Глава 5
Второй бокал растянулся на два часа. Я не осознавала, что время летит так быстро, пока кто-то не уведомил нас, что уже и впрямь поздно. Ну, хорошо, согласна, я немного покривила душой. Раз или два я задумывалась о том, что мы все говорим, говорим, говорим — ведем остроумную беседу, причем так увлеченно, непринужденно (я почувствовала себя страшной эгоисткой от того, что отметила это) — и что я игнорирую свой внутренний голос, время от времени раздражавший меня напоминанием о том, что уже поздно. И я медленно потягивала вино, опасаясь, что, если слишком быстро осушу свой второй бокал, это спровоцирует нервный обмен репликами о том, что пора расходиться, тем более что нам обоим садиться за руль и завтра с утра у нас обоих дела.
Однако я забегаю вперед. Мы согласились выпить по второму бокалу вина. Когда наш заказ принесли, Ричард намекнул официанту, чтобы он больше не беспокоил нас, сказав просто:
— Хорошо, больше ничего не нужно.
Официант понимающе кивнул и оставил нас в покое. Как только он удалился, Ричард заявил:
— Держу пари, он выпускник МТИ, пишет диссертацию по астрофизике и жалеет, что ему четыре дня в неделю приходится надевать форму солдат французского Иностранного легиона и работать за чаевые.
— По крайней мере, он знает, что, если все пойдет хорошо, через пару лет он получит профессорскую должность или место в престижной исследовательской лаборатории и своими навыками официанта, приобретенными за год работы в кембриджской «Касабланке», будет щеголять как своего рода коронным номером на вечеринках.
— Если у астрофизиков есть коронные номера.
— У кого их нет?
— Так-так. И какой же ваш коронный номер?
— У меня его нет.
— Но вы же сами только что сказали…
— Вот всегда так. Скажешь что-то остроумное и попадешь впросак.
— Ну, хорошо, попробую выразиться иначе. Допустим, я попрошу вас спеть что-нибудь…
— У меня ужасный голос, — ответила я.
— Или что-нибудь сыграть?
— Увы, я не училась игре на музыкальных инструментах, о чем теперь глубоко сожалею.
— Ну, продекламировать?
Я на мгновение внутренне сжалась в комок, замерла — и тем самым по глупости выдала себя.
— Значит, вы декламируете? — уточнил Ричард, расплывшись в улыбке.
— Почему вы так решили?
— Вы покраснели.
— О боже…
— Ну и зачем же смущаться? — спросил Ричард.
— Не знаю. Может, потому…
— Итак?
— Стихи, — выпалила я — прямо, откровенно, как на исповеди. — Я читаю стихи.
— Потрясающе.
— Откуда вы знаете? Вы же меня никогда не слышали.
— Так прочтите.
— Исключено.
— Почему?
— Потому что… я вас не знаю.
Едва я это произнесла, на меня накатил смех.
— Простите-простите, — извинилась я. — Какая нелепость.
— Нет, вы просто восхитительно старомодны: «Я никогда не читаю стихи на первом свидании».
Я снова напряглась, бросила отрывисто:
— При чем тут первое свидание?
Теперь смутился Ричард:
— Наверно, глупее ничего еще в жизни не говорил. Сущая наглость с моей стороны.
— Я просто хотела прояснить ситуацию.
— Мне это и без того было ясно. Просто иногда я сначала говорю, а потом думаю. Но у меня и в мыслях не было…
— Эмили Дикинсон, — услышала я свой голос.
— Что?
— Стихи, что я читаю. Часто это Эмили Дикинсон.
— Поразительно.
— Или странно.
— Почему странно? Вот если б вы назвали Эдгара Аллана По или, не дай бог, Лавкрафта…
— Он не писал стихов.
— Пусть он самый расхваленный американский писатель, но я никогда не был поклонником высокой готики. Пожалуй, мне нравятся вещи, в которых описываются сердечные дела, повседневная жизнь…
— Как у Эмили Дикинсон.
— Или у Роберта Фроста.
— Роберт Фрост теперь в немилости, — заметила я. — Все называют его старым янки, старомодным поэтом. Но такие строки, как «Лес чуден, темен и глубок. Но должен я вернуться в срок; И до ночлега путь далек…», — символ американской пасторальной поэзии, их могут оценить даже водители грузовиков.
— В отличие от поэзии Уоллеса Стивенса.
— Кстати, он занимался страхованием. И работал в Хартфорде, столице страхового бизнеса Америки.
— И такая есть?
Уф.
— Простите. Непорядочно с моей стороны.
— Однако вы правы. Хотя Хартфорд мало чем может похвастать.
— Какое-то время там жил Марк Твен… когда занимался страхованием.
Ричард на мгновение погрузился в раздумья, явно пытаясь составить мнение обо мне.
— Я что-то не то сказала? — спросила я.
— Напротив. Просто я поражен вашими познаниями.
— Не так уж много я знаю.
— Но вам известно о ранней — нелитературной — деятельности Марка Твена, вы ссылаетесь на Уоллеса Стивенса.
— Я не ссылалась на Уоллеса Стивенса. Я говорила о Роберте Фросте.
— Какое ваше любимое стихотворение Фроста? — спросил он.
— Пожалуй, оно наименее типичное для его творчества и самое тревожное из всех его стихотворений…
— «Огонь и лед»?
Теперь я внимательно взглянула на Ричарда, заметила:
— А вы разбираетесь в поэзии.
На этот раз я не увидела смущенной улыбки, он не прятал глаза, а смотрел на меня открыто.
— Я говорю с вами обо всем этом лишь потому, что вы разбираетесь в поэзии.
— А я говорю вам все это, потому что вы разбираетесь в поэзии. Поверьте, очень редко встретишь человека, который знаком со стихотворением «Огонь и лед».
— Но наизусть я его не знаю.
— Наверняка знаете.
Чтобы успокоиться, я отпила из бокала большой глоток вина. Опустила голову, собираясь с мыслями. Мне вспомнились школа, выпускной класс, тот день, когда мой учитель английского, мистер Адамс, попросил меня встать перед полным актовым залом и прочитать…
Нет, не надо, не вспоминай. Не вспоминай, как ты…
Почему нам всегда вспоминается плохое? Те мгновения, когда мы переживали позор, унижение, были осмеяны. Когда сама мысль о том, чтобы продекламировать что-то и заслужить за это одобрение, навевает самые мучительные воспоминания. Когда…
Кто говорит, мир от огня
Погибнет, кто ото льда.
А что касается меня,
Я за огонь стою всегда.
Но если дважды гибель ждет
Наш мир земной, — ну что ж,
Тогда для разрушенья лед
Хорош,
И тоже подойдет.
Молчание. Ричард, приковавшийся взглядом к моему лицу с той самой секунды, как я начала читать стихотворение, ни разу не моргнул. Закончив декламацию, я осознала, что смотрю на него так, будто жду похвалы. И, сообразив, что я таращусь на него, как школьница, которой хочется услышать, что она угодила своему учителю, я отвела глаза. Увидев это, Ричард коснулся моей левой руки:
— Здорово. Просто великолепно.
Я вздрогнула от его прикосновения, хотя оно было совсем не обжигающим. Ричард просто пытался мягко успокоить и ободрить меня.
— Вы слишком добры, — сказала я.
— Нет, говорю как есть. Откуда вы знаете это стихотворение?
— Его все знают.
— Вы лицемерите.
Лицемерите. Слово-то какое подобрал. Я улыбнулась. Он улыбнулся в ответ. И впервые за вечер я перестала заниматься самоцензурой и поведала ему историю своего унижения, которую никогда никому не рассказывала.
— С этим стихотворением Фроста я познакомилась во время первого семестра в выпускном классе. Наш учитель английского, мистер Адамс, высоко меня ценил, хотя сама я тяготела к естественным наукам. Ему было за пятьдесят. Этакий патриций Новой Англии, эрудит, холостяк, для всех загадка: про него никто ничего не знал. Меня интересовали химия и биология, но слова играли важную роль в моей жизни, и мистер Адамс сразу это понял. В старших классах он вел семинар «Великие литературные произведения». Это был факультативный курс, и в группе нас было всего пять человек. Девчонки из группы поддержки окрестили нас «книжниками», и, конечно, они были правы. Мистер Адамс называл нас командой эрудитов. По его настоянию за тот последний учебный год мы прочитали все — от «Портрета художника» Джойса до «Крыльев голубки» Генри Джеймса и «Вишневого сада» Чехова… который мне особенно понравился, потому что это пьеса о самообольщении, о том, как мы все отказываемся видеть реальность вокруг себя. Но мистер Адамс, помимо всего прочего, заставлял нас читать американскую поэзию. Дикинсон. Уитмена. Стивенса. Фроста. Помнится, когда он познакомил нас со стихотворением «Огонь и лед», я пришла в полное изумление, не могла поверить, что это написал Роберт Фрост, который у всех обычно ассоциировался с образом добродушного дедушки. Этот поэт обладал жизненной силой, его раздирали страсть, гнев, ярость. Все то, что чувствовала я в сложном подростковом возрасте: никому я не нужна, почему я так одинока? Мы целых два занятия обсуждали это стихотворение, пытаясь понять, как в нескольких коротких строках Фрост сумел передать все то, что живет в глубине каждого человека: любовь, милосердие, темные стороны, которые никто из нас не желает признавать. В общем, это стихотворение стало важной вехой в моей жизни. В конце семестра — прямо перед Рождеством — я даже дала согласие на участие в конкурсе чтецов, который должны были проводить на общешкольном собрании перед каникулами. Уговорила меня на это моя учительница по ораторскому искусству, миссис Флэк. Победитель получал в награду словарь Уэбстера — более чем желанный приз для такой фанатки слов, как я. И миссис Флэк — как-то она рассказала мне, что однажды в конце 60-х в Нью-Йорке минут десять пыталась быть актрисой, — считала, что это стихотворение Фроста — поразительно оригинальный выбор для конкурса. Пару часов она поработала со мной над выступлением. Оно должно было проходить так: в зале гаснет освещение, на меня направляют луч прожектора, и я, стоя в этом луче, устремив взгляд на последние ряды зрителей, декламирую стихотворение. Теперь, оглядываясь назад, я думаю, что в 1990 году для уотервиллской школы это выглядело слишком богемно, в стиле Гринвидж-Виллидж 1965-го. Но тогда мне казалось, что это писк. Потом, в день проведения конкурса, прямо перед выступлением, когда я была за кулисами, у меня вдруг сдали нервы. Окончательно сдали. Мне было страшно выходить на сцену, я думала, что буду стоять перед всей школой как идиотка. Не понимаю, что на меня нашло. Прежде такого не бывало. И вот, когда меня вызвали — сказали, что мне пора выступать, — я словно к полу приросла. Миссис Флэк была за кулисами. Ей удалось вытолкнуть меня на сцену. Свет погас. Я быстро встала на нужное место. Включили прожектор. И вот, я стою одна, смотрю в темноту, понимая, что мне просто нужно прочесть стихотворение так, как репетировала, и меньше чем через минуту все будет кончено, и я снова смогу удалиться в свою маленькую личную жизнь. Но, стоя там, в луче прожектора, я чувствовала себя абсолютно голой, беззащитной и нелепой и не могла открыть рот. Я оцепенела… в общем, выглядела полной дурой. Через полминуты из зала понеслись смешки. Учителя пытались урезонить учеников, но те все равно захлопали, размеренно так, неторопливо. Кое-кто засвистел. А потом какая-то девчонка — позже мне сказали, что это была Джанет Броуди, капитан группы поддержки, — крикнула: «Неудачница». Все засмеялись. Прожектор выключили. Миссис Флэк поспешила увести меня со сцены. Помнится, за кулисами я положила голову ей на плечо и разразилась безудержным плачем. Миссис Флэк пришлось позвонить маме, чтобы та меня забрала. Мама — она была не особо сентиментальной, презирала любое проявление слабости — повезла меня домой. По дороге она все качала головой и говорила, что теперь до конца школы я буду пытаться пережить то, что случилось сегодня. И еще сетовала, зачем только я выставила себя на посмешище. Я молчала, но ее слова врезались в меня, как неуправляемый автомобиль. Потому что они точно выражали суть произошедшего. Я выставила себя на посмешище. Публично опозорилась. Переоценила свои возможности. Так же, как это часто случалось со мной и после… С тех пор «Огонь и лед» я больше не читала.
— До сего дня, — сказал Ричард.
Молчание. Я повесила голову.
— Простите, — наконец произнесла я.
— За что?
— За то, что вывалила на вас свои подростковые горести, о которых давно пора забыть. Такие вещи посторонним не рассказывают.
— Я рад, что вы со мной поделились.
— Я никогда никому об этом не рассказывала.
— Понимаю, — сказал Ричард.
— А тут нечего понимать. Просто в жизни бывают унизительные моменты…
Я умолкла на полуслове. Внезапно мне захотелось быть где угодно, только не здесь. Я вдруг почувствовала себя беззащитной, нелепой, потерянной, как тогда, на сцене школьного актового зала, в луче прожектора. Водя пальцем по бокалу, я сказала:
— Мне надо идти.
— Только потому, что вы рассказали мне эту историю?
— Что-то вроде того, да.
— А ваша мать… она всегда была с вами так жестока?
— «Жестока», пожалуй, слишком сильное слово. Просто она не имела привычки миндальничать. Любила меня суровой любовью. Без тепла. Почему вы спросили?
— Мой отец. Он был жесток. Физически жесток. Порол нас ремнем, если мы выходили за рамки дозволенного. Как только мы с братом вышли из того возраста, когда нас можно было шлепать — хотя «шлепать» — это мягко сказано: он хлестал нас ремнем по ногам, — отец стал давить на нас другими способами. Например, однажды я выиграл конкурс на лучший рассказ в Университете штата Мэн. Это был рассказ о человеке, занимавшемся ловлей омаров. Он взял с собой на работу сына-подростка, чтобы научить его основам своего ремесла, но лодка перевернулась, и мальчик утонул. В награду я получил 250 долларов, и мой рассказ напечатали не только в университетском литературном журнале, но еще и в еженедельном приложении к «Бангор дейли ньюс». Как оказалось, половина клиентов моего отца, проживавших в штате, прочитали рассказ. Он позвонил в университет, устроил мне разнос, заявив, что из-за меня у него возникли проблемы в бизнесе, ибо многие его клиенты занимаются промыслом омаров, и то, как я изобразил их жизнь и — особенно — ужасную трагедию, произошедшую по нерадивости одного из их коллег… это просто возмутительно. Тем более что я ни черта не знаю об их мире. И вообще, я бессердечный парень, возомнивший себя писателем, хотя на самом деле всего лишь «посредственный пустозвон». Так и сказал.
Молчание. Потом я спросила:
— Зачем вы мне это рассказываете? Чтобы подбодрить меня?
— Да. Я по собственному опыту знаю, как можно потерять веру в себя из-за недоброжелательности окружающих.
— Я сама к себе недоброжелательна, а это куда хуже. Ведь мы все занимаемся самообманом.
— Вы — нет.
— Пытаетесь подсластить пилюлю.
— Ну, хорошо, в чем выражается ваш самообман?
— Это уже тема для отдельного разговора.
Едва заметная улыбка заиграла на губах Ричарда, когда я произнесла это.
— Согласен.
— Если этот разговор у нас с вами состоится.
— Я был бы этому рад.
— Я занята в выходные.
— Конференция рентгенологов?
— Да, конференция рентгенологов.
— Жаль, — сказал он. — А у меня завтра с утра лишь одна деловая встреча в Броктоне, а потом я целый день свободен.
— А я — нет.
Тон у меня был резкий, неприветливый, такой по-дурацки настороженный. Я отвернулась, но краем глаза заметила, что мой сердитый ответ привел Ричарда в замешательство. Я снова только что захлопнула дверь… из страха. Из страха перед чем? Что этот мужчина предложил мне провести с ним завтра день? Из страха, что я поведала ему случай из своей жизни, о котором так и не решилась рассказать мужу — возможно, потому что предвидела его реакцию. Дэн закатил бы глаза, как бы говоря: «Бедная глупышка Лора», — мне это было так знакомо.
— Очевидно, я опять что-то не то сказал, — произнес Ричард, жестом показав официанту, чтобы тот принес счет.
— Нет, это я была невежлива с вами.
— Я проявил излишнее любопытство, спрашивая, в чем выражается ваш самообман.
— Я не из-за этого вспылила. Дело в том…
Я внезапно умолкла, не желая ничего говорить.
— Вы не обязаны передо мной отчитываться, — сказал Ричард.
— Спасибо, — прошептала я, думая: лучше б мне сквозь землю провалиться.
Принесли счет, Ричард настоял на том, чтобы заплатить за нас обоих. Потом спросил, подключена ли в моем телефоне электронная почта.
— Для меня это слишком дорого, — объяснила я. — Я обхожусь SMS-сообщениями.
— Что ж, тогда я полностью передаю инициативу в ваши руки. Вот вам еще одна моя визитка. Последний номер внизу — это мой мобильник. Завтра я свободен с полудня — и был бы рад провести с вами день. Если не свяжетесь со мной, я не обижусь. Мне было приятно провести с вами этот вечер. И я искренне желаю вам всего самого хорошего. Потому что — не сочтите за дерзость — вы заслужили хорошее.
Молчание.
— Спасибо, — наконец произнесла я. — Большое спасибо.
Мы поднялись из-за стола. Я порывалась сказать ему: «Тогда встречаемся завтра в городе где-нибудь в час?», но снова сдержалась.
— Я провожу вас до машины? — предложил Ричард.
— Незачем. Мне повезло, я нашла парковочное место прямо у кинотеатра.
— Ну, туда все равно еще нужно дойти.
Мы покинули бар и в молчании прошли с полквартала до того места, где я оставила свой старенький автомобиль. Если Ричард и заметил его дряхлость, виду он не показал.
— Что ж, пока… — произнесла я.
— Пока.
Снова молчание.
— Жаль, что завтра не получится, — сказала я, а про себя подумала: теперь я закрыла дверь на два оборота.
— У вас есть мой телефон.
— Да, есть.
— А капитанша группы поддержки… та, что высмеяла вас… уверен, теперь она сожалеет об этом.
— Вряд ли. А знаете, что самое смешное в моей жизни? Моя дочь — капитанша болельщиц. Надеюсь, она не стерва. Но капитанша болельщиц во всех отношениях. И отчаянно стремится быть популярной… любой ценой.
— Значит, она одинока.
— А кто не одинок? — спросила я.
Едва эти слова сорвались с моих губ, я быстро попрощалась и села в машину, расстроенная тем, что только что призналась абсолютно чужому человеку в том, что не дает покоя мне целыми днями, месяцами, годами: что я ужасно одинока.
И что мне было делать после такого грандиозного признания? Я захлопнула дверцу машины и покатила в ночь.