История третья
О крысах, розах, снах и пустяковых вещах
Она надолго покинула его, хитрая Тень, Андерсен знал, что она находится поблизости, вертится под ногами, приклеившись к подошвам, скользит по мостовым и стенам домов, заглядывает в ратуши и гостиные, подслушивает, подсматривает и ждет.
Чего она ждет?
Неудачи? Но их было много. Сначала театр, из которого выгнали, потом первая книга, которую никто не покупал. Школа в Слагелсе и вторая – в Эльсиноре. Ежедневный кошмар наяву. Смех– смех-смех, как же, он, Ханс Кристиан, старый ученик.
Неспособный ученик.
Безобразный ученик.
И ректор не понимает, с чего это королевскую казну растрачивают на то, чтобы вбить малость знаний в упрямую голову какого-то безумца. Он, Андерсен, напрочь лишен каких бы то ни было талантов. Он, Андерсен, зря отнимает время почтенных людей. Ему, Андерсену, следует быть более старательным и настойчивым, брать пример с тех, кто моложе и явно умнее.
Тень слышала жестокие слова, Тень скалилась, не то рыча, не то хохоча, и отступала, оставляя Ханса наедине с его кошмарами.
В кошмарах снова был ректор.
А потом, когда Андерсен почти смирился, она появилась вновь:
– Ну что, – спросила Тень, раздобревшая за эти годы. – Так и будешь плакаться?
Она отряхнулась, как огромная собака, и с черной шкуры полетели брызги темноты.
– Ты перестал писать. Это плохо.
– Они говорят…
– Всегда говорят, – оборвала Тень и, набрав воздуха, дохнула в лицо. Снова запахло карамелью, миндалем, горячим молоком и медом, снова закружилось колесо времени, и Андерсен исчез, уступая место мальчику.
– Всегда говорят, – повторила Тень, накрывая мальчика лапой-крылом, – а ты не слушай, ты смотри.
– Прэлэстно! Прэлэстно! – хлопал в ладоши Лев Сигизмундович, и его супруга согласно кивала. Она всегда соглашалась со своим драгоценным Левушкой, а тот не смел перечить Марфочке. Вот и жили в мире да согласии.
Странная пара. Он высок, худ до синевы, с длинным носом и лохматыми, седыми бровями, которые срослись над переносицей латинской «V». Она – низенькая, но широкая, а из-за пышных юбок да кофт, щедро украшенных оборками, кружевом да бантами, казалась еще шире. На круглом луноподобном лике ее – назвать его лицом у Глаши язык не поворачивался – терялись узкие черные глаза, зато нагло выделялись губы, красные, яркие даже без помады.
Помадою Марфа не пользовалась.
– Прэлэстно! – пророкотал в очередной раз Лев Сигизмундович, и бас его, рождавшийся где-то в глубине тощего тела его, раздул грудь так, что полы пиджачка разошлись, а потом выплеснулся на Глашу вместе с селедочно-луковым ароматом.
Он постоянно ест селедку, и дворовые коты бессменно дежурят у черного хода в ожидании рыбьих голов и рыбьих хребтов. Встречают Марфу дружными воплями, урчанием и требовательным мявом, про который Глашина мама говорит, что за такой отстреливать надо.
– А с математикою у нас как? – наконец, Марфа обращает внимание на ученицу. – Помнится, в прошлый ваш визит, Глашенька, вы не были готовы и дали обещание…
Глаша краснеет. Да, обещание она давала, тогда было легко, тогда она готова была пообещать все, что угодно, лишь бы поскорее убраться из вороньего гнезда. А теперь вот стало не по себе. Готовилась Глашка – она девушка ответственная, – но вот много вышло, не по силам, да и сама по себе математика ей с трудом давалась. Но не рассказывать же об этом Марфе.
А бабка Неля ее воронихой называет, Льва Сигизмундовича – вороном, внук же Нелин, рыжий Пашка, дразнится, прячется за кустами и орет:
– Карл у Клары украл кораллы!
Правда, часто путается в буквах и слова сливаются в сплошное крокотание. Пашка – дурак, никакие они не вороны, и его не Карлом звать, и ее не Кларой.
– Карл у Клары украл кораллы, а Клара у Карла украла кларнет! – неожиданно для себя самой выпалила Глаша и густо покраснела от стыда.
– Прэлэстно! – захохотал Лев Сигизмундович, хлопая себя руками по животу. А Марфа лишь укоризненно покачала головой, не любила она подобных шуток. – Нет, девочка опрэделенно с характером! Настоящая маленькая разбойница. Совсем как ты была! Глашенька, я тебе никогда не рассказывал, как мы познакомились?
– Лева, я не думаю, что это уместно.
– Ой, Марфочка, милая моя, ну конечно, уместно. Или ты стесняешься? На тебя не похоже…
– Я опасаюсь. – Темные глаза блеснули, как показалось Глаше, гневно. – Или ты забыл…
Этот намек, не понятый Глашей, подействовал на Льва Сигизмундовича, тот поник, как-то нахмурился – а прежде его хмурым видеть не случалось – и отчего-то потрогал зубы.
Зубы у него были вставные, крупные, ровные, позолоченные. Мама говорила, что такие стоят дорого и что она сама не отказалась бы поставить. А Глашу зубы пугали. Не вороньи они – волчьи.
– Прости, милая, – неожиданно смягчилась Марфа и впервые обратилась к Глаше на «ты», – давай мы вернемся к математике? Что там у тебя не получалось? Попробуем разобраться вместе, итак…
Итак, больше ничего интересного в этот день не случилось.
Впрочем, как и на следующий.
А спустя еще один в доме появился новый жилец.
– Это где? – мальчику было уютно, мальчику было интересно, мальчику было страшно, ведь когда-нибудь и этот сон закончится. – Это когда?
– Это – когда-нибудь, – неопределенно ответила Тень. – Когда-нибудь потом или когда-нибудь еще, но обязательно когда-нибудь.
Во сне подобное объяснение казалось вполне себе удовлетворительным.
– А еще он крыс держит! – прошептал Пашка, от волнения облизывая губы. – Вот те честное пионерское!
Пионером он не был, но Глаша все равно поверила.
– Я к нему заглянул. – Пашка сидел на перевернутом ведре, сгорбившись, упершись локтями в колени, а ладонями прикрыв уши, словно боялся, что отвалятся. Впрочем, сегодня уши у него горели, ибо не далее как утром Пашка был пойман бабкою за страшным преступлением – хищением варенья из запертого шкафа. Крику было на всю квартиру, даже новый жилец, до того сторонившийся прочих обитателей, выглянул в коридор и попросил прекратить Пашкину экзекуцию.
Бабка жильца послушала. Боялась.
Впрочем, как заметила Глаша, не одна она. Уж больно странен был Тихий Федор Федорович.
Перво-наперво следовало сказать, что он как нельзя более соответствовал фамилии. Был он до того тих, что порой Глаше начинало казаться, что там, за стенкою, никто и не живет. Так ведь не бывает, чтобы человек беззвучен был? Вон, у Льва и Марфы патефон играет вечно, Манька-зараза без патефону песни орет, особенно когда после ночной является. У Первилиных младенец пищит вечно, у Сяговых – железом гремит. У Пашки бабка с невесткою, Пашкиною мамкою, лается. А у Тихого – тихо. Глашка и ухо к стене прикладывала, и стакан, силясь услышать, что происходит за тонкою дощатою перегородкой, но вскорости уставала слушать тишину и отступала.
Во-вторых, Федора Федоровича боялись взрослые. И это тоже было удивительно: стоило появиться ему в коридоре, и закрывались двери, обрывалась музыка, замолкали Манька и Пашкина бабка, младенец и тот переставал плакать, точно и он чувствовал нечто такое, чему Глаша не могла подобрать определения.
В-третьих, загадкою для Глаши оставался род занятий Федора Федоровича и то, как он, почти не покидая квартиры, умудрялся работать? Она даже поинтересовалась у мамы, не является ли сосед тунеядцем, а мама в ответ велела не лезть, куда не надо.
В общем, такая вот престранная личность.
– Помнишь, – Пашка придвинулся ближе и зашептал, ткнувшись холодным носом в ухо. – Он на той неделе выползал? В магазин? Ну я к нему и заглянул!
– Врешь.
– Да честное пионерское! Не вру я! Я через окно, с той стороны, но… только поклянись, что никому не скажешь!
– Клянусь, чтоб мне землю есть! – Глаша торжественно подняла руку, и Пашка, удовлетворенный словом, кивнул, сунул руку в карман и вынул ключ. Обыкновенный желтый ключ с круглой головкой и длинным зазубренным языком. Такой и у Глаши имелся, ну почти такой.
– Видишь? Я у бабки взял. А что, у нее ото всех дверей ключи есть, она же старшая по квартире, и от егоной тоже, и я взял. Пойдем?
– К нему? – Глаша коснулась ключа – горячий и мокрый от пота Пашкиных ладоней. Нужно сказать, чтоб вернул, чтоб сегодня же, пока бабка не заметила, пока Тихий не догадался. Пока беды не случилось.
– К нему. Проверим, а то вдруг он – шпион английский? Или французский?
Глашино сердце забухало от волнения. Страшно ей было и за Пашку, который на подобную авантюру решился, и за себя, потому как знала – не хватит сил Пашке отказать. Не сможет она не участвовать, потому как прав Пашка: вдруг да шпион товарищ Тихий. А раз так, то Глаша, как пионер и отличница, должна его разоблачить.
– Не забоишься? – Пашка насупил брови.
– Нет.
– Тогда на, спрячь, а то у меня бабка найти может, вечно она по карманам лазит.
На том и решили. Ключу нашлось место в Глашином ранце, а Пашка принялся ждать подходящего для вылазки момента. И не прошло и недели, как он наступил.
Туман, не сиреневый, а мутно-желтый, в белые молнии, в белые трещины, которые порой разрастались, ломая роговицу глаз болью, соединялись друг с другом и вспыхивали яркими пятнами. Тогда он закрывал глаза и стонал.
Хотя, возможно, стонал кто-то другой, тот, который дышал и ходил, изредка касался лица холодными пальцами или даже шершавой, с налипшими кусочками снега рукавицей. Этой же рукавицей лез в рот, раскрывая губы, царапая десны и впихивая между стиснутыми зубами пластмассовую соску.
Впрочем, человек не сердился, глотал воду, стараясь не захлебнуться, и, случалось, думал о побеге. Он не помнил, откуда и куда надо бежать, как не помнил и зачем. Более того, он не помнил ничего о себе или этом месте с туманно-желтым светом, однако мысль сидела плотно.
Это она рождала трещинки. И больные роговицы. И еще обрывки чужих желаний: собственных у человека не осталось.
– Вы не имеете права! – этот голос был чем-то новым, от него туман упал на лицо душной дерюгой: воняет кислыми огурцами и свежей свеклой.
– Вы не имеете! Вы не можете! Выпустите меня отсюда! Выпустите! Я… я жаловаться буду!
Какая громкая.
– Да убери ты свои лапы!
Визг, стук, снова визг и сопение, треск чего-то, удар и опять удар, уже о пол – или стол? – на котором лежал человек. Дерюга-туман съехала с лица и утянула человека следом. Шлепок. Руки саднит, а в животе – дыра. Как его зовут?
Это важно – вспомнить имя.
И сбежать.
– Пожалуйста, – взмолился голос, – отпустите меня! Пожалуйста.
Скрипнула дверь, раздались шаги, и в поле зрения человека показались ботинки: высокие, на толстой ребристой подошве, с носами-панцирями на блестящих шурупах и желтыми шнурками. Смешные ботинки: человеку вдруг подумалось, что если он способен видеть смешное, то не все потеряно.
– И зачем ты ее приволок сюда? Ну скажи, зачем? – мягкие ноты, но по спине холодом. Неприятно, страшно – оказывается, лучше смех, чем страх. – И объясни, какого вообще трогал?
Бормотание. Визг и звук пощечины.
– И Сему уронили. Как же так? А вдруг у него в голове что-то сотрясется? В мозгах поломается, а? – Ботинки приблизились, потом человека накрыло тенью и рука – другая, теплая, мягкая – легла на лоб, на глаза. – У него мозги не чета твоим – золото. Правда?
Мозги-ум-открытие. Идея. Спрятать записи. Спрятаться. Нашли. И теперь… теперь его убьют?
– И сколько ж ты ему вкатил, что до сих пор лежмя лежит?
– Ну как Марик сказал… добавить надо было, – этот рокочущий, камни с горы, мотор внедорожника. Что такое внедорожник? «Мерс» покупать надо. Он и собирался. Собирался ведь?
– Один недоучка другого учит. Потравите гения, будете сами за него пахать. – Пальцы скользнули на шею, прижались, замерли. Чуткие пальцы, хитрые пальцы, эти пальцы надо обмануть, сбежать песочком из горсти. А он сумеет?
Сумеет. Он уже убегал. Он расслабился, но теперь.
– В общем так, больше никаких доз. И помой ты его наконец, а то стоять же невозможно! Нехорошо, гений, а весь в дерьме, прости господи.
– Мне за ним? – рокот нарастает, сейчас лавина сойдет с горы и погребет наглеца. Не сошла, не погребла, остановилась перед небрежным:
– Тебе, дорогой мой, тебе. Ты ж его до такого состояния довел. И накорми. Смотри у меня, Лысый, не доиграйся. В отличие от тебя гений – товар штучный, я в него уже вложился крепко, и если чего – ты мне вложенное до копеечки вернешь, а потом еще и добавишь на то, что я мог заработать, но не заработал из-за твоей дури. Как это? Упущенная выгода? А я выгоду насчитаю.
– А… а она пусть уберется! – нашелся рокот. – Ей делать нечего!
– Пусть.
– Я не хочу…
– Не хочешь, не надо. Тогда в расход. Да, да, милая, а что ты думала? Мне вот за так с тобою возиться? С какой это стати? Так что либо приносишь пользу, либо тебя выносят, и уже совершенно бесполезной. Андерстенд? И не надо плакать.
Он поднялся, прошелся по комнате – теперь человек видел, что находится в комнате, лежит на сером бетонном полу, – и добавил:
– Следи за гением, красавица, может, и договоримся.
То, что происходило дальше, после ухода Ботинок, запомнилось едким запахом хозяйственного мыла, горячей водой, в которой мышцы вдруг отошли и наполнились вязкой болью и полужидкой кашей, которую в него вливали силой.
Вливала.
Белые волосы и синие глаза, заплаканные, но от слез яркие – небо после дождя, – черные потеки туши на ресницах и выцветшие веснушки.
– Меня Ольгой зовут, – сказала девушка. – Ольгой. А вас?
Он не помнил, он ел кашу, радуясь, что снова видит и слышит, что ощущает вкус пищи, что способен глотать сам и что Ольга рядом.
Красивая.
– А я… я сюда случайно попала. Я не помню ничего. Я к дому шла, Ефим приехал, и я хотела с ним поговорить. А он… или не он? Темно было, и фонарь светил. Мне этот фонарь прежде жутко не нравился, а тогда страшно стало, кругом темнота, и только он светит.
Каша перловая, от Ольги пахнет духами – название испарилось, но знакомый такой аромат, и человек снова обрадовался, уже тому, что начал узнавать запахи.
И имя вспомнит. И сбежит. Вместе с Ольгой. Ну конечно, он ведь не бросит ее в этом каменном мешке.
– А потом больно вдруг стало и сознание ушло. Я раньше только один раз сознание теряла, в школе… а тут снова. Я думаю, они вкололи что-то. И вам колют. Только теперь не будут. Вы ведь слышали, да? А вы и вправду гений?
– Да, – сказал он.
И вспомнил имя: Семен. Артюхин Семен Игоревич. И он во что бы то ни стало должен сбежать.
Ефим спал и понимал, что спит и что все происходящее вокруг – сон, яркий, живой, но сон. На самом деле не существует ни старухи со спичками, ни свалки, ни Даши, ни его, Ефима нынешнего. На самом деле реальность предопределена – стоит открыть глаза и он увидит горы.
Ломаные хребты на белом-синем-золотом, и солнце катится в пропасть, а воздух дрожит, плывет маревом, хранит тишину. Воздух устал от трассирующих пуль, и Ефим устал. Вместе отдыхают, вместе смотрят сон.
Вот старуха колдует над кастрюлей, сыплет жменя за жменей труху в варево колдовское, бормочет неразборчиво да постукивает деревянной ложкой по алюминиевой кастрюле. Кастрюля подпрыгивает, но не падает, удерживаемая чудовищного вида конструкцией – гибридом клетки и штатива.
Забавный сон.
И пес, который вертится у ног ведьмы, и заросшая сажей печурка с кривой трубой, и едкий дым… лучше такой, дровяной, чем пороховой.
– Не пил, говорит, не помнит, говорит… – старуха подошла близко, слишком уж близко – запах от нее исходил премерзостный – и положила руку на лоб. Горячая. Стряхнуть, но… стоит шелохнуться, и сон исчезнет. Тогда горы заберут Ефима. – Не пил и не помнит. Не бывает так.
Глаза у нее молодые. Светло-зеленые, осколками бутылочного стекла, в котором черными мошками застыли зрачки. В глаза ведьме смотреться нельзя, душу потеряешь.
– А раз сам не пил, то кто-то влил. Или вколол, – шевелятся губы, но ни звука не рождают. А Ефиму все равно каждое слово знакомо. Ну да, это же сон, у снов свои законы.
– И значит, кому-то ты, добрый молодец, крепко поперек горла стал. Но не настолько крепко, чтобы тебя совсем жизни лишить.
Желтые зубы. Вдруг да в глотку вцепится? А и плевать. Сон же…
– Эй, ты меня слышишь? – наклонилась к самому лицу. Поцелует? Нет, такого даже во сне не хотелось бы. – Слышишь-слышишь, по глазам вижу. Чем же тебя-то ширнули так, что до сих пор торкает? Клык, ты видел такое, а? Видел? Сначала он сидит, говорит, а потом бац – и ушел. А почему? А потому, я тебе скажу, что холод подействовал отрезвляюще, а теперь, отогревшись, организм снова поддался. Ну да нам-то с тобой что главное? А главное, чтобы гостик наш незваный не окочурился ненароком. Нам тут только трупов не хватало.
– Уйди, – сказал Ефим, задыхаясь от смрада, но ведьма не послушала, приникла, почти легла на грудь.
– Чего ты там лепечешь?
Он не лепечет, он говорит, просто в этом сне ему не разрешено разговаривать. Или все-таки не сон?
– Лепечет-лепечет, а не говорит. И денег обещал. Если подохнет, денег не будет. А не будет денег – не будет жизни. Вот такое колесо.
– Уйди, – повторил Ефим. Вышло понятнее. Но ведьма все равно не ушла, принялась копаться, расстегивая рубашку, тереть колючими лапами щеки, в глаза лезть. И Ефим не выдержал, взмахнул рукой – пусть и сон рухнет, но дальше терпеть он не намерен.
Сон не рухнул, а мышцы вдруг судорога разорвала.
Мать-мать-мать! Это не сон! Это наяву! Бомжиха и белое поле, дом в мусорной куче.
– Стонет, стонет, оживает. А ты что думал? Ломать не будет? Будет, еще как будет. Это я тебе как специалист скажу, – она сунула под нос сплющенную кружку с какой-то дрянью и заставила глотнуть. Горячо и горько, до тошноты. – Пей-пей, а то ж и вправду сдохнешь, умник.
Он был слишком слаб, чтобы сопротивляться, да и каким-то внутренним чутьем, тем самым, что позволило ему выжить в горах, понимал – ведьмовское варево спасает.
– Вот так, а теперь ложись. Лежи, лежи. Воняет? Ничего, привыкнешь скоро. Ко всему привыкают. Думаешь, я на помойке родилась? – она села рядом, взяла за руку, сжала, замерла, вслушиваясь в пульс.
Нет, не старая она. Сколько? Тридцать? Сорок? Обветренная кожа, морщины, пегие волосы, не грязные, но неряшливые. И зеленые глаза – бутылочное стекло с черными мошками зрачков.
– Как я сюда попал? На помойку? – спросил Ефим, отводя взгляд.
– А я откуда знаю. Клык тебя нашел.
– Белый?
– Белый, белый. Сердце не болит? Под лопаткой? А вот тут? – ткнула жестким пальцем в грудь. – Это хорошо…
– Ты врач?
– Была. Все мы кем-то когда-то были. Я врачом, ты солдатом, каждому своя жизнь, каждому – своя сказка, главное, успеть подохнуть до того, как эта сказка окончится, – хрипловатый голос, жесткий профиль и приподнятая, оскаленная губа. – Ядвига.
– Ефим. И как ты дошла до такого?
– Любопытный. Слышишь, Клык? Он спрашивает, как мы с тобой дошли. А обыкновенно. Жила-была принцесса во дворце, и вот влюбилась она однажды в… ну по сюжету в солдата, который службу отслужил, долг государству отдал и на вольные хлеба вышел. А попросту в авантюриста. Случается с принцессами и такое. И придумала принцесса для строгих батюшки и матушки историю, что будто бы солдат этот не простой, а… ну скажем, как в сказке водится, имеется у него вещь волшебная, огниво, которым только чиркни и явятся собаки с глазами огненными.
Бредит? Или до сих пор больно о прошлом говорить?
– Поверила матушка, поверил батюшка, согласились они принцессу замуж выдать за этакого молодца, справили свадьбу. И жить бы молодым долго и счастливо, но… сказка закончилась.
Клык заскулил, вильнул хвостом и, встав на задние лапы, лизнул женщину.
– А жизнь, она такова, что проходимцу никогда половины королевства не хватит, как и терпения второй дождаться. Вот и случилось королю с королевой умереть внезапно. Острая сердечная недостаточность, причем у обоих с разницей в неделю. Веришь в такое?
Ефим не верил, но ничего не сказал – чувствовалось, не нужны ей слова, ей самой бы выговориться.
– И принцесса не поверила, была она врачом, и неплохим. И еще настоящей принцессой, которая горошину лжи через двадцать тюфяков да двадцать пуховиков словесных почувствует. Да только, на беду свою, особа столь деликатная слишком долго сомнениями мучилась, а потому…
– Он хотел тебя убить?
– Нет, не хотел, – просто ответила она. – Он меня и убил. Однажды я легла спать, а проснулась… это было очень мерзкое место, совсем неподходящее для принцесс. Полгода работы на… хозяина и никаких желаний, кроме одного – сбежать. Сбежала.
– Но не вернулась? – Варево ли Ядвиги было причиной, либо организм сам избавлялся от яда, но к Ефиму возвращалась чувствительность. Возвращалась покалыванием в пальцах, нытьем в мышцах, тошнотой и давлением в мочевом пузыре. Он попытался сесть, Ядвига помогла.
– А куда возвращаться? Я мертва. Есть могила и есть документы, у меня же наоборот – документов нет. Как доказать? И…
– Страшно?
Кивнула. Предложила:
– Если хочешь, я поспрашиваю, может, кто-нибудь видел, как тебя привезли?
В данный момент Ефим хотел одного – выбраться из землянки.
– Алло! Алло! Вы меня слышите? Это… это по поводу заказа!
– Заказ исполнен.
– Простите, но это точно? Вы не могли ошибиться? Дело в том… дело в том, что я, как бы это выразиться, не получил подтверждения.
– Вам что, ее уши прислать? Или сразу голову?
– Что?! Господи, мерзость какая! Я другое имел в виду! Если она и вправду, как вы утверждаете… если ее уже не стало, то мне должны были позвонить. Сообщить. Я сам не хочу, понимаете? Мы же в ссоре официально, и…
– Заказ исполнен. Объект ликвидирован. Ждите.
– Нет! Не вешайте трубку! Я не могу ждать! Я весь извелся, я… я просто места себе не нахожу!
– Постарайтесь найти.
– А если все-таки ошибка? Если она вернется? С патентом вернется? Если…
– Слушай ты, урод от науки, тебе сказано, что все в ажуре, и не фиг бздеть. Андерстенд?
– Да, но…
– Записи. Я жду записи. Если не будет, пойдешь следующим номером. Так что шевелись.
На морозе прояснялось. В темноте окружающий мир казался почти нормальным. Тускло мерцал снег, отражая сливочно-желтый, густой свет луны, которая сегодня разрослась на полнеба. Тянулись по снегу цепочки следов да сероватые, скользкие какие-то, будто и впрямь в масле вымазанные тени, выли собаки, гудели электрички.
Мертвое поле. Мертвая царевна, слегка подпортившаяся от долгого лежания в хрустальном гробу, собаки, правда, не с горящими глазами размером с чайное блюдце, да и огниво не сыщешь в округе, но все лучше, чем сдохнуть.
Чем же его накачали? Ефим вдохнул сухой воздух, сплюнул – едва не стошнило – и позвал:
– Ядвига, выйди сюда, мне там душно.
Выглянула. Сгорбленная фигурка в тряпках да драном тулупе, самая что ни на есть старушечья. И клюка при ней.
– А сколько тебе лет? – Ефим задал не тот вопрос, который хотел, но и этот вдруг показался очень важным.
– Двадцать восемь. В прошлом месяце исполнилось. Ты уйдешь?
– Уйду.
Кивнула, понимает. И не напрашивается, да и не взял бы Ефим с собою, не теперь, во всяком случае, потом, когда с жизнью разберется да сам себе поможет. Потом и о других подумать время будет.
– Город вон там. Но лучше утра дождись, чтоб зараза вышла. А знаешь… я только жалею, что Марик жив.
– Кто?
– Марик. Мужа моего Марком звали, но это не совсем подходящее ему имя. Другое дело – Марик.
– Марик, значит. – Мир кувыркнулся и стал на ноги. – Марик, говоришь. Марк, который Марик. А фамилия?
Назвала. Мимо цели, хотя… кое-что проверить следовало. Что ж, во всяком случае, Ефим хотя бы знал, с чего можно начать.
Замок, проглотив ключ, щелкнул, ручка повернулась, и дверь, беззвучная, как все в этой комнате, открылась.
– Давай, – Пашка пихнул Глашу в спину, сам проскользнул в щель и сноровисто – видать, не единожды ему случалось сотворять подобное – закрыл дверь.
– Это чтоб не заметили, – пояснил он. – А то Манька-зараза тоже любопытная, увидит, что дверь открытая, непременно нос сунет.
Глаша только кивнула, говорить она не могла от волнения и страха. Не следовало потакать Пашке, не следовало лезть в чужую комнату. А если он вернется?
– Не бойся, он в пальто уходил, значит, надолго. – Пашка вот чувствовал себя совершенно спокойно, он прошелся по комнатушке, добравшись до окна, прилип носом к стеклу, глянув и влево, и вправо: видать, во двор.
Разбойник он, Пашка, не зря его бабка дерет. И мамка дерет. И…
– Смотри, а ты не верила! Крысы! – Пашка ловко сдернул покрывало с сооружения, которое вначале показалось Глаше старым буфетом – у них тоже такой стоит, и мамка его иногда занавешивает, чтоб пыль не собирал. Но тут она увидела…
– Цыц! – Пашка вовремя зажал рот. – Они ж в клетках, дура!
Но Глаша не могла. Она ненавидела крыс, она боялась крыс, она… она не находила в себе сил отвести взгляд от десятка клеток, поставленных одна на одну, и от существ в этих клетках. А существа смотрели на Глашу. Белые, серые, пятнистые, толстые и худые, старые, с вылезшей шерстью и совсем крошечные, с розоватой шкуркой. Одинаково красноглазые. Одинаково внимательные.
И одинаково молчаливые.
Крысам полагается бегать и пищать, а эти молчали. Эти сидели на задних лапах, уцепившись за сетку передними, сидели и следили. За ней, за Глашей.
– Я отпущу, ты только не ори, – предупредил Пашка. – Они ж вон, за сеткою. И вообще не страшные. Я в подвал ходил, в купцовский дом, вот там-то пасюки! Как свиньи! А я все равно не боялся!
Глаша почти не слышала, она ощутила, как убралась со рта липкая ладонь – дышать стало легче и исчезла луковая вонь, – как воздух в комнате пришел в движение, беззвучно перелистнув страницы открытой книги, как воля, чужая, полностью подавившая Глашину, толкнула ее к клеткам.
Она не хотела подходить, но…
…ближе, ближе, ближе… не стоит бояться, девочка. Ты ведь очень хорошая девочка? А хороших девочек мы не трогаем. Только плохих. Или ты плохая?
– Нет.
– Ты чего? Глашка, ты чего делаешь? – Он ударил по протянутой к клетке руке. – Нельзя! Укусят же!
Белый крыс с темным пятном вокруг левого глаза – совсем как синяк – вдруг зашипел.
– Цыц ты, – Пашка ударил по сетке палкою – откуда только взял?
– Помоги, – это уже Глаше. И да, нужно помочь, нужно накрыть клетки, как раньше, и уйти.
…ты плохая. Плохая-плохая-плохая девочка! Ты забралась в чужой дом. Ты трогала чужие вещи. Воровка! Берегись, мы все видели, мы все расскажем, мы придем за тобой.
– Я не…
Плотная ткань наконец легла на клетки, и голос внутри Глаши исчез, а с ним и ощущение жути. И вправду, чего это с нею? Это со страху все, расскажи кому – засмеют. Или выпорют, что куда вероятнее, а потому рассказывать Глаша не станет. Она просто уйдет из этой комнаты и про все забудет.
И больше в жизни не согласится помогать Пашке.
Бандит он.
…да, да, бандит и разбойник… плохой мальчик. Плохих мальчиков нужно наказывать. И плохих девочек тоже…
– Что ты сказала? А, лучше сюда смотри. – Пашка, бесстрашный Пашка тоже боялся и именно поэтому не отпускал Глашину руку. Откуда она знает? А теперь она все про него знает.
Его бабка называет мамку проституткой и грозится выгнать, а еще жалеет внука-беспризорника. А он жалеет мамку, которую обзывают и обманывают, и себя жалеет, когда мамка находит нового отца – те отчего-то сразу принимаются Пашку пороть, а задница-то у него не казенная.
Пашке нравится Марфа – она иногда угощает его белым хлебом и сахаром, – но он в жизни не скажет об этом, потому как за хлеб его не купишь. И Глаша нравится, просто так нравится. Он даже жениться на ней думал, но потом передумал. Тоже просто так.
И от «просто так» залез в квартиру.
– Глаш, тебе плохо? Глаша? – Пашкин голос звенел в ушах.
А Пашкина жизнь просачивалась сквозь кожу, наполняя Глашу, пугая – а вдруг вся перетечет, тогда не останется места для нее самой.
Она видела себя его глазами: худую, темноволосую, с двумя косичками, левая растрепалась, а правая вверх поднимается собачьим ухом. У нее черные глаза, в которые страшно смотреться, и холодные руки. Она, кажется, умирает…
Ее кладут на ковер – тяжелая, не унести. И комната вдруг свивается воронкой, бело-серо-пятнистой, полной оскаленных крысиных морд и голых хвостов.
Крыс нужно бить. Да, Пашка умеет бить. Палку побольше и, главное, метко попасть – они шустрые.
– Глашка, не умирай! Слышишь? Не умирай!
Водоворот на мгновение замирает, а потом исчезает. И Пашка исчезает, и остается только комната: пустая, унылая комната. На стенах зеленые в нарядную золотую полоску обои, на полу рыжий половик, вытертый, но еще хороший. Кровать заправлена, подушки горкой, на верхней самой серая шляпа и лайковые перчатки.
Глаша не очень знает, что такое лайка, но она совершенно точно уверена, что перчатки эти – лайковые. Рядом, на кровати же, лежит щеголеватая трость с круглым серебряным набалдашником, а из-под кровати выглядывают лаковые штиблеты.
Вот слабо скрипнули доски, скользнула по половику тень, и над Глашей склонился человек.
– Печально, как печально, что такая хорошая девочка так плохо себя вела, – тихий голос, знакомое лицо. Круглое, с носом-пуговкой, густыми бровями и редкими рыжими усиками, которые Пашка считал приклеенными. У Федора Федоровича белая рыхлая кожа, собирающаяся складочками под подбородком, и четыре черных родинки на пухлой щеке. Ровненькие друг к другу, как специально нарисованные. – Залезла в чужую комнату, трогала чужие вещи… за это и поплатилась.
Глаше страшно. Глаша кричит, но из горла не доносится ни звука, и Тихий лишь печально качает головой:
– Вот видишь, что получается, если не слушать старших? А тебе еще повезло, я вовремя пришел, ты не успела надышаться, а вот твой друг… он ведь был твоим другом, верно?
Глаза-пуговки вперились в Глашу.
– Твоего друга, к моему превеликому сожалению, не удалось спасти. Лежи, лежи, я позову твою мать. Она очень за тебя переживала.
Мама не сердилась. Мама не грозилась поркой или другим наказанием. Мама плакала, не скрывая слез, не стесняясь их, как обычно, и от этого Глаше становилось еще страшнее. Она пока не поняла, что же все-таки произошло и почему она находится в комнате соседа? Почему не дома? И почему она онемела?
– Бедная моя, бедная девочка, – мама прижала к себе, поцеловала в макушку. – Это все он… разбойник… негодяй… господи боже ты мой, нельзя так о… кто же знал? А ты чего полезла? Ты ведь послушная была, добрая… подбил. Бедная Женька, все глаза выплакала… А ты три дня ни живая, ни мертвая. Гражданин Тихий как вернулся, так вас и нашел. Спас тебя. Спасибо скажи.
– К сожалению, – голос-шелест из-за маминого плеча заставил Глашу оцепенеть. – Говорить она не сможет, повреждения голосовых связок необратимы.
Мама опять разрыдалась, и теперь Глаша, прижимаясь к мягкой груди, внезапно поняла, что слышит, как глубоко внутри маминого тела рождаются всхлипы и хрипы, как поднимаются они вверх по тончайшим трубочкам, подкатывают к горлу, как выплескиваются причитаниями.
Это как машина. Колесики-зубчики, цепляясь друг за друга, вертят-вертят, натягивают струны-нити, заставляют поворачиваться рычаги, раскрывают мамин рот, сдвигают мешки-легкие, кривят губы, создают звук.
Глаша закрыла глаза, чтобы не видеть.
– Она устала. Нужно время. Нужно много времени, чтобы она поправилась, – шепотом сказал Федор Федорович. Из него звук не выходил, скорее уж звук голоса, как и прочие, существовал отдельно от Тихого, это было невозможно, но все же это было так. – Нет, нет, уважаемая, лучше, если девочка останется под моим присмотром, в противном случае я не берусь предсказать последствия. Ну конечно, вы можете навещать вашу дочь в любое удобное время. Единственно попросил бы вас не слишком злоупотреблять, моя работа…
Глаша проваливалась в сон. Странный сон, в котором крысы весело крутили огромное колесо, зубцы которого когтистыми лапами цеплялись за нити, а нити лопались со звоном и стоном. Глаше было жалко нитей, и она кричала на крыс, те же скалились и крутили колесо дальше.
А потом появился Пашка, он сидел на толстой-толстой, свитой из желтых бельевых веревок нити и мотал ногами. И как он не боится упасть?
– Привет, – Пашка вдруг заметил ее и помахал рукой. – Иди сюда. Не бойся, она крепкая.
Он встал и подпрыгнул на нити, которая уже и не нить, а настоящая дорожка, только в воздухе висящая.
– Иди, иди, трусиха, – Пашка сунул два пальца в рот и засвистел. Обидно. И Глаша решилась, она ступила на блестящую поверхность, и та выдержала, лишь слегка задрожав под Глашиной ногой. Шаг и еще, и еще, Пашка уже близко.
Конопатый и лохматый. В клетчатой, перешитой из отцовской, рубахе, в широких штанах на двух костяных пуговках, с рогаткою в кармане и горстью орехов в руке. Пашка ловко подбрасывал орехи, ловил их в воздухе зубами и разгрызал.
Щелк: летят коричневые половинки в пустоту.
Щелк-щелк-щелк, целый ореховый дождь, а в руке Пашки остается горстка золотых монет.
– Смотри, что у меня есть! Если хочешь, поделюсь! – он кидает монетки в Глашу, и та закрывается руками – это ведь больно, когда в тебя ударяет тяжелая монета, но рук касается что-то очень нежное и мягкое. Цветы? Розовые кусты вырастают из дорожки. Выстреливают колючие плети, выбрасывают узорчатые листочки и бутоны цветов.
Какие прелестные!
Какие необычные розы. Бледные-бледные, прозрачные, словно из стекла.
– Это потому, что их нужно напоить, – объясняет Пашка, подпрыгивая от нетерпения. – Если розу напоить, она оживет.
– Чем?
– Кровью.
Он вдруг кидается к розовому кусту и падает, плети смыкаются, обнимают, свиваются зеленым шаром, и скалятся острыми шипами. Кусают Глашины руки и жадно слизывают капельки крови.
– Не бойся! – доносится Пашкин голос из куста. – Не нужно бояться. Розы бледны без крови…
И в этот момент когтистая лапа крысиного колеса рвет нить. Глаша просыпается.
– Какой страшный сон, – говорит мальчик Тени, и та соглашается, просто чтобы не обидеть его. На самом деле Тени приходилось видеть сны куда более страшные. И возможно – Тени никогда не уверены в происходящем, – они были не просто снами.
– Я не люблю крыс. И лягушек, – мальчику хочется говорить, ведь говорить с Тенью легко, она никогда не станет смеяться над ним. И ректора в сон не пустит. – А почему она замолчала? Она сможет говорить? Потом? И что будет дальше?
У девушки на фото была хорошая фигура, рыжие волосы и серая кожа. То ли свет в морге был тому виной, то ли специфическая обстановка, которая вносила в снимок долю унылости, то ли фотограф, не сумевший справиться с техникой. Но итог один: потерпевшая не выглядела человеком, скорее уж манекеном на складе манекенов. И от этого Ричарду Ивановичу стало совсем тошно.
Об Эльке он старался не думать, но мысли упрямо лезли, прогрызая в выстроенной годами стене отчуждения ходы, через которые просачивалось горе.
– Итак, это Сапонкина Анна Владимировна, двадцать пять лет, не замужем, детей нет, – монотонный Серегин голос отвлек. – Что интересно, при ней были документы на другое имя.
– Фальшивые?
В другой раз Серега на глупый вопрос ответил бы глупой шуткой, но теперь лишь кивнул – да, фальшивые. А интересно, зачем? Получается, девица пришла устраиваться на работу под чужим именем?
– Заметь, из всех кандидаток у нее самое впечатляющее резюме, – продолжил Серега, подталкивая папку с документами. – Я проверял. А еще в списке ряхинском ее фамилия, ну фальшивая естественно, обведена была. Думаю, он собирался ее принять. И думаю, что девица пришла в «Анду» не случайно.
Какая уж тут случайность. Сапонкина Анна Владимировна, двадцати пяти лет отроду явно была засланным казачком. Только вот кто-то ее вычислил на подлете и убрал. Вопрос – кто?
– А еще Анна Владимировна, которая настоящая, еще неделю назад тянула трудовую лямку на фирме «Фарма», – скаламбурил Серега. – И была не кем-нибудь, а личным секретарем замдиректора Евгения Сухицкого…
Фамилия знакомая, слышал уже. По делу слышал. Голова не варит совершенно. Вот и приходится листать бумаги, всматриваться в буквы, пытаясь вытащить то, скрытое, что позволило бы создать если не теорию, то хотя бы ее призрак. Будет ниточка, будет и клубочек, покатится, полетит по тропинке, глядишь, и выпутается.
Только пока нитки путаются.
Убита Анна Владимировна – это минус.
Убита Анечка, секретарь Ряхина, – еще один минус.
Убита Элька – к минусам же.
Исчезли сам Ряхин и изобретатель, вокруг которого все завертелось. Что понятно? А ничего не понятно. Только чудятся кораблики по серой глади пруда, красные листья и желтая трава, опутывающая Элькины ноги.
Телефон зазвонил – спасибо, отвлек, номер незнакомый, ну да это не столь важно, Ричард Иванович был благодарен звонившему за передышку.
– Алло? – с той стороны сип и пощелкивание, точно часы вплотную к будильнику поставили. – Алло, я слушаю.
– Извините… это Ричард Иванович Стеклов? Прошу прощения, я просто не уверен, что это нужный номер, но…
– Ричард. Иванович. Стеклов.
Улыбается с фотографии мертвая Анна Владимировна. «Фарма», «Анда», изобретение…
– Простите ради бога! Это Влад! Влад Камелин! Вы помните, я Элькин муж? Я… Вы извините, но я не с совсем обычным вопросом, скорее даже с необычным. Я знаю, что вы с Элькой не очень ладите, вы и на нашей с ней свадьбе дали понять…
– Ближе к делу.
– Ох, простите, ближе… понимаете, мы поссорились. Все иногда ссорятся, но… дело в том, что на этот раз серьезно. Элька попросила развода.
– Она или вы?
– Я? – собеседник удивился. Нарочито, ярко, не по-настоящему. – Я настоял на разводе? Это она так сказала? Господи, я уже и не знаю, о чем думать теперь! Поймите, я бы никогда… в нашей семье не принято разводиться, понимаете? Но… да, признаюсь, у нас были проблемы. Но у кого не бывает?
– У меня, – Ричард сказал и понял: правда. Какие проблемы, если жена мертва? Взяла и ушла, разом убив все возможные и невозможные конфликты. Это ведь так просто: умереть, уйти и видеть сны… или не видеть ничего.
– Ну… – Камелин смутился, это ощущалось даже на расстоянии. – Я, конечно, понимаю вашу иронию, Эля мне рассказывала, но… поймите, ситуация серьезная! Очень серьезная! Да, господи ты боже мой, мы детей хотели, а у нее не получалось. Мы пытались, мы по-всякому пытались, но вот… конечно, это стресс и для нее, и для меня. И да, я поддался, я сорвался, но… это же еще не повод из дому убегать! Мы бы могли все решить полюбовно.
Щелчки, щелчки, вертятся шестереночки в трубке, движут миром, ловят широкими лопастями лживые слова. А в том, что Камелин врал, Ричард Иванович не сомневался.
– Я ей звонил вчера и сегодня, она не берет трубку. Я знаю, что она у вас. Я знаю, что вы могли бы повлиять на нее. Да, да, она очень и очень уважает вас и ваше мнение.
Ложь. Если врет в одном, то сколько правды в другом?
– Попросите ее не убегать, в конце концов, столько лет вместе…
Лет, которых у Ричарда никогда не было. Интересно, а Ксюша, не случись ей умереть, тоже когда-нибудь сбежала бы? И носилась бы со своей обидой, пересказывая подругам, собирала неотвеченные звонки и жалобные SMS? Грозила бы разводом и тем, что он, Ричард, никогда не увидит ребенка?
Проклятье, у Эльки не было детей. И быть не могло: мертвое не способно рожать, а Элька была мертва еще до того, как погибла взаправду. Хотя это не значит, что Ричард не собирается искать убийцу.
Он уже ищет. И почти нашел.
– А вы приезжайте, – сказал Ричард, рисуя на белом листе синий круг, после, подумав, он вписал в круг крест, а крест зарисовал синим стержнем. – Я встречу, тогда и поговорим.
– А… а скажите, с ней все в порядке? Я очень волнуюсь.
– Да, с ней все в полном порядке, – соврал Ричард Иванович, рисуя вокруг круга квадрат. Его он тоже собирался зарисовать. – Приезжайте. Если поторопитесь, то к вечеру будете у нас. Я встречу.
Встретит и посмотрит на человека, которому было бы выгодно убить Эльку. И возможно, узнает, не воспользовался ли любезный и заботливый Камелин удобным случаем.
Или не узнает.
Дашка пришла в себя сразу от резкой боли в лодыжках и запястьях. Застонала, попыталась перевернуться, посмотреть, что же все-таки с ней происходит, но движение вызвало новый прилив боли. Дашка заскулила. Дашка вдруг вспомнила, что не так давно она пила чай с генеральской вдовой, что разговаривали они и вдова просила об услуге, а потом… что было потом? И кто руки связал? Скосив взгляд, Дашка разглядела тонкую бечеву, впившуюся в кожу. И кожу, покрасневшую, распухшую, растертую. И низкий порожек камина, за которым дрожало, разгораясь, пламя.
Камин? Откуда в ее квартире камин? И ковер такой: сине-желтый, с длинным, пропыленным ворсом, на котором то тут, то там виднелись черные следы от ожогов.
– Очнулась, милая? А я уже беспокоиться начала… мало ли, думаю, вдруг да с сердцем чего? Здоровое сердце?
Дашка хотела ответить и обнаружила, что говорить не в состоянии – рот ее был заклеен скотчем.
– Не трудись, милая, не трудись. – Скрипнуло кресло, что-то тяжелое шлепнулось на пол, застучали коготки, раздался нервный лай и тотчас смолк. – Я в том, как вязать надо, толк знаю. Двадцать лет на границе, как-никак многому научилась. Что головой вертишь? Где ты? На даче моей. Как попала? А обыкновенно. Перенесла, привезла, притащила. Не так и сложно, хотя, признаться, думала, ты полегче.
В Дашкином поле зрения показались войлочные тапочки с длинными, поднятыми вверх носами и распухшие ноги генеральши, обтянутые плотными чулками в рубчик.
– Удивляешься? Я когда-то Жорку на плечах таскала, как нажрется, а он втрое весит. Я крепкая, а вы, молодые, нынче слабые. Чуть что и умирать… и я бы умерла, и умру, когда все сделаю. И ты, может статься, умрешь. Но как иначе? Все требует жертв, а я и так слишком уж долго тянула. Даша, ты любишь сказки?
Огонь в камине разгорается, алые язычки осторожно переползают с одного сухого бревна на другое, трогают, примеряются, и бревно трещит, предчувствуя, что еще немного и вспыхнет. Жарко. Но вот не страшно отчего-то, хотя бояться, наверное, следует: старуха явно безумна.
Но все равно не страшно.
Клавдия Антоновна с кряхтеньем наклоняется, переворачивает Дашку на бок, и камин остается сзади. И лежать неудобно, зажатая рука мгновенно затекает, а боль в запястьях становится невыносимой.
– Все любят сказки, только многие взрослеют, а некоторые, вот такие, как ты, до последнего хранят наивную веру в чудо. Сама подумай, Дашенька, какие в нынешней жизни чудеса? Вот-вот, я о том же… – генеральша бродила по комнате, теперь было видно, что комната эта велика – дальний конец ее терялся в сумраке, сквозь который проступали темные силуэты мебели. Шкаф, кровать, еще один шкаф, пыльное озеро старинного зеркала и кресло-качалка.
Его Клавдия Антоновна подтянула ближе. Уселась, открыла книгу и прочла:
– «Прежде, чем взойдет солнце, ты должна вонзить нож в сердце принца, и когда теплая кровь его брызнет тебе на ноги, они опять срастутся в рыбий хвост. Спеши, или он, или ты – один из вас должен умереть до восхода солнца!»
Дашка подумала, что как-то нелепо будет умереть здесь. Да и то, странная это смерть, пасть жертвой сумасшедшей старухи.
А генеральская вдова продолжала с выражением читать сказку:
– «У русалки нет бессмертной души, и обрести ее она может, только если ее полюбит человек. Ее вечное существование зависит от чужой воли, – на этом месте Клавдия Антоновна оторвалась от книги, подарив Дашке выразительный взгляд. – У дочерей воздуха тоже нет бессмертной души, но они могут заслужить ее добрыми делами. И ты, бедная русалочка, всем сердцем стремилась творить добро, ты любила и страдала, подымись же вместе с нами в заоблачный мир…»
Дашка, превозмогая боль, перекатилась на живот, попыталась встать на колени. Странно, но Клавдия Антоновна не обратила внимания на ее потуги, словно знала – бояться нечего. А может, и вправду нечего? Кто будет Дашку искать? Никто.
Но это не значит, что она возьмет и сдастся.
– Понимаешь, милая, в чем суть? В мучениях. В том, что человек живет, страдает, полную чашу пьет, иногда и не одну, а взамен… взамен угасание. Ты, верно, думаешь, что я сошла с ума? Что чушь несу… Я сама долго блуждала впотьмах. Я тебе рассказывала сказку о своей жизни. Знаешь, это почти правда, вот только «почти» – настоящая пропасть между правдою и ложью.
Раздвинуть колени, подняться, найти равновесие. Перед глазами плывет и кувыркается, это от лекарств, которыми Дашку накачала генеральша. Но пройдет, как сухость во рту и урчание в животе, как боль в ногах и руках.
Все пройдет. Встать бы.
– Не старайся, деточка, не выйдет. Прими судьбу свою со смирением. – Клавдия Антоновна, пошарив в кармане, достала сигарету, которую долго разминала пальцами, роняя на страницы табачную крошку, потом долго жевала, точно желая сполна насладиться вкусом, и только потом подожгла. – Как я когда-то. Знаешь, я ведь почти правду сказала. Извини уж, надо было сказку сказывать, пока чаек не подействует, а лучше всего та сказка, которая к правде близка. Был у меня муж, была и дочь, правда, не Юленька, а Софья. Софьюшка. И замуж она вышла за одного проходимца, и так случилось, что проходимец этот разрушил мою семью.
Сизый дым, старый халат поверх кофты с люрексом, а под кофтой видно шерстяное платье с высоким воротом. Курит генеральша, качается кресло, дрожат страницы книги, а встать на ноги не выходит. Не Дашкин сегодня день.
– Но я отомщу. Я им всем отомщу, сволочам этаким. Отделались от старушки… откупились… а ведь я тоже, как русалочка была, все за любимого, хоть голос, хоть волосы, хоть убить кого. И что вышло? – Она вдруг наклонилась, ухватив за ворот кофты, рванула, заставляя Дашку подняться. – Что вышло? А то же, что и у тебя! Пустота! Молодая была, красивая – любил. Нужная – любил. А встал на ноги и бросил. Разведемся, говорит, я тебя не обижу… обидел. Не по сказке это – разводиться, надо чтобы до смерти, чтобы в один день, на одном кладбище…
Разбегались морщинки по круглому лицу, забивалась в них пудра, скатываясь грязными шариками, расползались серые тени и алая помада. Страшна была Клавдия Антоновна.
– Думаешь небось, почему тебя выбрала? Случайно, по безумию своему, или с умыслом? С умыслом, милая моя, еще с каким умыслом. Чего тебе искать? Чего желать и о чем жалеть? Разве что о несбывшемся, так оно и не сбудется, бальзаковская ты дева.
Пальцы, пальчики, стоптанные, стертые, но выученные держать вес тела. Занемели? Ничего, справятся, удержат равновесие, не позволят упасть.
Первая позиция.
– Я вижу твою жизнь, как собственную, они не так и различаются, Дашенька. Я помогу тебе, я сберегу тебя от боли и одиночества, от ощущения никчемности и страха перед старостью. Я покажу тебе, во что превращается любовь.
Толчок в грудь, падение и жестким о голову. Темнота.
– Марик? Узнал?
– Узнал. Чего тебе надо?
– Уже тыкаешь? Ладно, мы люди не гордые. Дело к тебе есть.
– Мне некогда.
– Ну да, конечно, ты же ищешь важную вещь. Очень важную вещь, просто-таки жизненно необходимую, ведь без нее, Маричек, жизнь твоя как раз и закончится.
– Она у тебя? Как?
– А какая разница? Но ладно, скажу. Вы в «Анду» секретаршу послали, а я уборщицей была… да, Марик, уборщицей, на которую никто-то внимания не обращает, которая с удовольствием поможет занятому человеку, отнесет почту, раз уж наверх едет… а заодно и приберет посылочку. Ту самую, Марик, за которой вы бегаете. Вы от Артюхина, но он же не дурак, чтоб фамилию светить, поэтому надо было думать, Марик, надо было сторожить другое имя.
– Умная, а? И чего ты хочешь?
– Поговорить. Я на даче. Жду. И чем скорее, тем лучше. Это ведь не в твоих интересах медлить, правда?
Дом вымерз. Распахнутая дверь, раскрытые окна, снег на пороге и подоконнике. Странно, что еще не ограбили. Или ограбили? Беспорядок. Сброшенные с полок книги обложками вверх, страницами вниз, грязь на ковре, синтетический пух скрипит под ногами, и, поддакивая ему, хрустит стекло. Из кресел и диванов, пробиваясь сквозь раны в обивке, торчат металлические кости.
Беззащитен дом. Ранен дом. Обижен дом.
– Ты здесь живешь? – Ядвига, подняв с пола книгу, стряхнула налипший снег. – Красиво.
Скорее уж похоже на свалку. Интересно, что здесь пытались найти? И кто? Сколько их было? И что теперь делать?
Обрывая череду вопросов, зазвонил телефон. Звук прокатился по пустым комнатам, нарушив морозную тишину.
– Тебя, – сказала Ядвига, водружая книгу на полку. – Они тебя ждали. Скорее всего.
И оказалась права.
– Ефимка? Вернулся? Это хорошо, что вернулся, разговор к тебе имеется, – голос тонул в помехах, плыл, то исчезая – тогда трубку заполняло сипение и стук, – то вдруг снова появляясь и вытесняя прочие звуки. – В общем так, Ефимка, положение у тебя аховое. Ты ведь у ментов на крючке, они думают, что это ты секретутку замочил.
– Ты кто?
Ядвига подошла, стала рядом, знаком показав, что тоже хочет послушать.
– От многих знаний многие беды, – ответил собеседник, похрюкивая. – Ты не вопросы спрашивай, а слушай-ка сюда. Хочешь выпутаться?
– А кто ж не хочет?
– Правильно мыслишь. Значит, так, во-первых, на фирму не суйся, пасут. Во-вторых, девку свою хочешь получить живой? Думаю, что хочешь, хороша девка, на диво хороша, сам бы за такую горы свернул, ну да тебе того не требуется. С тебя одно надо – документы.
– Какие документы?
– Ай, Ефимка, ну ты разочаровываешь, право слово! Я уж понадеялся, что образумишься, а ты… огорчаешь, огорчаешь, дружок. Смотри, сейчас-то и шанс есть, и дом есть, и ты живой, а ведь могло бы иначе. Не боишься, Ефимка, в другой раз не на свалке, а в гробу проснуться?
Спокойнее, не сорваться, не наорать, говорить, пока есть возможность разговора.
– Я и вправду не имею понятия, о каких документах идет речь. У меня много и всяких, какие конкретно вам нужны?
– Конкретно, говоришь? А что, я конкретику вообще люблю. Те нужны, которые последнего контракта касаются, Артюхина…
– Я с ним не встречался.
– Ой врешь, дорогой, ой и врешь! Неужто ты меня за дурака держишь? Нет, Ефимка, так не пойдет. Приходил к тебе гений наш. Я точно знаю, что приходил. Так вот, сроку у тебя двенадцать часов. Потом я позвоню. Будут документы, будет разговор. А на нет, сам знаешь… в общем, бывай. И хорошего тебе дня.
Гудки. Порыв ветра прокатился по комнатам, толкнул дверь, закрывая, давая понять, что отступать некуда. Да Ефим и не собирался. Значит, двенадцать часов на решение задачи? Иначе Дашку убьют, дом сожгут, а его самого живьем похоронят. Нечего сказать, чудесная перспектива, прямо-таки сказочная.
Ольга обошла комнату по периметру. Метров пять в длину, два в ширину. Серые стены, сырые и холодные, серый потолок с потрескавшейся штукатуркой, лампа без абажура, кровати без матрасов, зато целых шесть, выстроились вдоль стены. Кровати прикручены к полу, как и железный стол, и пара стульев. Тряпье в углу за дверью. Сама дверь – железо, заклепки, крохотное окошко, запертое снаружи. Натуральная камера.
А она, Ольга, зэчка. Господи, ну как же так вышло! Как?
– Не нервничай, – пробормотал Сема, пытаясь подняться. – Мы выберемся отсюда, мы обязательно выберемся.
Он твердил это постоянно, как только стал разговаривать, и Ольге уже начинало казаться, что лучше бы ее нечаянный сокамерник оставался в прежнем состоянии. Лежал себе и не мешал. А теперь бормочет, бормочет – как он выбраться собирается? Или на помощь рассчитывает? На спецназ, ОМОН, отряд «Альфа» и Стивена Сигала в придачу? Сам-то на героя не тянет, наоборот даже – крыса лабораторная классическая.
– Я им нужен живым, – крыса сумела-таки подняться и сделать шаг. Руки она развела в стороны, точь-в-точь канатоходец, только без каната. И без трико в блестках: на тощем тельце Семы болтается черная майка с эмблемой спортклуба «Атлант», прикрытая грязной вязаной безрукавкой, майка заправлена в широченные спортивные штаны, закатанные так, что видны тощие щиколотки и синюшные от холода голени. Вот уж и вправду супергерой, обхохочешься.
И Ольга захохотала.
Она смеялась, обняв себя руками, раскачиваясь, прижимаясь к стене уже без опасения испортить куртку – зачем куртка, если ее убьют? Она смеялась и била кулачками в дверь, пока боль не отрезвила, но всего лишь на мгновение.
Убьют. Обязательно убьют. И значит, нет смысла в будущем, нет и в настоящем, есть лишь прошлое, которое тоже бессмысленно. И вся ее жизнь вместе с домом на краю села, собаками, страхами, надеждами, планами – бессмысленна.
Нету Ольги, и не было никогда.
И тогда она, закрыв лицо руками, заплакала.
– Мы выберемся, девочка, мы обязательно выберемся, – супермен-акробат-заложник-никчемный человечишка снова принялся мучить слова. – Выберемся. Нужно верить в лучшее. Всегда нужно верить в лучше… знаете, я долго верил в сказки. В то, что там все взаправду. А больше всего про Русалочку любил. Очень жалко ее было…
Еще шаг, дрожат ноги, дрожат руки, даже не дрожат – ходуном ходят, крыльями, граблями. Неуклюжий тип. Что ему надо? Пусть оставит в покое.
– Вы на нее похожи. Волосы, – пояснил он, хотя никто и не спрашивал. – У всех русалок длинные волосы. А в детстве я мечтал стать принцем, чтобы встретить свою русалочку и спасти ее. Я бы любил ее, я бы на руках носил, не за красоту, а…
Все-таки упал, растянулся, мазнув ладонями по жесткому полу, зашипел, но не выругался, хотя, наверное, ему было очень больно. Ольга вытерла слезы и протянула руки, спросив:
– И как, встретили?
Он от помощи отказался – ну и не очень-то хотелось, – встал на четвереньки, подполз к стене и, привалившись к ней спиной, ответил:
– Не-а, не встретил. Или просто не увидел? Человек растет, мечты меняются. Какие русалки, если тебе двадцать пять и…
Он явно хотел добавить что-то еще, но не сказал, должно быть, слишком личным оно было. Но Ольге стало интересно, и поэтому, придвинувшись к Артюхину, она спросила:
– И о чем вы мечтали в двадцать пять?
– О том, – он обнял ее, и жест этот, слишком уж вольный, не вызвал отвращения, – что когда-нибудь сделаю великое открытие. А в тридцать – что сделаю открытие и стану миллионером. И да, если хочешь спросить, открытие я сделал.
– И миллионером стали? – На миллионера он походил еще меньше, чем на супермена.
– Стал бы… а может, еще и стану. Если выживу.
В деревянном ящике Федора Федоровича Тихого лежало много интересных вещей. Была там и трубка с синими и зелеными линзами, посмотришь в такую, и мир меняется. Он не становится синим или зеленым, он раскалывается на мелкие кусочки, а те слипаются друг с другом.
Красиво.
Глаша могла смотреть в трубку долго-долго, а потом садилась и рисовала, ей казалось очень важным запечатлеть увиденное, только вот на бумаге все выходило иначе.
Колеса-шарниры-линии, плоско, неинтересно, но Федору Федоровичу ее рисунки по душе. Он вообще совсем не такой, как они с Пашкой думали, он не шпион – он конструктор. И очень-очень важный человек для страны.
Федор Федорович не рассказывает о своей работе, он вообще говорит редко, но Глаша научилась понимать, видеть.
Люди – они тоже механизмы, только очень сложные.
А маме Глашино новое увлечение не по душе, она сердится, ворчит, уже пообвыкшись с несчастьем, смирившись с тем, что дочь не будет прежней, но упрямо не соглашаясь принять перемены. Мама забрала Глашу и, будь воля ее, заперла бы в комнатушке, а то и вовсе услала бы на деревню, но гражданин Тихий против.
Гражданину Тихому нужна она, Глаша, ведь именно у нее получается видеть скрытое.
Шестеренка-шестеренка-передача-колесо, три нити и рама.
– Умница, девочка, – холодная ладонь касается головы, на долю секунды изгоняя образы. – А если вот здесь сделать…
Угольный карандаш кое-что исправляет на рисунке. Пожалуй… пожалуй, это будет красиво. Глаша кивает, Глаша соглашается с изменениями, и это очень радует гражданина Тихого. И он дает ей новую игрушку: железную птицу на коробочке.
– Я надеялся, что смогу заставить его петь, – поясняет Федор Федорович, поворачивая в коробочке плоский ключик. – Но получилось не совсем верно.
Глаша снова кивает. Глаша сама видит, что некрасиво вышло.
– Если хочешь, можешь его разобрать, – говорит Федор Федорович, поворачивается к Глаше спиной и погружается в чтение.
Тихо. В этой комнате всегда тихо, даже крысы, которых гражданин Тихий держит за одной ему понятной надобностью, ведут себя прилично. Из-под покрывала – а Федор Федорович всякий раз перед Глашиным приходом занавешивает клетки покрывалом – изредка доносится писк и шелест, но стоит хозяину комнаты глянуть в угол, как звуки смолкают.
И механический соловей не запоет здесь, поэтому Глаша уходит, а Федор Федорович не пытается ее остановить: оба знают – она вернется.
– И что ты туда все ходишь и ходишь! Ходишь и ходишь! – Мать остервенело трет куском войлока стол, и тот, уже отполированный до блеска, поскрипывает под нажимом.
Скрип-скрип-храаа… сердитый звук, ножками по паркету.
– Мало того, чего он с тобою сделал? – мать уже шипит, она согнулась, почти легла на стол, растопыривши локти. – Пашку, ирод, загубил, тебя искалечил, а ты…
Глаша отворачивается, ей вдруг хочется сделать так, чтобы мама замолчала. А что, до чего славно было бы жить в тишине.
– Я запрещаю! Слышишь? Запрещаю тебе к нему ходить! – Мать кинула тряпку. – И цацки твои выброшу. Вот увидишь, выброшу… заговорили, прокляли…
Это бурчание наполняло комнату, заставляя стеклянные вазочки на немом пианино подпрыгивать и позвякивать, пол вздыхать, а темные свечи рогоза, привезенные из деревни, неприятно шелестеть.
Звуки отвлекали.
– Завтра же поедешь к бабе Любе, – пригрозила мать напоследок. – Завтра!
Засыпала Глаша тревожно – расшалившаяся за день, комнатушка исторгала новые и новые звуки: протяжный скрежет дверных петель, стон струн-веревок, на которых развешивали постиранное белье, шорох крыльев мухи, оглушительно громкий визг пружин кровати.
Во сне она снова попала в мир с колесом, розами и Пашкой, там почти ничего и не изменилось, разве что цветы стали из прозрачных белыми.
– Давно ты не заглядывала. – Пашка теперь лежал, закинув руки за голову и ногу за ногу. – Я уже решил, что забыла.
– Нет, – теперь Глаше подумалось, что в этом мире она может разговаривать, впрочем, нельзя сказать, чтобы открытие это ее обрадовало.
– А мы скучали.
– Скучали-скучали, – качнулись белые головки цветов. – Очень скучали.
– Садись. – Пашка подвинулся и, протянув горсть мятых лепестков, предложил: – Угощайся. Рассказывай.
– О чем? – лепестки были сладкими, сахарными, но все равно Глашу не покидало чувство, что есть их неправильно: вдруг розы обидятся?
– О том, как живешь. Как там мамка? Плачет?
– Плачет. И бабка плачет. Они уже и не ругаются, помнишь, ты хотел, чтобы они перестали ругаться. А еще в церковь ходят. Тайком, но я все равно знаю. От них воском пахнет и ладаном.
Пашка вздохнул, и розы понурились. Впрочем, печаль их была недолгой.
– На вот, скажешь мамке, чтобы не плакала. И мужа пусть себе найдет и родит мне брата. Или сестру.
– Скажу, – пообещала Глаша. А потом подумала: как она скажет, если говорить не умеет? Написать если только, но Пашкина мамка читать не умеет.
– Плохо, – Пашка подслушал мысли. – Не надо ей писать… и забудь, что я сказал. Пусть все будет так, как суждено.
Он иначе стал говорить, разбойник-Пашка, и думать тоже, да и был ли мальчишка, сидящий в розовом кусте, старым Глашиным знакомцем?
– На вот. – Пашка сорвал белую розу, и та, пискнув, съежилась в крохотный бутон, из зеленого хвостика-стебля которого сочился прозрачный сок. – Подари ей. И все будет в порядке.
– Кому?
– Ты знаешь.
И снова нить вдруг свернулась, вытряхнув Глашу в растревоженный, наполненный звуками мир, правда, теперь не одну – на ладони, цепляясь шипами-иглами в кожу, лежал бутон. От цветка исходил воистину чудесный аромат, от которого у Глаши закружилась голова.
Она подарит цветок маме.
Глаша встала, на цыпочках подкралась к кровати и положила розу на подушку. Получилось красиво, а спустя два дня мама умерла.
– Все умирают, – поспешила успокоить мальчика Тень.
– Да, я знаю. Я не боюсь, – солгал он. – Ведь душа не умрет никогда, а значит, и бояться нечего.
Тень промолчала, у Тени не было души, но сама она, являясь частью темноты, могла существовать вечно.
– Софья, солнышко, ангел мой, послушай… – Марик лебезил, Марик старался не смотреть жене в глаза и на губы, алые, хищные, готовые перемолоть его, такого беззащитного. – Ты не могла бы встретиться со своей мамой?
– Зачем? – Софья удивилась, и вырисованные жирным карандашом брови поднялись, переломились домиками, а наружные уголки век приподнялись. – Ты ее не любишь.
Не вопрос, но констатация факта, к которому следовало бы прибавить и еще один факт: сама Софья тоже не любила старуху. Пожалуй, ее никто не любил, мерзкую, языкастую, норовящую пнуть словом, облить помоями слухов и сплетен, утопить… а ведь утопит, утопит, дражайшая тещенька, и глазом не моргнет. И сделает все с превеликим удовольствием, он ей с самой первой встречи не понравился.
Впрочем, взаимно.
– Так зачем мне с ней встречаться?
– Она очень просила. Очень. Звонила мне недавно. Говорит, Марик, поговори с доченькой…
– Неужели?
Не верит. Ничего, Марик справится, Марик сможет. Если уж в расход, то обеих, как же они крови-то попили, знал бы, что так обернется, в жизни не стал бы лезть в эту семейку. Кто сказал, что простому солдату возле трона удобнее? Король и королева придирчивы и брюзгливы, королевна избалованна и истерична, а солдат, сколько бы ни вертелся у казны, нищ и бесправен.
И прежний сценарий не сработал. Тесть-то в прошлом покопался, откопал и сразу дал понять, что не сработает, крепко дал понять – Марик понял, он вообще понятливый.
– Солнышко, – Марик заставил себя прикоснуться к широкой, вечно потной Софьиной ладони. – Понимаешь, она ведь не молода уже, она… она больна, я не хотел тебе говорить, не хотел волновать, но может статься…
Проблеск интереса в мутных глазах.
– Она не переживет зиму. А ты, как бы там ни было, ее единственный ребенок.
– И наследница, – пальцы Софьи дрогнули, и длинные акриловые ногти впились в Марикову кожу. – Если помиримся, все ее имущество останется мне. Что у нее есть? Квартира? Дача?
Мелочная – богатая, но мелочная. Она от папаши на десять квартир получить может, но и эту, единственную, не упустит. А если упустит – впадет в истерику.
– Да, милая, наследница. Она… она грозилась написать завещание. Она с соседкой очень сдружилась и…
Ревность – родная сестра жадности, и Софья сполна прислушивается к обоим.
– Поэтому, милая, съезди, поговори с матушкой. Ну ни к чему вам дальше воевать.
– Хорошо.
– Она… она просила передать, что если ты надумаешь, то она будет за городом, на даче. Я тебя подвезу? Сейчас?
– Нет, блин, завтра, – рявкнула Софья, поднимаясь. – Ты, Марик, совсем идиот. Ехать надо. Но не сейчас… нет, не сейчас. Позже.
Марик отвернулся, чтобы скрыть улыбку. Если все выйдет, как задумано, он станет свободен. Господи, неужели наконец он станет свободен?
– Записи? Какие записи? Да не было никаких записей! Ты мне не веришь? Ну приди и посмотри сам, в конце концов, кому это надо? Вот именно, что не мне! И я не понимаю, зачем тебе эти записи сдались?
– Нам, дорогая моя, они нужны нам, а не только мне. И ради нас я прошу тебя все внимательно осмотреть.
– Я осмотрела!
– И в компьютере?
– И в компе, и в столе, и даже под столом! Да я эту лабораторию на карачках излазила! Господи, да если бы я знала, насколько это будет унизительно, если бы я…
– Это ради меня и тебя, солнышко, прости меня. Пойми, что это – очень и очень важно. Это залог нашего будущего. Алмазный залог.
– Бог ты мой, а нормально объяснить не можешь?
– Я объясняю, солнышко, я спешу, я очень и очень спешу, но мне нужны ее записи.
– Книга.
– Что?
– Книга. В последнее время она постоянно с собой книгу таскала. Чума просто, я уж решила, что у нее вообще крыша двинулась. Нет, ну клины-то разные бывают, но чтобы сказки читать…
– Какие сказки?
– Андерсена.
– Ханса Кристиана?
– Ну наверное. Да не знаю я! Я просто видела, что у нее в торбе эта книжка постоянно, а еще она и писала прямо в ней, я вообще тогда крепко загналась, ну прикинь сам, на фига писать в книге, если вокруг куча бумаги.
– И книга исчезла?
– Ну… да, я ее не видела. Да она у нее будет, стопудово у нее!
– Спасибо, солнышко, ты настоящий гений, я вернусь, и мы поженимся. Обещаю. У нас будет самая роскошная свадьба, какая только возможна. Я очень люблю тебя.
– Я очень любил ее. С первого дня, с первого взгляда, хотя вы, наверное, не поверите, – сказал Камелин, понурив плечи. И был прав: Ричард Иванович ему не верил, и снова, как сказано, с первого взгляда.
Шурин прибыл тем же поездом, что и Элька, и даже ехал в том же вагоне, и также, выбравшись на перрон, крутил башкой, оглядываясь брезгливо. Весь его облик выражал горе, сдержанное, интеллигентное, такое, которое не стыдно показать другим, ибо оно благородно.
Черное кашемировое пальто, шелковый шарф-кашне в коричневую и желтую клетку, кожаные перчатки и кожаный кейс с блестящей ручкой.
– Ричард Иванович? – Он протянул руку, не сняв перчатки. – Премного рад, к сожалению, обстоятельства таковы, что… где Эля? Вы извините, но меня прежде всего волнует именно она. Скажите, Эля жива?
– Жива, – солгал Ричард Иванович, глядя в глаза родственника. Хорошие глаза, спрятанные за круглыми стеклышками очков, которые на морозе чуть подернулись туманом, но вот не спешил Влад снять и протереть. Прячется?
– Это… это замечательно! Я волновался. У нее сердце, знаете, было слабым, – гость перекинул кейс в другую руку. – Я настаивал на проверке, а она все откладывала и откладывала, говорила, не сейчас, вот сделаю и… попросите ее вы.
Попросит, пусть уже поздно: смерть – действие безоткатное, его нельзя отменить, изменить или исправить.
– Я забронировал вам место в гостинице. – Ричард подогнал машину. Камелин сел на переднее место, расправив складки пальто, поставил кейс на колени и уставился прямо перед собой. – У нас хорошая гостиница.
– Спасибо вам большое. Вы не представляете, как я вам благодарен! Да, да, благодарен! Элечка очень много для меня значит, наверное, я глупец, если не сразу это понял. Ведь как бывает, когда рядом, то ты этого не видишь, а стоит исчезнуть и… А с Элей точно все в порядке?
Точно. Точнее не бывает. Эля лежит в морге, под белой простыней, в компании мертвецов и не очень трезвых санитаров. Эля хочет домой и на покой, а он, Ричард, не забирает.
Не потому, что зол по-прежнему – злость ушла. Горе ушло. Все ушло, кроме работы и тщетной попытки в очередной раз установить справедливость. Тщетной – это потому, что, по сути, она мало что изменит для Ричарда, и совсем ничего – для Эльки. Однако это же не повод ничего не делать.
– Вы… вы ведь не обманываете меня?
– Не обманываю, – снова соврал Ричард. С каждым разом получалось все проще. – Скажите, а над чем она работает?
– Что? – вот теперь Влад удивился по-настоящему. И испугался, хотя тут же попытался скрыть страх за нарочитым весельем. – Она вам тоже о работе? Все время о работе и о работе… господи, она не меняется! Вот сколько помню, где бы ни были с нею, что бы ни делали, а она только о работе и думает.
– А сейчас чем занимается? – Ричард пропустил нужный поворот, нарочно, чтобы покататься еще, надо пользоваться временем, пока этот тип не пообвыкся, пока не начал соображать, пока держит Ричарда за пьяного придурка, который когда-то испоганил свадьбу.
– Ну… это очень сложная проблема, – на лице Камелина появилось выражение скучное, профессорское, с толикой снисходительности. – Если совсем просто, то Элька разрабатывает технологию получения некоторых вакцин, которые бы были безвредны. Вы ведь в курсе, что сейчас участились случаи неадекватных аллергических реакций на самые обыкновенные вакцины? И это влечет за собой повальный отказ от вакцинации, что, в свою очередь, может привести к возникновению эпидемий.
Ричард кивнул. Вакцины-эпидемии, конечно, дорогой профессор, говорите. Думайте, что рядом с вами личность дикая, пугающаяся многих незнакомых слов, стоящих рядом, авось и расслабитесь, и скажете чего-нибудь этакого, и вправду полезного.
– Элька занималась альтернативными вариантами. По сути, любая вакцина содержит либо убитые, либо ослабленные штаммы вирусов, что и является основным источником проблем, – Влад постепенно расслаблялся, речь его избавлялась от искусственной восторженности, становилась спокойной и размеренной, видно было, что лекцию эту он читает не в первый и даже не во второй раз. – А вот у Эльки был способ… точнее идея. Она нашла, как заставить воду запоминать образ. Понимаете? Это было гениально, это решало все или почти все проблемы! В перспективе возможно было бы создание совершенно безвредных вакцин, которые бы вызывали реакцию организма, а потом ликвидировались и организмом же использовались!
От волнения он начал размахивать руками.
– Основная проблема была в сохранении. Понимаете? Нужен был стабилизатор, некое вещество или способ, который не позволил бы измененной воде превращаться в обыкновенную, понимаете?
– Понимаю, – поддакнул Ричард Иванович. – И Элька нашла способ?
Камелин вдруг осекся, явно побледнел и ответил сухо:
– Она искала. Она, кажется, была близка к открытию.
– Или не она? Просто Эля упоминала одно имя, человека, с которым бы хотела встретиться.
– Встретилась?
– Увы, нет. К сожалению, он исчез, мы думаем – сбежал. Он замешан в одной не очень хорошей истории, поэтому… все сложно. Вот и пытаюсь узнать, что здесь может быть не так. Эля ведь предвзята, для нее работа важнее всего. Сказала, что не уедет, пока не встретится.
Кажется, поверил. Во всяком случае, кожа постепенно приобретала нормальный оттенок, губы перестали дрожать, и даже ответить смог.
– Этот человек… по-моему, он врет. Понимаете, в тот момент наши с Элечкой отношения уже были непростыми, я говорил ей, а она не слушала… считала, что у него вышло, что придумал стабилизатор. Господи, ну как? Здесь же ни лаборатории приличной, ни команды. Это то же самое, как если бы… ну не знаю, вертолет в гараже собрать с помощью топора и лобзика! А она вдруг загорелась. И даже наших партнеров увлекла.
– Каких партнеров?
Влад заерзал.
– А она разве не говорила? Наши работы финансируются, и, естественно, не государством. Государству нашему глубоко плевать и на науку, и на медицину, к счастью, нашлись люди, которые… которым не безразлично наше будущее. Вот они и вкладывали деньги в разработку. И Элька связалась с ними, пообещав немедленный результат. Да его просто-напросто быть не может, этого немедленного результата! Это ненаучно, в конце концов!
Лоб мелкой складочкой, в испарине весь, крылья носа раздуваются, нижняя губа слегка отвисла, а на рыжеватых усиках застряла капля слюны.
– Понимаете, любой проект требует длительной работы… экспериментов… проверки, тщательной и очень тщательной. Открытия с неба не падают! Они достигаются путем длительной и плодотворной работы. Длительной и плодотворной! – Камелин потряс пальцем перед носом Ричарда. – А у Эли на гормональной почве срыв случился, она вдруг решила, будто получит все и сразу, будто этот ее… изобретатель и вправду изобрел что-то стоящее. Господи, сколько мы ссорились, сколько говорили, я умолял ее погодить, я согласен был на то, чтобы пригласить Артюхина в лабораторию, в коллектив. Если бы эта его фантазия чего-то да стоила, то он бы получил возможность работать нормально, мы – результаты и финансирование, «Фармикол» – дивиденды, а мир в перспективе – избавление от одной из самых острых проблем. Но нет. Ей втемяшилось, будто я обмануть хочу.
– Кого?
– Ее. И Артюхина. Будто приберу изобретение к рукам, а ее, значит, вон.
Замолчал, стрельнул взглядом, съежился. Плохой из вас актер, господин Камелин, отвратительный просто. И кто его, такого беспомощного, из-под надзору выпустил? Или он сам? По собственной, так сказать, инициативе? Чего ради? Убедиться, что Элька умерла?
– Вот гостиница, – Ричард припарковался у самого подъезда. – Пожалуйста, постарайтесь никуда не выходить без особой надобности.
– Почему?
– А потому, что мне не хотелось бы еще и вас искать.
И находить в морге. Или, наоборот, хотелось бы? Чтобы как в сказке: умерли в один день, похоронены на одном кладбище… нет, не будет такого. Зато, кажется, будет другое. Какой бы мерзкой и запутанной ни выглядела история, но в ней наконец что-то да прояснилось.
Дивиденды – это деньги. Деньги – это проблемы. И значит, их решение. Вот кто-то и начал решать проблемы очень и очень грубо.
Ричард не спешил уезжать, он сидел в машине, глядел, как медленно, то и дело оглядываясь, точно надеясь кого-то найти, идет к гостинице шурин, как топчется у стеклянных дверей, нервно смотрит на часы и мобильник, который достал из кармана, а потом, словно опомнившись, спрятал обратно и достал другой.
Интересно, кому он собирается звонить?
Когда Камелин все-таки исчез в здании, Ричард Иванович сам достал телефон и, набрав Серегин номер, продиктовал скороговоркой:
– «Фармикол». Проверь, есть ли у них что-нибудь в нашем городе. Да что угодно, аптека, филиал, ну центр какой-нибудь, не знаю я! Просто проверь.
– Алло. Алло! Я по поводу… по поводу заказа. Возникла проблема.
– Возникла. Зачем вы приехали? Вам сказано было сидеть на месте.
– Но… но я подумал, что если дело не движется, если мне не сообщают, то… вы обманываете! Да, послушайте, я точно знаю, что вы обманываете! С ней все в порядке! Я разговаривал с ее братом, он…
– Он врет. Он занят расследованием, а вы, идиот, дали ему зацепку. Это во-первых. Во-вторых, вы нашли записи?
– Нет, но…
– Вы утверждали, что объект представляет опасность делу. Вы клялись, что ликвидация – единственный выход и что вы в состоянии будете продолжить разработки.
– Да, но…
– Но вместо этого вы решили уладить собственные проблемы за наш счет?
– Нет, что вы! Погодите! Не спешите, мне… мне нужно время. Я уверен, записи существуют. Я даже знаю, где они. Я…
– У вас есть сутки. В противном случае проект продолжится без вашего участия. И постарайтесь не слишком наследить.
– Будешь жить тут, – Федор Федорович говорил, глядя поверх Глашиной головы. – Вот ключ от моей комнаты, теперь там другой замок, но ты можешь заходить, когда захочешь. Одна не испугаешься?
Глаша пожала плечами: чего ей бояться? С уходом мамы – а Глаша для себя решила, что мама не умерла, а просто-напросто ушла, и когда-нибудь всенепременно вернется, – в комнате стало очень тихо и очень удобно. Теперь никто не ворчал, не отвлекал от рисования другими, не важными, делами, никто не требовал, чтобы Глаша помогала по дому, никто не запрещал навещать гражданина Тихого. Более того, Федор Федорович сделался Глашиным опекуном – не навсегда, только пока мама не вернулась – в общем, нынешняя жизнь вполне ее устраивала.
– Девочка, – Федор Федорович, присев на корточки, заглянул в глаза. – Будь осторожнее, девочка. Механика – сложная наука. Нельзя взять что-то из ничего, но можно что-то одно сделать другим. Понимаешь? И поэтому бери аккуратнее. Не следует пугать людей.
И снова Глаша с ним согласилась: она не будет пугать. Она будет работать. Она сумеет вернуть голос механическому соловью.
День-два-три. Неделя. И еще одна. Месяц. Слепые дожди, когда окна затягивает серостью, а по подоконнику расползаются лужи. Зябкие руки, пальцы, напоенные холодом, не сгибаются, не держат карандаш, и линии на бумаге выходят кривыми, ломаными. Зима. Вода замерзает, уплотняя стекло ледяной корой, а на нее снаружи липнут снежинки.
Стало темно.
Утром темнота была сизой, слегка разбавленной слабым светом зимнего солнца, к обеду почти исчезала, зато позже сполна брала свое.
Нет, Глаша не боялась темноты, воспринимая ее столь же спокойно, как и прочее, происходившее вокруг. Исчезло семейство Сяговых – сначала он не вернулся домой, после и она перестала вдруг ходить на работу, села у окна и ждала. Дождалась. Суетливый человек в безразмерном пальто, крест-накрест перевязанном пуховым платком, и двое спокойных граждан в кожаных, не по-зимнему легких куртках. Недолгие сборы и еще более недолгие слухи, которые вспыхнули на кухне и тотчас погасли.
Раз забрали, значит, за дело.
– Не стоит обращать на это внимания, – сказал Глаше Федор Федорович. – Они не вернутся. Смотри, как ты думаешь, здесь правильно?
Черные линии на белом листе, черные пятна на белых пальцах гражданина Тихого, черная кружка на белой скатерти. Зимой мир терял краски, но так Глаше даже больше нравилось.
– Правильно? Умная девочка.
В комнате Сяговых поселился тот самый гражданин в пальто. Впрочем, пальто он снял и ходил по дому в женской кофте из зеленого мохера, а кофту снова перевязывал пуховым платком, жалуясь на больную спину. Звали гражданина Яковом, но представлялся он Яшенькой, был мил, угодлив и безотчетно неприятен.
– Не приближайся к нему, – предупредил Федор Федорович, помогая разбирать соловья. – Это не тот человек, с которым следует общаться.
Глаша кивнула – общаться она не собиралась, у нее хватало иных проблем: к примеру, соловей. Почему не поет? Уже трижды она рисовала, трижды разбирала и собирала наново, и каждый раз неудачно. А Федор Федорович хвалил. Это неправильно, хвалить за неудачу.
– Глафира, – он всегда называл ее только полным именем. – Послушай, пожалуйста, меня внимательно. Завтра мне придется уехать. На неделю.
Плохо. Странно. Федор Федорович никогда прежде не уезжал, уходил – это да, но редко и ненадолго, но чтобы уезжать… Да еще на целую неделю.
– К сожалению, я не могу взять тебя с собой. Не могу и отложить поездку.
Ну и что? Глаша не боится одиночества, она вообще больше ничего не боится.
– Я оставлю денег, попрошу Льва и Марфу присмотреть за тобой – если что-то понадобится, обращайся к ним.
Глаша кивнула.
– Умница. И еще. Пожалуйста, постарайся избегать Яшки. Он сволочь.
Прежде Глаше не приходилось слышать, чтобы спокойный Федор Федорович выражался подобным образом и чтобы беспокоился, а он действительно беспокоился. Неужели из-за нее?
– Все будет хорошо, девочка моя, – гражданин Тихий вдруг обнял, прижал к себе – пахло от него травленым деревом и керосином, в котором он ластики размачивал, – и погладил по голове. – Все будет хорошо. Ты только поосторожнее здесь.
Он уехал рано утром. Глаша не спала, Глаша думала о том, что ей, пожалуй, симпатичен Тихий Федор Федорович и зря они с Пашкой плохо о нем думали.
– Зря, – согласился Пашка, который теперь выглядел еще более бледным. – Он просто механик, и ты механик.
– А ты?
– А я здесь живу. Мне обещали зонт и калоши, и книгу сказок. Я теперь умею читать. – На коленях его появилась огромная книга в яркой обложке. Глаша никогда не видела подобных. Протянула руку, но коснуться не сумела.
– Тебе нельзя. – Пашка раскрыл книгу. – Но хочешь, я могу почитать?
– Нет, – Глаша села рядом, но так, чтобы розы не дотянулись. А ведь уже не белые – бледно-розовые, с россыпью багряных пятнышек.
– И ладно, – Пашка совсем не обиделся. – Я устал читать. Знаешь, как это – каждый день читать кому-то сказку? Хотя откуда тебе… а ты правильно сделала, что розу подарила.
– Да-да-да, – отозвались цветы и, как показалось Глаше, заулыбались. Розы? Мама? Она умерла потому, что Глаша подарила розу? Принесла из сна и положила на подушку? А Федор Федорович знал и поэтому просил быть осторожнее?
Неправда! Глаша не убивала!
– Не убивала, – согласился Пашка. – Ты просто закончила ее сказку. Или, если тебе приятнее будет, разбудила в этот сон.
– В сон нельзя разбудить!
– Можно. Из одного в другой, потом в третий, прошлый был плох, в нем много крыс, а крысы – это страшно. Ты вот раньше боялась. А здесь их нету.
– Ты просто не видишь.
– Вижу. Это другие крысы, это крысиные крысы, а там – человеческие. Берегись, Глаша. – Он протянул руку: холодные сухие пальцы, жесткие ногти с колечками, будто из кусочков дерева сложенные. – Берегись крыс!
Начальник службы безопасности орал в трубку так, что держать ее приходилось на расстоянии от уха.
– Ефим? А ты где? Дома? Ну ты даешь! Я просто уже не знал, куда лететь и чего делать! Менты рвут и мечут, Аньку убили. Да, убили и внаглую. И рыжая подставой оказалась. Не знал? Ну так я тебе говорю! Подстава! Шпионить собиралась, да только кто-то ее завалил. Кто? Да откуда мне знать! Ну да, сейчас буду.
Он и вправду приехал быстро, бросил машину во дворе, выскочил в сугроб, выругался и в два прыжка добрался до крыльца.
– Оба-на, – первым делом сказал Громов, окинув развал в доме. – А у тебя, смотрю, весело. А весельем делиться надобно.
Он всегда был шумным до назойливости, но в то же время деловитым, когда того требовала ситуация. Рыжие волосы, веснушки, нос картошкой, полные губы. Не изменился. А чего ждать? Того, что если Ефимов мир кувыркается, то и прочие закувыркаются следом? Нет, не будет такого.
– Чего ты на меня смотришь, аки цыган на коня? – Громов пробежался по комнатам, сунул нос на второй этаж, встретив Ядвигу, отвесил дурашливый поклон: – Наше вам почтение. Ну что, друг мой ситный, молодец добрый, рассказывай о бедах своих, а я еще и добавлю. Между прочим, я тебе с самого начала говорил: не связывайся ты с этим головастым, одни от них беды. Наизобретают, а ты расхлебывай…
– Мне на фирму надо, – сказал Ефим, не особо рассчитывая на понимание. – Они документы требуют. Дашке угрожают. И мне тоже.
– Ну надо так надо, – Громов замер в центре комнаты, сунув руки в карманы байки. – Кто я такой, чтоб супротив твоих надобностей идти. Только вот, наивный ты мой, контору нашу менты обложили, пасут. Кого? Да тебя, обормота. В убийстве подозревают. И сюда вот-вот приедут. Они ж хоть менты, да не все тупые.
С ментами у Громова были свои счеты. Какие именно – Ефим не вникал.
– Я вот чего предлагаю. Поехали на дачку одну, там потусуешься, место тихое, приличное, никто тебя там искать не будет… Посидим, покумекаем, а там и решим, куда когти рвать. Что такое?
– Да нет, ничего.
– А… понимаю, понимаю. Думаешь, кто тут виноват быть может? А не друг ли мой, товарищ верный, Громов, который, вдруг да не друг, а змея подлючая, что жила, ждала, а потом в самое сердце и ужалила. Ибо выгода с того ему немалая. Конечно, сгинет Ефим и сам Громов в начальники выйдет, будет на троне сидеть, секретаршами помыкать да в подчиненных вишневыми косточками плеваться. Оно, конечно, правильно, так и есть, раскусил, – Громов снова поклонился, разведя руки в стороны. – Правда, придется Громову тогда всю эту бадягу изобретательско-финансовую на своем горбу да в светлое будущее волочь, ну так выдержит, глядишь, и справится. А не справится…
– Прекрати.
– Прекратю. Если и ты прекратишь всякую фигню сочинять. Я, конечно, понимаю, что тебе по головке тук-тук и она крепко бо-бо, но вот такое уже чересчур. В общем, либо едем, либо рули один. Вот так.
Кажется, обиделся, кажется, всерьез. Но как быть, если Ефиму сейчас не то что Громов – собственная тень подозрение внушает. Ехать? Остаться? И что? Сидеть в разваленном доме, ждать у моря погоды? Или к ментам пойти?
Нет, пока Громов – единственный реальный вариант, и уезжать надо. Вот только куда Ядвигу девать?
– А женщина в доме пусть остается. – Громов поймал взгляд. – Какой такой заброшенный дом да без бомжей, верно?
Подмигнул, нагнувшись, поднял с пола увесистый шар папье-маше – подарок от алтайских партнеров – и швырнул в окно.
– Громить так громить, чтоб полная достоверность, – пояснил Громов и, подойдя к треснувшему стеклу, пнул его. – А ты давай, собирайся. Цигель-цигель, ай-лю-лю. Мы поедем, мы помчимся на оленях утром ранним…
Мчались на громовской тачке сквозь снежную круговерть, по дороге с чередой желтых фонарей и белыми на белом столбиками заграждений. Потом по другой дороге, по раздолбанным машинами, разбитым колеям, полным грязного снега. Ефиму вдруг подумалось, что в последние дни он только и делает, что бегает то к кому-то, то от кого-то – и в этой беготне отступили горы.
В горах снег другой. Даже не снег – стекловата. Ступишь, и скрипит. А то и разломится вдруг трещиной, осядет, посыпется вниз, в темное нутро горы, и та отзовется шелестом-эхом, сожалением, что не человек упал.
– Э, брат, ты совсем смурной. – Громов смотрел на дорогу, но умудрялся видеть все вокруг. – Туго пришлось? Бомжиха-то тебе зачем?
– Свидетельница.
– Ну… таким свидетелям цены нету в базарный день. Ты вообще понимаешь, насколько влип? Аньку убили. Менты думают, что ты с ней спал, а потом завалил.
– Зачем?
– Узнал, что шпионила. Или изменяла. Просто надоела. Кто ж тебя, психа этакого, знает?
– Я не убивал.
Дорога поворачивает широкой дугой, справа остаются занесенные снегом дома в путаных сетях зимних садов, слева, за насыпью железной дороги, тянется поле. Знакомое поле, то самое, где Ефим пришел в себя. Случайное совпадение? Или Громов все-таки…
– А кто ж тебе поверит. Куда смотришь? Слушай, Ефим, ты знаешь, что ты – параноик?
– Я выжить хочу. И Дашку спасти.
– Ну… спасай, гер-р-рой. – Громов вдруг выпустил руль, всего на долю секунды, но машина юзом пошла по мокрой дороге. Ничего, выровнял, справился, заговорил другим тоном, которого Ефиму прежде не случалось слышать. – Герои. Кругом одни герои! А Аньку убили. И всем плевать, лишь бы…
– Что с тобой?
– А ничего! Нравилась она мне! Что, права не имею? Не человек я, да? Я, может, такую давно хотел, чтобы цветы и свадьба, потом жить и дети, чтобы все как в кине. А ее взяли и убили. Из-за твоих, Ефим, игр и убили. Дурочка, связалась…
Дорога вновь сделала поворот, расходясь с насыпью. Впереди показалась деревенька, небольшая, в два десятка домов, прячущихся за оградами и собачьим лаем. Громов остановился у последнего, буркнул:
– Выходи, начальник, прибыли. Помогай давай.
Пока открывали ворота, загоняли машину в сарай, переоборудованный Громовым в гараж, пока растапливали печь в выстывшем доме, Ефим молчал. И как выяснилось, правильно делал.
– И что ж ты не спрашиваешь, с кем она связалась? – Громов, принеся дрова, вывалил их, сырые, облепленные снегом, на железный лист. – Неужели не интересно?
– Интересно. С кем?
– А с Мариком! С Мариком, с уродцем этим… я думал, что она просто… ну стесняется меня. А потом вдруг увидел. Случайно. На лестницу бегали встречаться. А что, хорошо, камер нету, все к лифту привыкшие, и пожалуйста, обжимайся сколько хочешь, никто не заметит. Только что ей от Марика? Он же на Софке женат, а Софкин папаша никогда не даст дочку в обиду. Он не чета тебе – зверь.
На стеклах лед, толстая серая броня, которая искажает и внешний мир, и внутренний. Окно в комнатушке одно, и Громов стал прямо напротив него, заслоняя скудный свет. И кажется он выше и шире, злее, как никогда прежде. Надо же, Громов и Анечка, кто бы мог подумать?
А кто угодно, кому не наплевать, что вокруг происходит. Ефиму же было наплевать, вот до того самого дня, когда появилась Дашка и мир совершил первый кувырок. И теперь продолжает кувыркаться, катится разноцветным лоскутным мячиком по жизни, сминая всех, кого встретит на пути.
Первой – рыжеволосую девицу, с которой Ефим так и не успел познакомиться. Громов утверждает, что девица – шпионка, еще одна, решившая пойти путем Маты Хари, не зная, по сути, чем это закончилось для великой танцовщицы. Девицу убили и спрятали в шкаф, и в шкафу же ее нашла Дашка.
Анечка… Анечки больше нет? С этой мыслью нелегко примириться. Нет, пожалуй, ее не жаль, скорее чувство, которое испытывал Ефим, было слишком неопределенно, чтобы назвать его просто жалостью. Пустота, знакомая, гулкая, как провалы в горах.
– Значит, два трупа? – Ефим, закрыв дверцу печки, поднялся. – Два трупа и три похищенных. Артюхин – я почти уверен, что он у них, – Дашка и я. Так?
Громов кивнул, заметив:
– Тебя они вернули.
– Вопрос – зачем? И еще, тогда, вернувшись в приемную, я с Мариком встретился. Он точно ждал, но с ерундой какой-то… и Анечка с ним встречалась. Так что, думаю, надо с Мариком поговорить.
К матушке Софья решила не спешить: Марик может бесноваться и орать, но она-то лучше знает – старуху с наскоку не возьмешь. Старуха умная. Клыкастая. Даром что ли Софья в нее пошла.
А Марик слизняк.
Господи, ну почему она когда-то решила выйти за него? Папенька смеялся – пожениться, и верно, ее, Софьина, инициатива была. И ее, Софьиными, стараниями свадьба удалась, и жизнь почти удалась – Марика случилось выучить, пристроить на работу, потом, по папенькиной просьбе, на другую работу… сам-то он беспомощный.
Впрочем, большую часть времени суетливость и беспомощность супруга вызывали у Софьи скорее умиление, нежность, сродни материнской, хотя скажи кто о нереализованной любви, о детях, каковыми давно следовало бы обзавестись – и папенька настаивал, – Софья удивилась бы.
Софья не любила детей. Пожалуй, она вообще никого не любила, даже себя, в чем себе честно и признавалась. И сейчас, сидя в парикмахерской, она делала вид, будто дремлет, но на самом деле в прищур глаз разглядывала собственное отражение.
Крупное лицо, нос-блямба, густые брови, которые ей всякий раз рекомендовали «слегка подкорректировать», но она отказывалась – она, Софья, хороша и с такими бровями. И с морщинками, и со складками вокруг рта, которые предупреждали, что скоро щеки поплывут, поедут вниз. Ну и плевать, пусть себе плывут.
Марик никуда не денется. Его прошлые ошибки предопределяли его же будущее.
Марик может вздыхать и облизываться на длинные ноги и совершенные бюсты, грезить чужими поцелуями, но останется при ней. И это доставляло Софье несказанную радость.
Но о встрече надо подумать. И о том, отчего старуха захотела встретиться именно сейчас? Что у нее такого есть? Марик знает наверняка. Глупый Марик снова решил поиграть? И Софья не без сожаления подумала, что с высокой долей вероятности ей придется искать нового супруга.
Ничего, как бы она ни выглядела, претендентов на ее руку и сердце хватит с избытком.
Софья глянула на часы – половина пятого, уже и темнеть начало. Ну еще час-полтора и можно будет выдвигаться. Однако для начала следовало еще одно дельце уладить.
Выйдя из парикмахерской, Софья достала из потайного кармашка плаща телефон – в отличие от ее обычного это была очень дешевая и даже устаревшая модель. Хотя в данном случае это не имело никакого значения:
– Да, это я. Как дела? Пришел в себя? Замечательно. Девка? Да откуда мне знать, чего с ней делать? Сделай что-нибудь, твой прокол. А вообще… пусть она доиграет роль. Больше путаницы, меньше шансов, что нас тронут. Да, именно так, Ряхов нам живым не нужен. Да она дура, пугни хорошо, и сделает. Но я по другому вопросу, запиши-ка адресок. Нет, просто сядь где-нибудь поблизости, лучше если в доме. И жди. Зачем? Да подстрахуешь, мутная встреча.
На сей раз Дашка приходила в себя медленно, очень медленно. В голове болтались чужие мысли, перед глазами мелькали образы, яркие, рисованные, сошедшие с картинок недописанной книги.
– Помнишь, что было с соловьем, который хотел помочь влюбленному студенту? – спросил взъерошенный мальчишка с печальными глазами. – Он пел. И одну ночь, и другую, и острый шип розы пробил его грудь до самого сердца. Правда, печально?
– Правда, – сказала Дашка, понимая, что сошла с ума. Или умерла.
– Все умирают, – мальчишка не стесняясь читал ее мысли. – Это не плохо, это не хорошо. Это есть. Знаешь, даже крысы и жабы и те умирают.
– Я не люблю крыс.
– Никто не любит, поэтому крысы иногда прячутся среди людей. Притворяются. Это очень опасно – встретить такого человека. – Мальчик протянул руку. – Садись. Здесь их нет. Со мной остаются лишь те, кто хорошо себя вел и учил уроки.
– К-какие уроки?
Было холодно. Очень холодно. Белый ветер носился над бездной, выстраивая хрустальные дворцы, чтобы следующим порывом расколоть, разметать на осколки, а те утопить в черноте. И розовые кусты – а Дашка только теперь заметила, что стоит на поляне, заросшей кустами роз, – зябко дрожали, закрывая хрупкие бутоны листьями.