12
Мы приближаемся к спящему Клоду — бугру, колоколообразной кривой звука, приглушенного покрывалом. На выдохе — долгий запорный стон, под конец — с завитушками электрических шипящих. Затем длительная пауза, которая могла бы тебя встревожить, если бы ты его любил. Это последний его вздох? Если не любишь — есть надежда, что последний. Но, наконец, короткий жадный вдох с присвистом подсохшей от вентиляции мокроты, и в продувной кульминации — ликующий мурлык мягкого неба. Повышение громкости сообщает, что мы уже близко. Труди произносит его имя. Чувствую, что ее рука тянется к нему, когда он скатывается вниз на шипящих. Ей не терпится, ей надо разделить с ним успех, и она касается его плеча без нежности. Он полуоживает с кашлем, как машина его брата, и несколько секунд ищет слова, чтобы задать вопрос.
— Какого…
— Он умер.
— Кто?
— Черт! Проснись!
Выдернутый из самой глубокой фазы сна, он вынужден сесть на край кровати — о чем жалобно сообщает матрас, — и подождать, когда нервные контуры возвратят его к истории его жизни. Я еще слишком молод и должен принимать это устройство на веру. Итак, на чем он остановился? Ах да, пытались убить брата. Наконец он снова Клод.
— Вот тебе раз!
Теперь он, пожалуй, встанет. Шесть часов вечера, замечает он. Освеженный сном, он встает, атлетически сгибает и разгибает руки с треском сухожилий, затем перемещается между спальней и туалетом, насвистывая весело, с богатым вибрато. Я слышал много легкой музыки — это тема из «Исхода». В ложно-романтическом духе, помпезная, на мой свежий слух, а для Клода — искупительная оркестровая поэзия. Он счастлив. Тем временем Труди молча сидит на кровати. У нее накипает. Наконец она унылым голосом рассказывает ему о посетителях, любезных полицейских, о найденном теле, о предварительной версии — самоубийстве. На каждое сообщение, преподносимое как дурная весть, Клод откликается бодрым «Прекрасно». Нагибается со стоном, чтобы завязать шнурки.
Она спрашивает:
— Что ты сделал со шляпой?
Речь об отцовской широкополой шляпе.
— Ты не видела? Отдал ему.
— Что он с ней сделал?
— Держал в руке, когда уходил. Не беспокойся. Ты беспокоишься.
Она вздохнула, задумалась.
— Полицейские вежливо себя вели.
— Утрата и прочее.
— Я им не верю.
— Не дергайся.
— Они еще придут.
— Не. Дергайся.
Эти два слова он произносит с нажимом, со зловещей цезурой. Зловещей или раздраженной.
Сейчас он опять в ванной, причесывается, уже не свистит. Атмосфера меняется.
Труди предупреждает:
— Они хотят с тобой поговорить.
— Конечно. Брат.
— Я сказала им о нас.
Он отзывается не сразу.
— Глуповато.
Она откашливается, пересохло во рту.
— Ничего подобного.
— Пусть бы сами выяснили. А то подумают, ты что-то скрываешь, нарочно забегаешь вперед.
— Я им сказала, что Джон переживал из-за этого. Еще одна причина, чтобы…
— Ну-ну. Неплохо. Может, даже правда. Но. — Он замолкает, не решив еще, что ей следует знать.
Что Джон Кейрнкросс мог бы убить себя из-за любви к ней, если бы она его раньше не убила, — в этой мысли задним числом есть вина и трогательность. Думаю, ей не понравился небрежный и даже пренебрежительный тон Клода. Но это только догадка моя. Как ни близок ты к другому человеку, внутрь к нему не влезешь, даже если ты у него внутри. Думаю, она обижена. Но ничего еще не говорит. Мы оба знаем, что скоро до этого дойдет.
Возникает старый вопрос. Насколько глуп Клод в самом деле? В зеркале ванной он наблюдает за ее размышлениями. Он знает, как прекратить сантименты по поводу Джона Кейрнкросса. Он говорит оттуда:
— Они захотят побеседовать с поэтессой.
Напоминание о ней — бальзам. Каждая клетка в теле Труди соглашается, что смерть мужу — поделом. Она ненавидит Элоди сильнее, чем любит Джона. Элоди будет страдать. С кровотоком ощущение физического довольства охватывает меня, несет, как серфера, на волне прощения и любви. Высокая, крутая, заворачивающаяся волна может донести меня до того, что начну тепло думать о Клоде. Но я сопротивляюсь. Как это унизительно: вторить материнским приливам чувств и все туже быть привязанным к ее преступлению. Но трудно обособиться от нее, когда я в ней нуждаюсь. А при таком взбивании эмоций нужда превращается в любовь, как молоко — в масло.
Нежным задумчивым голосом она говорит:
— Ах да, им надо будет побеседовать с Элоди. — И добавляет: — Клод, знаешь, я люблю тебя.
Но он не воспринимает. Слишком часто это слышал. Говорит:
— Хотел бы подглядеть за ними незаметно, как таракан из-за печки.
Таракан запечный, когда же ты научишься не мучить меня своими речами? Речь — это форма мышления, и он, наверное, так же глуп, как кажется.
Выходя из гулкой ванной с новой темой, он весело бросает:
— Кажется, нашел нам покупателя. Шансов немного. Потом тебе расскажу. Полицейские оставили свои карточки? Хотелось бы знать их фамилии.
Она не помнит, я тоже. Настроение у нее опять меняется. Думаю, она остановила на нем взгляд и произносит только:
— Он умер.
Это, конечно, поразительный факт, почти невероятный, монументальный, как внезапное объявление мировой войны, — премьер обращается к нации, семьи сбились в кучку перед репродукторами, и свет вполнакала по причине, которую власти не хотят раскрыть.
Клод стоит близко к ней, его рука у нее на бедре, притягивает ее к себе. Долгий поцелуй, глубокий, с языками, дышат друг в друга.
— С концами, — шепчет он ей в рот. Его эрекция давит мне на спину. И снова шепотом: — Мы сделали это. Вместе. Мы блестяще все сделали.
— Да, — говорит она между поцелуями. В шорохе одежды мне трудно расслышать. Энтузиазма у нее меньше, чем у Клода.
— Я люблю тебя, Труди.
— И я тебя.
Что-то незаинтересованное в этом «и я». Когда она напирала, он отступал; сейчас — наоборот. Такой у них танец.
— Поцелуй меня.
Это не совсем приказ — голос просящий, тихий. Она расстегивает на нем молнию. Преступление и секс; секс и вина. Новые парности. Гибкие движения ее пальцев доставляют удовольствие. Но недостаточно. Он нажимает ей на плечи, она опускается на колени и берет «его», как эта вещь у них называется, в рот. Не представляю, чтобы мне самому такое захотелось. Но это облегчение — что Клод приятно удовлетворится во многих сантиметрах от меня. Беспокоит то, что проглоченное дойдет до меня как питательное вещество и сделает меня немного похожим на него. Иначе почему каннибалы избегали есть идиотов?
Кончено быстро, одним духом. Он отступает на шаг и застегивает молнию. Мать два раза сглатывает. Он ничего не предлагает в обмен; думаю, она и не хочет. Она проходит мимо него к окну и стоит там, спиной к кровати. Думаю, что смотрит на жилые высотки. Видение моего несчастного будущего приблизилось. Она тихо повторяет — скорее себе, потому что он опять плещется в ванной — «Он умер… умер». Кажется, она еще не уверилась в этом. И через несколько секунд шепотом: «О боже». Ноги у нее дрожат. Вот-вот заплачет, но нет, слезами тут не обойтись. Ей еще надо усвоить новость. Двоякий факт огромен и еще слишком близок, чтобы обозреть целиком двойной кошмар: его смерть и ее в ней участие.
Ненавижу ее и ее угрызения. Как она могла променять Джона на Клода, поэзию на скудоумную пошлость, опуститься до свинарника и купаться в грязи со своим идиотом-любовником, лежать в поганом болоте похоти, замышляя кражу дома, и причинить чудовищную боль и унизительную смерть доброму человеку? А теперь дрожать и охать, глядя на содеянное, как будто убийцей был кто-то другой — какая-то скорбная умом сестра, сбежавшая из запертой палаты с ядом в мозгу, себя не помнящая, прикуривающая от сигареты сигарету, сестра с черными порывами, вечный позор семьи, и можно только вздыхать по ее поводу «О боже» да с благоговением шептать имя моего отца. Каков переход: глазом не моргнув, не запнувшись, в тот же день — от убийства до жалости к себе.
Сзади возникает Клод, руки положил ей на плечи — облегчившись оргазмом, обсудим практические вопросы, поразмыслим о земном, чему мешала туманящая мозги эрекция.
— Знаешь что? Я читал на днях. А сейчас сообразил. Вот что мы должны были использовать. Дифенгидрамин. Типа антигистаминное. Говорят, русские использовали его на шпионе, который был найден в застегнутой сумке. Влили ему в ухо. Перед уходом включили отопление, чтобы вещество бесследно растворилось в его тканях. Поставили сумку в ванну, чтобы не капало потом на нижних соседей…
— Хватит. — Она произносит это без резкости. Скорее вяло.
— Правильно. Хорошего понемножку.
Он напевает: «Удары судьбы терпели… И делали все по-своему».
Под тяжестью матери скрипнули половицы. А он пританцовывает.
Она не повернулась, стоит к нему спиной. Ненавидит его так, как только что я ее ненавидел. Сейчас он рядом с ней, смотрит туда же, куда и она, ищет ее руку.
— Дело такое, — внушительно говорит он. — Нас будут допрашивать порознь. Нам надо выстроить показания. Значит. Он пришел сегодня утром. Выпить кофе. Очень расстроенный.
— Я сказала, что мы поругались.
— Так. Когда?
— Перед его уходом.
— Из-за чего?
— Он хотел, чтоб я выехала.
— Хорошо. Так. Приехал сегодня утром. Пил кофе. Очень расстроенный и…
Она вздыхает, как я бы вздохнул на ее месте.
— Слушай. Рассказывай все, как было. Минус смузи, плюс ссора. Репетиции не требуется.
— Ладно. Значит, теперь, вечером. Теперь, вечером. Я вымою чашки, все, что следует. В трех местах. Теперь: он все время был в перчатках.
— Я знаю.
— Когда будешь убирать в кухне — чтобы ни атома от смузи не…
— Знаю!
Он отходит от нее, шаркает по комнате. Он чует успех, он беспокоен, возбужден, не может стоять на месте. Она не разделяет его настроения, и это еще больше его заводит. Надо дело делать, надо планировать. Он хочет быть где-то там. Но где? То ли мурлычет, то ли напевает уже что-то другое. «Мой голубой рай», «…и с маленьким нас трое». Меня это не успокаивает. Он опять рядом с нами; она окаменела перед окном, но он не чувствует опасности.
— На продажу, — говорит он, прервав пение. — В глубине души я всегда считал, что мы должны назначить цену ниже рыночной, на случай, если нам придется спешно…
— Клод.
Она растягивает имя на две ноты, вторая ниже первой. Предостережение.
Но он гонит свое. Никогда не слышал его таким радостным и таким несимпатичным.
— Он строитель, девелопер. Даже смотреть не хочет. Общая площадь, остальное его не интересует. Разобьет на квартиры, ясно? И наличными…
Она повернулась.
— Ты даже не понимаешь?
— Что?
— Ты в самом деле настолько туп?
Вот он, вопрос. Но Клод тоже переключил тональность. Может говорить угрожающе.
— Послушаем.
— Ты как-то упустил из виду.
— Очевидно.
— Сегодня, всего несколько часов назад.
— Да?
— Я потеряла мужа.
— Неужели!
— Человека, которого я любила когда-то, и он меня любил, который сформировал мою жизнь, придал ей смысл… — У нее сжалось горло, не дает ей продолжать.
Но Клод уже завелся.
— Моя милая маленькая мышка, это ужасно. Потеряла, говоришь. Куда же ты могла его засунуть? Когда он у тебя был последний раз? Ты куда-нибудь, наверно, его положила.
— Прекрати!
— Потеряла! Дай сообразить. Знаю, куда. Сейчас вспомнил. Ты забыла его на шоссе, на обочине, в траве с полным брюхом яда. Как же это мы забыли?
Он мог бы продолжать, но Труди с размаху бьет его по лицу. Это не дамская пощечина, а полновесный удар кулаком, чуть не сорвавший меня со швартовых.
— Ты отравлен злобой, — произносит она с неожиданным спокойствием. — Потому что всегда ревновал.
— Так, так, — говорит Клод чуть более хрипло, чем обычно. — Вот она, голая истина.
— Ты ненавидел брата, потому что не мог быть таким человеком, как он.
— А ты любила его до конца. — Клод изображает изумление. — И кто это сказал мне такую умную вещь нынче ночью или прошлой? «Я хочу, чтобы он умер. И чтобы завтра». Не любящая ли жена, которой он подарил смысл жизни?
— Ты меня напоил. Этим только и занимаешься.
— А кто это утром предложил тост за любовь и человеку, подарившему смысл жизни, подсунул чашу с ядом? Конечно, не обожающая жена. Нет, нет, только не моя дорогая мышка.
Я понимаю мать, я знаю ее чувства. Она обращается с фактами так, как их видит. Преступление — прежде последовательность планов и их исполнений — теперь, задним числом, напоминает объект, неперемещаемый, обвиняющий — холодную каменную статую на прогалине в лесу. Морозная зимняя полночь, луна на ущербе, и Труди убегает по заледенелой лесной тропинке. Она оборачивается, чтобы взглянуть на далекую фигуру, частично заслоненную голыми ветвями и космами тумана, и видит, что преступление, этот ее мысленный объект, — вовсе не преступление. Это ошибка. И всегда было ошибкой.
Она поступила плохо, просто ошиблась, и она не преступница. Преступление, должно быть, где-то там, в лесу, и оно чье-то, кого-то другого. Нельзя оспорить факты, говорящие, что вина полностью на Клоде. И глумлением своим ему не защититься. Оно само его выдает.
И все же. И все же. И все же она неудержно хочет его. Когда он называет ее своей мышкой, трепетная завитушка поселяется в ее промежности, стягивающий холодок, ледяной крюк тащит ее на узкую полку напоминанием о хлябях, куда она проваливалась обморочно, о гонках по вертикальной стене. Его мышка! Как унизительно. У него в кулаке. Домашнее животное. Беспомощное. Испуганное. Презираемое. Одноразового пользования. Ох, быть его мышкой! Когда она сознает, что это — безумие. Как трудно противиться. Может она устоять?
Женщина она или мышь?