это он на смерти повернут!
– Сейчас так не делают. Бальзамирующий раствор вводят под давлением в кровеносную систему с помощью анатомических шприцов. Однако здесь использовали старую технологию. Более трудоемка, менее надежна, но иногда дает поразительные результаты.
У него аж глаза загорелись. И говорить нормально стал. Значит, успокоился. Конечно, с трупами ему привычнее, удобнее даже! Нет, не о том думать надо. Вдохнуть – лучше ртом, чтобы не слышать запахи – и задать нужный вопрос:
– Ты хочешь сказать, что ее убили, а после выкачали кровь…
– …заменив бальзамирующей жидкостью по рецепту Альфредо Салафия.
А это что еще за хрен с горы? Дашка сделала еще одну зарубку в памяти – узнать.
– Гениальное просто. Несложный состав: формалин, спирт, глицерин и соли цинка… – продолжал бубнить Адам, с нежностью разглядывая тело. – И поразительный эффект. Ты только посмотри на нее.
Дашка смотрела. И чем больше смотрела, тем страшнее становилось. Ну не должен мертвец выглядеть, как живой человек. Неправильно это. Неестественно!
– Цвет кожных покровов максимально близок к естественному. Признаки трупного окоченения отсутствуют… – Адам сгибал и разгибал руки, поглаживая пальцы. Того и гляди, целовать примется. Извращенец! И небось некрофил тайный. Господи, да может, он сам все и сделал? А теперь очки втирает, притворяясь восхищенным поклонником чужого мастерства?
– Чтобы работать так, нужен опыт. А еще тело должно быть свежим. Очень свежим, иначе какие–нибудь следы да остались бы, – подтвердил и сразу же опроверг Дашину догадку Адам. – Скорее всего он ждал смерти.
Ждать – это тяжело. Сидеть рядом, держать за руку и, глядя в глаза, врать, что все будет хорошо.
– Или не ждал, – завершил Адам, отступив от стола. – Если причина смерти – кровопотеря, а иных повреждений кожных покровов не установлено, то…
…то из девочки выкачали кровь, заменив бальзамирующей жидкостью. К горлу Дашки подкатила тошнота.
Невеста для Черного бея
На одиннадцатую весну Эржбетиной жизни Дьердь Батори умер. Событие это было не то, чтобы неожиданным – в замке умирали много и часто – скорее уж удивляло то что причиной смерти стала не турецкая стрела, не разбойничья дубина, но заяц.
Он выскочил из–под копыт коня, и тот, испуганный, поднялся на дыбы. А Дьердь возьми и вывались из седла, да прямо головою об острый камень. Хрустнула кость, и не стало человека.
До замка–то его довезли. Он протянул три дня, лежа пластом и постанывая. Местный лекарь трижды спускал кровь, ставил пьявок и поил мумией, в уксусе растворенной, однако действия его были бессмысленны. Эржбета видела смерть у изголовья, а смерть видела Эржбету.
Улыбалась.
– Ты не сумела прочесть книгу, – сказала смерть, облизывая зубы черным языком.
– Я сумею.
– Посмотрим.
Костлявые руки легли на плечи, и Дьердь, дернувшись, затих навсегда.
Похороны Эржбете запомнились тем, что было жарко. Над телом, обряженным в лучшие одежды, вились мухи, и матушкино лавандовое масло мало перебивало запах. Священник, Петер Батори, заунывно молился, качалось кадило, рассыпая дым, качались и тени на лицах святых. Иштван, не достояв до конца церемонии, упал и забился в припадке, выплевывая белую пену, и его унесли.
Однако смерть Дьердя Батори лишь положила начало многим переменам в Эржбетиной жизни. И начались они с разговора с матушкой.
В комнате горел камин, скудно, экономно. По ногам тянуло сквозняком, гобелены покачивались, и вертелась прялка в ловких матушкиных пальцах. Лицо Анны Батори, укрытое вуалью тени, было все еще красиво. Но вдовий платок подчеркивал желтизну кожи, морщины в уголках глаз и скорбную складку рта.
– Ты выросла, – сказала Анна, разглядывая дочь. – Ты красива. Но душа твоя темна. Я не желаю слышать о том, что ты занимаешься вещами недозволенными.
Голос ее был сух.
– Да, матушка.
– Твой отец тебя избаловал.
– Да, матушка.
– Тебе дозволялось слишком многое, и теперь ты думаешь, будто лучше сестер и братьев лишь потому, что красива, – холодный взгляд ощупал лицо. – Это не так.
Скрипнули ставни, и огонь в камине прилег на угли, обессиленный голодом.
– Однако красота твоя может послужить семье. Твой отец сумел добиться согласия на твое обручение с Ференцем Надашди. Ты рада?
– Да, матушка, – Эржбета изобразила улыбку. – Мне доводилось слышать это имя.
– Его матушка, Оршоля Надашди, желает лично заняться твоим обучением. И я согласна с ней в том, что невесте лучше жить в доме ее жениха. И постарайся не расстроить этот брак.
– Да, матушка, – Эржбете пришлось использовать всю силу воли, чтобы не выдать гнева.
Ее отсылают! Выставляют из дома, продав жениху, словно какую–нибудь крестьянку в услужение. Как цыгане Дорту, как…
Спустя три дня со двора замка выехала карета, запряженная четвериком лошадей. Широкогрудой испанской породы, они были выносливы и сильны, экипаж – тяжел и солиден, свита богата, охрана – сильна.
Сидя у окна, Эржбета невидящим взглядом смотрела на зеленые долины, разрезанные ручьями, на деревья, что протянули ветви к небу, молясь о своем, о тайном. Заливался жаворонок. Скрежетали колеса. Подпрыгивал экипаж, и даже мягкие подушки, которые матушка велела положить поверх сидений, не делали дорогу приятнее.
– Ты узнала что–нибудь? – Эржбета перевела взгляд на наперсницу, и Дорта, торопливо расправив складки нового платья, заговорила:
– Он красив. И силен. И говорят, что он – славный воин. Его гороскоп составлял сам Палий Фабриций.
Эржбета кивнула. Ноам упоминал это имя.
– Он предсказал, что ваш будущий супруг станет «бичом турок». А еще будет страдать от мигреней и часто простужаться. Луна и Меркурий в Весах предрасполагают его к литературе, но сам он стихи не пишет. И одно предсказание вот–вот сбудется, – Дорта хитро прищурилась, но у Эржбеты не было настроения поддерживать игру.
– …он вот–вот женится на прекрасной деве!
Выходить замуж Эржбете совершенно не хотелось, однако Надашди и вправду были весьма удачным вариантом. Они богаты и славны, род древний, сильный, и породниться с ним – честь.
Просто не следует думать о том, что ее, Эржбету Батори, продали.
– С нею что?
– Сложно, – призналась Дорта, подвигая корзину с рукоделием. – О ней говорят, но… однобоко как–то. Хвалят. Восхваляют даже! Как будто она святая при жизни.
Эржбета скривилась, она не выносила святых, и Дорта передразнив гримаску, продолжила:
– Она вышла за Томаша Надашди в четырнадцать лет. Глупая тетеря не умела ни читать, ни писать. И поговаривают, что он пытался ее учить, но Орошля оказалась слишком тупа. Он выкинул кучу денег на учителей, она вторую кучу – на бедных. Да только денег у Надашди – куры не клюют. Еще и сама Орошля из рода Канижай…
– Тех самых?
– Да. – Только глупости все это. Вот увидите, беспокоиться вам не о чем. Вы прекрасны. Вы умны. Вы образованы…
…но это не имеет значения в глазах Орошли Надашди. Ее глаза походили на две бусины, прилипшие к луне. Ее лицо было кругло, а мягкий скошенный подбородок прятался в лентах головного убора. Она сбривала брови и забривала лоб, чтобы тот казался выше, а губы постоянно покусывала.
Орошля Надашди самолично встретила будущую невестку, и замершие за спиной хозяйки слуги в первый миг показались Эржбете статуями. Но стоило маленькой женщине в смешном наряде подать знак, как статуи ожили, окружив карету. Они работали с той слаженностью, которой не удавалось добиться матери, несмотря на все старания.
Вот въехавшие во двор телеги опустели. Вот выпрягли и повели к конюшням уставших лошадей. Вот открыли дверь и вновь застыли, позволяя Эржбете самой выйти.
Тело ныло от долгого пути. В волосах чесалось. Подмышки натерло. А в животе свилась тяжелая змея, предвещая скорое наступление полной луны.
– Ну же, хозяйка, – попыталась подбодрить Дорта, сама изрядно измучившаяся, – нехорошо заставлять ее ждать. Еще рассердится.
Тогда они не знали, что Орошля Надашди сердилась редко, а когда таковому случалось, она не кричала, не кидалась вещами и не грозилась карами, но поджимала искусанные губки и укоризненно качала головой.
В тот раз она первая шагнула к карете и ласково пропела:
– Не нужно бояться, дитя.
Тонкий голосок ее заставил Эржбету вздрогнуть и вспомнить, кто она есть. Батори. А Батори означает «храбрый».
Эржбета поднялась и, потянувшись, чтобы хоть как–то унять ломоту в костях, вышла из кареты. Точнее сказать – вывалилась в заботливые руки Орошли.
Щеки коснулись влажные губы, крохотная ручка сотворила знак креста и будущая свекровь чопорно произнесла:
– Божьей милостью ты наконец добралась. Спокоен ли был твой путь?
– Да… госпожа, – Эржбета поклонилась со всем возможным на тот миг изяществом. – Дорога была спокойна. А ожидание встречи с вами скрашивало тоску разлуки по дому.
Слова пришлись по вкусу хозяйке замка. Она вообще любила красивые слова. Хлопнув в ладоши, Орошля поторопила дворню и сама провела Эржбету в дом.
– …сегодня тебе надлежит хорошенько отдохнуть, а завтра… – маленькая ручка держала крепко, а голосок Орошли звенел и звенел, и этот звон мешал смотреть и думать, он словно заполнил все пространство двора, стер звуки прочие, оставив лишь возможность смотреть.
Эржбета смотрела.
На древние камни. На бурую громадину донжона, словно явившуюся продолжением скалы, на высокую стену, на кованую решетку, что упала на ворота, перекрывая путь домой. На амбары, конюшни, красильни, кузни, пивоварни…
Впервые Эржбете хотелось вернуться домой или хотя бы спрятаться.
– Твоя матушка писала, что тебе нужна твердая рука. Но не сомневаюсь, что мы подружимся, – завершила приветственную речь Орошля, внимательно разглядывая Эржбету.
– Да, госпожа. Я очень на это надеюсь.
Спустя две недели Эржбета уже истово ненавидела свекровь.
«…тебе следует оказывать всякое почтение и помнить, что Ференц испытывает сильную привязанность к своей матери и прислушивается к ее мнению так же, как и ты должна прислушаться к моему. Я понимаю твое недовольство, однако хочу напомнить, что брак этот – итог многолетних стараний твоего несчастного отца, и, разрушив созданное им ты, Эржбета, тем самым опорочишь саму память о нем…»
Эржбета трижды перечитала этот отрывок, прежде чем перейти к следующему.
«О любезнейшей Орошле Надашди мне не доводилось слышать ни одного дурного слова. Более того, все, с кем имела я честь беседовать, высоко оценивают ее ум и духовную силу, каковой тебе не хватает. Сия женщина – пример того, какой надлежит быть жене, ежели она желает сыскать любовь супруга…»
– Только почему–то Томаш редко домой заглядывает, – пробурчала Дорта, не переставая тереть медный таз. Таз уже сиял, как само солнце, но Орошля ее глазами–бусинами всенепременно найдет какое–нибудь совсем уж крохотное пятнышко.
Эржбета вздохнула и вернулась к письму. Глупо было ждать понимания и сочувствия от матери, но попытаться стоило.
«…ее набожность известна каждому…»
– Сухотка и лицемерка!
«…как и ее милосердие…»
– О да, милосердие! – Дорта плюнула на таз и сильнее заскрипела тряпкой.
«…но если мало тебе того, если благочестие противно твоей испорченной душе, подумай о том, что придет время и…»
– …старая мегера сдохнет, подавившись собственным благочестивым языком!
– Дорта, прекрати! – пусть речи ее и нравились Эржбете, да и мысли во многом сходились, но чересчур длинный язык всегда представлял опасность. И Дорта, маленькая мерзавка, сама понимала это.
«Став супругой Ференца, ты обретешь свободу, богатство и власть, каковых у тебя никогда прежде не имелось. А еще этот брак соединит два самых могучих в Венгрии рода, к вящей их славе и процветанию».
– К славе и процветанию, – повторила Эржбета слова, показавшиеся ей на вкус пресными, как нынешняя жизнь.
Ранний подъем. Умывание холодной водой. Молитва. Завтрак, скудный, словно Эржбета была одной из служанок. Чтение Библии, вгонявшее в сон.
Работа.
О нет, Орошля Надашди не заставляла будущую невестку натирать серебро или чистить кухонные котлы, но взяв под руку, таскала по замку, показывая каждую проклятую комнату, заставляя выучить список всего, в ней хранящегося.
Пуховые перины и подушки. Набитые гагачьим пухом одеяла и льняные простыни. Шелковые гобелены и серебряная посуда. Фарфоровая посуда. Золотая посуда. Отрезы тканей. Пуговицы…
У Эржбеты кружилась голова, а Орошля знай себе приговаривала:
– Если ты не будешь знать, что у тебя есть, то найдутся те, кто приберет то, о чем ты не помнишь…
Она заставляла спускаться в подвалы и пересчитывать бочки с вином, головки сыра, туши и колбасы. Она открывала дубовые шкапы и показывала сундучки со специями. Она была полна сил и желания поделиться всем.
Эржбета желала лишь покоя.
Ее учили управлять имением, гладить рубашки и пересыпать белье шафраном, чтобы при хранении не обретало затхлого аромата.
Она мечтала прочесть черную книгу.
Перед ней раскрывали все двери замка и выводили за его пределы. На красильнях воняло. Скотный и птичий дворы были полны гомона и дерьма. А после посещения кузни кожа Эржбеты надолго приобрела нездоровый красноватый оттенок, который удалось снять лишь смесью лимонного сока и творога.
Успокаивалась Орошля лишь в редкие приезды Томаша, обретая несвойственную прежде покорность. Замок же расцветал шелками и красками. Исчезали сальные свечи, появлялись белые восковые, одни гобелены сменялись другими, то же происходило с посудой. И музыка на время изгоняла благословенную Орошлей тишину.
Уже за одно это Эржбета полюбила свекра.
Эрцгерцог был шумен, а свита его – весела. И пусть госпожа Надашди не одобряла пустого веселия, но ради супруга готова была стерпеть все. Сильнее была лишь ее любовь к сыну.
Увы, Ференц, уже получивший прозвание Черный бей, слишком увлекся войной, чтобы вспомнить о матери, не говоря уже о невесте. Его единственное письмо было полно изящных выражений, однако лишено и толики тепла. Но Эржбета ждала.
Некоторое облегчение принес переезд в Леке, замок, затерянный в диких Татрах. Здесь Орошля переменилась, словно звонкий горный воздух наполнил ее жизнью.
И здесь Эржбета впервые увидела будущего мужа.
Ференц был прекрасен. Она смотрела, как он въезжает в ворота. Гордо выступал испанский конь бурой масти, сияла сбруя и латы. И сияние это отражалась в глазах всадника.
– По–моему, он даже лучше, чем рассказывали, – шепнула Дорта, подавая перчатки. А вторая служанка, Катрина, торопливо поправляла прическу. Эржбета же глядела и думала о том, что этот человек ее достоин.
А он не удостоил Эржбету взглядом.
Прошел мимо, словно она, Эржбета Батори – одна из теней. Или хуже – служанка, которых полон замок. Но нет, на служанок он смотрел иным взглядом, жадным, ищущим, и в этом Эржбете виделось оскорбление большее, чем простое безразличие.
Обида заставила нарушить приказ Орошли и покинуть комнату ночью, проскользнуть мимо спящих на полу Дорты и Катрины и, привычно укутавшись в темноту, выйти в коридоры замка.
Ныне они были шумны.
Из залы доносились пьяные песни и хохот. Спал на полу, свернувшись калачиком, человек в заблеванном кафтане. Повизгивала служанка, прижатая к стене другим. От этой пары пахло почти так же, как от человека в лесу. И Эржбета, прижавшись к стене, долго наблюдала за ними. Она ловила мутный взгляд девицы, и растрепанные волосы, прилипшие к потной шее, подмечала, как дергается мужчина, и что ягодицы его белы, как лучшие подушки госпожи Надашди.
Когда он, утомленный, отлип от девки и обвел коридор мутным взором, Эржбета испугалась: вдруг заметит? А после страх сменился радостью: он не Ференц!
И Эржбета на цыпочках продолжила прерванное путешествие. Спаривающиеся парочки попадались еще дважды, но теперь Эржбета предпочитала обходить их, увлеченных друг другом. Ее вели гнев, обида и теткина наука.
Дверь была приоткрыта. Дрожащий свет выплескивался за порог и таял на каменных плитах. И голоса не решались войти в темноту. Эржбета остановилась рядом, присела и, протянув руки, стала ловить слова, скользкие и верткие, как зеркальные карпы из пруда Орошли.
– …все равно это ошибка, – голос, который Эржбета не слышала, но узнала. – Я не хочу на ней жениться! Я не хочу жениться вообще!
– Ференц…
– Нет, мама, послушайте, пожалуйста. Она… слишком молода.
– Этот недостаток со временем исчезнет сам.
– Она бледна!
– Это скорее достоинство.
– Достоинство? Да меня от вида ее в дрожь бросает! У нее лицо мертвеца!
Эржбета, отпустив слова–рыбы в лужу света, тронула лицо. Кожа холодна и гладка. Она чиста, и все говорили, как это прекрасно.
– Утопленницы, которую даже река не решилась принять!
Река не примет человека. Реке нужно приносить петуха или собаку, положив в мешок, на дне которого спрятаны три камня.
– А ее глаза? Да они словно дыры в бездну!
– Ты ищешь недостатки там, где другой узрел бы достоинства, – в голосе Орошли звучит раздражение. – Она лишь девочка. Испуганное дитя, которое забрали из дому…
– …мне доводилось многое слышать о доме этого дитяти, – с насмешкой сказал Ференц.
Эржбета его ненавидит!
– Я согласна, что она диковата и несколько странна, но уверена – нужно лишь время и толика внимания. Будь ласков с ней, и она ответил лаской на ласку, нежностью на нежность, любовью на любовь.
Рыбы–карпы трогали пальцы холодными губами.
– Она станет тебе хорошей женой.
Молчание. И Эржбета сдерживает стук сердца, опасаясь быть услышанной.
– Мама, я уверен, что вы…
– Я скоро умру. Ференц, будь добр, помолчи и послушай. Я никогда и ни о чем не просила тебя. Я была благодарна Господу за то, что у меня чудесный муж и замечательный сын. Что еще может пожелать женщина? Разве лишь того, чтобы сын ее был счастлив. А счастье без семьи невозможно.
Эржбета вгоняет пальцы в розовые щели жабр. Рыбина бьется. Рыбина не ускользнет.
Рыбина принадлежит Эржбете.
– И потому, умоляю тебя…
Эржбета встает и, баюкая в руках несуществующую рыбу, идет по коридору. Шаги ее легки.
Обручение состоялось спустя три дня. Маленькая церковь не вместила всех желающих, и замковый двор заполнился людом. Эржбета была прекрасна. Нижнее платье из темно–синего бархата, расшитого золотыми птичками, оттеняло бледность кожи, верхнее – атласное, цвета сливок – подчеркивало черноту волос. Но Ференц по–прежнему не глядел на нее.
На алтарь.
На убранство церкви.
На узкое лицо священника, что постоянно тер пальцы, словно пытался очистить их от некой грязи.
На матушку, на отца, на друзей, на… на кого угодно!
Однако это не имело значения. Отныне перед Богом и людьми этот мужчина принадлежал Эржбете.
– Я постараюсь стать хорошей женой вам, – пообещала она, глядя в синие глаза Ференца. И тот, улыбнувшись, коснулся губами Эржбетиной щеки.
Она надолго запомнила этот поцелуй.
В замке Леке Эржбета провела еще несколько лет, которые не казались ей такими уж отвратительными. Она даже сумела привыкнуть к обществу Орошли Надашди, начав находить в занудности последней некую особую прелесть.
Когда же Эржбете исполнилось пятнадцать, состоялась свадьба.
Госпожа Орошля Надашди задолго начала готовить сие событие. Перебрав все замки и имения супруга, она поняла, что Лека и Чейте не способны вместить всех гостей, а потому следует отправиться в Варанно, замок крупный и расположенный на краю равнины.
И стоило сойти снегу, как закипела работа. Стучали топоры и молотки, сооружая многие дома. Тянулись подводы, вывозя со всех иных замков посуду, ткани и прочее добро. И вот расцвели поля шатрами, раскинулись по траве ковры, и не цветы рассыпали по пути невесты, прекрасной в белом своем наряде, но мелкий жемчуг речной.
Все должны были видеть богатство герцогов Надашди.
Все должны были видеть красоту и силу Батори.
Эржбета шла к алтарю, не помня себя. Ее белое платье было тяжело, как рыцарская броня, и узкие манжеты охватывали руки подобно оковам.
У алтаря она осмелилась поднять глаза на жениха. Ференц поспешно отвернулся.
Ковры из супружеской спальни вынесли, раскатав небеленое полотно, по которому змеились алые ленты узоров. У резных ножек кровати стояли миски с зерном, а с колонн свешивались шкурки. Эржбета стояла у камина. Дорта расшнуровывала платье, Катрина разбирала сложную прическу. Снизу доносились крики и шум свадебного пира, но чужая радость не доставляла успокоения Эржбете.
Ференц не любит ее.
Она поняла это сразу: достаточно было заглянуть в прозрачные глаза. Не любит и не хочет. Плохо. Он подчинился матери, но Орошли скоро не станет. Теперь ее болезнь видна всем, а Ференц – хороший сын. Порадовал матушку. А когда матушка отойдет в мир иной, отправит туда же и Эржбету.
Или в монастырь. В один из тех серых, выгрызенных кирками в скале монастырей, где вечный холод, молитвы и несвобода. Где день ото дня в сумерках и сырости женщины теряют красоту.
И сходят с ума.
Эржбета поежилась, вдруг явно увидев распутье собственной жизни. И обе дороги вели к заточенью.
– Вам холодно? – шепотом поинтересовалась Дорта и, не дождавшись ответа, накинула на плечи плащ. Темный бархат, подбитый соболем ничуть, не согрел. Напротив, дрожь усилилась.
– Принеси мне гребень, – Эржбета глядела на огонь. – Мой гребень.
– Но вы…
Она забыла о подарке тетушки. Она решила, что в тайной науке Ноама больше истины, чем в древнем знании о трехликом боге. В ней и сейчас не осталось веры, но может быть, вера не столь и нужна?
Дорта ушла и вернулась со шкатулкой. Сама она не решалась прикасаться к некоторым вещам Эржбеты.
Гребень лежал внутри. Слегка запылившийся, он был прекрасен.
– Та девица… с которой Ференц баловался вчера. Ты знаешь ее?
– Оделька? Кухонная девка! Она ничтожество! Она никто! – зашептала Дорта, и Катрина подхватила шепот, принялась уверять, что стоит супругу увидеть Эржбету, как он разом позабудет обо всех иных женщинах.
– Приведите ее.
– Сейчас? Но госпожа…
– Приведи!
Окрик подействовал на Катрину. Присев в поклоне, она исчезла, а вернулась через четверть часа. К тому времени Эржбета, истомившись ждать, нервно расхаживала по комнате. Плащ слетел с ее плеч и лежал грудой бархата и меха, посверкивал алмазными заколками.
– Тебя зовут Оделька? – спросила Эржбета, жадно разглядывая женщину. А та, не торопясь кланяться, нагло смотрела на Эржбету.
Грязна. Пахнет жареным салом и сажей, и ядреным потом молодого тела. На серой рубахе ее темные круги, а курчавые волосы растрепались бесстыже.
– Да, госпожа, – наконец произносит Оделька и разом робеет. Притворяется.
Неужели и она видит, что Ференцу не нужна молодая жена?
– Ты мне понравилась, Оделька, – Эржбета вымученно улыбнулась. – Я увидела тебя и сказала себе: посмотри, какая красавица есть в моем доме!
Полыхнули пунцово толстые щеки, дрогнул подбородок.
– Разве я красива? Вы красивы, госпожа.
– И разве ей место на кухне? – Эржбета отмахнулась от слов, ибо они были ложью. – В моих покоях ей место. Красота должна радовать глаз, не так ли?
Молчаливыми тенями застыли Дорта и Катрина. Обе смотрят в пол и сжимают кулаки, не то от ярости и обиды за хозяйку, не то от страха перед тем, что случится.
– И потому с завтрашнего дня ты будешь прислуживать мне. Или лучше с сегодняшнего? Да прямо сейчас! – Эржбета рассмеялась, удивляясь звучанию собственного голоса.
– Но я не умею, госпожа!
– Это несложно. Дорта тебя научит. Правда?
– Как прикажете, госпожа.
– Вот. Дорта поможет. И Катрина. И я… – Эржбета, пересилив брезгливость, коснулась толстой щеки. Гладкая, лоснящаяся, мерзкая… размахнуться и ударить бы, рассечь до крови и смотреть, как она заливает и шею, и воротник, и наглую белую грудь, выступающую из разреза рубахи.
– Но сначала тебя саму надо привести в порядок. Иначе что скажут гости? Неаккуратные слуги позорят хозяев. Садись, я расчешу тебе волосы.
– Не надо, госпожа! – теперь в томном голосе послышался настоящий страх. И хорошо. Пусть боится. И пусть отдаст свою животную силу Эржбете.
– Садись. Или выпорю за ослушание.
Она села, и резная скамеечка затрещала под немалым весом девки. Оделька уставилась в венецианское зеркало, приоткрыв рот, и сидела, боясь дышать.
Расчесывать чужие волосы было непривычно. Гребень путался, и приходилось дергать, но девка не смела выказать недовольства. Оделька смотрела на себя, и постепенно на лице ее появлялось мечтательное выражение. Интересно, кем она себя вообразила? Герцогиней Надашди? Законной супругой Ференца? Пускай.
Но вот все пряди разобраны, легки, словно пух, и ости гребня скользят по ним, как лодочка по глади водяной.
– Вот так хорошо, – Эржбета, поднявшись на цыпочки, поцеловала девку в макушку. – Теперь иди. Принеси воды. Мне надо искупаться. Скоро сюда придет мой муж.
И останется доволен.
Искупавшись, Эржбета сама расчесала себе волосы, чувствуя, как наполняются они чужой жизнью. И сила переходит из волос в Эржбету, зажигая внутри огонь.
Ференц, явившийся глубоко заполночь, глянул на невесту, которая была ему не нужна. Глянул и замер, не в силах отвести взгляд. И сердце его, одурманенное вином и кровью затравленного медведя, вдруг забилось быстро и суматошно, как никогда прежде.
Утром он поблагодарил матушку за выбор и науку.
А кухонная девка Оделька спустя две недели умерла, свалившись с лестницы. Эта нелепая смерть огорчила лишь одного человека: Эржбету Батори, ставшую Эржбетой Надашди.
Как ни странно, свадьба, долгожданная и яркая, не привнесла изменений в сложившийся распорядок бытия. Музыка отгремела, веселье угасло, и лишь черные пятна кострищ на вытоптанной траве напоминали о недавнем веселье.
Чуть дольше грели душу чудесные подарки: двести талеров и золотой кувшин редкого греческого вина, присланный императором Максимилианом, тончайшей работы кубок от императрицы и восточные ковры от короля Рудольфа. Лошади и луки. Посуда. Ткани. Жемчуга. Желтый с восковым налетом янтарь и звонкое серебро в вязи чеканки. Меха. Охотничьи сокола, собаки и даже гепард с пятнистой шкурой и украшенным рубинами ошейником.
Красота отправилась в подвалы замка Чейте, отданного Орошлей Надашди молодым.
Зеленели виноградниками подножья гор, радовала многоцветьем долина, степенно несла воды река Ваг. На берегах ее раскинулась деревня. Белые дома с деревянными крышами поразили Эржбету нарядностью и богатством. И люди в праздничных одеждах вышли на тропу, чтобы поприветствовать хозяина и хозяйку. Однако славили они не Эржбету, а Орошлю Надашди, и та благосклонно принимала приветствия.
Сам замок стоял на вершине холма, голого, словно череп великана. Ни деревца не росло здесь, ни травинки. А сам Чейте был открыт всем ветрам. Вот только не говорили они с Эржбетой, не верили, что она отныне хозяйка.
Не верила и Орошля.
Она вдруг ожила и отбросила болезнь, каковая казалась теперь притворством. Она приросла к Эржбете жадным постыдным вниманием, что выматывало сильнее ее прежней назойливости.
И Ференц, словно торопясь отделаться от матери, оставил жену ради войны.
Он появлялся редко, привнося в Эржбетину жизнь праздник и любовь, от которой ломило сердце. Он был силен и славен, он не боялся ни огня, ни сабли турецкой, но всякий раз робел, заглянув в черные глаза супруги. И Эржбета таяла от счастья и осознания своей власти.
– Не уходи, – шептала она, считая пальцами белые шрамы на таком смуглом теле Черного бея.
– Не уйду, – обещал он, но наступало утро или другое утро, или третье, и Ференц ускользал. А возвращался спустя месяц или два. Однажды он привез в подарок голову турка, знатного и богатого, с золоченой чалмой, которую прибили гвоздями к макушке. Голова чуть подтухла, но Эржбета безо всякой брезгливости разглядывала и черный срез шеи, и толстый язык, высунувшийся меж желтых зубов, и оттопыренные уши со многими проколами.
Голову бросили собакам.
А Эржбета, к вящей радости свекрови, наконец забеременела.
Правда, до рождения внука Орошля Надашди не дожила. Однако не было в том Эржбетиной вины.