Книга: Письма любви
Назад: Письмо третье
Дальше: Письмо четвертое

Письмо третье
(продолжение)

Я должна была прервать письмо, потому что проснулся Михал.
Очень переживал смерть мамы. Плакал, боялся к ней войта. Сидела с ним, пока он не заснул на нашем топчане, а теперь подбежал ко мне босой. Я прижала его к себе, и мы рыдали вдвоем.
— Я был не добрым с ней.
— Неправда, Михалек, — сказала я. — Нам всем было тяжело, но мы ее любили.
Он посмотрел на меня.
— Мы правда любили мою мамочку?
Я молча кивнула.
— Хочешь к ней пойти?
— Я утром к ней пойду, — уже успокоившись, ответил он.
Я проводила его к постели и подержала за руку, пока мальчик не заснул снова.
— Кристина, — уже засыпая, позвал он, — но ты не умрешь, обещаешь?
— Постараюсь, — ответила я.
Михалу было двенадцать лет, но он оставался ребенком.
Вернулась из Кларысева разбитой. Окружение, в котором я оставила тебя, было удручающим и, кажется, такое же нас ожидало в будущем. Мы должны были расстаться на неизвестный срок. Две недели, повторял во мне глухой голос, две недели… Я сделала все дела, о которых ты меня просил. Должна была оповестить профессора о твоей ситуации, однако не спешила. Нужно было дождаться известия, что ты уже в безопасности. Еще раз поехала в Констанчин, точнее, на ту виллу между Констанчином и Кларысевым, чтобы с тобой встретиться. Та же скрипящая постель и наше отчаянное желание быть как можно ближе. Я чувствовала, что ты вновь пытаешься найти во мне спасение перед целым миром и перед собой. Горько было сознавать, что моя любовь так мало для тебя значит. Не может тебе дать того, что ты ищешь.
Когда я уходила, мы оба плакали. Ты стыдился своих слез. Но это не свидетельствовало о твоей слабости.
— Не имеет значения, дорогая, на сколько мы расстаемся, — сказал ты. — На год, на десять лет. Мы всегда будем вместе… Каждой своей мыслью я буду с тобой… с вами, — поправился ты. — Мне так хотелось вернуться к вам тогда, с восстания, и видишь — удалось. Теперь тоже должно удасться.
Удастся, — повторила я охрипшим от слез голосом. Купе в поезде была слабо освещено, и если бы кто и вошел, то не заметил бы моего заплаканного лица. Но я доехала до Варшавы одна.
Прошло время. Каждый день я включала радио, когда передавали известия, прислушивалась к шагам на лестнице. И ждала. За неделю до Рождества старший сын портного вошел за мной в кухню и, оглядевшись по сторонам, заговорщически произнес:
— Пани докторша, завтра в семь часов вечера вы идете на Центральный вокзал и ждете у первой кассы.
Я пришла точно в семь. К несчастью, у кассы никого не было, и я бросалась в глаза. Стала прогуливаться. Прошел час, другой. Никто ко мне не подходил. Решила возвращаться. И тогда в дверях на меня натолкнулся какой-то тип. Пахнуло потной одеждой, и я почувствовала, как он всунул мне что-то в руку. Записку прочитала в трамвае. В ней был только варшавский адрес. Я сразу же поехала туда. Меня встретила незнакомая женщина, немолодая, с усталыми глазами. Она сказала, что переброска не удалась. Часть группы арестована, тебе удалось скрыться. Пока нельзя поддерживать контакт. Я с пониманием кивала и попросила передать тебе, что у нас все в порядке, что Марыся чувствует себя лучше. И так было на самом деле.
Я рассказывала Марысе обо всем происходящем. О том, что ты уедешь за границу. Что уже уехал. Она так же кивала головой, как я теперь. Марыся пробовала мне помогать. Вернувшись как-то домой, я застала ее за чисткой картошки, в другой раз с тряпкой в руках — она ходила по комнате и вытирала мебель. Ела сама, правда, ее порции были почти кукольные, но ела все. Не нужно было готовить ей отвары, от одного вида которых меня тошнило. Понемногу менялось отношение Михала, он стал сближаться с ней. Однажды увидела их сидящих за столом и играющих в китайца. Марыся выглядела очень взволнованной, и я опасалась, что это кончится для нее многодневным постом. Но во время ужина она что-то все-таки клевала из своей тарелки. Когда я застала их за этой игрой, у меня появилось странное ощущение, что смотрю на Марысю и Михала, как на своих детей… Нечто похожее я испытывала по отношению к отцу тогда, в гетто. Меня охватило сильное волнение, тоска перехватила горло. Я словно услышала его тихий голос: «Элечка».
Старший сын портного привез нам елку, высокую, до самого потолка. Михал радовался, наряжая ее, Марыся ему помогала. Я занималась покупками. Жена портного предложила приготовить нам заливного карпа.
— Пани докторша, у вас столько хлопот! Я хочу вам по-христиански помочь.
Со времени твоего исчезновения наши отношения с соседями изменились в лучшую сторону. Только та странная пара с анемичными близнецами держалась в стороне.
— Они очень нелюдимы, — с неприязнью пояснила жена портного, когда я спросила о них.
Наконец упала первая звезда, Михал высмотрел ее в окно. Мы начали делиться просвирой. Марыся — с Михалом, я — с Михалом и Марысей. И произошло что-то невероятное: мы бросились с ней в объятия друг к другу. Она была почти одного роста со мной, но, обнимая ее, я даже испугалась, что она такая тщедушная. Я чувствовала движущиеся косточки и боялась, что они вот-вот распадутся в моих руках. Марыся заплакала, и через минуту мы уже обе рыдали.
— Ну почему женщины такие ревы? — произнес Михал.
И тут мы наконец заметили, что он в одиночестве сидит за столом и накладывает себе в тарелку карпа.
Но Марыся от сильного волнения не могла ничего проглотить. Я видела, как она старалась, не желая нас огорчить. Я поставила перед ней чашку с жидким борщиком.
— Выпей, — попросила я, — это очень полезно.
С горем пополам она справилась с блюдом. По традиции мы поставили на стол прибор неизвестному путнику. Для меня этим путником был ты. Михал и Марыся жили с уверенностью, что ты за границей. Я не давала им повода сомневаться. Достаточно было того, что сама умирала от страха. Не имело смысла подключать к моим переживаниям мальчика и больную женщину.
Меня мучила мысль, что я не известила профессора о твоей судьбе. Профессор был хорошим знакомым отца, скорее, даже приятелем. Последний раз я видела его в июле тридцать девятого года, когда он собирался в Америку.
— Не знаю, хорошее ли это время для путешествия, — сказал тогда отец. — Что-то дурное витает в воздухе.
— Летом случаются только революции, Артур, — шутливо ответил профессор. — В случае чего успею вернуться.
— А может, как раз лучше не возвращаться, — вмешалась в разговор мать.
Оба посмотрели на нее.
— Дорогая пани, старый волк залечивает свои раны дома, а на чужбине погибает…
Было видно, что отец с ним согласен, я поняла это по выражению его лица. Но профессор не успел вернуться, остался в Америке до конца войны. О его возвращении я услышала по радио. Он сразу возглавил отдел в клинике. Что будет, если он узнает меня? Вполне вероятно. Однако все же решилась на разговор с ним. Представлюсь ему под сегодняшним именем, подумала я, а в случае его расспросов во всем признаюсь. Он бы не предал меня. Он даже понял бы меня. Я договорилась через секретаря встретиться с ним по личному вопросу. Отпросилась с работы, так как профессор назначил встречу в клинике перед обедом, он был очень занят. Когда я вошла в его кабинет, что-то дрогнуло во мне. Это было как боль после давно вырванного зуба, точнее, воспоминание об этой боли. Профессор встал из-за стола. Он ужасно постарел.
Абсолютно седые волосы, испещренное складками лицо и глаза в окружении сетки мелких морщин. Мы смотрели друг на друга.
— Пани Хелинская, — наконец усмехнулся он.
— Да, — ответила я, чувствуя, что он меня узнал.
— Может, я попрошу, чтобы нам принесли кофе? — с теплотой в голосе спросил он.
Это обращение было не к Кристине Хелинской, а исключительно к Эльжбете Эльснер.
— С удовольствием, — ответила я.
Он предложил мне сесть и угостил сигаретой.
— Пан профессор… я пришла по делу Анджея Кожецкого. — Я помолчала в поисках подходящих слов.
— Что с ним?
— У него проблемы. Он не мог быть тогда на дежурстве и очень волновался. Известить вас об этом не было возможности…
— Да-да, такое время… Мог бы я чем-нибудь помочь?
— Нет, думаю, нет, — ответила я.
— Я всегда его приму назад…
Как Кристина Хелинская, я все дела решила. Но у профессора было многое, что рассказать той, другой. И он поведал, каким адом была для него жизнь вдали от страны. Он старался что-то делать, взывал к милосердию для тех, кого посылали в газовые печи, к помощи горящему гетто. Никто не хотел его слушать. Я верила ему. И понимала его лучше, чем он подозревал. Ведь мне было отлично известно, что такое угрызения совести. Когда профессор говорил о помощи для евреев, то я подумала, как бы ты отнесся к этому разговору. Наверное бы, не вылез с тем, что он забыл о поляках, о их восстании, которому тоже никто не пришел на помощь. И какие бы доводы я привела на твои упреки? Может быть, сказала: «Так уж есть — твои покойники, мои покойники…»
Только для меня было бы еще хуже. Я существовала в раздвоенном состоянии не только из-за происхождения. Где-то в глубине души во мне боролись две натуры, еврейская и польская, я считала, что союз с тобой предрешал эту борьбу. И тем не менее все было не так просто. Профессор вытащил на поверхность только часть проблемы, я поняла это, глядя в печальные глаза старого еврея.
На прощание он поцеловал мне руку.
Если я могу быть чем-нибудь полезен, то всегда готов, — взволнованно произнес он.
Я поблагодарила его. Он оказался таким, как я и предполагала, — чутким, умеющим хранить тайны. Если мне приходилось выдавать себя за кого-то другого, профессор понимал это. С ним я хоть на мгновение могла быть собой, но именно этого и боялась. Возвращение в старую шкуру угрожало опасностью. Я была уверена в этом. Однако же возвращение произошло, и как часто бывает в жизни по чистой случайности. Твое отсутствие в Варшаве ослабило мою бдительность. Я уже не боялась прохожих. И наткнуться на кого-то из старых знакомых не казалось, как раньше, катастрофой. Я теперь всюду ходила одна, поэтому могла бы как-то отпереться, попросить сохранить в тайне, точнее, набрать воды в рот, потому что «сохранить в тайне» — слишком интеллигентный оборот для такого случая. «Прошу сохранить в тайне, что я в гетто была проституткой», — звучало плохо. Итак, я перестала опасаться прошлого. Может, поэтому оно натолкнулось на меня… Однажды на улице какая-то женщина нахально двинула меня сумкой и даже не обернулась.
Пани могла бы быть поосторожнее, — грубо крикнула я ей вслед. Я очень устала — свалилось столько проблем, прежде всего болезнь Марыси, — и не старалась быть приветливой с посторонними.
Женщина остановилась и всем корпусом повернулась в мою сторону. Первое впечатление — знакомое лицо. А потом: «Вера!» Мы молча смотрели друг на друга. Она почти не изменилась, тот же яркий макияж. Только стала немного старше, да гладкие волосы спрятаны под косынку.
Мы стояли в нескольких шагах друг от друга.
— Жива, — проговорила я, подойдя наконец к Вере.
Так получилось, — засмеялась она. Смех все такой же, он запросто мог бы быть ее визитной карточкой.
— Ты с Натаном!
— Натан уже там, — показала она головой на небо.
Мы отошли в сторонку к бордюру, чтобы не толкали прохожие.
— Погиб во время восстания?
— Через две недели после твоего исчезновения. Отто метался по гетто, как упырь. Я сразу поняла, что ты его оставила с носом. Догадалась, как только нашла шубу… Ну и прицепился к Натану, приказал ему стрелять в ребенка, а Натан никогда бы на это не пошел… В общем, Отто пустил ему пулю прямо сюда. — Она показала пальцем между глаз…
— Погиб из-за меня, — тихо сказала я.
— Да ладно, значит, так тому и быть, — легко произнесла она. — У каждого своя судьба.
— Тебе его не хватает, Вера?
— Даже не знаю.
Минуту помолчали.
— Ты одна? — спросила я.
— Как же, — ответила она тем, усвоим голосом. — Муж и трое детей. Видишь, какая я стала, — она показала на переполненную сумку, — магазины, кастрюли, пеленки… Самому маленькому нет еще годика.
— Значит, ты счастливая, — утвердительно произнесла я.
— Счастливая, не счастливая, мне некогда об этом думать, не успеваю глаза продрать, а уже снова ночь наступает.
— А муж как?
— Работает, с деньжатами, правда, не густо, но голодными не ходим. Я тоже работала, но теперь детишки. Может быть, заскочишь, посмотришь. К тебе не напрашиваюсь, куда уж мне в салоны…
«Посмотрела бы ты на мои салоны», — подумала я про себя, но вслух ничего не сказала. Так было лучше.
— Хорошо, приду. Когда тебе удобно?
— В любое время вечером, когда их спать уложу, а то днем не знаю за что раньше хвататься.
Вера дала мне адрес. Думала, не пойду, однако через несколько дней заявилась к ней. Что-то меня туда тянуло. То ли страх, что она сама начнет меня искать, то ли потребность раскрыться перед кем-нибудь. Вера знала обо мне все, даже больше, чем я сама. Была психологом, со своей народной мудростью по части человеческой души. Там, в гетто, она стала моим первым исповедником… Мне даже не верилось, что несколько минут назад встретилась с ней. Ведь судьба сложилась совсем по-другому. Марыся, Михал, твое отсутствие… А может, воспользовалась возможностью, что тебя нет, и нырнула в прошлое…
Вера жила в блочных домах, в трехкомнатной квартире с кухней. Здесь было чисто и не так бедно, как я могла ожидать, судя по ее внешнему виду. Муж еще не вернулся, работал во вторую смену, был даже каким-то начальником. Все дети очень красивые, с черными как уголь, глазами.
— Я уже полностью записалась в евреи, — сказала она. — Мужа взяла обрезанного, теперь уж все равно…
— А он знает?
— Что? — не поняла она в первую минуту, и я почувствовала себя ужасно. — Знает, почему бы ему не знать.
— Ну и как он к этому относится?
— Как человек. — Ее ответ еще больше меня застыдил.
— А твой? — спросила Вера, глядя мне в глаза.
Я молча покачала головой. Потом Вера кормила детей ужином, купала самого маленького. Пришел ее муж. Он выглядел иначе, чем я его себе представляла: низкого роста с обыкновенным лицом. В его глазах была мудрость, а может, та самая еврейская скорбь, по которой я тихо тосковала. Вера представила меня как старую знакомую. Это звучало двусмысленно, но только для меня, живущей в вечном страхе. Муж сразу же пошел спать, он сильно устал, а мы сидели в кухне. Вера вынула из шкафчика четвертинку водки.
— Покупаю по четвертинке, мой ворчит. Сам не пьет…
Как же ему удалось ее привязать, думала я. В подобной ситуации могла представить себе кого угодно, только не ее. Вера с таким непредставительным человеком, увешанная детьми… Я ведь помню, как они с Натаном скандалили за стеной. Обзывали друг друга — он ее «девкой», она его «шпигом», но потом мирились и шли в постель. Их любовь была тоже очень громкой. А теперь неожиданно эта квартира, дети, муж… Вера, кажется, прочла мои мысли.
— Я уже до конца объевреилась, самое главное для меня — мои дети. Ну и мой старичок, ему я тоже не могла бы сделать ничего плохого.
Эти слова тронули меня до глубины души, и от волнения перехватило горло.
— А мой муж даже не знает, что я еврейка, — сказала я.
— Эля, не погуби свою жизнь.
— Я уж давно ее погубила, — ответила я сдавленным голосом. — Не знаю, кто я… правда, не знаю…
— Может, он тебе скажет, твой возлюбленный.
— Не скажет, Вера, он даже не знает моего настоящего имени.
Она покачала головой. Больше мы не говорили на эту тему. Вера рассказывала мне о своих детях, о проблемах с матерью, которая не может согласиться, что ее внуки не крещеные.
— Мы не очень-то религиозны, детей крестить не буду, — проговорила Вера, а потом неожиданно добавила: — Я ведь потому за него вышла, что он еврей… как Натан.
Это было самое прекрасное признание в любви, которое я когда-либо слышала. Хотела что-то сказать, но ее взгляд меня остановил. Когда мы прощались, в глазах у Веры стояли слезы.
— Лучше, чтобы мы с тобой не виделись, — проговорила она. — Ничего хорошего тебе это не принесет.
Наверное, она была права. Как всегда.
А с тобой мы встретились только в мае сорок девятого года. Под чужим именем ты работал медбратом в больнице маленького городка на Шленске. Я сразу оценила ситуацию, как только тебя увидела. Ты пил. У тебя были мешки под глазами и красное, одутловатое лицо. Я поняла, что нам грозит опасность и необходимо любой ценой вытащить тебя оттуда. Ты должен был как можно скорее вернуться к нам, к своей работе. Уже в поезде на обратной дороге я думала об этом. К кому же обратиться? Один-единственный раз мне пришло в голову связаться с матерью. Она обо всем всегда умела договориться, например, у нее не отняли наш дом. Я узнала об этом случайно. Одна из сотрудниц рассказывала о каком-то невезучем человеке, а потом добавила:
— На две виллы дальше живет та Эльснер. Когда ее хотели сдвинуть с места, пошла к Лысому…
Так я узнала, что мать жива и совсем неплохо устроена. Я забеспокоилась, узнав, что она приходила к нам на работу. На всякий случай поставила стол так, чтобы не сидеть лицом к двери, со спины всегда труднее узнать.
Я ждала чуда, и, наверное, оно случилось. Как-то во время примерки пан Круп обратился к секретарше важной персоны, которой я пару раз открывала дверь, с просьбой помочь мне найти работу получше. Рассказал, что я знаю три языка, а прозябаю в этом бюро. Она обещала подумать. И однажды заскочила, как на пожар, и попросила адрес моей работы. Оказалось, что заболела переводчица, а ее шеф принимал зарубежных гостей. Я отпросилась с работы. Это были какие-то французские коммунисты, восхищавшиеся всем, что они видели. Развалинами, которые восстанавливали, и плохо одетыми, усталыми людьми, и огромными кабинетами партийных деятелей. В общем, были от всего в восторге, и я их восторги переводила с французского на польский, а потом слова благодарности с польского на французский.
Шеф секретарши, которой пан Круп шил костюмы и блузки, был низкого роста с нечистым лицом и большим носом, говорил он очень тихо. На меня не обращал никакого внимания. Однако через ту самую секретаршу предложил стать его переводчиком. В первую минуту я испугалась, ведь у меня фальшивые документы, фальшивая биография, а потом подумала: это наш с тобой шанс. Меня приняли без проблем. Я знала, что не могу сразу обратиться с нашей просьбой, сначала нужно войти в доверие. Это оказалось трудно, потому что я достаточно редко его видела, только когда приезжали гости из-за рубежа. Но как-то заболела секретарша и пришлось подменять ее. Должно быть, я ему понравилась в этой роли, так как он неожиданно спросил, не хотелось бы мне остаться на такой работе постоянно. Я согласилась сразу, несмотря на страх, что не справлюсь. Ведь на мне оставались дом, Марыся и Михал. Но другого выхода не было. Приходила теперь на работу в шесть утра, так как шеф приезжал рано, и уходила поздно вечером. Если бы не помощь семьи Крупов, не знаю, как бы справилась.
— Не переживайте, пани докторша, — успокаивала меня жена пана Крупа. — Мы займемся и Михал ком, и второй паней докторшей.
Значит, понимали, кем в этом доме была Марыся и кем я. И, несмотря ни на что, их это не шокировало. В общем, простили нам все, когда ты стал скрываться. Раньше наши отношения были, скорее, вежливо-прохладными.
Постепенно я становилась правой рукой того человека. Когда его с кем-нибудь соединяла, он доброжелательно спрашивал:
— Ну, как там дела, Кристина, кто звонит?
Примерно месяца через три я решилась на разговор.
Выбрала время, когда он был не очень занят и пребывал в хорошем настроении. Это был понедельник, а воскресенье он провел на рыбалке и поймал большую щуку. Рассказал мне подробно, как это происходило. Потом я подала ему бумаги на подпись, но не уходила, ждала.
— Что-нибудь еще? — удивленно спросил он.
— У меня к вам личное дело.
— Слушаю.
Мне показалось, что его голос стал сухим, но, несмотря на это, я сказала:
— Мой муж… не совсем муж… в общем, близкий мне человек находится в сложной ситуации.
— В какой?
— Он отличный врач… но вынужден скрываться… опасается, что его могут арестовать, если бы…
— Перестань заикаться, — гаркнул шеф, и я неожиданно успокоилась. Поняла, что он меня слушает. А это означало многое.
— Товарищ, вы не могли бы мне помочь?
— Ты просишь меня об этом? — спросил он.
У него было непроницаемое лицо.
— Да, от этого зависит моя жизнь.
Он задумался на минуту.
— Хорошо, разберемся с этим прямо сейчас. Соедини меня с полковником Квятковским.
Как слепая, я дошла до секретариата, мучаясь сомнениями, правильно ли поступила, не будет ли это ловушкой. Может, сама затягивала тебе петлю на шее… Я соединила шефа с полковником. У меня тряслись руки, даже не могла закурить сигарету. Он быстро окончил разговор, а потом я услышала по селектору:
— Завтра — у него, во дворце Мостовских. Там будет пропуск на твое имя.
Холодный пот выступил у меня на лбу. Я думала, что все пропало. Но обратной дороги уже не было — ни для тебя, ни для меня. Еле держась на ногах, доплелась до туалета. Сердце стучало так, что казалось, будто отдается эхом во всем помещении. Прошло минут десять, надо возвращаться. Возможно, я уже понадобилась. Несколько раз соединила его по телефону, потом он сказал, что уходит и сегодня уже не будет.
— Вы тоже свободны, — проговорил шеф, ни словом не вспоминая об утреннем разговоре. И еще это «вы»…
Если бы все было нормально, это ничего бы не означало, но в такой ситуации.
Я тащилась домой. Ноги не слушались. Кем я в действительности была? Стремясь жертвовать во имя любви, я совершала одни только ошибки. Может, ошибкой было то, что родилась. Дочь такого отца… Мы очень хорошо друг друга понимали. Вместе любили Баха, его «Бранденбургские концерты». Любили книги… Он прививал мне эту любовь с самого детства. А кем я стала… Тогда, в гетто, мой несостоявшийся клиент, интеллигент, чьих глаз я так боялась — они пронизывали меня насквозь, сказал:
— Ты себя не простишь.
Вообще-то мне не так уж было это и нужно, я хотела быть прощенной отцом, но он не давал мне шанса, молчал.
Ни за какие сокровища я не хотела идти с интеллигентом наверх, даже после скандала с хозяином заведения (это было еще перед визитом Смеющегося Отто) не пошла. Интеллигент чувствовал, что я его боюсь, он смеялся мне в лицо. Как-то принес свои стихи. Я мельком взглянула на них.
«Наш еврейский ангел смерти со светлыми волосами и двумя сапфирами вместо глаз…»
Не читая дальше, порвала листочек.
— Жаль, — сказал он. — Может, узнала бы что-нибудь о себе…
Я приготовила обед, потом два часа занималась с Михалом французским. Эти уроки были для меня большим удовольствием. Михал свободно говорил по-французски, мы могли даже вести дискуссии на произвольные темы, и я все больше чувствовала себя с ним дилетанткой. Последнее время ничего не читала, было некогда. Жизнь стала для меня тяжкой обязанностью, только уроки с Михалом давали минуты передышки. Я и Михал отлично понимали друг друга. Так же мы с отцом. Часто вместо слов хватало взгляда. По воскресеньям ходили в филармонию. Это было счастье — наблюдать, как Михал впитывает музыку. Он тоже любил Баха. Я ставила ему пластинку перед сном, он всегда просил «Вариации».
— Поставь это: бам, бам, бам.
Речь шла именно о «Вариациях», это были первые их аккорды.
Когда Марыся стала чувствовать себя лучше, я предложила ей пойти с нами на концерт. Она со страхом отказалась, но, когда мы стали собираться, я заметила, что ей грустно.
— Михал, — сказала я, — у тебя завтра контрольная, оставайся дома.
Он насторожился, но потом понял.
— Да, действительно контрольная, — проговорил он. — Жаль, билет пропадет, может, мама пойдет?
— Может, пойду, — ответила Марыся.
Первый раз она выбиралась дальше, чем в парк, и поэтому я не решилась отпускать ее одну с Михалом. Мы сидели близко к оркестру. Краем глаза я наблюдала за Марысей. У нее было обычное лицо, но когда на нас обрушилась «Девятая симфония» Бетховена, с которой начинался симфонический концерт, Марыся втянула голову в плечи, словно эта музыка действительно наносила ей удары. И вышла такая сгорбленная, как бы обороняющаяся перед судьбой. Судорожно держалась за мое плечо, а я благодарила Бога, что на моем месте не Михал. Целую неделю ей было плохо, она перестала есть. Три дня провела в больнице под капельницей. Я упрекала себя: не стало ли закономерным с моей стороны невольно ранить людей, создавать им проблемы? Что будет теперь? Может быть, моя просьба к «товарищу» — это камень, который вызовет лавину. И я сама этот камень бросила… Не могла спать, ворочалась с боку на бок. Свет не зажигала — Марыся спала сейчас в нашей комнате напротив у стены. Мой страх дошел до нее, я услышала, как она встала, и подумала, что в туалет, но она подошла и села на край топчана. Нашла мою руку, начала гладить. Я была настолько поражена, что боялась даже дышать.
— У меня проблемы, — произнесла я наконец. — А точнее, даже не знаю, что и делать… может, я совершила нечто ужасное.
И уже не могла остановиться. Все ей рассказала. Где ты, что с тобой творится, куда завтра иду по твоему делу. Я знала, что Марыся еще более беспомощна, чем я, но все равно не могла больше оставаться с этой тяжестью одна. Она молчала, я чувствовала только прикосновение ее руки. Еще минуту сидела рядом, а потом ушла к себе. Я знала, что она не спит. Мы обе бодрствовали всю ночь, если это можно так назвать. А когда я утром уходила, Марыся продолжала лежать, отвернувшись к стене. Мне так было легче, поскольку чувствовала себя неловко и глупо после того, что наговорила ей. Теперь я собиралась с силами, чтобы справиться с любой неожиданностью. Разговор во Дворце Мостовских мог кончиться только наивысшей мерой или помилованием, третьего не дано. Я полностью осознавала это.
Я пришла точно в назначенное время, получила пропуск. Нашла нужную комнату. Увидев в приемной женщину, очень удивилась: не знала, что у них тоже есть секретарши. Та доложила обо мне, и я ступила наконец за бронированные двери. Из-за стола поднялся высокий худощавый мужчина.
— Меня зовут Кристина Хелинская, — произнесла я с неясным предчувствием, что он знает обо мне правду.
— Прошу. — Мужчина показал мне на стул.
Я увидела его лицо вблизи, и внутри у меня все похолодело. Я даже почувствовала на спине струйки холодного пота. Глаза того мужчины… Лицо было чужое, но взгляд, глубина этого взгляда.
— Я вас слушаю, — обратился он ко мне, потому что я слишком долго молчала.
— Я пришла по делу близкого мне человека…
— Его фамилия?
— Я не знаю…
— Чего вы не знаете? — голос звучал строго.
— Не знаю, хорошо ли я сделала, придя сюда.
— Вы можете уйти, — ответил он.
Я засомневалась, уже готовая так поступить, но он, как бы предвидя это, сказал:
— Не ведите себя, как ребенок.
Полковник протянул в мою сторону пачку сигарет, вонючих, самых дешевых, но я все равно взяла одну. Они были очень крепкие, и у меня сразу закружилась голова. Он тоже закурил, а потом вынул из шкафа какую-то папку.
— Речь о вашем муже, мы так его будем называть, — Анджее Кожецком. Он в стране? Скрывается?
Это был вопрос ко мне, однако я молчала.
— У нас к нему небольшие претензии, но они не такого рода, чтобы мы не могли о них забыть. Мы оставим его в покое. Пусть возвращается в клинику.
Я проглотила слюну, в горле все пересохло. Мне казалось, он это знает.
— Какие могут быть гарантии, что его не арестуют?
Он первый раз усмехнулся.
— Я мог бы сказать: вот вам мое слово. Но если этого покажется мало, у вас есть еще слово Товарища. Ему вы тоже не доверяете?
— Не об этом речь, — ответила я быстро. — Только… это такая ответственность решать чью-то судьбу…
— Понимаю вас, — неторопливо произнес полковник.
Я подумала, что он играет со мной, и во мне появилась неприязнь к этому человеку с пристойным лицом. Он был такой самоуверенный, я же не могла овладеть собой, голова моя тряслась, как у Марыси.
Я переживала этот визит еще очень долго. Запомнила эту комнату и этого человека, как будто сфотографировала. Холодные, слегка насмешливые глаза. Себя я тоже помнила хорошо — болтающаяся голова, трясущиеся руки. И испытывала презрение к нам обоим и к ситуации, в которой мы оказались. Я чувствовала себя оскорбленной, но это было потом, когда ты уже вернулся. Перед нами стояло столько трудных решений, что разговор с полковником ушел в небытие. Мне необходимо было убедить тебя, что ты можешь вернуться. Но сказать правду не могла, ты бы ее не принял. Оставалось только лгать. И я врала, как по нотам: все это, дескать, сделал твой профессор, но он не должен догадаться, что ты в курсе. Сначала ты засомневался.
— Профессор разговаривал с госбезопасностью?
— Но ты ведь его коллега. Он тебя ценит, ты нужен клинике.
— И они сразу его послушались?
— Но ведь он еврей.
Это тебя убедило. Ты вернулся и снова начал работать в клинике. Кровать Марыси пропутешествовала назад в комнату к Михалу. Проблема с твоим пьянством исчезла в первые же дни. Труднее оказалось с Марысей, неожиданно она опять почувствовала себя ненужной. Михал был недоволен, что она занимает его комнату. Тебя полностью захватила клиника. Даже я отошла на задний план, что уж говорить о Марысе. Я была для тебя женщиной, а она существовала как угрызение совести, на которое сейчас у тебя просто не хватало времени. Я пыталась как-то объяснить тебе, но ты даже не понимал, чего я хочу.
— Марыся? — спрашивал ты рассеянно. — Очень хорошо выглядит, намного лучше, чем тогда…
А когда ее болезнь снова превратилась в проблему, было уже поздно. Она вернулась в свой мир, и никакие силы не могли-ее оттуда вытащить.
Опять появились отвары, которые она не могла проглотить, больница, капельница, дом, потом снова больница. Просыпаясь ночью, все думала, как же выйти из этой ситуации. Лишь я осознавала полностью, насколько она серьезна. Я чувствовала, что Марыся не хочет поправляться, поскольку у нее нет стимула. Просила Михала, чтобы относился к маме с большим пониманием, но у него были свои заботы — самый младший в классе, он должен был постоянно самоутверждаться. И когда я говорила с ним о Марысе, Михал так же рассеянно смотрел на меня. Создавалось впечатление, что наш дом разваливается на кусочки и каждый идет в свою сторону… Мы с гобой спали на одном топчане, но были далеки друг от друга. Однако не присутствие Марыси за стеной нас отдаляло. Это было нечто другое. Я даже стала подозревать, что у тебя кто-то есть. Однажды какая-то женщина попросила тебя к телефону, а когда я спросила, кто это, повесила трубку. Мне было тяжело при мысли, что ты от меня что-то скрываешь.
Мы лежали бок о бок в темноте.
— Хочешь, чтобы я ушла?
— Нет.
И все. Повернулся ко мне спиной и заснул. А я не могла заснуть. Я желала близости с тобой. Так долго мы жили врозь, а теперь просто существовали рядом, словно разделенные стеклом. Я видела тебя, чувствовала твое тело, но не могла до тебя дотронуться. Может, это была кара за обман, которой я должна искупить твое возвращение? Но это же мой обман, а лгала я с самого начала…
В те горькие ночи, когда ты спал рядом, повернувшись спиной, меня преследовал образ мужчины, поднявшегося из-за стола в той комнате. Его лицо, глаза. Глаза, которые видели мой страх, они разглядывали его, как под микроскопом. Этого я не могла ему простить. И еще во мне появилось нечто, похожее на презрение к собственному телу. Может, потому, что оно перестало быть предметом твоего желания. Я научилась существовать вне его, не могла себя оценивать адекватно, полагалась на твою оценку и неожиданно потеряла уверенность. И не оттого, что Марыся спала за стеной. Нас разделяло то, что было у тебя внутри. Я знала: нельзя задавать никаких вопросов, следует ограничиться твоим «нет». А разве у меня был какой-то другой выход? Уйти не могла, без тебя и Михала я бы перестала существовать. Ничто не предвещало, что эта зависимость покинет меня. К этой ситуации очень подходила сказка, которую рассказывал мне отец. Как три тростинки поддерживали друг друга, но когда одну из них сбил ветер, две другие оказались слишком слабы, чтобы самостоятельно выжить. В моем случае было наоборот. Моя тростинка могла жить, только если рядом были две другие. Как-то ночью у меня появилась даже мысль, что задумай я уйти, то Михал ушел бы со мной. Эта мысль, близкая той, которая возникла у меня в деревянном доме, — я не была уверена, что ты останешься в живых после восстания, и тоже подумала о Михале. Не очень стыдилась. Как сейчас… Мне следовало научиться терпеливо ждать. Жизнь поползла медленно, стала серой, как тогда, когда мы не могли быть вместе…
Состояние Марыси ухудшилось, и она перестала вставать с постели. Возникла проблема ухода. На время, когда нас не было дома, мы наняли медсестру, но Марыся плохо переносила присутствие чужого человека. Ты предложил, что возьмешь ее к себе в отделение, положишь в отдельную палату. Ее несчастное выражение лица было тебе ответом. Тогда я решилась поговорить с Товарищем.
— У меня просьба, — начала я. — Хотела бы вернуться на должность переводчика, так как у меня дома трудная ситуация… — Я замолчала, не знала, как говорить о Марысе — то ли «вторая пани докторша», то ли жена моего мужа. — В нашей семье лежачий больной…
Его прищуренные глаза смотрели на меня с участием.
— Ну хорошо, я пойду вам навстречу.
Кончились вскакивания с постели в пять утра и страхи, что можешь опоздать. Шеф этого очень не любил. Сам был невероятно пунктуален, но в его распоряжении машина и водитель. Однако должна признать, что он всегда входил в положение людей и был корректен. Иногда мне случалось сморозить какую-нибудь глупость, он обращал на это мое внимание, но спокойным тоном. Временами мы обменивались парой слов на личные темы. Обычно шеф рассказывал мне о том, как порыбачил или поохотился. Я не знала, есть ли у него семья. Он производил впечатление человека одинокого. Ко мне относился с пониманием, даже по-отечески. Когда был в хорошем настроении, я слышала в трубке: «Соедините меня», а чаще говорил: «Кристина, дай-ка мне того-то». Как переводчица я ему требовалась редко. Иногда присылал за мной ночью машину, хотел, чтобы я срочно перевела ему радиоперехват.
— Слово в слово, учти, — говорил он.
Тебе не нравились мои ночные выезды. Когда звонил телефон, я старалась сама подойти, но иногда ты меня опережал.
— Да, пани Хелинскую можно, — ледяным голосом отвечал ты, подавая мне трубку.
Если бы только знал, как ты обязан этому человеку!
Теперь я могла заняться Марысей, но это ограничивалось только каждодневной суетой при ней. Мыла ее, причесывала. У нее были редкие волосы, через которые просвечивала кожа. Кормила только отварами. Каждая проглоченная ложка была общей победой.
— Ну, последняя, правда последняя, — говорила я сладким, фальшивым голосом.
Так же как и я, Марыся существовала в отрыве от своего тела. Кости, обтянутые кожей, — наследство ужасного прошлого, из которого она не смогла выкарабкаться.
— Они всегда там…
— Кто? — спросила я, но ответа не получила.
Кого она видела там: своих палачей, сокамерников… Мы обе были безнадежно запутаны в своем прошлом. Только Марыся оставила в нем свою женственность, и это не давало ей шанса в жизни, а у меня оно отбирало мое тело, которое было бесстыдно красиво. Не в силах освободиться, я старалась, по крайней мере, закрывать его от нее. Ведь Марыся могла думать, что это груди, до которых ты дотрагиваешься, а это живот, ноги… Я входила в лучшую для женщин пору расцвета, а она, немного старше меня, неотвратимо двигалась к смерти…
Утром, уходя на работу, ты осмотрел ее, и тебе что-то не понравилось. Стал настаивать на кардиограмме. Мы договорились, что в двенадцать за ней приедет санитарная машина. Потом я отправила Михала в школу. Уже в пальто заглянула к ней, подошла поближе, а потом присела на кровать. У Марыси было странное выражение лица. Я подумала, что она боится остаться одна.
— Я только в магазин, — попыталась успокоить ее, — сейчас вернусь.
Но все же решила остаться. Я поняла, что Марыся умирает. Мы обе это чувствовали, молча глядя друг на друга. И мне нельзя отойти даже к телефону. Для всего остального уже не было времени.
— Скоро приедет машина, — проговорила я никому не нужные слова.
Марыся смотрела на меня. Ее глаза, казалось, существуют отдельно от исхудавшего лица. Она чего-то ждала от меня. Может, ей хочется, чтобы я взяла ее за руку. Но она тут же высвободила свою ладонь. До последней минуты Марыся смотрела мне в глаза.
А потом я ходила по комнате и плакала. Мы провели с ней вместе пять лет, нас сблизила общая ситуация. Любовь мужчины и мальчика. Иногда я думала о ней и о себе как о едином целом. Марыся стала самой драгоценной частью меня.
Я позвонила в клинику.
Ты был на обходе.
В кухне натолкнулась на жену портного.
— Что-то не в порядке с паней Марысей? — спросила она, видя мое заплаканное лицо.
Я покачала головой, не хотела ей первой говорить о смерти Марыси. Но и врать не хотела, хотя бы в этом.
— Умерла.
— О мой Бог! — вскрикнула она с преувеличенным страхом. Я уже давно заметила, что выражение простыми людьми страха или боли носят гротесковый характер. Соседка театрально схватилась за голову. Как плакальщица из античной трагедии, подумала я. Но ведь и в нашей жизни не было выхода, точнее, каждый выход — плохой.
— Помогу пани омыть бедняжку, одеть…
Эхом отозвались во мне слова твоей матери, сказанные тогда над рекой: «И та бедняжка Марыся». Мне не хотелось, чтобы ее жалели. Марыся не была бедняжкой. Просто у нее трагически сложилась жизнь.
— Я все сделаю сама, — отказалась я.
Зазвонил телефон.
— Кристина, — услышала я твой голос. — Ты мне звонила?
Воцарилась тишина.
— Марыся умерла.
— Я приеду, найду только себе замену.
Мне не хотелось, чтобы ты сейчас был с нами.
— Увидишь ее утром… так будет лучше…
— Хорошо, — сразу согласился ты. — Справишься?
— Да, — ответила я коротко.
— Завтра я все оформлю.
— Хорошо.
— А что с Михалом? Он знает?
— Он в школе, не беспокойся о нем, я… — И неожиданно остановилась на полуслове.
Умерла мать ребенка, значит, сообщить ему об этом должен отец. Почему я стремилась все взять на себя, почему я была такая алчная? Может, этого не могла мне простить Марыся, выдернув свою ладонь? Кем я была в этом доме? Беглянкой из гетто. Вошла сюда, чтобы обокрасть ее, украсть все, что она любила. А теперь собиралась дирижировать уже не жизнью ее, а смертью. Я должна уйти отсюда и вернуться после похорон. Но это невозможно. Кто-то должен был заняться ее телом. Чужой? Она бы этого не вынесла, как не могла вынести жалостных взглядов и еле скрываемого испуга. Я всегда переживала, как только к Марысе приближались чужие: врачи, сестры. Даже твои взгляды заставляли меня переживать, потому что она переживала… Никто не имел права приблизиться к ней, пока мы не будем к этому готовы. Она и я. Часы показывали двенадцать. Михал вернется около трех, еще оставалось время.
Я принесла из ванной тазик с водой, потом сняла с нее рубашку, намылила губку и начала омывать тело Марыси. Выступающие ребра, впалый живот, острые кости бедер.
Неожиданно мысленно сравнила со снятием с креста. Была какая-то схожесть в положении тела, позиции головы… И на какой-то момент это показалось святотатством, в душе у меня другой Бог и другие святые… Слезы лились из глаз, перемешиваясь с водой и мылом. Можно сказать, что я омывала тело Марыси своими слезами.
Продолжая плакать, я достала из шкафа платье, которое когда-то дала мне твоя мама. Синее с белыми воротничком и манжетами. Я носила его вместо Марыси, а теперь вот одеваю в него Марысю.
— Уже никто не будет смотреть на тебя такую, — говорила я, как в лихорадке. — Уже никто тебя не обидит.
Михал хотел сразу отправиться в свою комнату, но я его задержала.
— Не ходи туда, — сказала я, непроизвольно понижая голос.
— Мама спит? — спросил он.
Я обняла его и посадила на топчан.
— Михал, — проговорила я, — твоя мама умерла.
Минуту мне казалось, что он ничего не понял, а потом у него задрожал подбородок, как в детстве, когда старался сдержать слезы. Мы сидели так, поддерживая друг друга…
Часы пробили два. Прошло два часа нового дня, который мы должны были прожить без нее.
Назад: Письмо третье
Дальше: Письмо четвертое