Семен
Теперь Венька сам желал побывать в пансионате и подробно выяснить все, что касалось прошлой жизни Калягиной Людмилы. Оказавшись за калиткой, он остановился, сунул руки в карманы, расправил плечи и, втянув пахнущий сиренью и свежескошенной травой воздух, велел:
– Веди давай, ты ж тут бывал, помнишь, где администрация?
Приходу их Рещина не очень обрадовалась, точнее, не обрадовалась совершенно. Сейчас, деловитая, собранная, в строгом накрахмаленном халате, она мало походила на ту находящуюся на грани истерики женщину, которая сама явилась в их с Венькой кабинет.
– Добро пожаловать в «Колдовские сны», – она поднялась навстречу, протянула руку, которую Венька пожал, и, указав на стулья, велела: – Присаживайтесь. Надеюсь, вы понимаете, что ваши визиты, как бы это выразиться… не совсем на пользу моему бизнесу. Мы обещаем постояльцам покой, от вас же одно беспокойство.
Холеное, холодное лицо, черты резкие, немного грубые, отчего кажется, что Рещина сердита. А может, и вправду сердита?
– Чай? Кофе? Или сразу к делу? Надеюсь, много времени вы не займете? Вы уж простите, но я вынуждена вас поторопить, график у меня напряженный, работы много, работников мало… теперь, после того как Людочка ушла, приходится… Господи, да что это я. Вы извините, нервничаю.
– Не надо нервничать, Валентина Степановна, мы просто пришли кое-что уточнить. Возникли некоторые дополнительные вопросы, правда, Семен?
Семен кивнул, осматриваясь. Кабинет как кабинет, ничего интересного, самый обыкновенный, небольшой. В углу массивный стол, мягкий стул, над ним – огромное зеркало, у стены – еще один стол, узкий и длинный, на нем – электрический чайник, пачка чая, банка с кофе и открытая коробка конфет. У противоположной стены рядком выстроились стулья. Венька, взяв один из них, придвинул к столу и сел напротив Рещиной.
– Скажите, Валентина Степановна, что вы знаете о семье Калягиной? Братья-сестры, прочие родственники?
– О семье? – Она прищурилась, поджала губы. – О семье Люда рассказывать не любила, она стеснялась того, что из деревни родом, понимаете? Хотя ничего деревенского в ней не было, наоборот, она вся такая стильная была, умела выбирать одежду, краситься, за модой всегда следила, вкусом обладала отменным.
Рещина вздохнула, бросив быстрый косой взгляд в зеркало, поправила прическу, тронула серьги-капельки и продолжила рассказ:
– Вообще, когда мы тут начали обживаться, только-только обустраиваться, тут дневать и ночевать приходилось. Из города-то не больно и поездишь, а из деревни близко, но Людочка все равно предпочитала или тут оставаться, или мотаться в город. Я ее как-то спросила, почему так, ведь дом же есть, кой-какие и удобства, все лучше, чем в здешнем развале. А она мне ответила, что от тех удобств ее тошнит, что у нее с домом воспоминания жуткие связаны, и вообще…
– А что за воспоминания? – Венька глядел на директрису снизу вверх, просительно и даже как будто заискивающе.
– Да я мало знаю. История и вправду мрачная. Сначала бабка умерла, ее Людочка очень любила, часто повторяла, что от нее и жизни научилась, и вообще такой, как есть, стала, ну, сильной то есть. А потом в скором времени и мать заболела. Отца-то у Людочки не было, точнее, он мать бросил, прямо-таки вышвырнул из жизни и ни про нее, ни про дочь не вспоминал. Она от этого переживала, даже не переживала, а… ну вот как будто сидела внутри такая злоба непонятная, что прям страшно становилось. Вот заговаривает и замолкает, уставится в стену, и лицо такое… страшное, понимаете?
Венька кивнул, Семен тоже, и ободренная вниманием Валентина Степановна продолжила:
– Он вроде как знаменитостью был, не знаю, правда или нет, но история как из романа, он – то ли режиссер, то ли сценарист, Людочкина мама – начинающая актриса, которую соблазнили и бросили тут, забыли про нее и ребенка. Ну, не силой, конечно, просто пойти ей было некуда, кому мать-одиночка нужна? Вот… что еще? Да, я про то, что в доме Людочка бывать не любила, рассказывать начала, да и сбилась.
– Ничего, ничего, – поспешил успокоить Венька. – Все по делу, Валентина Степановна, спасибо вам большое, вы очень нам помогаете.
– Ради Людочки… хотя ей бы не понравилось, она жутко не любила, когда другие в ее жизнь лезут. Так вот, значит, после бабушкиной смерти у Людочки мама заболела, а сама-то Людочка еще ребенок, выпускной класс… рак нашли, вроде неоперабельный, а это приговор, понимаете?
Венька снова кивнул.
– Людочка сказала, что тогда она к отцу поехала, второй раз в жизни.
– Во второй? А в первый когда?
Рещина растерянно замолчала, потом как-то совсем неуверенно пожала плечами и тихо ответила:
– Не знаю, она не говорила.
– И неудачно?
– Не совсем. Сказала, что пригрозить пришлось: папочка ее в политику лез, ему лишние волнения на фиг не нужны были, он и денег отвалил, лишь бы дочку не видеть, а потом вроде как сам решил помочь – врача посоветовал, профессора какого-то, который лекарство разрабатывал от рака.
Она снова замолчала, сгорбилась как-то, съежилась и даже побледнела, хотя бледность эта, скрытая слоем пудры, была малозаметна, только темные румяна словно бы стали ярче, выделив острые скулы.
– У меня самой мама от рака умерла, – пояснила Рещина. – Мы с Людочкой еще поэтому так хорошо друг друга понимали: очень больно, когда такой близкий человек, а ты помочь не в состоянии. А она пыталась… но лекарство было новое, неапробированное и… в общем, Людочкина мама умерла. Не от рака, а от уколов этих, которые ей дали. И вышло, что Людочка как бы сама маму и убила… вот.
На этот раз молчание было долгим, Венька, кажется, растерялся, да и Семен, если по правде, понятия не имел, чего сказать.
– Когда она мне об этом рассказала, то я поняла, почему ей в доме бывать не хочется и видеть ничего там… я б этот дом вообще продала, а Людочка вот отказывалась… говорила – чтоб помнить. И медальон свой затем же носила, ну, чтоб помнить.
– Какой медальон?
– Такой кругленький, небольшой, вот примерно где-то так, – Валентина Степановна сложила пальцы колечком. – Старинный вроде бы, золотой. Рисунок еще помню, там лев был, как на гербах, знаете? На задних лапах стоял, а передние растопырены, и в них солнце держит. Людочка часто медальон этот проклятым наследством называла…
Директриса замолчала, постучала ногтем по столу и, точно очнувшись, встрепенулась.
– А что, вы не нашли его, да? Простите, я, наверное, глупая, я, наверное, сама виновата, что сразу не сказала, но Людочка никогда, понимаете, никогда не снимала медальон! Она до жути боялась его потерять и на двойной цепочке носила! Это важно, да?
– Это очень важно, – ответил Венька. – Вы даже не представляете, насколько!
И вправду важно. Медальона при потерпевшей не было, это Семен хорошо помнил.
За воротами пансионата Венька остановился, вытащил из кармана мятую пачку сигарет и закурил. Мешаясь с запахами доцветающей сирени, свежескошенной, но уже начавшей подсыхать на полуденном солнце травы, дым вплетался в общую картину сельской пасторали.
– Не-а, ты как знаешь, а я ей не верю. – Венька потянул носом воздух и чихнул. – Не, ну сам погляди. Сначала она говорит, что подружка не больно-то о прошлом трепалась, а потом берет и выдает полный расклад.
– И что?
– А ничего. Вот смотри. Росла себе Людочка в деревне, брошенная, забытая, никому не нужная, хотела в город вырваться, в люди, и тут, бац, узнает, что папаша у нее, оказывается, знаменитый и богатый, только вот про дочку и слышать не хочет. Обидно?
– Обидно, – согласился Семен.
– А потом вообще приключается эта история с болезнью и лекарством, которое вроде вылечить должно, а вместо этого убивает. Конечно, может быть, что и вправду несчастный случай, лекарство-то экспериментальное, но спорю на что хочешь – девочка решила, что маму отравили специально!
Спорить Семен не стал, пока у Веньки все логично вырисовывалось. Грязная история, куда ни копни – грязная. А небо над головою чистое, и прямо глаза от этой чистоты слепит, палит солнечным светом.
– Теперь дальше. Людочка из деревни сматывается, некоторое время занимается проституцией, а потом вообще исчезает. Так? А с другой стороны, если припомнить вторую потерпевшую, то в ее биографии имеем два заказных убийства – отца и матери… причем отец знаменитый: режиссер – первое совпадение, а потом и политик – еще одно.
– Полагаешь…
Венька и договорить не дал:
– Да уверен! Она за заказами стояла, мстила, и на панель пошла не столько ради денег, сколько ради нужных контактов… а сестрицу в живых оставила, чтоб та сполна жизни хлебнула! А когда не вышло, то… – Венька замолчал, выплюнул окурок и, раздавив ботинком, заметил: – Не выходит.
Оно и правда, концы с концами не вязались. Как там с заказными убийствами дело обстояло, Семен не знал, материалы бы почитать, биографии прояснить, даты сопоставить, тогда б, конечно, можно было бы и выводы какие-то делать. Но одно понятно – не могла Людочка сестру, если вторая покойница все-таки сестрой ей доводилась, убить. Она ж к этому времени сама трупом была.
– Ну ладно, – сдаваться Венька не собирался. – Хорошо, тогда еще вопрос – куда медальон подевался? С солнцем и львом? Надо искать… может, он и ни при чем, но искать надо!
Семен согласился. Надо – значит, надо.
– В общем, так… раз все равно приперлись, наведайся-ка в дом. Конечно, осматривать его осматривали, но все равно пошуршать стоит, мало ли, а вдруг… – Венька потер переносицу. – Ну а я… я в управление… Калягиной займусь и директрисою заодно… сестры-сестрички-подружки. Господи, ну до чего все запутано, а?
В кино мы так и не сходили, более того, Костик изменился.
– Пойми, Басечка, дело серьезное, дело ответственное… – Он отводил взгляд, тер руки, точно пытаясь соскоблить невидимую грязь. – Я – человек творческий, но… обыватели, формализм мировоззрения, необходимость соблюдения некоторых аспектов общественного бытия… увы, увы, никто из нас не свободен в своих желаниях.
Никто не свободен… он собирается уйти, не навсегда – на время.
– Я причиняю тебе страдания, но немного мужества, немного терпения… скоро мы будем снимать новый фильм, я позабочусь, Басенька, чтоб ты получила роль…
Страдания? Терпение? Я терплю Костика, мне стыдно за такую к нему неблагодарность, но его постоянное присутствие рядом раздражает. Он… он совсем не такой, каким казался вначале. Он любит говорить, много и долго, о планах, о былых и будущих наградах, о том, как тяжело в сегодняшнем мире талантливому человеку, и о том, что за границей работников искусства ценят, не то что у нас. Рассказывая о Праге, Париже, Будапеште, Берлине, он говорит не о городах, а о себе… он постоянно говорит о себе и, наверное, имеет на это право, потому что Костик – гений, признанный, заслуженный, народный, лауреат и номинант. Рядом с его именем много слов. Тяжелых, гранитно-серо-торжественных и совершенно не подходящих Костику.
– Не сердись, Басечка, но так будет лучше для нас обоих, – сказал он на прощанье, касаясь щеки холодными губами. – Завтра я приду.
У него в руках саквояж, вместительный, из светлой кожи, перетянутый ремнями и украшенный разноцветными пятнами наклеек. Костик подымает его двумя руками, тащит к двери, за которой его уже ждут.
Человек в черном пальто, от Бориса Михайловича. Я снова подсматриваю, хотя почти ничего и не видно: две тени на площадке. Машина у подъезда. Снег.
Тишина.