Беседа с Изой
Чем для тебя стало посещение матери? – Не знаю… прошло как-то без особого впечатления. Не вспоминаю даже, как будто ее тут вовсе не было.
– Разве не важно наконец-то увидеть, какая она, твоя мать?
– А я знаю… Большее впечатление на меня произвел тот факт, что она родила меня, когда ей было всего четырнадцать лет… Может, поэтому я такая неприспособленная к жизни…
– Ты – неприспособленная? Расскажи кому-нибудь другому. Знаешь, сколько трагедий разыгралось тут перед моими глазами! Сюда попадали железные бабы, такие, что казалось, никто пальцем до них не посмеет дотронуться, а наши девки за какую-то пару месяцев превращали их одну за другой в половые тряпки. Ты с самого начала попала под особое наблюдение как не совсем типичная уголовница, а сумела найти свое место, отвоевала себе авторитет. Я-то думала, ты фраерша, жаль мне тебя было.
Я не стала посвящать ее в запутанные рассуждения о том, какая роль во всем этом принадлежит ей. Без сомнения, она была главной. Самой мне было не справиться – я привыкла к оценкам извне. Эдвард оценивал мою жизнь, мои шансы, а также мое творчество. Теперь его место заняла Иза. Без нее я точно бы разделила участь Лены, а то, может, и чего похуже бы произошло, потому что все мое существо было потрясено покушением Агаты на меня. Второго такого покушения я бы не перенесла, я знала это. И решила защищаться, но где-то сзади всегда маячила Иза, как гарант моего выживания здесь.
Я хорошо помню день, когда Эдвард попросил моей руки, помню даже его слова при этом. Он сказал:
– Ты слишком нежная, слишком хрупкая для самостоятельной жизни, рядом с тобой должен быть человек, который бы тебя защищал…
И он это делал с успехом. Когда-то Иза спросила меня, катаюсь ли я на лыжах. Я ответила отрицательно. Она спросила, вожу ли я машину, и на это последовал такой же ответ.
– Но почему? – удивилась она. – Такое удовольствие!
– Это разговор на три дня и три ночи, отчего я не катаюсь на лыжах и не вожу машину, – сказала я. По ее лицу я видела – она не понимает меня. – Ну, коротко говоря – просто мой муж все время боялся бы, что я сверну себе шею.
– А ты?
В ответ я рассмеялась.
Все изменилось мгновенно и без всякой подготовки. Так, будто я оказалась за рулем мчащегося автомобиля, не имея понятия при этом, где находятся тормоза. Будь дело только в болезни мадам де Турвель и не совпало бы с нападками на меня, принявшими массовый характер… «Ничего не предпринимай, – сказал мне Эдвард. – И не вздумай огрызаться – это самое ужасное в твоей ситуации». Он дал мне совет и снова нырнул в свою жизнь, которая все более усложнялась. Я осталась одна и решила защищаться. Возможно, если бы он стоял за моей спиной, моя защита была бы более эффективной. Так же как здесь: то, что за мной была Иза, ставило меня в определенное положение. Это помогло мне справиться с намного превосходящим меня по силе противником. В том мире я проигрывала.
Много лет назад я принесла рукопись «Повести о матери» в издательство. После прочтения редактор издательства – уважаемого, с традициями – сказал:
– Будь вы американской писательницей, я бы сказал, что вы написали бестселлер и вас ждут слава и деньги, но польской писательнице я скажу лишь, что в этой стране ее ждет тяжелая жизнь.
Тогда я его не поняла, сейчас понимаю как нельзя лучше. В Польше успех имеет горький привкус – всегда найдутся люди, которые захотят усомниться в нем, доказать, что он незаслуженный и в нем кроется что-то подозрительное. Того, кто хоть немного поднимется над толпой, обязательно хотят столкнуть обратно в польский котел. Так, как это описывал Ванькович, утверждавший, что в этой стране все завидуют всем. Здесь, в тюрьме, этого тоже не любят, но, по крайней мере, тут действует право сильнейшего, за ним последнее слово. Сильнейший просто нокаутирует слабого, как это делает по своему обычаю Агата. А там, за стенами, противник бывал порой неуловим, наносил удар из-за угла… Меня выставили у позорного столба и завязали глаза, ибо те, кто нападал на меня, чаще всего делали это не под своим именем. В какой-то момент я начала даже подумывать, уж не скрывается ли за одним из этих псевдонимов мой собственный муж. Кажется, это называется манией преследования…
Вместе с Маской исчез из нашей камеры и телевизор. Одно движение руки – всего лишь вынутый из розетки шнур – отрезало меня от того, что происходило за стенами нашего заведения. Разумеется, я могла бы вступать в контакт с тем миром, хоть изредка заглядывая в соседнюю камеру, где у одной из заключенных был цветной телевизор, или, в конце концов, читая газеты, которые хоть и с большим опозданием, но попадали в нашу библиотеку. Достаточно было только протянуть руку, однако я этого не делала. Моя изоляция постепенно становилась полной. Радио опасности не представляло, хоть и гремело весь день напролет в дежурке рядом с библиотекой. Передавали в основном музыку. Как только оно начинало что-то бубнить, его тут же переключали на другую станцию. Здесь радио – это был прежде всего шум – музыка, которую я не переносила. Классическая музыка, к сожалению, разделяла судьбу слова – ее сразу делали потише.
Что касается нашей русской, то Иза ошиблась только в одном. Лена жила во Львове, а не в Москве. Ее семья оказалась там в результате великого переселения народов, которое в свое время устроил Сталин. Она и правда была кандидатом юридических наук, то есть интеллигенткой, что в какой-то степени объясняло мгновенное понижение ее тюремного статуса. На долю яйцеголовых тут выпадала самая тяжкая жизнь. Мне действительно повезло. Ей, похоже, тоже, благодаря тому, что она опять попала в нашу камеру, где царили относительно человеческие отношения.
Во время наших посиделок за столом я выпытывала у Леночки о ситуации на Украине, что там у них с этой новой демократией.
– Какая там демократия! – махнула она рукой. – Глупее не придумаешь – вводить на этих пространствах то, что всегда было чуждо. Пускай Запад играет в демократию – у них перед глазами римский образец, у нас испокон века правили цари да бояре. И теперь таким царем стал Ельцин, который вбивает в голову этому дурню Клинтону, что он, Ельцин, демократ по убеждению. Для меня это обычный коммуняка, куда ему до царя. И у нас то же самое. Кравчук – бывший аппаратчик, таким и остался. Лозунги обновили, а методы прежние. Для народа ничегошеньки не изменилось, только жить стало еще тяжелее…
– Так и у нас так же, – сказала Агата. – Никогда еще не было столько горя…
– Было, – говорю я. – Только скрытого.
А Агата на это:
– Ну и хорошо. Чего глаза не видят, сердцу не жаль.
Леночка крутит головой.
– Пока люди не поверят, что может быть лучше, лучше не будет. Моя бабка постоянно на плите держит одну конфорку зажженной. Когда я ее спросила, зачем это, она отрезала – для экономии. На спичках. А когда я начала ей втолковывать, что это расточительность, она схватила карандаш, бумагу и подсчитала мне, что меньше заплатит за газ, потому что он дешев, чем за спички, которые недешевы, да еще и по карточкам. Ну и как при таком положении вещей может стать лучше? Лучше не будет, пока не появится кто-нибудь, кому люди поверят. Настоящий царь, а не такой, перекрашенный…
– Ну так и выведите себе царя в пробирке! – смеется Агата. – Возьмите какого-нибудь быка-производителя…
Я проснулась среди ночи от сильной головной боли. Со дня инсульта у меня часто бывают мигрени, мучает тошнота, а порой даже галлюцинации. Мне не хватало кислорода – в камере постоянно висел запах пота и непромытых тел, смешанный с идущим от параши смрадом. Просто невыносимо. Один из моих коллег-писателей написал как-то: «Попробуй– ка полюбить людей, когда, к примеру, едешь автобусом в июле и в этот автобус вместо пятидесяти человек, как положено, набивается сто пятьдесят…» Попробуй полюбить людей… А здесь это выглядело намного хуже. Я задыхалась, желудок подкатывал к горлу. И вдруг в моей идущей кругом голове забрезжила мысль: я живу!