Глава десятая
1
Найт уехал. Страх гнал его подальше от капкана, к которому он толкнул своего партнера. Найт уехал ночным поездом, переодевшись в новый костюм, купленный в Высоцке — щеголеватый немолодой человек с маленькими синими глазами, длинным, острым носом и словно расплющенными тонкими губами.
Виктор Осипович не спал всю ночь; проводив Найта, он лежал, прислушиваясь к далеким гудкам маневровых паровозов, к шуму теплого дождя под окном в лопухах, к сонным вздохам хозяйки за стеной и тиканью часов: тик-так, тик-так… Впрочем, это не часы, это жук-точильщик… Точит дерево, хочет сточить дом: тик-так, тик-так.
Он встал и подошел к окошку. При неверном сумеречном свете пересчитал деньги, — пачку сторублевых билетов, оставленных Найтом.
Что если сейчас вот плюнуть на всё, сесть в поезд и уехать. Нет! Они, те, кто сделал эту турбину, должны еще почувствовать крепкую руку. Это называют иногда «комариным укусом». Пусть один комар вызовет только злость и раздражение, но если комаров — туча?
Глядя из окошка на небо, подернутое робкой розовой дымкой, как это всегда бывает на рассвете, он вспомнил почему-то, по какой-то далекой связи, точно такое же небо, только над Швейцарией. Он был тогда еще молод, очень молод, жизнь казалась ему полной занятных приключений. Однажды отец вошел к нему в комнату, держа перед собой газету, сказал: «Собирайся, едем в Германию. Гитлер — это наше с тобой будущее». У молодого человека голову ломило с похмелья, он ничего не понял из газетной статьи, но покорно начал собирать вещи.
Жизнь в Германии ему не понравилась; слишком шаткими были людские судьбы, чтобы быть уверенным в своей собственной. Всё-таки он выплыл из этого разгула смертей и крови. Еще за два года до войны он побывал в Чехословакии и Польше. Там началась его карьера профессионального шпиона и диверсанта.
…Утром трамвай довез его до ворот комбината. Людской поток подхватил, понес к проходу. Попрежнему, напоминая играющих ребятишек, возились возле опоки формовщики. Как вчера, в отдел впорхнула секретарша заведующего и прощебетала свое «с добрым утром». И, как всегда, тихонько звякнул на столе машинистки тяжелый «Ундервуд».
Он шел в столовую последним, как обычно. Отдушина охлаждения над цилиндром была совсем близко, и Виктор Осипович оглянулся. В цехе было пусто. Еще раз оглянувшись, он снял с бутылки жестяную пробку и плеснул воду туда, в широкое горло трубы. Пар почему-то не поднялся, хотя Найт предупреждал, что пар должен быть обязательно. Виктор Осипович плеснул еще, а потом, почуяв неладное, вобрал голову в плечи и быстро, испуганно пошел прочь, к выходу. Последнее, что он успел подумать: «Может быть, не та опока? Да нет, сам видел, как заливали».
Он подошел к широким дверям и едва не закричал от ужаса. В тени стоял военный в форме, заложив руки за спину и чуть расставив ноги. Неподалеку были Морозов и мастер. А за дверьми виднелись еще двое в форме. Когда они пошли к нему, он сначала дернулся всем телом, а потом прижался к стене и выставил вперед руки.
Он не расслышал, как мастер, стиснув кулаки, сказал:
— Трубу запаяли вовремя… хорошо, однако… И, однако, сволочь же…
…Сразу после ареста Виктора Осиповича Курбатов, узнав, что Найта в городе нет, заторопился домой. Дело приближалось к развязке. Необходимо было посоветоваться обо всем с генералом, с полковником Ярошем и ускорить эту развязку.
Перед отъездом Курбатов вызвал к себе Тищенко и, разложив перед ним веером добрых четыре десятка фотографий, спросил:
— Может быть, вы узнаете тех, при ком рассказывали о блиндированной стали? Поглядите внимательно.
Тищенко долго перебирал фотографии, морщил лоб, чувствуя на себе выжидающий взгляд Курбатова:
— Тогда со мной было трое. Вот этот тоже был, это точно… Остальных я не могу вспомнить.
Курбатов взял фотографию. Прямо на него глядело лицо Козюкина.
— Вы вспомнили его случайно? — спросил он.
— Да, почти случайно. Меня и тогда удивил этот человек; у него есть примета… такое самодовольное выражение лица.
— Спасибо, — перебил его Курбатов. — Значит, больше вы никого не смогли узнать?
— Нет.
Курбатов долго вглядывался в Козюкина на фотографии, вызывая в памяти всё, что было связано с ним. Но нет, Курбатов ни в чем не мог обвинить этого человека. Майор сгреб со стола фотографии, сложил их в сумку и, взглянув на часы, отправился на вокзал.
2
Найт вернулся в город с ощущением успеха. Тяжелые мысли, преследовавшие его по пути в Высоцк, прошли, он склонен был теперь объяснять их бессонными ночами и волнениями накануне этой поездки. Иногда ему даже казалось, что волнения были напрасны, — не переборщил ли он в своей осторожности и не зря ли уехал, удастся ли без него «пятому» диверсия?
Он решил отдохнуть несколько дней, а потом уехать, — лучше всего на Дальний Восток, к границе…
Но, сойдя с поезда в городе, он почувствовал вокруг себя необычайную пустоту, она была почти осязаемой, пугающей. «Куда идти?» — спрашивал он себя. Он был один, бездомный, уставший.
Ах, да, ведь есть «жена» в Солнечных Горках! Найт вспомнил о Кисляковой и задумался, — можно ли к ней? Но мысль настойчиво возвращала его к тому, что ехать стоит, что улик он никаких не оставил, бояться нечего. Час спустя он уехал в Солнечные Горки, обдумывая, чем объяснить свое исчезновение, как, какими словами снова завоевать ее доверие, как выпросить прощение. Деньги? Да, она любит, чтобы в доме было денежно. Придется потратиться.
Кислякова сидела в палисаднике, в гамаке и, едва доставая ногами до земли, раскачивалась, читая книгу. Найт тихонько окликнул:
— Мария!
Женщина обернулась. Она не сразу узнала его. Потом выдохнула: «Сергей!» — и соскочила с гамака, бросив туда книгу.
«Сергей? Ну да, Сергей Никодимов», — сказал себе Найт, открывая калитку.
Кислякова стояла перед ним, не зная, что ей делать — радоваться ли странному этому возвращению или строго спросить: где ты был? Но он сам притянул ее к себе и, сверху вниз заглядывая в глаза, тихо спросил:
— Ты еще любишь меня?.. Прости… Я всё тебе расскажу.
Кислякова опустила глаза; Найт заметил, что у нее на губах шевельнулась улыбка. Ну, значит, простит и, стало быть, три дня можно жить спокойно. Он быстро оглядел дом. Судя по всему, она жила попрежнему одна, но веранда, где всегда было пыльно, теперь казалась обжитой; надо думать, Кислякова намеревалась сдать ее на лето.
— Пойдем, — он повернул ее за плечи. — Пойдем, Маша…
И она пошла к дому — покорно, всё еще не поднимая глаз, и только в комнате снова взглянула на него, и Найт увидел, что она притихла от счастья. «Дура», — улыбаясь ей, подумал он, и сказал, снова притягивая ее к себе:
— Простила? Теперь всё… Теперь вместе… всегда.
— Да, — шепнула она.
Что он рассказал ей? Расскажи он, что за это время он совершил кругосветное путешествие или проходил медицинские процедуры, обеспечивающие бессмертие, — она бы поверила всему, да она и не слушала теперь, что он ей говорит. Важно было одно: он вернулся, просит прощения, он сидит сейчас, держа ее руки в своих, и вид у него побитый, виноватый.
Она засуетилась:
— Дома нет ничего — ни вина, ни еды, я сейчас попрошу соседку сходить.
— Да, — сказал Найт, — конечно, попроси. Вот… — он вынул деньги. — Обязательно надо отметить.
— Возвращение блудного сына, — подхватила со смехом Кислякова.
— Несчастного мужа, — грустно поправил ее Найт. — Вернее — самый счастливый день моей жизни.
Потом они сидели за столом рядом и, чокаясь, глядели друг другу в глаза; взглядом и вином они словно бы молчаливо скрепляли согласие жить теперь всегда вместе, и Найт потешался в душе над той значительностью, с которой они пили «за будущее». Играть в счастье ему было и интересно и ничуть не утомительно, наоборот, он отдыхал сейчас в этой игре. Почувствовав, что медленно начинает пьянеть, он подвинулся к Кисляковой еще ближе и спросил:
— Ну, а ты? Что ты делала это время?
— Я? — Кислякова пожала плечами и, кокетливо склонив голову набок, рассмеялась. — Я же, Сереженька, тоже не при царе Горохе родилась. Ну, ходила в театр, на танцы. Скучала иногда. Но не долго. Всегда кругом люди были.
— Обо мне, небось, говорила с этими… людьми?
— Нет, ни к чему было… Один раз, правда, рассказала о тебе квартиранту, снимал тут у меня один офицер верхнюю комнатку.
— Какой офицер? — мгновенно настораживаясь, спросил Нант. У него даже сердце зашлось.
— А, ты уже ревнуешь? Не ревнуй, он два дня просидел там, готовился к экзаменам в академию, и уехал, нашел комнату в городе… А жаль, — она лукаво поглядела на Найта. Он не заметил этого взгляда, его пронзил страх. Что она успела рассказать? И что это за офицер — быть может, из тех, кто ищет его?
— Моряк? — как можно более равнодушно спросил он.
— Нет, летчик, лейтенант. Да не ревнуй ты, глупенький, и ничего ведь не было. Просто — поговорили с ним по душам. Хочется иногда поделиться…
— И чем же ты с ним делилась?
— Вспоминала, как мы катались. Показала одну фотографию, помнишь, ты снимал, разорвал, а я склеила. Ну, с этого разговор и начался.
Теперь Найт не сомневался: они знают о Кисляковой всё. Значит, не может быть и речи о том, чтобы провести здесь несколько дней, как он рассчитывал. Завтра на работе эта дура, конечно, раззвонит, что к ней вернулся муж, и тогда пиши пропало. Сегодня она выходная. Надо уйти завтра.
Эта мысль успокоила его. Он тревожно вздрагивал всякий раз, когда по улице проезжала машина, когда кто-нибудь из прохожих взглядывал в сторону дома или останавливался возле длинного, низкого голубого заборчика. Оставшись на минуту в комнате один, он вытащил из нагрудного кармана пиджака плоский браунинг и проверил патроны, потом сунул его обратно Если у него спросят документы, он полезет в карман и успеет выстрелить первым…
Хмель у него прошел окончательно. Его начало лихорадить. Не хватало только заболеть, — тогда совсем конец! Он всё оглядывался на окна, отодвигая занавеску, быстро осматривал улицу, палисадник, дом напротив и, не видя никого, пугался еще больше.
— Что с тобой? — спросила Кислякова. — Ты устал?
— Да, да… Очень устал.
Он провел ладонью по глазам. Может быть, наврать ей еще чего-нибудь, сослаться на дела, встать и уйти сейчас? Нет, на улице еще светло, уходить надо ночью. «Просижу ночь в городе у залива, хорошо, что не зима…»
Нервное напряжение росло у него с каждой минутой. Он встал и захлопнул окна, потом проверил, хорошо ли закрыта дверь. Мысль о том, что в любой момент за ним могут прийти, давила его, и, чтобы отвязаться от нее, он разговаривал нарочито громко, прислушиваясь к собственному голосу.
Когда в дверь постучали, Найт вскочил.
— Я открою, — остановила его Кислякова. — Это, наверно, соседка принесла молоко.
— Ну, открой, — пробормотал Найт.
Когда Кислякова вышла, он встал возле дверей с браунингом в руке, готовый стрелять, кричать, выбить окно и выскочить во двор; он слышал, как в голове у него стучала кровь, потом увидел, что револьвер ходит ходуном — вверх-вниз, вверх-вниз, и крепко стиснул кисть правой руки левой рукой.
Кислякова вошла с банкой молока и удивленно остановилась.
— Сергей, где ты? — окликнула она.
Он не успел спрятать револьвер. Женщина обернулась.
— Нервы пошаливают, — попытался он улыбнуться. Улыбка вышла кривой, у него дергалась левая щека. — Привидения мерещатся…
— А это… что? — она показала на его карман. — Сережа, расскажи мне… всё.
— Мне нечего рассказывать. — Он подошел к столу и сел. пряча дрожащие пальцы под скатертью. — Я же тебе говорил, я был в экспедиции, у меня с собой много денег, и я боюсь… Налей мне вина. Нет, не сюда, а в стакан.
Вино помогло, он немного успокоился, — достаточно для того, чтобы выругать себя: «Как баба! Нет, этак в желтый дом можно угодить. Скорее отсюда, довольно!».
На улице стемнело, и, как бывает за городом, с темнотой наступила тишина, только вдали раздавались веселые голоса курортников да кто-то пел, — тоже далеко, и слова песни можно было только угадать.
— Ты боишься, что тебя ограбят? — спрашивала Кислякова.
— Да, да… Надо будет положить деньги в сберкассу.
— Ты говоришь правду, Сергей?
— Правду? Ну да, конечно, правду. Уедем отсюда, Мария… Всё равно — куда… Хотя нет, подожди. Потом. Я говорю — уедем потом, завтра.
Он выпил еще немного вина. «Спать я не хочу. Нет, я очень хочу спать, но я не усну». Он прилег на диван, не раздеваясь, и уснул. Он спал беспокойно, вздрагивая, и Кислякова смотрела на него с жалостью: вот как измотался человек, и себя жалела немного, — день кончился не так, как ей хотелось. Она думала пойти сегодня с мужем в Летний театр на «Шелковое сюзанэ…»
…Найт ушел ночью, неслышно, в одних носках, ступая по рассохшимся половицам. Когда Кислякова проснулась, она напрасно обошла весь дом, палисадник, выглянула на улицу — его не было, не было его вещей, значит, он ушел — и надолго, может быть навсегда. И она заплакала, стараясь не плакать и уговаривая себя не плакать, потому что у нее некрасиво толстели губы и распухали веки от слёз.
Потом она начала понимать. Не догадки, скорее подобия догадок, появились у нее, — пусть они были за тридевять земель от истины, но она чувствовала не только личную обиду. Он — нехороший человек. Не зря он стоял тогда у дверей, белый как полотно, с револьвером.
«Не всё ли тебе равно? — тут же спросила она себя. — Был и нет, всё кончено, в следующий раз не будешь такой легковерной, не простишь, как вчера». Но что-то недосказанное мучило ее. Убил он кого-нибудь, ограбил, бежал от правосудия? И сидел здесь, рядом с ней. Трогал ее руку. Смотрел в глаза. Она постояла перед зеркалом, густо пудря нос, веки, уже покрасневшие от слёз, а потом, еще раз оглядев себя и вздохнув, пошла на работу.
«Да что я, погремушка, что ли? — вдруг обозлилась она. — Поиграл, да и бросил? Нет», — и она свернула в переулочек, к районному отделению милиции.
3
В город Курбатов возвращался поездом: не хотелось ехать в машине вместе с арестованным, видеть его заискивающий взгляд, в котором нет-нет да и вспыхивала бессильная ярость. В конце допроса майора вдруг охватило чувство невыразимой брезгливости, какое появляется, когда наступишь на мокрого болотного гада. И хотя Курбатов сам искал этого гада, хотя он только и думал о том, как бы поскорей и посильней придавить его, и намеренно сделал это, — всё-таки брезгливое чувство взяло верх. Майору захотелось несколько часов побыть среди хороших, пусть и незнакомых людей, просто поговорить с ними о дорожных пустяках, просто отдохнуть, освободиться ненадолго от того напряжения, в каком последние дни он жил и работал.
Допрос Виктора Осиповича закончился вечером. Он рассказал, что Найт уехал в город накануне. Потом арестованного увезли, а Курбатов пошел на станцию. Поезд, видно, только что подали; майор сел в пустой вагон и выбрал место у окна, за узким столиком, на котором даже не помешались локти.
Свет еще не зажгли. Было тихо; в опущенное окно долетали короткие, приглушенные расстоянием гудки маневровых паровозов. По перрону кто-то медленно шел, звякая под вагонами жестяными заслонками и постукивая молотком по колесам. И Курбатову в этой вечерней теплой тишине снова стало неспокойно и тревожно, как минувшим днем, когда они стояли в цехе, а по проходу быстро шел враг… Снова подумалось: где же Найт? Куда скрылся самый опытный, самый хитрый из пятерых?
Вагон быстро заполнялся. Вошла шумная группа монтажников, — их профессию можно было легко определить по широким брезентовым поясам с замками и цепями, по сумкам, набитым клещами, кусачками, проволокой. Монтажники бросили под скамейки тяжелые крюки, расстегнули комбинезоны, продолжая разговор о линии, которую им надо тянуть. Хотя колхозники и сообщили, что столбы поставлены, но всё равно надо взглянуть сперва, что это за столбы, сосновые или еловые, а уж потом назначать сроки. А то, чего доброго, придется заменять столбы, — людей-то в колхозе знающих нет.
По проходу пробирался немолодой мужчина, не торопясь присматривался, где бысесть. Он мгновение постоял около монтажников, прислушался, потом пошел дальше и спросил у Курбатова: «У вас не занято?». Майор покачал головой — нет, садитесь, пожалуйста, — и подвинулся ближе к окну. Мужчина сел, упираясь руками о колени, и снова посмотрел туда, где громко переговаривались, смеялись монтажники:
— Ишь, черти, насмехаются… Слушать даже противно.
Курбатов с любопытством взглянул на соседа:
— А что вас возмущает? Может, и вправду в колхозе знающих мало.
Мужчина поднял руку и сильно стукнул по колену:
— Нет уж! Не верю… У нас в деревне, когда правление решило электричество провести, все, даже школьники, этим интересовались. Всякие там брошюры прочитали. А как же иначе? Смету ведь надо составлять, узнать, во сколько это самое электричество обойдется. Так вот всем колхозом и считали, а не то что один бухгалтер. Даже бабы у колодцев да на посиделках так «вольтами» и «амперами» сыпали, будь здоров!
Сосед помолчал. По вагону шла девушка — проводница. Войдя, она строго объявила:
— Товарищи, с левой стороны закройте окна!
Но чей-то задиристый голос ответил ей сразу:
— А мы здоровые, простуды не боимся!
В вагоне засмеялись, и со всех сторон понеслось:
— С ветерком поедем! Садись, хозяйка, рядом, тепло будет! Не бойся, не надует!
Девушка смутилась, — а ну вас! — и пробежала в другой конец вагона.
Курбатов с улыбкой посмотрел ей вслед. Вот прошла, и ничего вроде бы не сказала, а сколько веселья в вагоне! Ему тоже стало весело: ведь всё равно скоро уже конец всему делу. Ясно, конец. Курбатову захотелось, чтобы проводница снова- вошла в вагон, и она, словно повинуясь его желанию, выглянула в приоткрытую дверь. Майор крикнул: «Скоро поедем?». Они встретились глазами, проводница хотела было что-то ответить, но на перроне ударил колокол, и она лишь кивнула в сторону окна. Затем раздался свисток, вагон дернулся, мимо медленно проплыли станционное здание и — возле самого стекла — желтый свернутый флажок и красная фуражка.
— Ну вот и поехали! — сосед сказал это с видимым удовольствием и даже провел кончиком языка по губам, а потом спохватился и слегка отодвинулся, поджав под себя полу пиджака: — Мне бы не запачкать вас, я спешил очень, не переоделся.
Курбатов отвернулся от окна:
— Ничего. Далеко ли едете?
— На третьей станции сойду.
Сосед доверительно подмигнул и полез в карман за папиросами. Курбатов предложил свои.
Тот согласился:
— Ну, давайте ваши. «Беломор»? Слабоваты, да ладно. Отказаться не смею.
Они сидели теперь, как старые знакомые, и курили, стараясь не попасть дымом друг другу в лицо.
— Тракторист я. Шестой год в эмтээсе. Нынче весна-то сухая, почти сразу от выборочной к массовой пахоте перешли. Справились быстро, за десять дней, считай, отсеялись. Не то что прошлый год.
— На каком тракторе работаете?
— На «ДТ-54». Хорош! Правильную машину сделали. Вездеход, можно сказать. По грязи трудно, конечно, но куда лучше, чем на колеснике.
— А в городе что делали, когда пахота идет?
— Вырвался на день в город, к брату, позвонил ему на комбинат, а того нет, уехал с турбиной на Куйбышевскую… Ну, так и не довелось свидеться.
Курбатов молчал, попыхивая папироской, и даже не подумал о том, что «зеленую улицу» следующему эшелону с турбиной открывал тоже и он, и Морозов, и бойцы. Сосед что-то говорил ему — о глубине пахоты, о новой фильтрации горючего, о том, что своего плугаря осенью, после подъема зяби, он обязательно отправит в школу механизаторов: дельный парнишка… А Курбатов, по профессиональной привычке к анализу, пожалуй незаметно для себя самого, перешел к своим думам о деле, от которого пока не уйти, не уехать, не отдохнуть. Внезапно он подумал: «А почему я от рассказа тракториста перескочил к мыслям о Найте?». Курбатов начал возвращаться к тому случайно сказанному слову, откуда появилась другая мысль — мысль о Найте. Майор уже не слушал, что ему говорит сосед, но продолжал вежливо поддакивать, а потом неожиданно спросил:
— Так, значит, вы брату позвонили, узнали, что он уехал, и не зашли к нему домой, верно ведь?
— Чего ж заходить-то?
— Простите, — сказал Курбатов, — я о своем задумался.
Тогда, в свою очередь, его начал спрашивать тракторист:
— Вы командировочный или в гости ездили?
Пришлось сказать, что ездил к знакомому, да не застал, вот еду назад и не знаю — как найти?
— А вы в адресном столе справьтесь, — сочувственно посоветовал тот.
Курбатов мысленно усмехнулся. Нет, милый человек, этот мой знакомый в адресном столе не значится… А вслух он сказал:
— Да, очевидно, так и придется сделать.
Сказав соседу, что он не знает, как найти одного знакомого, Курбатов уже знал, как его можно найти.
4
Никто не интересовался, почему Лаврова вызывают в штаб дивизии: время было горячее, подготовка к маневрам в дивизии шла вовсю.
Лавров проверял личные дела офицеров. Едва он взялся за розыски, как его постигла первая неудача: оказалось, что в ту субботу и в воскресенье, когда был убит Ратенау, увольнялось в город шестьдесят три человека. Лавров даже подумал с грустной улыбкой: там, двенадцать лет назад, было пятеро из двадцати шести, а здесь — один из шестидесяти трех. Однако ему стало легче, когда в списке уезжавших в город он увидел фамилию Синякова; смешно было бы предполагать, что этот двадцатилетний лейтенант мог оказаться одним из тех пятерых. Тогда ему было лет девять, он бегал в школу, учил басни Крылова и мечтал попасть на фронт!
Затем он откинул еще пятерых: они ездили с экскурсией и вернулись все вместе, нигде не расставались в пути. Сам того не зная, Лавров сейчас действовал так же, как совсем еще недавно Курбатов. Что ж, метод исключения тут был единственно верным, но всё-таки, когда у Лаврова осталось на подозрении — по тем или иным мотивам — двадцать два человека, он не знал, что ему делать сейчас — радоваться или начинать всё сызнова: вдруг допущена ошибка и среди этих двадцати двух нет того, единственного… Он возвращался к отложенным личным делам. У одного офицера сын в десятом классе, — стало быть, офицер этот не оттуда. Другой кончил перед самой войной академию, — тоже отпадает. Он искал мелочи, те незаметные на первый взгляд мелочи, о которых ему говорил Курбатов. Лавров читал характеристики, всевозможные справки, даже медицинские свидетельства. Его внимание останавливалось и на благодарности майору Москвину и на том, что в сорок четвертом году Ольшанскому вырезали в городе аппендикс. Лавров опять возвращался к отложенным папкам. Те пятеро прошли тогда в город и, повидимому, остались в нем. «Будем искать тех, кто жил там, хотя враг представил, очевидно, фальшивые справки…»
Так прошло два дня, и Лавров чувствовал, что дальше уже тянуть нельзя, надо действовать более уверенно. Однако времени на то, чтобы встретиться с каждым из подозреваемых им, у него не было: он провел два занятия в ротах (а к ним надо было готовиться) и только ночью возвращался к своим раздумьям.
Он не удивился, когда его снова вызвали в штаб дивизии.
— Будете работать здесь, — сказал начальник. — Дела передадите новому заместителю.
В столовой, за обедом, Синяков спросил Лаврова:
— Тебя, кажется, перевели в штаб?
— Да, не понимаю — чего так. Не успел обжиться в батальоне, и…
— Карьера быстрей наполеоновской, — отозвался от соседнего столика Ольшанский, и снова, как при первой встрече, в его тоне Лаврову послышалось какое-то скрытое раздражение. Чего он ворчит всё время? Москвин — тот только покачал головой: будет у меня, наконец, заместитель? — но Лавров утешил его.
Он вышел из столовой вместе с Москвиным. Роты возвращались с обеда, лагерь шумел недолго, над палатками вдруг опустилась тишина — это начался послеобеденный отдых, и только где-то далеко слышался голос дневального: «Дежурный — на линию!».
— Пойдем выкупаемся? — предложил Москвин, и Лавров подумал: как знать, может, он так же предлагал выкупаться и Ратенау?
— Пойдем, жара-то какая! Это врачи выдумывают, что после обеда купаться — вредно.
Но прежде чем выкупаться, они полежали на берегу; Лавров, покусывая гладкий белый корешок какой-то травинки, думал, с чего бы начать разговор — осторожный, издалека, и, наконец, спросил, любит ли Москвин пляж в городе.
— А ну его, народу — не продохнёшь, и вода теплая… — Он оживленно повернулся к Лаврову. — Вот перед войной я на Саянах работал, там теплые источники — прелесть! Зима, на улице градусов сорок, а ты сидишь в этакой луже голенький. Вылезать, правда, противно…
— Чего это тебя в такую даль носило?
— Так я же до войны горняком был. Есть такая специальность — маркшейдер. Два года на Саянах, три на Колыме. О войне узнал на восьмой день, вернувшись из тайги…
Всё это — и кем, и когда, и где работал Москвин, Лавров уже знал, но слушал с интересом. Мысль о том, что всё это придется проверять, появилась у него и исчезла. Москвин рассказывал о тайге, о горах, о лесном зверье и добытчиках; нет, такого в книжках, пожалуй, не вычитаешь, это надо увидеть самому — и как падают от старости многовековые сосны, и как после обвала вдруг блеснут среди камней аккуратные, на диво сработанные природой друзки горного хрусталя, и как по первопутку тянутся — чок в чок — мелкие лисьи следы со сбросками от задних лап. Москвин рассказывал увлекательно, и Лавров выругал себя за то, что пошел с ним, время потратил зря. На холме уже прокричали «подъем», и оба они оделись. Роты шли на занятия; нарушив тишину, далеко — над озером, лесом, полем — разнеслась песня:
Идут гвардейские дивизии,
Идут вперед гвардейцы-молодцы!
Ты, родимый край,
Нас не забывай.
А ну, ребята, песню запевай!
Москвин встал, одергивая сзади привычным жестом складки гимнастерки:
— Заговорились мы с тобой. Ты будешь на стрельбах завтра?
— Не знаю, — ответил Лавров.
— А интересно! Впервые зачетные стрельбы бронебойными пулями. Я уже стрелял. Не пуля, а — снаряд от сорокопятки, так разворачивает броню.
Они простились, и Лавров пошел к себе; он решил еще раз просмотреть двадцать два отложенных личных дела.
На дороге его обогнал «газик» — верткая, сильная эта машина вдруг притормозила, и Ольшанский, сидевший за рулем, махнул рукой — садись, подвезу. Лавров быстро сел рядом с Ольшанским, тот переключил скорость и свернул к штабу.
— А я — на станцию, — сообщил он, когда Лавров вылезал из машины. — Бензин пришел на всю мою технику.
— Ну-ну, — неопределенно сказал Лавров. Он подождал, пока Ольшанский отъедет, и, когда заклубилось за «газиком» и осело желтоватое облако дорожной пыли, пошел к себе. Время уходило, скоро подразделения снимутся с места на маневры, а он не сделал ничего, или вернее, почти ничего…
Однако в этот же день Лаврову удалось отложить еще несколько папок. Сперва были исключены те офицеры, которые прибыли из других частей. Они начинали войну на Украине или в Белоруссии и никогда не могли быть в Солнечных Горках. Затем Лавров вспомнил слова Курбатова о том, что разыскиваемый враг не был в группе Седых, и отложил еще две папки.
Тогда же при встрече Курбатов говорил ему, что человек этот был, очевидно, призван в армию позже сорок первого года. Вряд ли он, перейдя линию фронта, сразу же попал в армию. Не мог он быть и выпускником военного училища. В самом деле, после окончания училища неизвестно куда направят и связь с резидентом может быть потеряна.
Эти мысли Курбатова помогли Лаврову. На столе перед ним лежало уже не двадцать две, как прежде, а шесть папок с личными делами офицеров дивизии.
Лавров оставил их не потому, что хозяева этих папок внушали ему какое-то ясно выраженное, утвердившееся недоверие; попросту он не мог еще определить свое отношение к этим людям, к их прошлым делам. Один из них, например, в одиночку вышел в октябре 1941 года из окружения — одно это, само по себе, могло если не возбудить подозрение, то заставить насторожиться.
Особенно долго раздумывал Лавров над личным делом старшего техника-лейтенанта Ольшанского.
Ольшанский давно служил в этой части. В течение всей войны он был сержантом-механиком, ремонтировал поврежденные машины. Работал он, вероятно, хорошо, достаточно хорошо, чтобы в качестве военного представителя на авторемонтном заводе занимать офицерские должности, и не удивительно, что год спустя после войны ему было присвоено офицерское звание. Одно смущало Лаврова: год прихода в армию — тысяча девятьсот сорок второй. Лаврову припомнились одногодки Ольшанского, пришедшие неделю спустя после войны Лавров их «оморячивал» — учил вязать топовые узлы и стрелять из пулемета, не бросать окурков за борт; морская «жилка» пригодилась и потом, в пехоте.
И сейчас, глядя на документы в личном деле, Лавров колебался — посылать их в город на проверку или нет. Потом решил, что худо не будет, — во всяком случае, там люди опытнее и разберутся, что к чему.
Он отослал все шесть папок Брянцеву с нарочным и целый день томился в ожидании известий. Поздно вечером его вызвал к телефону Брянцев. Прежде всего, он спросил Лаврова, один ли он в комнате, и только затем начал разговор.
В сущности, в документах ничего особенно интересного нет. Конечно, офицер, вышедший из окружения в одиночку, требует более тщательной проверки. А в деле Ольшанского всё более или менее ясно, кроме одного — он пишет, что жил перед призывом в армию на Семеновской улице, в доме 16. Однако этот дом был разрушен в самом начале войны. Затем Ольшанский пишет, что работал в артели «Ремавтомаш». Такая артель в самом деле существовала, но была ликвидирована опять-таки в самом начале войны. Это, может быть, описка Ольшанского.
— Но мне не нравятся такие описки. Вот и всё, что я могу вам пока сказать. Кстати, что вы намерены делать с той рубашкой, которую вам передал Курбатов?
Лавров пожал плечами и засмеялся:
— Не знаю. Вывесить ее, что ли, и объявление приколоть!
— Это, конечно, ни к чему, — ответил Брянцев. — Хотя что-нибудь вроде этого нетрудно придумать.
На следующий день с утра, как назло, зарядил мелкий дождь. Лавров сидел в своей комнате в штабе и готовил материалы для лекций о воинской дисциплине. Под окном журчал ручеек. Где-то далеко слышались винтовочные выстрелы, — по всей дивизии сегодня начались зачетные стрельбы. Каждые два часа по дороге проходила смена караульных, да по двору, прикрывая от дождя кипу газет, перебегал от типографии в редакцию наборщик.
Лавров закончил конспект лекции к обеду. В столовой, куда он пришел голодный и усталый, было пусто. Через некоторое время в столовую с шумом вошло несколько человек, в том числе Горохов, начштаба полка и полковой врач. Наденька внесла на большом подносе пачку писем. Начштаба, надев пенснэ и сразу став похожим на Чехова, подошел к столику медленно, даже чуть торжественно, и начал читать адреса, беря письмо одно за другим. Он отложил письмо себе, потом дал два Горохову; Лаврову писем не было. Полковой врач получил сразу четыре. Одно письмо пришло Ольшанскому.
Офицеры выходили из столовой, когда мимо прошли три цистерны, а вслед за ними вынырнул из лощины «газик» Ольшанского.
Он лихо подкатил к крыльцу столовой и, соскочив, весело закричал:
— Видали богатство? Хочешь — в машину лей, хочешь — сам пей. Не бензин — коньяк три звездочки!
— Вам письмо, — сказал Горохов, — от девушки. Почерк с завитушками, — и, подражая тону Ольшанского, добавил: — не почерк, а шестимесячная завивка!
Ольшанский захохотал, показывая желтые крупные зубы. А Горохов, раз пошутив, уже разошелся и, лукаво подмигнув Лаврову, спросил: «А знаете, почему у Ольшанского синяк вот здесь не проходит?» — и он постучал себя по бицепсу ребром ладони. Офицеры снова рассмеялись, а Лавров весь подался вперед, и в висках у него гулко застучала кровь. Синяк! И, кажется, в позапрошлое воскресенье Ольшанский ездил ловить рыбу! Горохов говорил…
Лавров лихорадочно искал предлог остаться с Ольшанским, но предлога не было, а Ольшанский уже зевал:
— Поем да спать, сосну минуток полтораста, а вечером в баню схожу, — весь в бензине вывозился.
Идя к себе, Лавров неотступно думал о том, что Ольшанский, а не кто другой, был в то воскресенье на озере. Вскользь сказанные слова Горохова могли быть случайными, но они как раз дополнили цепь раздумий Лаврова. Он сдерживал волнение, какое у него появлялось всегда перед началом каких-либо решительных событий. Лавров не помнил, как простился с Гороховым, — наспех едва кивнув ему, и как тот удивленно поглядел на него: «Ты, того… не заболел, часом?». Впрочем, и этого он не слышал и почти бежал по скользкой, размытой дождем дорожке.
Первое, что бросилось ему в глаза, когда он, откинув набухший водой брезент палатки, влез туда, — были незаконченные письма. Он смахнул их со стола, оставив на досках мокрый след рукава, и сел. потирая лоб. Чего-то ему не хватало сейчас. И снова он выбрался из палатки, прикрываясь плащом от косых струй дождя. Неподалеку, под «грибком», с которого так и лила вода, стоял дневальный.
Он вытянулся, когда Лавров подбежал к нему, и собирался было крикнуть: «Дежурный — на линию», — но Лавров махнул ему рукой:
— Не надо… У вас есть папиросы?
— Папиросы? — удивился тот. — Ну, конечно, есть.
Укрывшись под грибком, закрыв ладонями трепетный огонек спички, Лавров неумело закурил, закашлялся, и дневальный спрятал невольную улыбку. Лавров попросил у него еще две папиросы — про запас; он знал, что иначе ему снова придется бегать под «грибок». Зажав две папиросы в одной руке, зажженную — в другой, он снова кинулся под дождь, к своей палатке.
Наконец, ему всё-таки удалось успокоиться. Были ли тому причиной первые затяжки горьким, обжигающим дымом, или просто он сказал себе, что успокоиться сейчас необходимо, — как бы там ни было, но Лавров уже мог привести в порядок разрозненные мысли, начать думать не только о том, что Ольшанский — враг, но и о том, как окончательно в этом увериться…
Прачки не удивились, когда в отворившихся дверях показалась в облаках пара, ринувшегося навстречу свежему воздуху, фигура офицера. Сюда приходили часто: сдать в стирку белье, а в соседней комнате получить свежее, выглаженное. Когда схлынул пар, все увидели, что у офицера в руках — сверток.
— Мне тут по ошибке чья-то рубашка попалась. Давно собирался к вам зайти… Помялась она, правда.
— Ну, отгладим, — беря сверток, сказала одна из прачек. — А чья, вы не знаете?
— Не знаю, — ответил Лавров. — Может быть, Ольшанского, мы с ним в прошлый раз вместе брали… Вы ему отдайте, может и на самом деле его.
Лавров уже повернулся к дверям, когда они снова отворились и, как он ожидал, вошел Ольшанский, собравшийся в баню.
— А дождя-то нет, — весело сказал он. — Эх, и соснул же я, а теперь — попарюсь. Как с паром?
Лавров ответил:
— Я в бане не был, от дождя здесь прячусь.
Ольшанский хитро подмигнул ему:
— Брось ты, от дождя! Невеста уехала, а ты сюда?
Лавров нахмурился, но Ольшанский с беззаботной ухмылочкой уже шел к длинному столу, где гладили белье.
— Что, мое готово? — спросил он.
— Да, сейчас… — И, ставя утюг на подставку, женщина сняла с полки комплект. — А эта, случаем, не ваша? Лишняя чья-то у нас.
Она держала рубашку за плечи. Ольшанский посмотрел, повертел ее, потер между пальцами рукав и сказал:
— Моя. Давайте и ее заодно.
Потом он вздрогнул. Лавров не видел его лица, но видел, как тот дернулся всем телом. Лавров знал: он только сейчас понял свою ошибку. Он стоит сейчас, заворачивая свое белье, и лихорадочно соображает, что ему делать. Он сейчас испытывает больше, чем растерянность и испуг. — ему не понять, как эта рубашка попала сюда.
Ольшанский быстро обернулся, и столько кричащего ужаса было в его расширенных зрачках, что у Лаврова больше не оставалось сомнений…
Но увидел Ольшанский только равнодушного, будто ничего не заметившего и ни о чем не догадывавшегося Лаврова, который даже показывал ему рукой на дверь:
— Ну, что ж ты там задержался? Пойдем, нам по пути до бани.
Лавров знал: если сейчас не арестовать Ольшанского, он удерет, — он напуган, он понял, что выдал себя с головой. Пока что можно не волноваться: днем из расположения лагеря Ольшанский тайком не выйдет.
Лавров позвонил с город, Курбатову, но к телефону подошел кто-то незнакомый. На вопрос, можно ли попросить майора Курбатова, тот, незнакомый, ответил, что Курбатова вот уже несколько дней нет в городе, а если нужно что-нибудь сообщить, он, полковник Ярош, в курсе всех дел…
Лавров назвал себя. Ярош молчал, выслушав Лаврова, и молчал так долго, что Лавров спросил:
— Вы все расслышали?
— Да, всё, спасибо.
— Что делать дальше?
— Дальше? — медленно повторил вопрос Ярош. — Дальше ничего не делайте.
— Но ведь он удерет!
— Теперь никуда не удерет, не бойтесь. Я понимаю, вам хочется все сделать самому до конца, но у нас свои соображения. Вы поняли меня?
— Слушаюсь, товарищ полковник, — ответил Лавров и еле попрощался с Ярошем.
Как всё получилось: распознал, вывел на чистую воду и — нате вам, сиди сложив ручки. Хотя, конечно, там видней…
Вернувшись в батальон, он услышал резкий и потому незнакомый голос. Лавров остановился и прислушался:
— …Я спрашиваю вас, кто виноват в этом?
— Товарищ майор, может, это ошибка вышла.
— За такие ошибки отвечают, старшина, это вам хорошо известно.
Неподалеку стоял хмурый, туча-тучей, Москвин, командир второй роты, носком сапога выковыривая из земли какой-то камешек, и перед ним — Шейко, бледный и тоже хмурый. Лавров подошел и спросил глазами: что произошло? Москвин досадливо отвернулся. Что произошло? Чепе, вот что, — чрезвычайное происшествие. Пять бронебойных патронов, вся обойма, исчезли во второй роте. Лавров вздрогнул, словно его ударили:
— Как?
— Расскажите, старшина!
Шейко повернул к Лаврову свое доброе, мягкое лицо, но на этом лице легли возле рта жесткие складки, и Шейко заговорил, с трудом, будто нехотя разжимая рот:
— Стреляла вся рота. Патроны выдавал сержант Анохин. Он же принимал по счету обоймы со стреляными гильзами. И кто-то подал ему обойму с гильзами от простых патронов…
— Вы понимаете? — обернулся к Лаврову Москвин. Тот кивнул, не сводя глаз со старшины.
— Что дальше?
— Дальше… Ну, дальше, я заметил подмену.
— Вызовите-ка сюда Анохина, — приказал Лавров. — Чего ж мы здесь стоим, дождь всё-таки.
Анохин вошел и остановился у входа в палатку. Шейко протиснулся за ним и встал рядом. Что мог добавить Анохин? Да, это гильзы от простых патронов.
— А вы что смотрели? — накинулся на него командир роты.
Москвин остановил его:
— Не надо. Взыскание наложим после.
— Кто из офицеров стрелял новыми, бронебойными? — вдруг неожиданно спросил Лавров.
Москвин молча взглянул в его сторону, а командир роты пожал плечами. Но Анохин ответил, нимало не задумываясь, что стрелял и товарищ капитан, и все командиры взводов, и двое из штаба полка приезжали специально, и командир транспортной роты…
— Ольшанский? — тихо сказал Лавров.
— Так точно.
— Продолжайте. Все они вернули гильзы?
— Так точно. Они, гильзы, стало быть, у меня в плащ-палатке были, ну, туда их и кинули тоже.
— Это-то ясно, — нетерпеливо перебил Анохина Москвин. — Можете идти… Ч-чёрт, придется писать рапорт, пошла неприятность! Завтра уже будут знать в округе. И в такое время… Ночью приказано выступать всей дивизией к месту учений.
Он встал и кивнул Горохову:
— Пойдем, напишем рапорт вместе, и вы тоже, товарищ капитан.
Лаврову стало жалко его: сильно нервничает человек, даже багровые пятна пошли по лицу. Но рано было высказывать подозрения. Едва трое офицеров ушли, Лавров вышел из своей палатки и, стараясь не бежать, свернул на дорогу к политотделу.
Там уже никого не было, возле дверей стоял ночной пост, и Лавров, повернувшись, быстро пошел к Седых.
Седых был дома. Он читал, сидя на низеньком диване, и когда Лавров вошел не докладывая, поглядел на него поверх книги:
— Что такое?
— Товарищ подполковник!.. Мне немедленно надо с вами поговорить… Мне необходимо иметь сегодня машину… Немедленно.
Подполковник, молча смотревший на Лаврова, догадался, что Лавров чем-то сильно взволнован, и встал:
— Хорошо, берите мою.
…И вот ночь, густая, темная, облачная; дорога, смутно белеющая впереди, кусты по краям дороги, сливающиеся в одну сплошную черную массу. Лавров иногда останавливал машину и слышал, как впереди, удаляясь, всё тише и тише стучит мотор «газика», на котором ехал Ольшанский.
Дорога шла к городу. Она петляла возле холмов, обходила озеро, то сбегала в ложбину, то вновь круто поднималась вверх. «Почему он едет в город? — удивлялся Лавров. — Быть может, хочет предупредить своих, а потом уже на поезде удрать куда-нибудь подальше? И почему полковник Ярош распорядился отпустить его? Пусть я нарушил приказ, — я знаю, что поступаю сейчас правильно…»
Не знал он, что Ярош звонил Седых, назвал себя и спрашивал, где Ольшанский, а когда тот сказал, что Ольшанский, кажется, выехал, — быстро спросил номер машины. Не знал Лавров, что Ярошу сообщили: машина с таким-то номером только что прошла в город. Не знал, что машине этой уже не уйти незамеченной, что каждый постовой милиционер, проводив ее глазами, подойдет к телефону, прикрепленному в большой коробке к стене дома, и сообщит о ней в автоинспекцию, а оттуда — полковнику Ярошу или его помощникам.
Лавров потерял машину Ольшанского в городе; тот, надо думать, свернул в какой-нибудь переулок, но Лавров всё-таки продолжал искать его часа два. Наконец, бросив поиски, поехал к Ярошу.
Полковник торопился; он записал что-то в своем блокноте и, взглянув на Лаврова, сказал:
— Слушайте, никуда отсюда не уходите. Ложитесь на диван и усните, а? Вы же едва на ногах держитесь.
— Ничего, спасибо.
— У вас есть где остановиться?
— Нет… Но, однако, я… поеду.
— Останьтесь лучше, куда вы поедете сейчас? Вы же уснете на ходу.
Лавров всё-таки ушел. Он сел в машину и когда немного проехал, то понял, что до дивизии ему не добраться, — Ярош прав, так можно уснуть за рулем.
Осторожно он свернул сначала на одну, потом на другую улицу.
«У меня сапоги в грязи, я не брит — но Катя поймет… Вот ее дом… Вот ее лестница… Вот ее дверь…»
Катя стояла в дверях, запахивая халатик, сонная, растерянная, со сбившимися волосами, и когда он шагнул к ней, она медленно подняла руки и кольцом охватила его шею:
— Это ты!
— Прости меня, Катя…
— Молчи, — и она ладонью закрыла ему рот. — Молчи, — шепнула она, — не надо ничего говорить… Я ведь тоже люблю тебя.
По коридору прошелестели ее легкие шаги, она чиркнула в кухне спичкой, зажигая газ. Он прошел за ней и осторожно взял ее за руку. Девушка обернулась: «Что, милый?». Лавров молчал. Катя испуганно вглядывалась в него, ахнула, увидев забрызганные грязью сапоги, светлую щетину на лице, воспаленные глаза и сухие, потрескавшиеся губы, схватила за рукав и потащила за собой, в комнату. Входя, он неловко споткнулся о порог, а Катя поцеловала Лаврова в губы и вышла, тихо и счастливо рассмеявшись. Чему? Лавров уже не искал этому ответа, он сам был сейчас не только бесконечно усталым, но и бесконечно счастливым.