Глава 20
— Привет…
В дверях денника Гарры стоит Дэн. Темный силуэт против света, льющегося снаружи.
— Привет, — отвечаю я.
Я сижу на корточках, прислонившись к дальней стене, и чувствую себя очень несчастной.
— Тебя твоя мама искала, — говорит Дэн.
Я шмыгаю носом, провожу пальцем под глазами.
Какое-то время Дэн смотрит на меня, потом входит и тоже опускается на корточки. У противоположной стены.
— Я до тебя дозвониться пыталась, — говорю я примерно через минуту.
Он отвечает:
— Я был очень занят.
Дэн слишком вежлив, чтобы продолжать. А я — слишком измотана, чтобы на чем-то настаивать.
— Я в полицию звонила, — говорю я.
— Да? И что они?
— Да все то же. Они типа не предъявляют мне обвинения, но я все равно типа преступница, которой не положено ничего знать.
Он глядит на меня с непроницаемым видом, потом опускает голову, словно на полу обнаружилось нечто очень интересное.
— Я им тоже звонил, — говорит он наконец.
— И что удалось выяснить?
— Сказали, что весь конфискат обычно выставляют в конце года на аукцион, но в данном случае надо учитывать особые обстоятельства…
— Какие особые обстоятельства?
— Ну, во-первых, это живое животное. А во-вторых, Маккалоу живет в Нью-Мексико, так что и суд там будет. Может, туда и Гарру перевезут.
Я смотрю мимо него на темные шероховатые вертикальные доски. Глаза режет, точно песком, я без конца смаргиваю.
— Похоже, — говорю я, — тебе они куда больше рассказали, чем мне.
Он отвечает:
— Может, и так, но все равно я мало полезного разузнал. Разве что попросил их дать мне знать, если что-то изменится.
Я смотрю на свои руки — больше нет кольца. Я не знаю, что еще сказать.
Дэн поглядывает на часы, потом снова на меня.
— Уже пора, — говорит он. — Время ехать. Ты в порядке?
Я молча киваю. Он встает и подходит ко мне, протягивая обе руки. Я беру их, и он ставит меня на ноги.
Я вытряхиваю конюшенную пыль из новенького черного платья, и мы идем к дому.
* * *
Вот оно, завершение всех земных дел. Итог всех наших стремлений. Деревянный ящик над раскрытой могилой…
Я никогда не присутствовала на похоронах. Такая вот я ходячая аномалия. По глупости я ожидала, что гроб опустят вниз могильщики. Люди с каменно-неподвижными лицами, которые встанут по трое справа и слева и будут медленно отпускать веревки, пока гроб не ляжет на дно.
Вместо этого гроб с телом отца покоится на двух синих поперечинах, его удерживает прямоугольное устройство, установленное над могилой.
Невозможно поверить, что это он там, внутри… Еще трудней мысль о том, что все, делавшее его моим папой, — его душа, его сущность — улетучилось неизвестно куда. Знать бы куда. Рассеялось ли, подобно завитку дыма? И если так, то сразу это происходит или постепенно? А может, душа еще здесь, витает рядом с оставленным телом? Понимает ли папа, что происходит? Может, он с ума сходит, запертый в темноте? Может, нам выпустить его оттуда?..
Священник поет, негромко выводя красивый мотив:
— In paradisum deducant te Angeli; in tuo adventu suscipiant te Martyres…
Рядом со мной стоят Мутти и Ева. Хмурый Дэн — по ту сторону. С нами здесь еще дюжины три человек. Существенно меньше, чем было на заупокойной службе.
Я даже удивилась, сколько народу пришло. Мутти и папа никогда не отличались общительностью. Они не устраивали вечеринок, не состояли в клубах, а всей родни — какие-то дальние кузены в Австрии. И вот поди ж ты…
— Dominus Deus Israel: quia visitavit et fecit redemptionem plebis suae. Et erexit cornu salutis nobis, in domo David pueri sui. Sicut locutus est…
Господи, гроб начинает опускаться. Моего папу поглощает земля. Я затаиваю дыхание, чтобы не закричать: «Стойте, стойте! Что вы делаете!..»
Я удерживаю воздух в легких и сосредотачиваюсь на том, чтобы стоять неподвижно…
Гроб продолжает уходить вниз, медленно, плавно, пока полированная крышка не исчезает из виду.
Вот его и не стало. Совсем…
Я все не могу объять эту мысль. Как это может быть, чтобы кого-то — не стало? Ну то есть в теории мы все понимаем, что жизнь — это дуга. В детстве мы стартуем по восходящей, переживаем высший взлет — и медленно идем вниз. А там и кончина.
Вот только применить эту теорию к папе…
Я видела серебристые от старости фотографии из его детства. Пухленький малыш, заразительно улыбаясь, бежал по лужайке в матерчатых подгузниках и белых пинетках. Я просматривала газетные вырезки и фотографии из дней его жокейской славы. Я помню его как родителя: суровым, немногословным, крайне скупым на похвалу. Вместо того чтобы восхвалить меня до небес за что-нибудь правильное и удачное, он, бывало, лишь чмокнет в лоб — вот и все. Я помню, как он стучал в мою дверь еще до рассвета, громко хлопал в ладоши и кричал: вставай, пора за работу! В середине дня у меня бывал трехчасовой перерыв на школьные уроки с личным наставником, но все остальное время я проводила в седле. Я ездила и ездила, то на одной лошади, то на другой, и вечером у меня еле хватало сил дотащиться до дому. Я была несчастной и одинокой. У меня над головой словно бы постоянно висела черная туча, не дававшая пробиться солнечному лучу…
…Пока не появился Гарри. Гарри сразу все изменил. С ним я впервые ощутила настоящую страсть к тому, чем занималась. Если раньше меня не загнать было на лошадь, то теперь — не стащить. Правда, папы больше не было рядом, чтобы меня терроризировать. Он отправил меня тренироваться у Марджори.
Теперь я со стыдом вспоминаю, как радовалась, что родители отослали меня… Марджори гоняла меня безо всякой пощады, но и нахваливать не забывала. Как я лезла из кожи, чтобы ей угодить! Как я ею восхищалась! Я чувствовала себя узником, выпущенным из тюрьмы. В моей жизни у Марджори было лишь синее небо, холмы вдоль горизонта… и огромная полосатая лошадь. Все ли дети так отчаянно рвутся из дому? Не знаю, просто, черт подери, папа мне действительно продохнуть не давал…
И вот я стою у его могилы и тщетно пытаюсь уразуметь — как прежний моложавый папа, больше напоминавший строевого сержанта, превратился в старика, даже защищавшего меня от Мутти?.. А от меня самой — Еву, в той истории с татуировкой?..
Я смотрю на разверстую могильную яму…
— …misericordiam cum patribus nostris: et memorari testamenti sui sancti, — произносит священник.
Торжественно оглядывается и продолжает по-английски:
— Я есмь воскресение и жизнь; верующий в Меня, если и умрет, оживет. И всякий, живущий и верующий в Меня, не умрет вовек…
Я надеюсь на это. Истинно верующей меня не назовешь, но я надеюсь. Может, эти мысли сами по себе меня обрекают на вечную гибель. Тут я ничего поделать не могу. Ну нету во мне того, что требуется для веры.
Теперь нам предстоит прочитать молитву. Притом молча — предполагается, что мы произнесем ее мысленным хором. Я вспоминаю первые слова, запинаюсь, путаюсь… И не могу продолжать.
Движимая каким-то неведомым чувством, я дотягиваюсь и беру Мутти за руку. Я закусываю губу, поскольку очень боюсь, что она меня оттолкнет, но при первом же прикосновении она крепко стискивает мою кисть. Холодные костлявые пальцы хватаются за мои с такой силой, что кольца впечатываются в кожу. Я задерживаю дыхание и закрываю глаза.
Когда я вновь открываю их, священник наклоняется и берет горсть земли. Потом не без изящества взмахивает рукой и роняет толику земли в могильную яму. Стук по крышке гроба поистине невыносим…
— Memento homo quia pulvus es et in pulverem reverteris, — произносит он опять по-латыни.
И еще дважды взмахивает рукой.
Я зажмуриваюсь — у меня все плывет перед глазами. Мир перестает опасно кружиться, но мне дурно, я боюсь упасть в обморок. Со мной такое бывало, я знаю симптомы. Если я вдруг упаду, то не свалюсь ли прямо в могилу? И если да, то как они меня станут вытаскивать?..
Мутти еще крепче сжимает мою руку, я даже вздрагиваю от боли. Будь на месте Мутти кто-то другой, я просто пошевелила бы рукой, молча предлагая более удобное положение. Но с ней… Я слишком боюсь, что она разожмет пальцы.
Если сосредоточиться на боли, может, я и сумею продержаться. Я еще обдумываю это, когда в мою свободную руку проникает теплая Евина ладошка. Я тихо ахаю и вдруг принимаюсь мечтать, чтобы служба подольше не кончалась…
* * *
Атмосфера на поминках совсем не такая траурная, как я ожидала. Веселья, конечно, нет, но смешки все-таки раздаются, приглушенные из уважения к смерти. Вероятно, это что-то вроде ступеньки, поворотной точки, помогающей пережить горечь утраты.
В доме полно народа. Люди сидят и стоят группками по трое-четверо, держат бокалы с напитками и тарелочки с закуской. Еда прибыла вместе с гостями. Я не знаю, что в смерти такого, что все бросаются готовить, но в дом вносили то кастрюли, то пироги, то цельнозерновые хлебцы, фаршированные соусом и шпинатом… Так что теперь на кухонных столах нет свободного места.
Помимо Мутти и Евы мне знакомы здесь только Дэн, Жан Клод и наши конюхи.
Я тоже держу бокал и тарелочку, только ничего не пью и не ем. Я держу то и другое перед собой, словно щит, потому что чужие люди столько раз подходили пожать мне руку, что я больше не могу этого выносить. Если кто-нибудь еще попросит меня принять соболезнования, я закричу и выкину тарелку в окно…
Я бреду по коридору в сторону гостиной, но на пороге останавливаюсь. На диване сидит Ева. Рядом стоит Луис и держит ее за руку.
— Аннемари, — окликают меня.
Подходит женщина, которую я совершенно точно первый раз вижу.
— Очень сожалею о вашей потере, — говорит она.
И сочувственно пожимает мой локоть — держись, мол.
— Спасибо вам, — говорю я и гляжу то ли мимо, то ли поверх ее головы.
Дэн стоит на одном колене напротив Евы и что-то очень серьезно ей говорит. Она кивает, глядя на него снизу вверх.
— Замечательная служба была, — говорит миниатюрная дама. — Уверена, ему бы понравилось. А Урсула-то как держится, бедняжка! Вам всем сейчас тяжело…
Я смотрю на нее. Она немолода, светлые волосы кажутся жесткими от лака. Лицо неестественного яркорозового цвета, пухлое, обильно напудренное. Глубокие морщины от крыльев носа к верхней губе. Туда успела проникнуть растекшаяся помада.
Я поворачиваю голову. С того места, где я стою, видны кухня и весь коридор.
— Мой муж до смерти хотел увидеться с вами, — продолжает блондинка. — Ой, простите, с языка сорвалось…
И она прикрывает рот унизанной перстнями рукой.
— Простите, я не хотела. Антон так часто о вас говорил… Так вами гордился… Мы с Эрни помним, как вы выступали на соревнованиях. Мы тогда еще с вашими родителями не познакомились. Только любовались фотографиями в журнале «Конный спорт». Ваш замечательный ганновер… Так что можно считать нас с вами очень давними знакомыми.
Она берет мой локоть и начинает аккуратно тянуть.
— Идемте, я вас мужу представлю. Вон он стоит…
Я послушно иду, но думаю только о том, как бы отделаться от назойливой дамы и ее мужа Эрни. Как бы вовремя удрать в заднюю дверь и не устроить скандал. Выйдя в коридор, я оставляю тарелочку с едой на телефонном столике. Проходя мимо лестницы, я сую руку сквозь перила и ставлю на ступеньку бокал.
Мне жизненно необходимо под любым предлогом выбраться наружу. Я словно бы иду по тоннелю, и стены вот-вот сойдутся и раздавят меня. Передо мной возникают человеческие лица. Они кажутся искаженными, словно я смотрю на них через выпуклую линзу. Возникнув, они тотчас исчезают, и это хорошо, потому что иначе я просто растолкала бы их.
Выйдя наконец из дому, я заново обретаю способность дышать, но и тогда не решаюсь остановиться. А не то, чего доброго, кто-нибудь поймет это как приглашение и опять начнет с разговорами приставать.
На полдороге до конюшни я нагибаюсь и стряхиваю туфли. В нейлоновых чулках по гравию идти больно.
Я перемещаюсь на траву, следя только, чтобы не нахвататься репьев.
Под ноги попадается груда битого камня. Я перебираюсь через нее осторожно, будто перехожу горячую лаву. И вот наконец ступаю на цементный пол, гладкий и такой упоительно прохладный.
Между прочим, эти чулки стоили целое состояние. Они черные и шелковистые, и я выбрала их потому, что в руке они ощущались, словно вода. Я раскошелилась на две пары, полагая, что спущу половину петель, не успев их надеть. Надо бы снять их, пока вконец не испортила, но на что мне черные чулки?.. Мои цвета — разные оттенки синего и голубого: от лепестков барвинка до индиго, от цвета яиц малиновки до кобальта. За всю жизнь у меня был только один черный костюм.
Я тогда только начала работать в «ИнтероФло». Я шла на свое первое собрание отдела и хотела выглядеть серьезным, хватким, компетентным профессионалом. Вот и надела облегающую юбку и дополнила ее мягкой водолазкой с высоким воротником — то и другое аспидно-черное. В этом прикиде я себе напоминала то ли черную кошку, то ли ночного взломщика, то ли художника, живущего на чердаке. А потом, заглянув в удобства, я обнаружила зеленый леденец, приклеенный к плечу. Это Ева его там устроила, когда утром обнимала меня на прощание. Спрашивается, с какой стати Ева сосала леденец в восемь утра? А потому, что ей приспичило в июле надеть зимние сапожки, а я торопилась на работу. И кроме того, свой штатный завтрак из здоровых продуктов она все-таки съела…
Я подхожу к деннику Гарры. Прохожу мимо. Останавливаюсь у денника Гарри. Я больше не ощущаю, что это денник Гарри. Теперь, скорее, это денник Бержерона. Да и тот скоро уедет от нас. Будь здесь Гарра, я переставила бы его сюда в ту же секунду, как опустеет этот денник. Это самое лучшее помещение, главные апартаменты в конюшне…
Я прячусь в комнате отдыха, но скоро в дверном проеме появляется Дэн.
— Привет, — говорит он. — Ты как, нормально?
— Не знаю, — говорю я.
Я лежу на облезлом зеленом диване и незряче гляжу в окно. Босые ноги я закинула на столик и скрестила. Итальянские кожаные туфли валяются в углу. Вместе со скомканными чулками.
Дэн делает шаг вперед, обозревая эту картину.
— Сделай доброе дело, а? — говорю я. — Запри дверь.
Он останавливается.
— В смысле, с той стороны? Или с этой?
— С этой, — говорю я.
По-моему, он вздыхает с облегчением. Закрывает дверь, со щелчком прижимает кнопочку в центре ручки. И подсаживается ко мне на диван. Он так близко, что я касаюсь его бедром. Он берет мою руку и укладывает себе на колено.
Он ничего не говорит. Просто сидит рядом, держит меня за руку, и я благодарна ему за молчание. Потом я тихо опускаю голову ему на плечо.
Я говорю:
— Я видела, как ты беседовал с Евой.
— Ну да. И, мне кажется, тебе было бы тоже интересно это послушать.
— Ну-ка, ну-ка. — Я выпрямляюсь и поворачиваюсь к нему.
— Она спрашивала, какие курсы необходимо окончить, чтобы ее в ветеринарное училище приняли. И еще — не буду ли я возражать, если она и зимой в центре помогать будет…
До меня постепенно начинает доходить смысл услышанного.
— Дэн… — шепчу я.
У меня нет слов, только влага закипает в глазах.
— О Дэн…
И я реву в три ручья.
Он притягивает меня к себе и крепко обнимает. Я хочу растаять в его руках, растаять в самом прямом смысле слова и навсегда остаться в таком состоянии. Я прямо чувствую, как сила перетекает из его тела в мое.
Очень скоро я самым естественным образом принимаюсь гладить его руку и плечо. Робко и осторожно, словно изучая. Потом поднимаю голову. Его синие глаза смотрят так пристально, что у меня в очередной раз перехватывает дыхание.
Я целую его. И его губы немедленно отзываются. Они мягкие и теплые, лицо гладкое. Он берет мое лицо в ладони и целует меня до того нежно, что я опять словно бы таю.
Откинувшись, я расстегиваю молнию на платье.
— Аннемари…
— Ш-ш, — шепчу я, выскальзывая из верхней половины платья.
Он смотрит на мою грудь. Два бледных холмика в черном кружеве лифчика. Потом снова переводит взгляд на лицо. И косится на окно.
— Нас никто не может увидеть?
— Нет, — говорю я. — Только всадник на лошади.
Таких, как я, наверное, ждет десятый круг ада. Тех, кто занимается любовью спустя всего несколько часов после похорон отца. Тем не менее я ощущаю вселенскую справедливость своего нынешнего поступка. Я прижимаюсь к его обнаженному телу и чувствую себя так, словно в дом родной возвратилась. Вот теперь все части головоломки встали на место.
Потом мы лежим, переплетя руки и ноги. Дэн вытянулся вдоль спинки, а я — у него под боком, этак развратно закинув на него ногу. Он проводит кончиками пальцев от плеча до бедра и обратно. Гладит рваный шрам на моем животе, грудь, вздернутый сосок. Наклоняется и целует меня в ухо.
— Ты неверо…
Он не договаривает. Снаружи какой-то шум. Мы сперва замираем, потом вскидываемся на локтях, выглядывая в окошко.
Ева вывела на манеж Бержерона и собирается сесть в седло. Одна нога в стремени, повод в левой руке. Берется за луку — и вот она уже в седле.
Дэн хватает меня за плечо, и мы тихо перекатываемся на пол. Я приземляюсь сверху, сердце отчаянно колотится.
— Господи, — говорю я и зажимаю себе рукой рот.
Пальцы так и дрожат.
— Тихо, — шипит Дэн.
Его губы вплотную у моего уха.
Я смотрю туда, где осталась наша одежда. Безнадежно. Не дотянуться.
— Боже, Дэн, что делать-то будем?
Он по-прежнему придерживает меня. Потом, ерзая бедрами, утягивает нас обоих к стене под окном.
— Пока ничего сделать невозможно, — говорит он, когда мы там устраиваемся.
— Она нас может увидеть? Если она…
Дэн перекладывает меня, зажимая между собой и стеной. И прикрывает пальцем мои губы.
— Она нас не увидит. Но нам не выбраться, пока она на манеже.
Я в отчаянии кошусь на окно.
— Не волнуйся, — говорит Дэн. — Она точно нас не увидит. Обещаю.
Он жмется ко мне, втискивая в угол. Дыхание у него теплое и влажное.
— Во всем надо видеть хорошее. Можно было и в худшем месте застрять…
Я чувствую себя за ним как за стеной, только стена живая, теплая… и такая приятная. Невзирая на пикантность ситуации, в которой мы оказались, я устраиваюсь со всеми возможными удобствами и… невероятно, но факт — чувствую этакое шевеление около обнаженного бедра.
— Дэн, — говорю я потрясенно.
Он отводит мои волосы и кончиком языка касается уха.
— Ммм… — отзываюсь я, и сладостная дрожь пробегает по телу.
— Я люблю тебя, Аннемари.
— О Дэн…
— Отвечать не обязательно, — сообщает он мне по-прежнему шепотом. — Я просто хотел тебе это сказать.
От наплыва чувств у меня перехватывает горло, а глаза снова полнятся слезами.
— О Дэн, — говорю я и чувствую, как он тихонько пододвигает меня в соответствии со своими намерениями. — Я тебя тоже люблю. Правда, правда, правда…
* * *
Ночью мы с Мутти сидим напротив друг друга в ушастых креслах. Опустившись на колени, она разжигает газовый камин, хотя на дворе август, и выключает свет.
Все гости давно убрались. Даже те, кто задержался помочь нам с уборкой. Ева отправилась спать, сославшись на усталость. Прежде чем уйти, она приподнялась на цыпочки и поцеловала меня в щеку.
Мы с Мутти потягиваем «Ягермейстер» из бокалов граненого хрусталя и молчим. Как хорошо помолчать после всех сегодняшних событий!
Я сижу в кресле боком, закинув ногу на ручку. Я балуюсь со своим бокалом — кручу его против света так и этак, ловя гранями отражение пламени.
Мутти переворачивает свой кверху дном, отправляя в рот последнюю капельку.
— Еще налить? — спрашивает она, поднимаясь.
— Нет, Мутти, спасибо, — отвечаю я, продолжая вертеть бокал. — А ты пей на здоровье.
Она подходит к целой выставке хрустальных графинов, которые приготовила для гостей, и наливает себе немножко. Возвращается на место.
— Мутти…
— Да?
— Я вообще-то серьезно предлагала деньги от продажи дома, чтобы выручить ферму.
— Ты не должна этого делать.
— Должна. Очень даже должна.
Мутти долго молчит, глядя на меня. Потом произносит:
— Это потому, что ты чувствуешь себя виноватой.
— Нет, не потому.
— Именно потому. Только ты все равно ему не обязана. Он любил тебя и знал, что ты любишь его. Этого достаточно.
— Он… правда? — спрашиваю я.
У меня по щекам обильно текут слезы. Я не успела с собой совладать.
— Конечно, Liebchen.
— И он меня простил?
— За что? — говорит она. — Чепуха какая…
— За то, что я бросила конный спорт…
Мутти смотрит на меня в ужасе.
— Нет, в самом деле, — говорю я. — Я же знаю, я ему сердце разбила. Я…
Мутти качает головой и вскидывает ладонь. Я замолкаю.
— Папа тебя любил, — говорит она. — Да, он был разочарован, конечно, но он никогда тебя не винил.
— Но ведь мы все эти годы почти с ним не разговаривали!
— Потому что ты не могла вынести нашего общества.
— Мне было стыдно из-за того, во что я превратилась…
Мутти молчит, взвешивая мои слова.
— Мы на тебя очень давили, — говорит она. — Думается, не надо было с тобой так. Но перед тобой открывались такие возможности…
Она качает головой.
— Мы думали, стоит только тебя поддержать, и ты найдешь себе другого коня. И тогда у тебя опять все получится. Не знаю… Возможно, мы заблуждались…
Услышать от Мутти нечто подобное — поистине дорогого стоит. Я молчу, опасаясь разрушить волшебные чары.
— Твой папа… — продолжает она. — Он так хотел, чтобы ты сделала в конном спорте блистательную карьеру. Я знаю, он не давал тебе продохнуть, но нам казалось, это к твоей же пользе. Опять же, ты настолько быстро прогрессировала…
Мутти делает паузу, похлопывая пальчиком по губам.
— Быть может, мы заблуждались… В таком случае да простит нас Господь. Нам казалось, мы правильно поступали. Ты была вправду удивительно хороша, всадница от бога, и мы боялись упустить дарованный тебе свыше талант. Мы полагали, что способствуем твоему счастью…
— Да, — говорю я. — Наверное, я могла быть счастлива.
— Так или иначе, ты проложила свой собственный путь.
— Нет, Мутти. Не проложила… То есть, конечно, я всю жизнь что-то делала. То одно, то другое… Но то ощущение, которое я испытывала верхом на Гарри, так и не вернулось. Вот у меня шарики за ролики и заскочили, когда появился Гарра. Вроде как второй шанс… Не знаю… Я, наверное, чушь несу, да?
Я умолкаю, чтобы не разреветься вконец. Мутти ждет, потягивая вино.
— В общем, я хочу употребить деньги на спасение фермы.
Я пытаюсь подобрать убедительные слова, чтобы она по-настоящему поняла меня.
— Это даже не из-за папы. Это ради нас всех. Для тебя, для меня, для Евы… Слушай. — Я передвигаюсь на краешек кресла, меня уже не остановить. — Я не хочу уезжать отсюда. Что мне где-то там делать? Чем в Миннеаполис, я лучше на Аляску уеду. И потом, здесь есть лошадка, которую я для Евы хочу взять. Она говорит, что в школу вернется и в центре по спасению помогать будет. Куда ей переезжать? Да и мне? И тебе тоже, кстати. Нет, самое разумное — это осесть тут. Ты будешь вести дела на конюшне, я — с учениками возиться…
— Ты не сможешь учить, — отмахивается она.
— Это почему?
Я сама слышу, что в голосе у меня звучит обида.
— Я вообще-то по четырехзвездочному уровню работала на…
— Все это мне известно, — с некоторым раздражением перебивает она. — Я там была, если помнишь. Просто как ты будешь учить, если не ездишь сама?
— Значит, поеду.
Она быстро оборачивается и смотрит на меня как на полоумную.
— Что ты на меня как на дурочку смотришь?
У Мутти на лбу движутся морщины, но она молчит.
— Что я такого безумного предложила? Я же не на соревнования заново собираюсь.
— Просто все эти годы ты на стенку лезла от малейшего упоминания…
— Верно. Однако теперь все изменилось. Все по-другому…
Я медлю, не зная, как объяснить ей, что весь мой мир сменил орбиту, что я в лепешку расшибусь, только бы здесь остаться. С этой фермой связано мое будущее. И будущее Евы. И за это я намерена драться. И Дэна я во второй раз нипочем не потеряю.
И я так хочу снова сесть в седло, что аж ноги чешутся. И по ночам снится…
В итоге я прихожу к выводу, что объяснять бесполезно. Я могу только показать ей.