Глава 47
Число одетых в комбинезоны монахов было на десять больше семи. Только двое или трое посвистывали во время работы. Коротышек среди них не было. Но я ожидал увидеть Белоснежку, которая предлагает им бутылки с водой и для каждого находит доброе слово.
Начали они с юго-восточной и северо-западной лестниц.
По соображениям противопожарной безопасности, двери на лестницу не запирались. На каждом этаже имелась просторная площадка, и дверь открывалась на нее, а не в коридор.
В подвале, на первом и третьем этажах со стороны лестничной площадки монахи у каждой двери просверлили по четыре дыры в дверной коробке, благо толщина позволяла, две — справа, две — слева. В дырки вставили металлические втулки, во втулки — болты диаметром в полдюйма.
Болты на дюйм выступали из втулок, не позволяя двери открыться. Ставилась цель задействовать для поддержки двери не только дверную коробку, но и всю стену.
Поскольку резьбы на втулках не было, да и сами втулки были чуть шире болтов, требовались какие-то секунды на то, чтобы вынуть болты и обеспечить быстрый уход с лестницы.
На втором этаже, где находились жилые комнаты детей, задача решалась обратная: не допустить открытия двери с лестницы, на случай если кто-то проникнет туда с другого этажа, выломав усиленную болтами дверь. Братья как раз рассматривали один из трех предложенных вариантов.
Из тех, кто работал на юго-восточной лестнице, Романович и я выбрали брата Костяшки, а с северозападной сняли брата Максуэлла, с тем чтобы поручить им защиту Джейкоба Кальвино. Каждый взял с собой по две бейсбольные биты, на случай если первая сломается в бою.
Если мистер-хайдовская сторона Джона Хайнмана враждебно относилась ко всем людям с физическими и умственными недостатками, то опасность грозила всем детям, находящимся в школе Святого Варфоломея. Каждого из них могли убить.
Но здравый смысл тем не менее предполагал, что Джейкоб («Пусть он умрет») оставался главной целью. Скорее всего, он стал бы единственной жертвой или первой из многих.
Когда мы вернулись в комнату Джейкоба, он впервые на моей памяти не рисовал. Сидел на стуле с высокой спинкой, с подушкой на коленях, на которой при необходимости отдыхала рука. Наклонив голову, очень сосредоточенный, ниткой персикового цвета он вышивал цветы на белой материи, вероятно на носовом платке.
Занимался вроде бы странным для мужчины делом, но выказывал удивительное мастерство. Наблюдая, как ловко он управляется с иголкой и ниткой, видя получающийся результат, я понял — эти широкие руки с короткими пальцами вышивают так же здорово, как рисуют.
Не отрывая Джейкоба от его занятия, я отошел к окну, где собрались Романович, Костяшки и брат Максуэлл.
Брат Максуэлл окончил школу журналистики университета Миссури. Семь лет проработал криминальным репортером в Лос-Анджелесе.
Число серьезных преступлений в этом мегаполисе превосходило число репортеров, которые могли о них написать. Каждую неделю десятки трудолюбивых головорезов и мотивированных маньяков совершали чудовищные акты насилия и обнаруживали, к своему разочарованию, что им не уделили даже двух дюймов газетной колонки.
Как-то утром Максуэлл оказался перед нелегким выбором. Он мог написать об убийстве сексуального извращенца, особо кровавом убийстве, совершенном топором, киркой и лопатой, убийстве с элементами каннибализма и о нападении и ритуальном обезображивании четырех пожилых женщин-евреек в интернате.
К собственному удивлению (не говоря уже об удивлении коллег), он забаррикадировался в кафетерии редакции. В торговых автоматах хватало шоколадных батончиков и крекеров с арахисовым маслом, вот Максуэлл и решил, что протянет как минимум месяц, прежде чем у него начнется цинга, вызванная дефицитом витамина С.
Когда к двери кафетерия прибыл на переговоры главный редактор, Максуэлл тоже поставил того перед выбором: или он каждую неделю получает трехлитровую банку апельсинового сока, который доставляют ему по лестнице через окно кафетерия на третьем этаже, или его немедленно увольняют. Обдумав оба, учтя даже привычку вице-президента по персоналу тянуть с увольнением сотрудников, во избежание получения судебного иска, редактор тем не менее уволил Максуэлла.
Торжествуя, Максуэлл покинул кафетерий и только дома, хохоча, как безумный, осознал, что ведь мог просто уволиться. Журналистику он уже воспринимал не как карьеру, а как тюремное заключение.
Закончив смеяться, решил, что его временное помешательство — дар Божий, знак, требующий покинуть Лос-Анджелес и отправиться туда, где больше людей и меньше бандитов. Пятнадцать лет тому назад он стал сначала кандидатом в послушники, потом послушником и, наконец, принял монашеские обеты.
— Когда это здание перестраивали из старого аббатства, — говорил он, оглядывая окно комнаты Джейкоба, — некоторые окна на первом этаже увеличили и заменили. Перемычки между стеклянными панелями там теперь деревянные. Но на этом этаже остались прежние окна. Они меньше, и всё здесь из литой бронзы, в том числе и перемычки.
— Так легко через них не вломиться, — кивнул брат Костяшки.
— И оконные панели — квадраты по десять дюймов, — добавил Романович. — То чудовище, с которым мы столкнулись на дороге, в такую дырку не влезет. Даже если оно высадит окно целиком, все равно в комнате не поместится. Слишком большое.
— В градирне чудовище было меньше того, что перевернуло вездеход, — заметил я. — Через десятидюймовую дырку оно бы не пролезло, но через окно — вполне.
— Окно открывается наружу, — указал Максуэлл. — Даже с разбитыми стеклами внутрь оно не подастся, его придется выбивать вместе с оконной коробкой.
— Прижимаясь к стене здания, — уточнил Романович.
— И на сильном ветру, — напомнил Максуэлл о неблагоприятных погодных условиях.
— Вполне возможно, что чудовищу все это под силу, — ответил я, — да при этом оно еще сможет крутить семь тарелок на семи бамбуковых шестах.
— Нет, — брат Костяшки покачал головой. — Может, три тарелки, но не семь. Ему еще придется иметь дело с нами. А мы ему спуска не дадим.
Я подошел к Джейкобу, присел на корточки.
— Прекрасная вышивка.
— Не теряю времени даром, — он не поднимал головы, не отрывал глаз от работы.
— Это правильно.
— Кто занят — тот счастлив. — Я подозревал, мать при жизни говорила ему, как важно давать миру все то, на что ты способен.
Опять же работа позволяла ему избегать визуального контакта. В свои двадцать пять лет он уже увидел в других глазах слишком много отвращения, презрения, нездорового любопытства. И понял, что лучше не встречаться взглядом ни с кем, кроме монахинь и теми глазами, которые ты рисуешь карандашом, наполняя их нежностью и любовью.
— Все у тебя будет хорошо.
— Он хочет, чтобы я умер.
— Что он хочет и что получит — не одно и то же. Твоя мама дала ему имя Кого-не-было, потому что его никогда не было в те моменты, когда он требовался вам двоим.
— Он — Кого-не-было, и нам все равно.
— Совершенно верно. Он — Кого-не-было, но он также и Кого-не-будет. Он никогда не причинит тебе вреда, никогда не доберется до тебя, пока я здесь, пока здесь хотя бы одна сестра или брат. И они все здесь, Джейкоб, потому что ты — особенный, потому что ты дорог и им, и мне.
Подняв бесформенную голову, он встретился со мной взглядом. Не стал сразу же застенчиво отводить глаза, как бывало.
— Ты в порядке?
— Я в порядке. А ты?
— Да. Я в порядке. А ты в опасности?
Я понимал, что он отличит ложь от правды.
— Может, небольшая опасность и есть.
Взгляд его стал острым, как никогда, а вот голос еще больше смягчился.
— Ты винил себя?
— Да.
— Отпущение грехов?
— Я его получил.
— Когда?
— Вчера.
— Так ты готов?
— Надеюсь, что да, Джейкоб.
Он не только смотрел мне в глаза, но и что-то, похоже, в них отыскивал.
— Я сожалею.
— О чем ты сожалеешь, Джейкоб?
— О твоей девушке.
— Спасибо, Джейк.
— Я знаю, чего ты не знаешь.
— Чего же?
— Я знаю, что она видела в тебе, — и он склонил голову к моему плечу.
Ему удалось то, к чему стремились многие, но редко кто добивался: лишил меня дара речи.
Я обнял его, и мы застыли на добрую минуту. Слов больше не требовалось: у нас все было в порядке, мы были готовы ко всему.