16
Если бы вы увидели, как моя мама идет по улице, то могли бы принять ее за маленькую старушку, которая отправилась покупать еду для своей кошки. И очень бы ошиблись.
Начать с того, что она терпеть не может кошек, потому что считает, будто от них происходит жуткий беспорядок (хотя, как ни странно, она всегда наклонится погладить даже самую паршивую, блохастую кошку, встретившуюся у нее на пути).
Когда вы посмотрите на мою маму, вам может показаться, что вы очень хорошо ее знаете. Но вы опять ошибетесь, потому что совершенно не представляете, что она за человек.
Я знаю о ней только кое-что.
Она считает Долли Партон величайшей певицей и убеждена, что никто не смеет смеяться над ее фигурой. Мама может смотреть любые спортивные передачи по телевизору, но предпочтение отдает более жестким видам спорта: боксу, регби, традиционному футболу. Она не сомневается в том, что ее внук является самым красивым ребенком на свете, и это мнение она считает совершенно объективным и непредвзятым.
Еще кое-что о моей маме. С тех пор как умер мой отец, она временами чувствует себя невероятно одинокой. И не имеет никакого значения количество людей вокруг нее. Она боготворила моего отца и всегда, когда думает, что ее никто не слышит, разговаривает с его фотографиями. Для нее самым замечательным способом провести день является поход на кладбище, на его могилу.
Я знаю, что своей семье и друзьям она внушает невероятное чувство любви. Ее молодые соседи, например, с удовольствием чинят ей краны, а потом долго пьют вместе с ней чай. Целая армия ее седовласых подружек постоянно приглашает ее с собой за покупками в новые магазины, а ее братья звонят ей каждый день.
Моя мама добрая, приветливая и мужественная женщина. Очень мужественная. И хотя после наступления темноты закрывает на замок входную дверь, она всегда готова дать отпор любому хулигану. Когда Пэт был совсем еще маленьким, она пригрозила надрать уши шайке подростков, которые, по ее выражению, вконец разбушевались в местном пабе, носящем название «Вкусная кухня генерала Ли».
Я тогда очень на нее рассердился. Я боялся, что они могут пырнуть ее ножом, потому что в нашем жестоком современном мире даже маленькие старушки не могут чувствовать себя в безопасности. Но сейчас я был даже рад, что она так поступила. В этом ее суть. Такова она, моя мама. И я очень горжусь ею.
Она никогда не срывалась, как мой отец. Она была терпима ко всем жизненным проявлениям и верила в доброе начало в каждом человеке. Но когда она выходит из себя, то может и сама… разбушеваться, как она выражается.
Ее любимый брат, тот, который был ближе всего к ней по возрасту, любит напоминать ей об отметине, оставшейся на пианино в доме в Ист-Энде, где они выросли. Моя разъяренная мама, когда брат довел ее до белого каления своими поддразниваниями, метнула ему в голову нож, промахнувшись всего на несколько сантиметров. Нож вонзился в пианино и завибрировал так, как это бывает только в мультфильмах. Попытка убийства собственного брата — поступок, нехарактерный для нее. Она росла тихой, застенчивой девочкой, которую в школе дразнили за небольшой дефект речи. Причем дразнили не одноклассники, а учителя. В школе Ист-Энда царили порядки, как в работном доме у Диккенса. Мама всегда утверждала, что нож просто выскользнул из ее рук, а ее брат настаивал на том, что прицел был очень точным.
В доме, наполненном мальчишками, она находилась на положении королевы. Родители в ней души не чаяли и всячески способствовали тому, чтобы она считала себя особенной и неповторимой. Ее избаловали так, как балуют единственного ребенка.
Я знаю, что маму всегда любили. Она была единственной девочкой в большой семье, а потом единственной женщиной в нашей маленькой семье, в которой воспитывался я. Именно поэтому, я уверен, ей так хорошо удавалось дарить свою любовь. Я знаю наверняка, что и Пэт, и я сам пропали бы без нее. Мне даже трудно представить, каким будет мир, если в нем не будет больше моей мамы.
Она всегда полна жизни. Больше, чем кто-либо другой из всех известных мне людей. Она любит петь и танцевать. Любит посмеяться в самые трудные моменты, причем именно в самые трудные. Мы до сих пор улыбаемся, вспоминая, как она во время похорон моего отца стукнулась головой о гроб.
Только человек, который любит людей так, как моя мама, может стать таким одиноким, как она. По вечерам она тщательно планирует, какие передачи будет смотреть. Она любит новости, документальные передачи о реальных людях, но удивленно поднимает бровь, когда показывают проколотые языки и соски в программе «Шесть пьяных студентов в одной квартире». Я знаю, что она презирает мыльные оперы, хотя в прошлом, в восьмидесятых годах, она с удовольствием смотрела сериал «Даллас». Мультипликационные злодейства тоже ее развлекают.
Ну, что еще? Ах, да.
Я знаю, что моя мама терпеть не может ходить по врачам.
* * *
В конце концов, Текс не повез маму в больницу. Кажется, у него что-то случилось с машиной, хотя на самом деле, я подозреваю, у него просто сдали нервы.
Мама сообщила мне, что поедет на автобусе. Я предложил отвезти ее в больницу и пойти с ней. Но она ответила, что вполне доедет и автобусом. Она не хотела устраивать шумиху. Вот так с ней всегда. Если бы Четыре Всадника Апокалипсиса ворвались к ней в сад, продираясь сквозь кусты роз, мама все равно постаралась бы не устраивать шумихи даже из такого события.
Это являлось ее особенностью — посмеяться и не устраивать шумиху. Такова была ее жизненная философия. Что-то вроде легкого стоицизма, который так трогал меня, что всякий раз хотелось обнять ее покрепче и прижать к себе.
Но сегодня не хотелось смеяться. Даже улыбаться было трудно в такие дни.
Я все-таки отвез ее в больницу. Когда она вышла от врача, я по ее виду понял, что новости плохие.
Она никак не могла понять диагноз, медицинскую терминологию и то, что какой-то твердый кусочек плоти может до неузнаваемости изменить всю ее жизнь.
Она не хотела обсуждать это в переполненной людьми приемной врача. Она ничего не сказала, пока мы не сели с ней в машину.
Мы сидели на территории бесконечной больничной автостоянки. Вокруг, как акулы, кружили машины, выискивая драгоценное место, чтобы припарковаться. Очевидно, это был день сплошных посещений.
— Посмотри, я записала это на бумажке. — Она протянула мне листок бумаги. Там было дрожащей рукой накарябано invasive carcinoma.
— Что это значит? — спросил я, догадываясь о значении фразы, но с трудом веря в это.
— Рак груди, — сказала мама.
Ну, конечно. Сначала один пациент, потом другой. Самое естественное на свете, такое же, как рождение ребенка. Но почему же я чувствую, как будто мир разваливается на куски?
— Врач центра сказал, что они пока не знают, что будут делать, какое применят лечение. Очень симпатичный человек. Похож то ли на испанца, то ли на итальянца. Говорит по-английски лучше меня. Они все так, правда? Прямо сказал мне обо всем. Упомянул какие-то стадии. Это значит, что они должны посмотреть, есть ли риск распространения и насколько все поражено сейчас. Ну, ты понимаешь. У меня не было слов.
— Я говорила с медсестрой, которая занимается такими пациентами, как я. Очень приятная, чудная девушка. У нее еще нос проколотый — как это называется? — пирсинг. Она специально обучалась для того, чтобы иметь дело с больными вроде меня. Пора возвращаться, Гарри. Пойду на автобус. Не беспокойся. Я знаю, что ты занят.
Я внимательно смотрел на ее профиль, пока она разглядывала больничное здание. Это мягкое, доброе лицо, которое я знал всю мою жизнь. На нем отражались все эмоции, которые она испытывала.
Шок. Страх. Замешательство. Гнев. И даже некая мрачная веселость.
— Грэм недолго крутился вокруг. Старина Текс. Ковбой Джо из Рио-Саутэнда. Исчез быстренько, как только смолкла музыка. Вот твой отец был бы здесь, со мной. Он бы вошел ради меня и в огонь, если бы только это потребовалось. Таким уж был наш брак. Таким он и должен быть.
— Ведь есть много способов лечения, да?
Она молчала, погрузившись в собственные мысли.
— Мам? — окликнул я. — Есть много способов лечения этого, правда?
— Ах да, конечно. Очень много. Я не собираюсь сдаваться, Гарри. Многие живут с раком груди. Это не то, что с твоим отцом. С раком легких долго не протянешь. Чертов рак легких. Забрал твоего отца, но меня ему не одолеть! Чертов, чертов рак. Это просто… гадость. Извини за резкость.
— Мам?
— Что, родной?
— Я очень горжусь, что ты моя мама.
Она кивнула, взяла мою руку и сжала ее в своих ладонях. И стиснула так крепко, что я почувствовал, как ее кольцо впилось в мою кожу. Эта тоненькая полоска золота, отполированная временем.
Обручальное кольцо моей мамы.
Оно подходило ей идеально.
* * *
Мои родители познакомились через ее брата, того самого, в которого она со злости метнула нож, пытаясь наказать его. Он всегда был ее любимым братом.
Мамин брат и мой отец, будучи подростками, ходили в один и тот же боксерский клуб. Это происходило в то время, когда бокс был так же популярен среди мальчишек, как и футбол. Сейчас, конечно, все изменилось. Все мои коллеги по телевидению, кто когда-то занимался боксом в школе, посещали Итон.
В те времена бокс считался просто полезным-видом спорта. И после одного спарринга — дядя и отец были одинакового возраста и в одном весе, а еще они оба на год старше моей мамы — мамин брат привел моего будущего отца к себе домой в Ист-Энде, на маленькую тупиковую улицу, напоминающую по форме банджо. На этой-то улице-банджо и стоял дом, полный мальчишек, в котором жила одна девочка.
В семнадцать лет мой отец уже имел три года рабочего стажа. Он был задиристым и буйным, его гордыня прекрасно дополнялась взрывным темпераментом. Когда одна из многочисленных двоюродных сестер обругала его, он привязал ее к фонарному столбу и намылил ей мылом рот. В нем бурлила ярость, и он был готов драться с кем угодно. Ему это даже нравилось. Потом он увидел мою мать, которой исполнилось всего шестнадцать лет и которая была принцессой улицы-банджо. И в тот момент у него появилось желание перестать драться и начать жить по-другому.
Она научила его быть нежным. Он научил ее быть сильной. А может, это все уже в них имелось: буйный мальчишка оказался более чувствительным, чем хотел показать. И она тоже, наверное, была тверже, чем казалась. Скромная шестнадцатилетняя девочка закалилась в бедности, в жизни на улице-банджо и в обществе своих многочисленных братьев.
* * *
Их брак стал необычайно счастливым. До последнего дня жизни отца они были без ума друг от друга. На протяжении всей жизни они никогда не переставали друг за другом ухаживать.
Он посылал ей красные розы, она приносила ему завтрак в постель. Он, бывало, смотрел на нее, не в силах поверить своему счастью. Она писала для него стихи и клала в коробку с обедом, которую он забирал с собой на работу. Я видел его открытки, отправленные ей, — на день рождения, на Рождество, на День всех мам. Он называл ее своим ангелом, любовью всей жизни. Внешне он совсем не походил на романтического героя, но она вдохновляла его на написание сонетов.
Оба они, выросшие в окружении множества людей, вполне были счастливы в обществе друг друга. Единственное, что омрачало их союз, так это первые годы, когда у них никак не получалось родить ребенка. И после того как я родился, у мамы произошло несколько выкидышей. Одним из четких воспоминаний детства было то, как мама сидит на полу в нашей съемной квартире, расположенной над лавкой зеленщика, и горюет об еще одном потерянном ребенке, а мой отец пытается утешить ее — своего ангела с разбитым сердцем, свою единственную любовь.
Таким был мой первый взгляд на семейную жизнь.
Когда я сам стал отцом, то обнаружил, что подражаю им, стараясь точно так же сохранить равновесие между строгостью и мягкостью. Они для меня казались самыми лучшими родителями. Любящими и строгими одновременно.
Мой отец никогда и пальцем нас не тронул, проявляя свой вспыльчивый характер на тех, кто по своей глупости сердил его. Моей маме было не чуждо иногда сделать вид, что она собирается запустить в меня чем-нибудь, когда я доводил ее до белого каления своей рассеянностью и уединенными играми. Но моя мама слишком долго ждала своего единственного сына, чтобы долго на меня сердиться.
— Ну, подожди, придет отец домой! — обычно говорила она. И это была самая страшная угроза.
Но я никогда его не боялся. Потому что знал: мои родители любят меня. Любят бескорыстной всеобъемлющей любовью, которая не закончится и после их смерти.
Единственное, чего я боялся, когда был ребенком, так это потерять маму. Маленькая, с кудряшками на голове, ростом чуть больше метра пятидесяти, она в один из темных, ненастных зимних вечеров (которых теперь почему-то уже не бывает) могла исчезнуть в направлении магазинчиков, находящихся недалеко от нашего дома, чтебы купить нам что-нибудь на ужин. То было время, когда зимой шел снег и, насколько я помню, улицы окутывал туман из клубящегося из труб дыма от горящих каминов. Она отправлялась покупать фарш, свиные отбивные или отварную фасоль. А по пятницам — рыбу с жареной картошкой, которую всегда заворачивали в газету. Таким было меню моего детства.
А я ужасно волновался, чуть ли не до потери чувств, ожидая возвращения мамы, которая всего лишь решила пройтись по магазинам с определенной целью. Я стоял у окна на спинке дивана, прислонив лицо к запотевшему стеклу. На мне все еще была школьная форма: серые фланелевые брюки, серая рубашка и полосатый галстук — эта тусклая стариковская одежда, которую нас заставляли носить. Я пристально вглядывался в темные пустые улицы и ждал ту, которую никто не может заменить. И мучился от мысли, что она никогда больше не придет домой.
* * *
Мы с Сид повели маму на представление.
Мой отец всегда водил ее на всякие шоу. Раз в полгода родители облачались в выходные костюмы и устремлялись навстречу огням центрального Лондона, Для людей, которые в основном проводили вечера перед телевизором, они являлись прямо-таки знатоками музыкального театра.
После появиления телевизионных версий «Оклахомы», «Вестсайдской истории» и «Моей прекрасной леди» мои родители очень точно подпевали исполнителям, когда смотрели эти фильмы. Мама еще любила и танцевать. Она очень хорошо изображала разные танцы из «Вестсайдской истории». Для нее мюзикл являлся не простым созерцанием. В течение пятидесяти лет она ездила в Вест-Энд, а там на Шафтсбери-авеню, на Стрэнде и Хеймаркете каждый вечер звучали определенные мелодии. Так что она знала их не хуже самих исполнителей.
Сейчас ей захотелось еще раз посмотреть «Отверженных».
— Мне так нравится этот спектакль, — сообщила она Сид. — Особенно маленькая девочка и проститутки, а еше расстрел студентов. Очень грустные сцены и очень красивые мелодии.
В театр она надела белый костюм-двойку из дорогого магазина, который я привез ей из Нью-Йорка и выглядела чудесно. Но в то же время она смотрелась очень хрупкой и пожилой, старше, чем обычно. Гораздо старше, чем я когда-либо мог себе представить.
Когда мы заехали за мамой, Сид взяла ее за руку и уже не выпускала всю дорогу до театра и потом, пока мы пробирались сквозь толпу, мама выглядела слишком хрупкой для окружающего транспорта, сутолоки и шума.
Состав публики в зале был обычным: смесь иностранных туристов, экскурсантов, приехавших на автобусах из пригорода, и местных жителей, вышедших вечером в театр. Прямо перед нами сидел молодой человек в полосатом костюме, один из лощеных выскочек Сити. С одной стороны от него расположилась женщина, выглядевшая его матерью, а по другую сторону — особа, больше похожая на его бабушку. Мне он сразу почему-то не понравился.
Он возмущение обернулся и покачал головой, когда мама, снимая пальто, случайно задела его полой по уху. Потом он несколько раз шикнул, когда во время увертюры она начала подсвистывать. Bo время представления он громко покашливал, когда мама подпевала «Мне снился сон» в сцене с умирающей Фантиной. В конце концов, когда она присоединилась к хору, поющему «Слышишь, как поет народ?», он сердито обернулся.
— Замолчите, пожалуйста, — прошипел он.
— Оставь ее в покое, приятель, — ответила ему Сид, и за это я почувствовал к ней огромный прилив любви. — Мы тоже заплатили за свои билеты.
— Мы не можем получать удовольствия от представления, если она будет вести себя так, как будто она участница хора!
— Кто это она? — подключился я.
Сзади на нас стали шикать. Впереди в нашу сторону начали поворачиваться головы — лысые и с химической завивкой. Откормленные лица, искаженные гримасой раздражения.
— Слышишь, как народ поет песнь разгневанных людей? — пела моя мама в счастливом неведении, — Это песнь народа, что перестал сам быть рабом!
Расфуфыренная бабушка молодого «костюма» вставила свое слово:
— Да будет вам известно, что мы тоже оплатили наши места.
— Мы не можем сконцентрироваться на представлении, — заскулила ее старомодная дочь.
— Вам нет необходимости концентрироваться, дама, — сообщила ей Сид. — Просто расслабьтесь и получайте удовольствие. Ведь вы знаете, как это делается, не так ли?
— Ну, надо же!
— Я иду за помощью, — сказал ее сын и отправился искать девушку-капельдинера.
Потом нас выставили из зала.
Надо отдать им должное, они были очень вежливы. Сказали, что если мы не можем заставить маму замолчать, то администрация оставляет за собой право удалить нас из зала, а уговорить маму замолчать было совершенно невозможно, потому что еще должна была последовать сцена смерти Вальжана, Жавера, Эпонин и всех тех замечательных студентов, которых должны расстрелять.
Итак, мы ушли со спектакля. Моя жена, моя мать и я. Мы ужасно смеялись над этим, как будто быть удаленными со спектакля гораздо более забавно, чем смотреть его. Мы шли в разодетой толпе, направляясь в бар «Италия». Мы пообещали маме, что она выпьет там чашечку удивительного чаю.
Мы втроем шли под руку по улицам Сохо.
Распевая при этом во все горло «Пустые стулья за пустыми столами».