Книга: Покидая мир
Назад: Глава вторая
Дальше: ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава третья

Четыре года с Дэвидом Генри…
Сегодня мне кажется, что они пролетели с головокружительной скоростью. Так уж хитро устроено время. Когда просто живешь день за днем, может показаться, что оно едва ползет — рутина затягивает, заставляя поверить в то, что понедельник очень далеко отстоит от выходных, а время томительно тянется. Но, если оглянуться на прошлое, те же дни непременно покажутся наполненными событиями. Щелкнешь пальцами — и вот уже закончилось детство, ты пытаешься справиться с подростковыми проблемами. Еще щелчок — ты уже в колледже, строишь из себя взрослую, но при этом страшно комплексуешь из-за неуверенности в себе. Щелчок — ты работаешь над диссертацией и три раза в неделю встречаешься со своим профессором, и вы с ним занимаетесь любовью в твоей квартире. Щелчок — и проходит четыре года, сорок восемь месяцев. Щелчок — и Дэвид погибает. Неожиданно, внезапно, без предупреждения. Мужчина пятидесяти шести лет, без всяких, как принято говорить, медицинских проблем, выходит покататься на велосипеде — и вот…
Как часто говаривал Дэвид, проза жизни ухитряется настичь нас всюду, что бы мы ни делали. Мы тешимся иллюзиями, считая себя исключительными. Но даже счастливчикам, и впрямь способным на что-то незаурядное, неизбежно приходится иметь дело с обыденностью и реальностью. «А самая избитая реальность, — заметил Дэвид однажды, — та, которой мы больше всего боимся: смерть».
Четыре года… Благодаря тому что мы «орудовали под покровом тайны» (еще одно из любимых мною выражений Дэвида), нам удалось избежать множества банальных проблем. Когда живешь вместе и ведешь общее хозяйство, волей-неволей начинаешь скатываться на бытовые темы, возникают мелкие конфликты, выявляется несовпадение вкусов. Но когда видишься с любимым человеком только три раза в неделю, с четырех до семи, и лишен возможности все остальное время быть рядом с ним, часы, проведенные вместе, воспринимаются как-то по-особенному возвышенно или и вовсе отношения ваши становятся похожи на сказку.
— Начни мы жить вместе, — сказала я Дэвиду через несколько месяцев после начала нашего романа, — разочарование было бы ужасным.
— Романтичным твое высказывание никак не назовешь.
— Наоборот, оно очень романтично. Мне не обязательно знать, пользуешься ли ты зубной нитью… Может, ты заталкиваешь грязное белье под кровать, а помойное ведро выносишь только тогда, когда из него уже разбегаются тараканы, но я в это не буду посвящена.
— «Нет» — на все твои предположения.
— Я рада. Правда, о том, что ты почти идеал в смысле гигиены, я могла догадаться и по твоим визитам сюда…
— Ну, не скажи — а вдруг во время наших свиданий я просто очень стараюсь?
— А вот если бы мы были вместе все время?
Пауза. Я ясно видела, что мой вопрос заставил Дэвида почувствовать себя неуютно.
— Дело в том, что… — заговорил он наконец.
— Ну?
— Я мечтаю жить с тобой.
— Лучше бы ты этого не говорил.
— Но это правда. Я хотел бы провести рядом с тобой каждый час этой проклятой жизни.
— Но ты не можешь по совершенно очевидным причинам. Так зачем, зачем? Объясни мне.
— Потому что мне безумно трудно уходить, оставлять тебя здесь и возвращаться к…
— Ко всему тому, что тебе не мило, но от чего не можешь убежать. Не это ли называется парадоксом? Особенно с учетом того, что я с нашей ситуацией справляюсь. Мне помогает мой прагматизм. А тебя раздражает то, что я не предъявляю требований. Тебе больше по душе, чтобы безумная мегера поджидала тебя, лежа на пороге твоего дома, чтобы угрожала написать жалобу декану факультета, если ты не перестанешь встречаться с любовницей и не покончишь с ней?
— Я бы никогда на это не пошел.
— Приятно слышать. Зато я могу пойти на это, если ты не перестанешь говорить об этом — о нас — и о том, какая мука для тебя прощаться, уходя от меня. Мне просто начинает казаться, что это обычная мужская болтовня, попытки заглушить чувство вины за свою нерешительность. Ну, Дэвид, ты ведь слишком умен для этого.
К чести Дэвида, он никогда больше не возвращался к этой теме. Думаю, я так резко отреагировала на его слова прежде всего потому, что была безумно в него влюблена. И понимала, что если он будет и дальше намекать мне на возможность разрыва с женой и нашей с ним семейной жизни…
М-да, надежда и ожидание могут порой становиться невыносимыми, особенно когда ни на одну минуту не забываешь о том, что без одной минуты одиннадцать наша совместная жизнь, хочешь не хочешь, будет прервана. Потому что Дэвид никогда не сумел бы уладить этот конфликт между тем, чего он хотел, и тем, что никогда не смог бы бросить.
Четыре года с Дэвидом Генри…
Мы мастерски наловчились отделять нашу жизнь вне Гарварда от той, которую вели в университете. Когда я приходила в кабинет Дэвида на еженедельные консультации, мы занимались исключительно работой. Изредка мы могли обменяться заговорщической улыбкой, но при этом никогда не забывали, что это сугубо деловые встречи, и твердо придерживались этого принципа, ни разу не поддавшись искушению превратить занятия в любовное свидание. Встречая Дэвида в университете, я неизменно обращалась к нему «профессор» и вела себя официально. Кроме того, я с самого начала всерьез задумалась над тем, как ему лучше заметать следы, чтобы у жены не возникло подозрений касательно его отлучек. Тогда-то мне и пришло в голову сказать ей, что по вечерам Дэвид пишет книгу у себя в офисе, и купить автоответчик с возможностью дистанционного доступа, который он включал перед тем, как отправиться ко мне. Сообщив Полли, что в эти часы будет работать — и она может звонить ему на автоответчик, — Дэвид обеспечивал себе алиби.
Хитрость сработала. Полли доставала его звонками первые несколько недель, но потом поверила в нашу ложь. Дэвид «приступил к написанию» нового романа, который грозился начать последние лет десять…
Впрочем, в каком-то смысле он говорил правду. Чтобы восполнить часы, проведенные со мной, и доказать Полли, что он действительно пишет книгу, Дэвид стал приходить в офис к восьми и успевал написать страничку-другую (работал он очень медленно) до своей первой лекции, начинавшейся в одиннадцать.
Ему понадобилось два года, чтобы закончить роман. О содержании Дэвид не рассказывал — упоминал лишь, что книга о 1960-х, а структура ее в какой-то мере экспериментальна. Он не показывал роман мне еще несколько долгих месяцев после того, как окончил первый вариант. Даже и потом он заметно колебался, особенно до тех пор, пока его литературный агент получал отказ за отказом в крупных нью-йоркских издательствах, куда была направлена рукопись.
— Все повторяют одно и то же — что все это слишком заумно, — сказал Дэвид после шестого отрицательного ответа.
— Ну, если когда-нибудь захочешь узнать мое мнение… — начала я.
— Я дам тебе читать роман после того, как его примут.
— Знаешь, Дэвид, мне совершенно неважно, что за приговор вынесет тебе какой-то издатель.
— Ладно, посмотрим, — ответил Дэвид, и по его тону мне стало ясно, что давить на него не следует.
Наконец, после месяца сплошных отказов, небольшое, но чрезвычайно уважаемое издательство «Пентаметр пресс» одобрило роман Дэвида. В тот день он появился в моей квартирке с шампанским и потрясающим подарком: первым изданием «Маленькой книжечки в до-мажоре» Г. Л. Менкена, в которую входил один из самых любимых мною его афоризмов: «Совесть — это внутренний голос, предупреждающий нас о том, что за нами кто-то следит».
— Такое издание, наверное, стоит бешеных денег! — сказала я Дэвиду после первых восторгов по поводу фантастического сюрприза.
— Пусть тебя это не заботит.
— Ты слишком щедр.
— Нет, ты намного более щедра — во всех отношениях.
— Итак… о твоем романе. Теперь-то наконец можно мне прочитать этот чертов текст? — спросила я.
Дэвид на миг заколебался, потом ответил:
— Хорошо… но ты должна отнестись к этому спокойно… как соляной столб величиной с Лотову жену.
Он не стал развивать эту мысль, но я заподозрила, что Дэвид написал своего рода roman-à-clef, в котором как-то отражены наши отношения. То, что Дэвид упорно держал язык за зубами, только усиливало мои подозрения, как и сам способ, которым он передал мне рукопись при следующем свидании: просто выудил ее из своего рюкзака буквально перед уходом, шлепнул на кухонный стол и не произнес ни слова, кроме традиционного «Увидимся в пятницу».
Заголовок гласил: «Сорок девять параллелей». Это была довольно короткая рукопись — двести шесть страниц, — которая, однако, читалась медленно и трудно. Она представляла собой историю мужчины зрелого возраста — названного просто Писатель, — едущего через всю Канаду (отсюда и игра в названии с 49-й параллелью) с целью навестить брата, с которым случилось нервное расстройство, когда он заключал какую-то сделку с недвижимостью в Ванкувере. Брат богат. Писатель преподает в каком-то второразрядном университете в Монреале. У него есть жена — называемая в книге просто Жена, — которую он давно разлюбил и которая постоянно разглагольствует о Божественных откровениях. У Писателя роман с юной писательницей, выведенной в книге под именем Она. Она — начинающая преподавательница в Макгилле, талантливая, самодостаточная, с радостью ставшая любовницей героя, но не желающая переживать с ним «эмоциональные срывы». Писатель ее обожает, потому что понимает, что хотя он и «обладает» ею, однако никогда не сможет ею обладать…
В пересказе сюжет может показаться примитивным (адюльтер и разочарования в среде интеллектуалов), но в выстроенном Дэвидом повествовании — или, возможно, антиповествовании — напрочь отсутствовали сколько-нибудь привычные элементы рассказа. Вместо них читателю предлагалось нечто вроде пространного внутреннего монолога, развивающегося по мере того, как Писатель несется на запад в «почтенном, но отживающем свой век» «фольксвагене», преодолевая «бескрайнее и протяженное ничто», как он называет канадские прерии. Писатель — страдающий от чувства вины, подавленности, «нигилизма обыденности» и переживающий «иллюзорную эйфорию беглеца» — ведет машину и размышляет о двух женщинах в своей жизни. Размышления его представлены в виде долгого и замысловатого потока сознания. Текст романа отличала система усложненных, вычурных образов… не говоря уже о фразах по три страницы длиной, описывающих «завораживающую никаковость равнин» и (а вот это уже интересно!) «напоминающий персиковый компот вкус ее манды».
С трудом продираясь сквозь роман — и поверьте, это был самый настоящий труд, — я не испытала шока от узнавания, которого так боялась вначале. Дэвид не исследовал и не описывал наши отношения сами по себе. Нет, гораздо больше в «Сорока девяти параллелях» меня поразила какая-то болезненность, неоправданная агрессивность книги. Текст был нарочито усложнен, запутан, он заставлял читателя напрягать все силы, чтобы хоть как-то удержаться на плаву в потоке сознания Писателя, следить за головокружительными поворотами его мысли, ориентироваться в бесконечных авторских отступлениях по самым разным поводам, от Витгенштейна до описания пончиков в кофейнях «Тим Хортоне».
Сказать, что мне было любопытно прочитать книгу Дэвида, означало бы не сказать ничего. Она буквально раздавила меня. Вот так живешь, считая, что хорошо знаешь человека. Вы ведете бесконечные разговоры о жизни и искусстве, о всяких важных вещах и вещах неважных, и вы близки, поскольку любите друг друга, — все это дает, казалось бы, основание считать, что ты представляешь, что у него в голове, как он относится к событиям, каким видит мир. А потом… потом… он берет и пишет что-то настолько странное и тревожащее… впрочем, некоторым утешением мне послужило то, что Она почти не походила на меня.
Я с трепетом ожидала нашего очередного свидания. Ведь он неизбежно спросит, что я об этом думаю, — а я не смогла бы ходить вокруг да около. Это не мелочи, дело слишком важное, слишком значительное, чтобы пытаться уйти от ответа. Я просто вынуждена буду сказать ему правду.
Но, появившись у меня в пятницу, Дэвид вообще ни словом не обмолвился о книге. Я приняла его еще более пылко, чем обычно, отчасти из-за чувства вины за то, что я прямо-таки возненавидела его новый роман. Потом мы лежали в постели, и Дэвид долго рассуждал о новой биографии Эмили Дикинсон, рецензию на которую ему заказали в издательстве «Харпер», и о том, как девственность Дикинсон повлияла на ее восприятие мира, и о том, что «После боли особенно острой» по сей день остается одним из эталонных стихотворений в американской литературе, и…
— Дэвид, ты не хочешь узнать, что я думаю о книге? — перебила я.
— А я уже знаю. На самом деле я знал, что ты о ней подумаешь, еще до того, как ты прочитала первую страницу. Потому так и не хотел давать ее тебе.
— Значит, ты писал ее, понимая, что мне она совсем не понравится?
— Мне кажется, я различаю нотку неприязни в твоем голосе, Джейн?
— Я просто озадачена, вот и все.
— А я и не предполагал, что ты так консервативна в отношении к творчеству.
— Ой, прошу тебя. Поверь, я не настолько примитивна. «Я сам вершу свой суд» Микки Спилейна легко читается. «Улисс» Джеймса Джойса читается с трудом. Но эти два романа связывает общее качество: они цепляют. И дело вовсе не в том, гладко написана книга или нужны усилия, чтобы ее осмыслить, при условии, что она цепляет читателя.
— Чего, несомненно, не произошло у тебя с моим романом.
— Концентрация мысли такая, что просто убивает, все эти сумашедшие постмодернистские выверты приводят в бешенство. И потом, когда ты вдруг пишешь что-то типа: «напоминающий персиковый компот вкус ее манды». Нет, Дэвид, ну в самом деле…
— Знаешь, а Полли считает эту строчку шедевром. — От этих слов меня будто окатили холодной водой, а Дэвид продолжал: — Она давно подбивала меня взорвать традиционную систему повествования.
— Стало быть, на ее взгляд, это феноменальный успех.
— Ее похвалы тебе неприятны, правда?
Да, неприятны, потому что я им не поверила, и мне показалось, что Полли давила на Дэвида, убеждая его написать нечто гипермодернистское только для того, чтобы помешать его успеху, не дать развиться блестящему таланту, которому она неустанно завидовала. А еще я чувствовала, что Дэвид — мучаясь виной из-за ее депрессий и из-за романа на стороне — хотел хоть чем-то доставить ей удовольствие. Он говорил ей, будто работает над этой книгой, а сам в это время занимался со мной любовью по три вечера в неделю, вот и решил: а почему бы не облегчить свою вину и не потрафить Полли, ступив на тернистый путь литературного модернизма? Жена одерживает победу на всех фронтах. Она вынудила мужа отказаться от заслуженной популярности ради маргинального эстетизма. Она достойна звания личного секретаря собственного мужа. Главное же, ей удалось уязвить Дэвида, нанести серьезный урон его самооценке. Я понимала: если опубликованная книга пройдет незамеченной, не вызвав отклика, Дэвида ожидает новый творческий кризис, от которого он едва ли сумеет оправиться, и в этом случае он вряд ли еще когда-нибудь возьмется за написание художественного произведения.
Вся эта вереница мыслей пронеслась у меня голове в считаные секунды. Четко представляя себе развязку этой истории, я ощущала свое бессилие, потому что ничего не могла ему объяснить. Высказать честно, что я думаю по этому поводу, означало бы потерять его. Поэтому я сказала:
— Дэвид… как ты и предполагал, это не мой тип литературы. Я рада, что Полли высоко его оценила. И давай будем реалистами — я ведь могу ошибаться в своих оценках.
В тот день мы оказались ближе всего к серьезной ссоре, и, что для меня типично, я погасила конфликт, не дав ему перерасти во что-то ужасное. Вечером Дэвид ушел от меня и унес с собой рукопись. Шли месяцы. Мы продолжали встречаться. К концу января, с приближением срока публикации, Дэвид стал наконец поговаривать о том, что его беспокоит возможная реакция читателей и критиков на книгу.
— Ну, одну вещь ты, я уверена, знаешь уже заранее, — заявила я. — Эстетствующий модернизм во все времена разделял людей. Следовательно, отклики наверняка будут противоречивыми. И в этом нет ничего страшного.
Как показало время, осуществились самые худшие мои предположения. Поскольку это был первый роман Дэвида Генри поело долгого молчания — и поскольку издательство «Пентаметр пресс» пользовалось большим уважением, — книга была встречена пристальным вниманием критиков. И статьи, за исключением одной-двух, были разгромными. Первый отзыв появился в «Атлантик», и их литературный критик (по его собственному признанию, давний поклонник Дэвида) объявил, что он шокирован тем, как Дэвид «грубо взломал свой талант романиста, наделенного чувством стиля, тонким юмором и на редкость обостренным восприятием» и променял все это на «какие-то бессмысленные извивы». «Нью-Йоркер» ограничился одним абзацем на странице «Новое и достойное упоминания»: «Бытописатель университетских кампусов решил пойти по стопам джойсовского Финнегана — и отправился не куда-нибудь, а на канадскую автостраду, ни больше ни меньше! Результатом стала книга, которая кажется пародией на французский nouveau roman, хотя сомнительно, чтобы в каком-то из французских nouveau roman вам встретилось такое количество непристойностей, женских гениталий и пончиков под кленовым сиропом… что, по нашему мнению, является признаком истинного мастерства…»
Но окончательно раздавил его «Нью-Йорк тайме». Их критикесса — не стану даже упоминать ее имя, меня до сих пор охватывает гнев, как вспомню ее злобу и беспощадность, — не удовольствовалась тем, чтобы просто потоптать обеими ногами неудачный роман. Нет, оттолкнувшись от него, как от трамплина, она прошлась и по двум предыдущим книгам Дэвида, заявив, что его тогдашний блеск, заслуживший столько похвал, не что иное, как «видимость, жалкая личина, позволявшая автору дурачить жаждущую обмана публику, заставляя ее видеть в нем великолепного эрудита, мечту любой студентки из Рэдклиффского колледжа… а между тем более тщательное изучение его ограниченных и ограничивающих творений обличает заурядного писаку, который, в истинно американском коммивояжерском стиле, сумел втереться в верхние эшелоны научного сообщества… а теперь имел дерзость решить, что у него есть право играть с антинарративной прозой, по-прежнему избегая разоблачения. Если эта абсурдная претензия на роман что-то и демонстрирует, так только одно: Дэвид Генри заслуживает, чтобы его наконец разоблачили».
Иногда от человеческой жестокости просто дух перехватывает. Я читала эту статью в маленьком кафе на Брэттл-стрит. Преодолевая злобную рецензию строчку за строчкой, я поражалась непостижимому и безграничному садизму ее автора. Хорошо, пусть Дэвид написал скверную книгу. Но так распинать человека, так уничтожать его репутацию, называть мошенником и гнусным обманщиком…
Отложив статью, я нарушила одно из твердых правил, о которых мы договорились с Дэвидом, — появляться у него в офисе только в часы, назначенные для консультаций. Когда я пришла на кафедру, его кабинет был заперт, к двери была прилеплена записка, торопливо нацарапанная его рукой:

 

Меня сегодня не будет.

 

Вечером Дэвид должен был появиться у меня. Тогда он впервые пропустил наше свидание и не оставил сообщения на моем автоответчике. Я не могла позвонить ему домой, но оставила на его автоответчике в офисе нейтральное, тщательно продуманное сообщение: «Профессор, это Джейн Говард. Мне необходимо переговорить с вами по поводу проблем с расписанием на этой неделе. Не могли бы вы мне перезвонить?» Ответа я не получила.
Прошло два-три дня. Кабинет Дэвида оставался запертым, записка — «Меня сегодня не будет» — продолжала висеть на прежнем месте. Я все сильнее беспокоилась и начала уже впадать в отчаяние, тем более что в те дни по Дэвиду был нанесен очередной убийственный удар. Некий журналист, ведущий в «Нью-Йорк тайме» колонку «Информатор» — собрание эксклюзивных сплетен и слухов, — заинтересовался ядовитыми отзывами на «Сорок девять параллелей» и решил проверить, нет ли у романа предшественников. Какая неожиданность! Он выяснил, что один из типичных образцов французского nouveau roman, «Модификация» Мишеля Бютора, представляет собой поток сознания писателя, совершающего поездку из Парижа в Рим на трансевропейском экспрессе и размышляющего о своих запутанных отношениях с женой и любовницей.
«Да, профессор Генри ссылается на „Модификацию“ в своем запутанном сочинении, — писал газетчик, чье имя даже не стояло под текстом, — когда его герой, от чьего лица ведется повествование, заявляет, что пишет книгу и собирается „перебюторить Бютора“. Но это беглое скрытое упоминание не снимает с Генри вины за намеренное использование полностью всей конструкции и тематики чужого романа в своем произведении. Возможно, конечно, уважаемый профессор сошлется на деконструктивистскую теорию, объясняя данный случай эстетикой высокого модернизма и приемлемостью перераспределения, тогда как мы, на более понятном английском языке, назовем это плагиатом».
Дочитав колонку до конца, я кинулась в университетский книжный магазин и купила перевод романа Бютора. Как и «Сорок девять параллелей», это было усложенное модернистское повествование в стиле потока сознания. Однако за исключением этой основной предпосылки две книги не имели ничего общего, были во всем различны. Между ними имелось чисто внешнее, поверхностное сходство — обе были историями-о-путешествии-мужчины-имеющего-жену-и-любовницу. Если уж на то пошло, любое литературное произведение в той или иной степени повторяет сюжет какого-то другого произведения, написанного ранее. Только продажный газетчик в погоне за жареными фактами, пришедший в восторг от возможности опорочить талантливого человека, мог представить дань уважения как плагиат.
Я снова попыталась дозвониться Дэвиду в офис. Я позвонила даже секретарю кафедры, миссис Кэткарт. Старательно подбирая нейтральные выражения, я попросила, если она будет говорить с профессором Генри, передать ему, что я считаю обвинение в плагиате совершенно абсурдным.
Миссис Кэткарт — ей было около шестидесяти, а секретарем на кафедре она работала с начала 1970-х — перебила меня:
— Боюсь, что в университете придерживаются иной точки зрения, так как с сегодняшнего дня профессор Генри временно отстранен от работы до выяснения обстоятельств дела, пока факультетская комиссия не разберет обвинение в плагиате.
— Но это же нелепость. Я прочитала тот второй роман, ни о каком плагиате и речи быть не может.
— Такова ваша интерпретация, мисс Говард, — произнесла миссис Кэткарт. — Комиссия факультета собирается…
— Пригвоздить его к позорному столбу за то, что у него столько недоброжелателей…
И снова она прервала меня:
— На вашем месте я не стала бы делать подобные заявления публично… если вы хотите помочь профессору Генри. Это может побудить людей строить домыслы.
— Какие домыслы? — не поняла я.
Но она не стала отвечать, только добавила:
— Я предполагаю, что профессор Генри затаился и уехал из Кембриджа. Вы можете позвонить его жене, если хотите.
У ж не скрытое ли ехидство прозвучало в ее голосе? Не хотела ли она сказать этим: Я тебя раскусила? Но мы же были так дьявольски бдительны, так осмотрительны! Нет, нет, это просто ее скверная натура, ибо миссис Кэткарт была известна на весь факультет тем, что умела смущать людей и ставить их в неловкое положение.
— У вас есть его домашний номер? — продолжала миссис Кэткарт.
— Нет.
— Удивительно, что вы его до сих пор не знаете, проработав четыре года рука об руку с профессором.
— Я никогда не звоню ему домой.
— Понятно. — В ее голосе появились ледяные нотки. И я поскорее закончила разговор.
Сразу после этого я позвонила Дэвиду домой. Трубку не брали, автоответчик не был включен. Возможно, Полли поехала вместе с ним в Мэн? Там у него был небольшой домик недалеко от Бата, мы никогда там не были — уж очень это маленький поселочек, где все всё видят, все всех знают. Если Полли там с ним, а я вдруг появлюсь…
Но если он в Мэне один…
Я разрывалась на две части: одна умирала от желания поскорее взять напрокат машину и лететь туда, но другая, более осторожная моя сторона советовала не делать таких резких движении, и не только из-за Полли, которая могла оказаться там с Дэвидом, но и потому, что я чувствовала (или, по крайней мере, надеялась), что Дэвид сам на меня выйдет, когда это станет ему необходимо.
Но он на меня не выходил, не было никаких известий от него, я не представляла, в каком состоянии он сейчас находится. Так прошел день, потом второй, третий… Я звонила ему домой по несколько раз на дню. Ответа не было. Я снова обратилась к миссис Кэткарт. «Никто не знает, где он сейчас» — вот и все, что она мне поведала. Я позвонила Кристи, договорилась о встрече, собираясь напиться: вечер с Кристи частенько этим заканчивался. Она была в курсе всевозможных факультетских сплетен и рассказала мне, что как минимум трое из коллег Дэвида (Кристи знала их имена) обратились к декану, требуя его увольнения за нарушение профессиональной этики, и получили уверения в том, что, если подтвердится факт плагиата, декан удовлетворит их требование.
— На факультете есть горстка отпетых подонков, — рассказывала Кристи, — которые давно уже точили зуб на беднягу. Они ненавидят его еще с семидесятых, они тогда начинали все вместе, но Дэвид Генри был слишком талантливым, слишком выделялся на фоне их беспросветной серости. И еще они ненавидели его за популярность, ведь все студенты рвутся попасть именно к нему. Так что сейчас, поверь, они злорадствуют и потирают руки, наблюдая, как он пытается спасти свою профессиональную репутацию.
— Я почти уверена, что он уехал в свой загородный дом в Мэне.
— Если это так, он там в полном одиночестве.
— Откуда ты знаешь? — Я не смогла скрыть удивления.
— А я поболтала с миссис Кэткарт, и она мне донесла, что, когда все это дерьмо приключилось, Генри жутко поскандалил с женой — обвинил ее в том, что это она уговорила его написать дрянную книжку, кричал, что она всегда старалась вставлять ему палки в колеса.
О господи!
— А Кэткарт откуда все это взяла?
— Мадам Генри ей нажаловалась. Похоже, полоумная Полли любит поболтать по телефону со старой ведьмой, посудачить о своем неслухе муже. А Кэткарт ее подзуживает, выспрашивает, потому что информация — это власть, правильно?
— Ну, а зачем тогда ведьма предложила мне позвонить жене Дэвида и спросить, куда он делся?
— Потому что она обожает ставить людей в тупик, вот почему. И еще потому, что — как и все прочие на кафедре — она подозревает, что у тебя и профессора Генри был довольно долгий романчик.
Эта новость заставила меня вздрогнуть. О нас знали. Все знали.
— Какая дикая чушь, — выговорила я.
— Я предполагала, что именно так ты и ответишь, — отозвалась Кристи. — Вот почему, хоть ты мне и очень нравишься, я не могу в полной мере назвать тебя другом. И это не пустая болтовня. Но ты знаешь…
— Я знаю, что люди распространяют массу гнусных инсинуаций, но это просто неправда.
— А я знаю, что ухожу, — Кристи бросила на столик несколько монет, — потому что не собираюсь сидеть здесь и слушать твое вранье.
— Я не вру, — невнятно пробормотала я, растягивая слова. Выпитое придавало мне храбрости, побуждая отстаивать свою правоту.
— Кончен разговор, — бросила Кристи. — Но сделай одолжение, позаботься о своем мужике. Утром, как проснешься, бери машину и поезжай к нему в Мэн. Ты ему сейчас нужна.
Я не помню, как говорила таксисту свой адрес, расплачивалась, как поднималась по лестнице в квартиру, не помню, как разделась и упала на кровать. Помню только, как наутро проснулась в восемь часов, проклиная себя за то, что так перебрала. Мне не хотелось даже задумываться о вчерашних словах Кристи, и не только относительно моей скрытности и нечестности по отношению к ней (это верно, кругом виновата), но и об ужаснувшем меня факте, что на кафедре, оказывается, догадывались о наших с Дэвидом внеслужебных отношениях и с удовольствием перемывали нам кости.
Я выскочила из-под ледяного душа. Оделась. Соорудила себе кружку кофе и, позвонив в «Эйвис», договорилась о том, что через полчаса заберу приготовленную машину в их представительстве в Кембридже. Приняла две таблетки алка-зельтцера, запив их еще двумя кружками обжигающего кофе. Я уже бросала в дорожную сумку вещи, когда зажужжал домофон.
Дэвид!
Я опрометью понеслась вниз, распахнула дверь, но там стояла Кристи. По одному ее взгляду — смесь тревоги и страха — я сразу поняла, что случилось что-то ужасное.
— Может, пойдем к тебе? — спросила она.
Мы поднялись по ступеням и вошли в квартиру. Я первым делом выключила кофеварку, потом повернулась к входной двери. Кристи стояла там, вцепившись пятерней в дверную ручку, будто хотела ее отломать.
Вот когда я поняла. С того момента, как ее испуганная физиономия появилась в дверном проеме… Я поняла.
— Дэвид? — прохрипела я шепотом.
Она медленно кивнула. А потом:
— Его сбила машина, насмерть, вчера.
Потребовалось некоторое время, чтобы вникнуть в смысл сказанного. Я обнаружила, что стою, ухватившись за край плиты. Мир вдруг стал очень тихим, очень маленьким. Кристи продолжала говорить, но я не обращала на нее внимания.
— Он катался на велосипеде вдоль пляжа, там у себя, в Мэне. Во второй половине дня. Слепящее солнце и тени. Он ехал по проселочной дороге, выехал грузовик, ну и… — Она сделала паузу. Потом: — Они там думают, это был несчастный случай.
Сейчас я вдруг снова стала слышать ее очень отчетливо.
— Что ты сейчас сказала?
— Водитель грузовика…
Она замолчала.
— Говори, — прошептала я.
— По словам миссис Кэткарт, грузовик ехал по противоположной от Дэвида стороне улицы. Водитель видел, что навстречу едет велосипедист. Но потом Дэвид вдруг вильнул прямо ему под колеса. И…
Я выпустила плиту. Присела на подвернувшийся кухонный стул. Прижала ладони к глазам и изо всех сил надавила. Но сознание не отключалось.
Подошла Кристи, обхватила меня руками. Но я не хотела, чтобы меня утешали. Я не хотела, чтобы кто-то разделял со мной утрату. В первые же шоковые мгновения, когда я только узнала обо всем, в голове зазвучал тихий голос, велевший быть осторожнее и следить за собой. Впадешь в истерику, и они тут же обо всем догадаются.
Я передернула плечами, сбрасывая руки Кристи. Я сказала:
— Думаю, мне нужно побыть одной.
— Вот это тебе нужно в последнюю очередь, — возразила она.
Я встала, намереваясь пойти в спальню:
— Спасибо тебе, что пришла и сказала мне.
— Джейн, тебе не нужно притворяться и изображать…
— Изображать? Что? Мне нечего изображать.
— Трах-тарарах, да ведь твой любовник только что погиб.
— Давай поговорим завтра.
— Нет, если ты даже сейчас не можешь…
Я прикрыла за собой дверь спальни. Села на кровать. Я почти ждала, что Кристи ворвется следом, начнет упрекать меня за все мои провинности, и особенно за то, что я даже не могу поговорить с ней в самую тяжелую минуту моей жизни.
Но шумной драматичной сцены не последовало. Вместо этого я услышала, как отворилась входная дверь, потом закрылась — и в квартире воцарилась тишина.
То, что последовало, удивило меня саму. Я как будто начала действовать на автопилоте. Я резко встала. Схватила дорожную сумку и пошвыряла в нее что-то из одежды. Вызвала такси. Доехала до «Эйвис» и взяла заказанную машину. И выехала из Кембриджа, направляясь на север по магистрали номер 1, потом по федеральной автостраде 95 в Мэн.
Зачем я это делаю? Я понятия не имела. Все, что я знала, — мне нужно увидеть место, где он погиб.
В город Бат я приехала около часу дня. Я остановилась на заправке и расспросила, как добраться до Попхэм Бич. Дорога на восток, к океану, проходила по открытой местности, типичной для Новой Англии: зеленые холмистые поля, обшитые белыми досками дома, старые красные сараи, пахнущие солью фьорды. Я замечала каждую мелочь, каждую деталь этой дороги, по которой он ехал в день своей смерти. От Бата до Попхэма я доехала минут за тридцать. Автомобильная стоянка была пуста. Я была единственной, кто прикатил на пляж в этот тоскливый майский день, с небом цвета грязной известки. По тропинке, вьющейся между дюн, я спустилась к воде. Все, что Дэвид рассказывал мне о Попхэме — а он частенько о нем говорил, — оказалось фотографически точным.
— На три мили непрерывный песчаный пляж, нетронутый, часто безлюдный, с лучшим видом на океан во всей Новой Англии. Когда бы я ни оказался в Мэне — ив разладе со всем миром, — я отправляюсь гулять по пляжу Попхэма и гляжу на бескрайние просторы Атлантики… и неизменно появляется чувство, что не все еще кончено, выход найдется, что есть какие-то возможности, выходящие за рамки быстротечной жизни.
Я стояла на песчаном берегу и таращилась на Атлантику, слушая голос Дэвида, который мне все это рассказывал. И невольно рассуждала: видимо, два дня назад ситуация казалась ему настолько непереносимой, неисправимой, что просторы Попхэма не утешили его, а привели к самому краю. И не потому только, что они слишком прекрасны, нет, они отчего-то не оказали на него обычного магического целительного воздействия. Допустим, их суровое, эпическое величие не утешило его, а, напротив, обострило ощущение обреченности. Допустим, он настолько пал духом, получая удар за ударом со всех сторон, что давящее великолепие этих вод оказалось слишком трудно выдержать. Допустим, он прикрыл глаза, не вслушиваясь в ритмичный рокот волн, не вглядываясь в блестящую поверхность океана, и подумал: Если уж я не могу смотреть даже на это…
Лично для меня это оказалось непомерно тяжело — глядеть на воду и одновременно размышлять о том, через что должен был пройти Дэвид в последние часы своей жизни. Поэтому я вернулась к машине, выехала с парковки и, сверившись с указателем, повернула направо, к дачному поселку. На полпути к нему дорога сужалась, перегороженная дорожными конусами с натянутой между ними лентой. Я остановила машину и вышла. Расставленные полицией конусы с лентой образовывали вытянутый прямоугольник — будто длинный гроб, примерно футов пятнадцать на четыре. Я сглотнула подступивший к горлу комок и посмотрела вниз, на асфальт. Там ясно виднелись следы от колес пытавшегося затормозить грузовика, по широким отпечаткам шин можно было представить, какая громадина сшибла Дэвида. Я зашла внутрь ограждения и уставилась под ноги. Обочина, поросшая местами вытоптанной травой, была заляпана грязью. Всмотревшись пристальнее, я различила высохшие следы крови на границе асфальта и почвы. Одно пятно было больше других — крупная клякса, из которой, кажется, сочился длинный тонкий ручеек.
Я зажмурилась, смотреть на это было невозможно. Но ты приехала сюда именно для того, чтобы увидеть. Я распрямила спину, вышла на середину дороги и обратила внимание на то, насколько узкая в этом месте полоса асфальта. Я изучала его поверхность, прохаживаясь взад и вперед, вглядывалась, надеясь что-то найти…
Вот оно! Там, прямо у меня под ногами, обнаружилась выбоина. Не очень большая выбоина — около фута в диаметре, — но расположенная именно там, где я и предполагала, примерно футах в двенадцати перед оцепленным участком. У меня в голове выстраивался сюжет. Дэвид ушел с побережья и ехал вдоль дороги, причем на скорости. Он увидел грузовик, двигавшийся навстречу. Предусмотрительно направился с дороги на обочину. Но тут его переднее колесо попало в выбоину, он выпустил руль велосипеда и был выброшен на дорогу, а там…
Вот как было дело. Именно так все и случилось. Это несчастный случай. Непредсказуемый, неожиданный — стечение разрозненных обстоятельств, которые так трагично сложились, что привели в беде.
Теперь я была уверена, что это не самоубийство, да и не могло им быть, на самом деле Дэвид просто оказался не в то время и не в том месте.
Я вернулась к машине. Облегчения не наступало, тяжесть на душе нисколько не уменьшилась, уверенность в том, что произошел несчастный случай, не смягчила боль утраты. Все, о чем я могла думать, это: Почему ты здесь? Ну ладно, ты доказала себе то, что хотела доказать. Что дальше?
Дальше… ничего. Надо ехать обратно в Бостон. А потом?..
Но, не успев повернуть назад, я решила, что нужно побывать у Дэвида дома. Я проезжала мимо него на пути в Попхэм — и сразу безошибочно узнала, ведь Дэвид так подробно рассказывал и о доме, и о деревне Уиннеганс, где он был расположен.
Добравшись до места, я сначала остановилась в конце подъездной дорожки и, высунув нос из окна, убедилась, что рядом нет припаркованных автомобилей. Тогда я подъехала к самому дому. Он был точно таким, как мне описывал его Дэвид: компактный, двухэтажный с фасада и одноэтажный с противоположной стороны, он располагался на возвышении, с видом на море. Я обошла дом кругом, остановившись у окна комнаты, в которой безошибочно опознала кабинет Дэвида: маленькая, просто обставленная, с письменным столом, книжной полкой и одной из старомодных пишущих машинок, которые у него имелись (он упорно отказывался набирать на компьютере что-либо, за исключением учебных материалов). Письменный стол был развернут к стене, так же, как и в его гарвардском кабинете: «Иначе я стану глазеть в окно и отвлекаться на происходящее на улице». Меня начала бить дрожь. Но я заставила себя сесть в машину и, выехав на шоссе, притормозила у магазинчика как раз напротив дома Дэвида, чтобы купить бутылку воды.
Или, по крайней мере, так я себе это объяснила. Пожилая, сурового вида женщина за прилавком окинула меня скептическим взглядом, которым, возможно, встречала всех приезжих, оказавшихся в их краях не в сезон.
— Здрасьте, — безучастно проскрипела она. — Хотите чего-то?
Я попросила воды с газом и номер местной газеты.
Расплатившись, я заговорила:
— Я гуляла сейчас по пляжу в Попхэме и увидела полицейские машины. Там случилось что-то?
— Один тип катался на велосипеде и угодил под грузовик, — ответила продавщица, протягивая сдачу.
— Несчастный случай?
— Если человек едет по другой стороне, а потом разворачивает свой велик и катит прямо под колеса, это не несчастный случай.
— Вы знали этого человека?
— Конечно знала. Профессор из Бостона, у него тут дом через дорогу. Симпатичный такой, приветливый. Никогда бы не подумала…
— Но как вы можете быть уверены, что это было…
Она уставилась на меня пристально и неприветливо.
— Вы уж не журналистка ли какая? — спросила она.
— Мне просто интересно. — Мой голос выдал волнение.
— Вы были знакомы с профессором?
Я помотала головой.
— Знаете Гаса?
— Кто такой Гас? — не поняла я.
— Гас — мой троюродный брат, это он был за рулем того грузовика. Он в полном трансе от того, что случилось. Ведь он водит тут грузовик с рыбой, почитай, двадцать лет. Ни разу ни одной аварии. У бедняги просто крышу снесло, не может снова взяться за баранку. Говорит, что видел, как профессор жал себе на педали впереди, а потом, когда они уж почти поравнялись, профессор вдруг резко свернул прямо перед ним. Как будто нарочно… как будто хотел, чтобы его сбили.
— Но он же мог попасть колесом в выбоину и…
— Если Гас говорит, что он свернул ему под колеса, значит, свернул. Гас немного тугодум, но одно я о нем знаю точно: он вообще никогда не врет.
Я вышла. Села в машину, выехала на шоссе. Где-то южнее Портленда пришлось остановиться: я так рыдала, что не могла вести машину.
Если Вас говорит, что он свернул ему под колеса, значит, свернул.
Я очень хотела верить собственной версии — той, которая возникла у меня на месте происшествия. Но теперь я располагала противоречащей этому информацией, полученной от непосредственного участника события.
Возможно, из-за этого я и ревела в три ручья — не просто потому, что ощущение утраты настигло меня наконец и ударило со всей силы, но и оттого, что такими неясными, двусмысленными были обстоятельства гибели Дэвида.
Возвратившись к вечеру в свою кембриджскую квартиру, я обнаружила в почтовом ящике простую белую почтовую открытку. С одной стороны я увидела свой адрес, выведенный торопливым почерком Дэвида, и почтовый штемпель города Бата, штат Мэн. На другой стороне были написаны три слова:

 

Прости меня.
Дэвид.

 

Я поднялась к себе и села за маленький обеденный стол. Положив перед собой открытку, я долго сидела, не сводя с нее глаз. Голова у меня шла кругом. Его последнее послание мне. Но что он хотел мне сказать? Прости меня… потому что я собираюсь покончить с собой? Или: Прости меня… за суматоху, которые я устроил? Или: Прости, что не послушал тебя с книгой? Или: Прости меня за то, что исчез, ничего не сказав? Или…
Ничего определенного. Никаких ответов. Все еще больше запуталось.
Прости меня.
Захлопнув дверь и отгородившись от мира, я снова разревелась во весь голос, как идиотка. На сей раз слезы были не просто реакцией на осознание утраты — утраты, болью от которой я ни с кем не могла поделиться. Скорее они были вызваны еще и самой настоящей бессильной яростью. Я была в бешенстве из-за Дэвида — не потому, что он погиб, а потому, что решил успокоить свою совесть, отправив мне эту клятую открытку и ничего этим посланием не прояснив, а лишь еще больше запутав и без того непонятную ситуацию.
Прости меня.
В последующие дни мой гнев слегка утих, на смену пришли неизбывная тоска и уныние. Мне позвонила миссис Кэткарт — сама любезность и предупредительность, — сообщила, что на кафедре все скорбят по поводу кончины профессора Генри (ложь), что в ответ на публикацию журналиста из «Нью-Йорк тайме», выдвинувшего обвинение в плагиате, поднялась волна протеста (снова ложь), что она думала обо мне в это трудное время, потому что знает, как мы были близки с профессором.
— Это правда, — отреагировала я, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Он был прекрасным консультантом и руководителем… и хорошим другом.
Но, не успев добавить «И не более того», я велела себе замолчать. Если слишком энергично возражать, можно себя выдать.
— Вам следует знать, что полиция Мэна констатировала происшедшее как несчастный случай, — продолжала она. — Я просто подумала, может быть, вам любопытно узнать.
— Мне не любопытно, — автоматически произнесла я, а сама подумала: почему они не поверили свидетельским показаниям водителя Гаса? Или, может быть, Гаса уговорили описать все именно так: «Велосипедное колесо попало в яму, и, не успел я опомниться, его отбросило прямо мне под машину», — чтобы избежать лишних осложнений, разом покончить со всеми неясностями и трудными вопросами. Позднее до меня дошли кафедральные слухи, что смерть Дэвида от несчастного случая дала возможность жене получить его страховку. Возможно, полиция остановилась на варианте несчастного случая, желая хоть немного облегчить страдания горемыки водителя и семьи Дэвида.
Но я знала истину. И она гласила: в этом нет истины. Это как у Элиота в поэме «Полые люди»: «Между помыслом / И поступком / Падает тень».
Прости меня.
Конечно, Дэвид, я прощаю. Но вопросов от этого не становится меньше, тени не удается разогнать.
На похоронах присутствовали только близкие. Тело Дэвида кремировали, а пепел развеяли над океаном, рядом с его домом. Узнав об этом — от миссис Кэткарт, разумеется, — я невольно вспомнила рассуждения Дэвида о том, насколько все преходяще в этом мире:
«Мы вовсю стараемся пометить все вокруг своим именем, любим говорить о значительности и долговечности всего, что мы делаем, а на самом-то деле все мы здесь только транзитные пассажиры. И после нас мало что остается. Когда мы уходим, только память окружающих на время удерживает нас здесь. А когда уходят и они… Вот почему, когда я умру, хочу, чтобы мой прах развеяли над водой. Потому что рано или поздно все уплывает…»
Все на кафедре держались со мной участливо. Заведующий, профессор Готорден, лично позвонил мне и пригласил зайти к нему на беседу. Я собралась с духом. Но он оказался образцом тактичности. Говорил о случайности, трагической гибели Дэвида и о том, что обвинение в плагиате оказалось всего лишь «измышлением борзописца». Но хотел, чтобы я знала, что Дэвид всегда в высшей степени положительно отзывался обо мне и моей работе, и теперь он сам не прочь взять на себя руководство моей диссертацией, если это предложение для меня приемлемо.
С чего это глава кафедры вдруг решил стать моим руководителем, особенно если учесть, что его специальность — ранняя, а не современная американская литература? Хотел заткнуть рты тем, кто распространял сплетни о наших отношениях с Дэвидом? Решил до поры до времени держать меня под контролем? Я понятия не имела. Если профессор Готорден не желает неприятностей и выяснений, если его устраивает неопределенность, я спорить не стану. Я ведь уже выяснила, что у неопределенности есть свои преимущества.
Я с головой ушла в работу, писала по две страницы диссертации в день, не отходила от компьютера по шесть дней в неделю. Я нигде не появлялась, ходила только два раза в месяц на часовые встречи с Готорденом, все остальное время проводила в библиотеке или дома. На следующие девять месяцев я исчезла из жизни. Помимо Кристи моей жизнью в Гарварде был только Дэвид. А так как Дэвида не стало…
Но мне нравилось одиночество. Нет, неверно: мне требовалось одиночество… требовалось время на… на то, наверное, чтобы предаться горю. Но еще было просто необходимо как-то перезагрузить мозги и упрятать смерть Дэвида в дальний ящик с надписью: «Доступ запрещен». Никто не мог запретить мне тайно скорбеть и оплакивать Дэвида, но при этом я должна была принять факт его смерти, смириться с его безвозвратным уходом. И я была исполнена решимости никого не допускать к своему горю, никому и никогда не показать, какую тоску испытывала на самом деле.
Вскоре после похорон прошла бурная обличительная кампания, как в Гарварде, так и в прессе, касавшаяся сотрудников кафедры английской литературы, подвергших Дэвида несправедливой травле. Игра на сей раз была честная, достойная «Гарвард Кримсон», и в результате подонки, что жаждали его крови, были с позором изгнаны. Но что это меняло теперь? Дэвид не встал из гроба. Три месяца спустя после «несчастного случая» в часовне университета отслужили панихиду. Я, конечно, присутствовала. После службы, когда народ стал расходиться, многие потянулись к Полли, а я, задержавшись у двери в часовню, наблюдала за происходящим. В этот миг Полли осмотрелась, и так случилось, что взгляд ее упал на меня. Вдова оглядела меня холодно, но спокойно, за этим последовал быстрый короткий кивок-приветствие. Потом она отвернулась к друзьям, столпившимся вокруг. Хотела ли Полли показать, что ей известно обо мне? Но почему после ледяного взора мне был адресован кивок едва ли не сочувственный — неужели она признавала существующую между нами связь и роднящую нас утрату? Может быть, я пыталась вложить слишком многое в пятисекундный обмен взглядами. Не исключено, что она просто отвела в мою сторону глаза, пытаясь сохранить самообладание в этот непростой момент. А кивок, возможно, был всего лишь нейтральным приветствием: «Здравствуйте… кем бы вы ни были».
Нам никогда не узнать, что в действительности кроется за невысказанным. Жест, выражение лица могут иметь любое значение, все зависит от интерпретации. Точно так же подчас невозможно досконально узнать истинные причины катастрофы. Следовательно, вступив на путь недосказанности, можно оградить себя от многого.
Вот чему научила меня смерть Дэвида. Если ни в чем не сознаваться, окружающим остается лишь строить догадки. Доказательств у них нет. Если тщательно хранить тайну, она на самом деле остается тайной. Эта мысль некоторым образом меня утешала, и не только потому, что в ней я увидела основу оборонительного щита, необходимого для дальнейшей жизни в Гарварде, но и потому, что она каким-то образом помогла разложить по полочкам все мои переживания, все отчаяние и гнев, позволила справиться с бушующими в душе демонами. Я почти не позволяла себе отвлекаться от работы над диссертацией. Профессор Готорден — а он прочитывал главу за главой по мере их появления на свет — был, казалось, доволен результатами. Когда я закончила, он выразил восхищение тем, что я сумела сделать это на шесть месяцев раньше официально установленного срока.
— Мне просто удалось как следует сосредоточиться, — объяснила я.
Обычно между написанием диссертации и ее защитой проходит четыре месяца. Но Готорден, явно желая ускорить процесс, сообщил мне, что назначит защиту до того, как члены ученого совета разъедутся на летние каникулы. На защите членами кафедры было задано всего три вопроса по поводу моей работы «Инфернальная двойственность: смирение и противление в американской литературе». Они касались влияния Эмиля Золя на творчество Драйзера и прогрессивной политической мысли в «Джунглях» Эптона Синклера. Один из профессоров довольно язвительно прошелся насчет моей тяги к поиску социально-экономического контекста решительно во всех рассматриваемых произведениях (это я легко парировала), другой выразил сомнение в том, не слишком ли «беллестристичен» мой стиль для научной работы… и вот уже я выхожу после защиты, отнюдь не уверенная в том, что мне удалось быть хоть немного убедительной.
Через неделю я получила официальное уведомление от Готордена о том, что защита диссертации прошла успешно и мне присвоена ученая степень доктора философии. Внизу отпечатанного на принтере письма были две строчки, приписанные от руки:
Для меня было истинным удовольствием работать с вами. Желаю успеха.
И инициалы Готордена.
Было ли это вежливым способом сказать мне: «А теперь ступай на все четыре стороны»? Не потому ли он организовал мне стремительную, без проволочек, защиту, чтобы поскорее вычеркнуть меня из жизни кафедры и своей? Или это снова лишь одно из различных толкований, возможных для этих десяти слов? Неужели в мире всегда все так запутанно и допускает множество интерпретаций?
Спустя несколько дней после получения письма от Готордена мне позвонили из Гарвардского бюро по трудоустройству выпускников и пригласили на беседу. Сотрудница, встретившая меня — деловитая дама лет сорока по имени мисс Стил, — сообщила, что в Висконсинском университете в Мэдисоне только что открылась вакансия — освободилось место старшего преподавателя.
— Это редкий случай, когда впоследствии возможно будет заключить бессрочный контракт, и Висконсинский университет, как вы знаете, числится в ряду лучших государственных вузов.
— Я готова ехать на собеседование.
Двумя днями позже я вылетела в Мэдисон. Заведующий кафедрой — довольно издерганный тощий человек по фамилии Уилсон — встретил меня в аэропорту и по дороге в университет изливал мне душу. Он многословно рассказывал о том, что вакансия освободилась потому, что старший преподаватель внезапно проявил нездоровый интерес к студентке и был уволен; что необходимо найти еще одного человека — некому читать средневековую литературу, так как женщина, что вела этот курс в течение двадцати лет, допилась до того, что угодила в реанимацию, а…
— Ну, что тут скажешь? — подвел итог Уилсон, — Перед вами самая типичная ни на что не способная кафедра английской литературы.
Ближе к вечеру я сидела за столом для переговоров в административном здании, где со мной беседовали сам Уилсон и еще четыре сотрудника кафедры. В глаза мне бросилась подавленность будущих коллег, они выглядели одновременно и вялыми, и настороженными. Они бросали на меня оценивающие взгляды, как бы прикидывая, не слишком ли я высокого мнения о собственном уме, представляю ли для них угрозу или позволю себя подмять. Мне задали вопрос о скандале, из-за которого один из преподавателей вынужден был оставить свой пост.
Осторожно, предостерегла я себя, после чего ответила:
— Трудно судить, ведь я не знаю подробностей.
— Но что вы вообще думаете о правилах, запрещающих интимные отношения между студентами и членами преподавательского состава? — настаивала та же женщина.
Уж не известно ли ей обо мне и…?
— Это недопустимо, — ответила я, глядя ей прямо в глаза. Больше эта тема не затрагивалась.
Вечером я летела назад, в Бостон, вспоминая, как Дэвид однажды сказал мне: «Если когда-нибудь решишь стать университетским преподавателем, вспомни избитую, но освященную веками истину — в университетской среде все только и делают, что грызутся между собой, а причина одна — мало платят».
Дэвид. Бедный мой, чудесный Дэвид.
А я еще собираюсь войти в тот самый мирок, который довел его до смерти…
Поэтому, когда через три дня мне позвонили из Висконсина и сообщили, что я принята на работу, я сказала заведующему кафедрой, что отказываюсь от нее.
— Но почему же? — оторопел он.
— Я решила зарабатывать деньги, — объяснила я. — Серьезные деньги.
Назад: Глава вторая
Дальше: ЧАСТЬ ВТОРАЯ