Письмо третье
Март 51 г.
Сегодня утром умерла Марыся, твоя жена. Она тоже не могла говорить, как тогда твоя мама. Только смотрела на меня. Мне казалось, Марыся хочет, чтобы я взяла ее за руку. Однако сразу же вырвала свою бледную, худую ладонь из моей. Может, в это последнее мгновение обида взяла верх… Но ведь мы были уже не чужие, кроме того, любили одного мужчину и одного ребенка. Это должно было нас сблизить. В редкие минуты мы действительно оказывались близки. Теперь она лежит в соседней комнате на кровати, такая еще совсем домашняя, словно просто уснула. Только завтра привезут гроб.
Я не могла спать. От моего последнего письма к тебе прошло почти семь лет. Не знаю, как точно посчитать: тогда был декабрь сорок четвертого года, теперь март пятьдесят первого. Столько всего за это время произошло. Недавно мне исполнилось двадцать семь лет, но это был печальный День рождения. Марыся очень мучилась, мы оба неотступно находились рядом и, по правде говоря, не помнили об этой дате. Только вечером, когда мы уже лежали в постели, ты сказал:
— Боже мой, ведь сегодня День твоего рождения!
В общем-то это был День рождения Кристины Хелинской. Я родилась в другой день и на год позже, значит, в твоих глазах была на год старше. Хорошо, что только на год… Я и ты. Постоянное откровение. Существование вместе. У нас были трудные минуты, нередко драматические, но никогда мы не переставали любить друг друга. Разве это не повод считать свою жизнь удавшейся? Тот, кто знал некоторые факты, мог бы суеверно постучать по лбу. Однако на весах чувств, этих наиболее точных весах мира, всегда существует идеальное равновесие. После семи лет, кажется семи, хочу тебе рассказать о нас.
В деревянном доме с верандой мы провели еще почти полгода, приютившись втроем наверху. Слово «ютиться» означает жить тесно, почти друг на друге. Но для меня это было прекрасно, вы находились так близко, стоило лишь протянуть руку. Мне абсолютно не мешало, что рядом спящий Михал. А ты нервничал, считая, что мальчик может неожиданно проснуться. Но я чувствовала его сон, знала, когда нужно быть осторожными. Быть осторожным с ребенком… Ты недавно спросил меня, хочу ли я иметь своего ребенка.
— Ты имеешь на это право, Кристина, — произнес ты.
Я не могла себе этого позволить, потому что жизнь наша проходила в обмане, значит, ребенок был бы дитем обмана. Я не хотела этого. Но имелась и другая причина. Я боялась, что тогда стала бы меньше любить Михала и он бы много потерял. Как тебе все объяснить?
— Сейчас мы не можем себе этого позволить, — возразила я, — пока Марыся так больна. Вот когда она поправится…
Но было ясно, что она не поправится никогда. Когда мы жили в деревянном доме, я услышала, как-то спускаясь по лестнице, обрывки твоего разговора с пани Цехной.
— Вы живете, как муж с женой, — говорила она. — А что будет, когда вернется Марыся?
Я с напряжением ждала.
— Когда ты хочешь, чтобы я привез этот овес? — ответил ты вопросом на вопрос и словно положил мне руку на сердце.
«Когда ты хочешь, чтобы я привез этот овес», — звучало как самое прекрасное признание в любви. Ни перед кем ты не хотел объясняться. Может, только перед Марысей… Эта роль выпала мне. Я должна была ей рассказать, кто я и что делаю в ее доме. К счастью, не пришлось объясняться относительно одежды — к тому времени у меня была своя.
В течение этого полугода ты часто куда-то уезжал. А когда был дома, постоянно приходили разные люди. Хотя ты не посвящал меня в свои дела, я знала, что состоишь в подпольной организации. И не могла ни вмешаться, ни даже признаться, что открыла правду. По радио стали появляться сообщения о борьбе с контрреволюцией, о бандитах из подполья. Я боялась. Каждая наша ночь была как подарок. Я дотрагивалась до тебя с волнением и благодарностью, что ты есть. Твоя необыкновенная мужская красота приводила меня в постоянное восхищение. Если бы могла, то все время смотрела бы на тебя. Все время, не отрываясь. Одновременно я поражалась моим чувствам. Для меня существовало нечто такое, подобное феномену жизни, феномену музыки и феномену любви. А значит, и ты становился чем-то особенным, необыкновенным, так как был моей любовью…
В конце июля сорок пятого года, вернувшись после трехдневной отлучки, ты сказал, что мы будем потихоньку переезжать в Варшаву. Наша квартира на улице Новаковского уцелела, но, к сожалению, там уже жили две семьи. Для нас оставалась пара комнат, кухня должна была быть общей. Когда мы уже лежали в постели, ты твердо произнес:
— Мы проиграли войну, Кристина, нам будет тяжело, но мы должны жить. Хотя бы для себя.
Твои руки обнимали меня так, словно я стала твоей единственной опорой. Я видела над собой твое лицо, глаза. Ты настолько стремительно хотел мной овладеть, что меня охватило беспокойство. Я целиком принадлежала тебе. Но сейчас ты искал спасения в моем нагом теле. Но это могло дать лишь минутное наслаждение, а силы для выживания должен был найти в самом себе.
— Ты врач, — тихо прошептала я, когда мы лежали рядом. — Ты обязан лечить людей, вне зависимости от строя.
— Думаешь, мне разрешат? — услышала я.
Ты потянулся за сигаретами, меня снова кольнул этот жест. Я никогда не говорила тебе, но, когда ты закуривал после наших занятий любовью, ко мне возвращался старый страх. Страх за тот вопрос, который ты мне в свое время не задал… Вопрос, который всегда стоял между нами. И все же считаю, что лучше — молчание. Если уж я все равно не могу сказать тебе правду. Эта правда после семи лет стала другой. И мое гетто теперь другое. И я иначе вижу себя прошлую. Вижу ее изнутри. В последнем письме я писала о себе «та», и это являлось как бы своеобразной защитой. Может быть, теперь стала больше понимать ту девушку, почти что ребенка, которая отважилась на подобное решение. И на нее, и на отца я смотрю с некоторого расстояния. Видишь, я написала «на нее» вместо «на себя», но ведь прошло семь лет.
И мне их жаль, и эта жалость, наверное, моя боль.
Теперь уже не думаю, что это я убила отца. Его убило гетто. Мы не смогли найти выход из ситуации, которая оказалась сильнее нас обоих. Отец мучился, будучи не в состоянии меня уберечь, а я чувствовала, что не могу уберечь его. Но все же то решение — идти за отцом — было спасением. Если бы осталась с матерью, то после его смерти не смогла бы жить. Я это знаю. Я чувствую это. Мы были с ним рядом до конца, только в ту минуту, когда он умирал, эсэсовец держал в своих объятиях мое тело. Звучит ужасно, но в действительности выглядело не совсем так. Это были отношения палач — жертва, однако роли поменялись, и я стала его палачом. Тот человек по-настоящему мучился. Я видела в его глазах растерянность и боль. Думаю, он влюбился в мою невинность, которая была для него чем-то неизведанным. Тело женщины, конечно, наиболее совершенно, однако его есть с чем сравнивать. Моя чистота была исключительна. Он желал ею обладать, только он один, но не мог ею овладеть. И чем больше старался, тем больше она была для него недосягаема. Он мог ее только уничтожить, но для этого требовалась смелость, а он, по существу, был трусом.
Я вспоминаю такую сцену. Кажется, после двух недель, на протяжении которых у нас с немцем ничего не получалось и он чувствовал себя все более истрепанным и униженным, ему наконец удалось войти в меня. Но тут же все кончилось. Мы лежали без движения, а потом я почувствовала, что он дрожит и трясется в беззвучном плаче. Почти сбросив его с себя, я встала, зажгла свет, налила шампанского и закурила. Он лежал скрючившись, голый, жалкий. Я видела его спину. Думаю, что четко не осознавала, до какой степени господствую над ним. Подсказывал инстинкт. Это могло измениться, если бы хоть раз ему удалось показать себя передо мной настоящим мужчиной. Не знаю, решился бы он тогда меня уничтожить. Мне кажется, что этот человек был не способен любить. Просто я была его психическим комплексом, который он любой ценой хотел преодолеть. Ведь дошло до того, что он, так презирающий мою нацию, хотел жениться на мне. Я была ему необходима, потому что все это было из-за меня. Он боролся со своей слабостью, ненавидел ее и старался от нее избавиться. Каждый раз, когда я приходила в ту комнату за помещением администрации, лицо эсэсовца изображало решительность. Он как бы готовился к бою — мобилизовывал свои силы. Ему казалось, что в этот раз будет по-другому, просто, но… когда он, раздетый донага, оказывался со мной в постели, ничего не менялось. Наши половые акты, так мне хочется это называть, становились все более неполноценными. Если бы он был хоть немного умнее, то в конце концов понял, что это не его вина — дело во мне. Наверное, за такое прозрение я могла бы поплатиться жизнью. К счастью, он продолжал обвинять себя. Тем тяжелее было для него, поскольку я являлась свидетелем обвинения. Подсознательно ощущая, что веду опасную игру, я продолжала унижать его дальше.
Как-то утром, после нескольких неудачных попыток, мы пили шампанское. Оба были голые. Он встал, чтобы вынуть из мундира папиросы, а я уселась на диван, широко расставив ноги. Я смотрела на него с холодной усмешкой, а он не мог оторвать от меня глаз. Его взгляд становился все более жаждущим и наконец превратился в молящий. Эсэсовец встал передо мной на колени. Я почувствовала прикосновение его языка, сначала несмелое, а потом все более настойчивое. Он походил на безумного — метался у меня между ног, плакал, рыдал. Я тогда не отдавала себе отчета, что на самом деле с ним происходит. Чувствовала, как он мучается, но не могла измерить его боль. Я с презрением смотрела на него. Он старался заслонить от меня свой жалкий оргазм, но я продолжала смотреть. Бездумно провоцируя немца, не ощущала границу, за которую могу перейти. Если бы только знала, чем угрожает мне эта ситуация… Но я и не могла знать. Свой первый оргазм я пережила с тобой в том деревянном доме, в деревне. А тогда… Вера объяснила мне, как нужно притворяться, чтобы доставлять удовольствие «гостям». И снова оглядываю побежденного, пресмыкающегося у моих ног немца. А он, капитулировав, припал губами к моим босым стопам, как будто искал спасения в этом кусочке тела…
В середине июля сорок пятого года мы уезжали в Варшаву, со слезами распрощавшись с пани Цехной и ее мужем. Кроме стычек, которые возникали только из-за нашей с тобой связи, в целом нам удавалось уживаться. Для меня и Михала минул ровно год, ведь мы приехали в июле. У меня были свои причины, чтобы любить это место. Тут зарождалась наша взаимная любовь, потому что моя возникла раньше. Как только мои глаза увидели тебя. И это не пустые слова, это правда. С первой же минуты начался отсчет моей любви… Здесь я скучала о тебе, здесь за тебя боялась. Часто отправлялась на прогулку дорогой, ведущей к станции, в надежде встретить тебя. Проведывала дикую грушу, у которой когда-то мы отдыхали. Я специально ходила к ней. Иногда брала с собой Михала.
— Почему снова к груше? — спрашивал он меня.
— Ну, ведь она стоит там одна.
— Ты считаешь, что дерево может думать?
— Я уверена в этом.
Он серьезно посмотрел на меня и ни о чем больше не спросил.
Лошадка, запряженная в повозку, везла наш багаж, а мы втроем шли пешком. Около груши я и Михал задержались.
— Вы почему остановились? — спросил ты.
— Мы должны попрощаться с грушей, — ответил мальчик. — Знаешь, папочка, ведь деревья могут думать!
Какая жизнь ожидает нас? Чужие люди за стеной. Что им известно о тебе? Ничего хорошего в этом быть не могло. Но ты сказал: мы попробуем жить нормально. Сходил к профессору, который принял отдел в клинике. Он был рад, что ты остался в живых. Я тогда промолчала, но при случае ввернула:
— Как же ты расхваливаешь своего профессора, ведь он еврей.
Ты усмехнулся:
— Тебе не приходилось слышать, что у каждого антисемита есть свой любимый еврей?
Я вполне разделяла твой юмор.
Странно было видеть на дверях нашей квартиры две таблички рядом: «Портной Иосиф Круп» и «А. В. Кожецы». Кем я была, стоя впервые около этих дверей, и кем стала теперь, спустя год? Конечно, это два разных человека. Преемственность в моей личности обеспечивало чувство, которое я испытывала к тебе и Михалу. Оно было своего рода документом, удостоверением моей личности. После войны я решила вернуть свою настоящую фамилию, но в результате нашего ночного разговора поняла, что должна буду оставить все как есть, может быть, даже навсегда. Во всяком случае, до тех пор, пока мы будем вместе. А это «без тебя» означало также что-то вроде «без меня». Значит, называться Кристиной Хелинской я как бы приговорена. Ты спросил, что с моей семьей. Не моргнув глазом ответила, что моих родителей нет в живых, а я была у них единственным ребенком. С более далекой родней мы не поддерживали контактов. Ты почему-то сразу поверил. Но как объясняться с теми, кто будет выдавать мне новые документы? Они могут задать более трудные вопросы. Я боялась этого, но все прошло очень гладко. Я получила удостоверение личности, предъявив метрики той Хелинской. Не знаю, принадлежала ли кому-то в действительности эта фамилия. В телефонной книжке нашла таких несколько, была даже с именем Кристина. Я всегда могла сказать, что я одна из Хелинских. Тем не менее тезка меня испугала, а вдруг это ее метрика… Как-то я позвонила и, представившись вымышленным именем, попросила Кристину Хелинскую.
— Я у телефона, — раздалось в ответ.
Хотелось сразу бросить трубку, но я все же пересилила себя.
— Извините, ваших родителей зовут Целина и Вацлав? — спросила я, стараясь говорить спокойно.
— А в чем дело? — не очень вежливо поинтересовалась женщина.
Я, однако, пошла дальше:
— Видите ли, в чем… я ищу Кристину Хелинскую, дочь Целины и Вацлава.
— Вы ошиблись, — ответили мне и бросили трубку.
Потом я даже хотела поехать в Ломцу, но в конце концов успокоилась. Эта проблема отпала, правда, появилась другая. Я боялась выходить на улицу, чтобы не наткнуться на кого-нибудь из старых знакомых. Как Эльжбета, я пропала с их глаз, когда мне было немногим больше пятнадцати. Но тот, кто хорошо знал меня, узнал бы и теперь. Например, мать… Может, я должна изменить цвет волос или носить очки, думала я. Хотя это выглядело бы немного по-детски. Ты ведь знал, что у меня хорошее зрение, а крашеные волосы воспринял бы с опаской. Мне не хотелось совершать действия, которые вызвали бы у тебя подозрение. И без того было достаточно что скрывать. Страх не покидал. Всякий раз, когда мы вместе выходили из дома, у меня начинало колотиться сердце. Каждый звонок в дверь заставлял паниковать. На счастье, к нам никто не приходил. В наш звонок иногда звонили по ошибке, обычно кто-то из клиентов портного. Однажды я открыла женщине, которая должна была сыграть немалую роль в нашей жизни. В свое время она являлась секретарем одной очень важной личности.
Портной выглядел как с картины художника: толстый живот, подтяжки, на шее сантиметр. Носил пенсне, сползавшее на кончик носа, когда он разговаривал, семья портного — их было шестеро: он, жена, двое сыновей и две дочери — ютилась в большой комнате, часть которой занимала мастерская. Другие соседи были какие-то странные, как будто не супруги. Но с ними жили дети — две перепуганные девочки, кажется даже, близняшки. Они тоже занимали одну комнату. Мы оказались в лучшей ситуации только благодаря твоей сообразительности. Ты показал, что мы с тобой не состоим в родственных отношениях, поэтому я получила одну комнату, а вы с Михалом — другую. Еще в квартире находился маленький чуланчик при кухне. Странный сосед держал там велосипед, а портной манекены. Квартиры была большая, свыше двухсот метров, но при такой перенаселенности просто лопалась по швам. К тому же кухня, туалет и ванная — общие. Иногда я даже не могла себе представить, что раньше тут было совсем по-другому и мы с Михалом жили только вдвоем. Мышление стало уже послевоенным, одно только слово: метраж… Когда ты возвращался домой с дежурства, все во мне переворачивалось из-за шума в соседней комнате. Один из сыновей портного врубал на полную мощность свой «Пионер» и на мои просьбы сделать потише, поскольку муж спит, пожимал плечами и говорил, что он у себя дома. Временами его сдерживал отец:
— Геня, сделай потише, с соседями нельзя портить отношения.
Иногда Геня слушался, а иногда нет, в зависимости от настроения. Эта всеобщая теснота, так не похожая на нашу жизнь в деревенском доме, была просто кошмаром. Но я чувствовала себя счастливой, потому что мы были все время втроем. Еще более счастливой я ощущала себя, когда мне удавалось повернуть выключатель с надписью «мое прошлое». К сожалению, он включался достаточно часто.
Михал начал ходить в школу. Но учиться со сверстниками ему было скучно! Ты пошел к директору, и после долгих споров мальчика перевели сразу в третий класс. Вообще-то его знания позволяли ему сразу идти в лицей. Но разве можно было семилетнему ребенку это позволить! В третьем классе ему тоже было немного скучновато, но, будучи младше всех на два года, Михал должен был соответствовать одноклассникам в физическом развитии. Занятия спортом отнимали у него много времени. Он начал качать мышцы на дворовой площадке: натер себе пузыри на руках, чуть было не получил заражение крови.
— Не будь таким амбициозным, Михал, — сказал та ему. — Они только длиннее тебя. А знаешь, что говорил Наполеон? «Они длиннее, а я выше».
Это высказывание Михалу очень понравилось.
Я стала работать переводчиком в нотариальной конторе. В начале сорок шестого года на твое имя пришло письмо из шведского «Красного Креста». Я не вскрывала его, но где-то в глубине души почувствовала страх. Еще раньше, получив письмо из польского «Красного Креста», поняла, что ты ее ищешь. Мы никогда не говорили на эту тему. Я отдала тебе письмо и пошла в ванную. Это была та самая ванная, в которой я закрывалась после выхода из гетто, да и потом еще много раз. Теперь она выглядела иначе: повсюду висели чужие полотенца, чужое выстиранное белье. От вида широких подштанников портного мне всегда становилось дурно. Вся эта обстановка вокруг не соответствовала моим переживаниям. Я присела на край ванны, чувствуя, как беспокойно колотится сердце. Потом вымылась и отправилась спать. Ты заскочил сразу после меня, чтобы никто не успел тебя опередить, иначе придется снова отскребать ванну. Вернулся уже в пижаме, залез под одеяло и погасил свет.
— Я получил известие от Марыси. Она в шведском госпитале.
— Ты поедешь за ней?
— Нет, они ее привезут сюда.
Мы оба молчали.
— Ты хочешь, чтобы я ушла?
— Нет.
И это все. Мы были только вдвоем. Поэтому ты не должен был, как тогда в деревне, задавать вопрос: «Когда ты хочешь, чтобы я привез этот овес?» В своем молчании ты походил на страуса, засунувшего голову в песок. Если она приезжает из госпиталя, значит, больна или, в лучшем случае, поправляется после тяжелой болезни. Как можно согласиться на то, чтобы мы обе были при тебе, когда за стеной толкутся чужие люди. Даже без неизбежных свидетелей это невозможно. И каким образом объяснять ей мое присутствие? Словно подслушав мои мысли, ты произнес:
— У Марыси есть сестра под Краковом, я отвезу ее туда.
— Может, она захочет быть с тобой и с сыном, — волнуясь, произнесла я, стараясь овладеть своим голосом.
И вновь молчание, как острая рана.
— Я отвезу ее туда сразу из аэропорта.
Всю ту ночь я не сомкнула глаз. Лежала рядом с тобой, боясь пошевелиться. Ты спал крепким сном, потому что возвращался из клиники очень усталым. Через несколько часов я включила ночную лампу, поставив ее на пол. Мне хотелось видеть твое лицо. Я не верила в то, что ты говоришь. Ты не мог знать, какой будет ваша встреча. За вами была прожитая жизнь, у вас рос сын. Возможно, случится так, что я стану в твоей жизни лишь эпизодом, по ошибке принятым тобой за любовь. Что будет со мной, когда она отберет у меня вас с Михалом… И не думала о том, что до этого поступила точно так же. Я боялась за себя, за свою жизнь, которая без вас для меня ничего не стоила. Ведь только ваше присутствие позволяло мне верить в себя. Со всеми моими недостатками. Если бы не детская ручка в моей ладони тогда, у реки, я точно стала бы другой. Может, скатилась бы снова назад, возненавидела мужчин или стала мстить им за все. С момента, когда я вышла из гетто, слово «мужчина» имело для меня определенное значение, сходное слову «самец». Я научилась разделять эти понятия только с мыслью о тебе. Иначе воспринимала и свое тело. Когда женщина хочет мужчину, внизу ее живота начинает ощущаться тепло, как будто кто-то кладет ей туда руку. Это такая же тайна для женщины, как и для мужчины, она выходит за рамки обычной анатомии, не зависит от хороших и плохих периодов. Существуя как бы в тени сознания или невероятно разрастаясь в нем. Чего-то требует, чего-то ждет. И эти ожидания всегда связаны с конкретным адресом, ни один другой не годится. Ты был моим адресом. Кем бы мне пришлось стать без тебя? Я уже оторвалась от своей судьбы, сформировалась как некая другая личность. Даже изменила имя и фамилию. Последний раз Эльжбета существовала, стоя перед дверью с табличкой «А. В. Кожецы». А вошла в квартиру уже как Кристина. Нельзя теперь взять и вернуть ту, другую. А впрочем, и Кристиной я тоже еще не была, только носила ее имя, служившее мне щитом.
Но Марыся может запретить мне видеться с вами. На ее месте я наверняка поступила бы так. Она имеет право сделать со мной что захочет… Эти мысли не покидали меня ни на минуту до самого ее приезда. А перед этим была последняя ночь. Мы любили друг друга, и прикосновение твоих пальцев, как всегда, было для меня чем-то необыкновенным. Наша близость. Наши слова. Мы звали друг друга, хотя были совсем близко, рядом. Когда ты вошел в меня, я обняла руками твои бедра, как бы желая их удержать.
— Что с тобой, любимая? — спросил ты. — У тебя что-то болит?
Ты не понял жеста, потому что не имел понятия о моих действительных переживаниях. Может быть, я тоже мало знала тебя. Ведь последнее время мы почти не разговаривали. Мне казалось, что оба стали какие-то искусственные. А когда ты просишь меня подать соль или я говорю тебе, что вымыла ванну, наши голова звучат театрально. Только один раз я спросила:
— А Михал знает, что возвращается его мама?
Ты удивленно посмотрел на меня.
— Для него это может быть большим потрясением, — добавила я.
На минуту наши взгляды встретились. Я увидела в твоих глазах беспокойство. Как в тот раз, когда ты не знал, обращаться ко мне на «ты» или на «вы».
— Я считал, что она поедет в Краков… через некоторое время…
Это прозвучало неубедительно и вызвало у меня еще большую тревогу. Я поняла, что ты и сам не знаешь, как выйти из ситуации, а Краков, может быть, придумал для меня.
— Анджей!
Ты повернул голову в мою сторону, словно ожидая удара.
— Я уеду. Привези ее сюда, пусть побудет с вами, потом как-нибудь все решится… Захочешь — придешь ко мне.
Ты подошел так близко, что я даже слегка отодвинулась. И обнял меня.
— Никуда не поедешь, — твердо произнес ты.
Я освободилась от объятий и посмотрела тебе прямо в глаза.
— Ну тогда, как ты себе все представляешь?
— Марыся — мать Михала, но я не люблю ее. Я сделаю для нее что смогу.
— Ты искал ее…
Ты серьезно посмотрел на меня.
— А ты знала об этом?
Я молча кивнула.
— Я искал ее, но обманывать не стану. Это было бы непорядочно.
Кто может знать, что порядочно, а что нет, подумала я.
— Мы решим, каким образом поступить с Михалом, — продолжал ты. — Может быть, Марыся захочет его забрать, ведь она мать.
Я не отвечала, но эти слова испугали меня не меньше, чем предыдущие. Михал стал такой же важной частью меня, как и ты. Без Михала я не была бы человеком в полном смысле. Но не мне тут следовало ставить условия. Я могла их только принимать.
Утром я ушла на работу. Ты взял выходной. Собирался вернуться из Кракова на следующий день, но когда я пришла с работы, то внизу увидела Михала. Он стоял возле арки, как на карауле.
— Ты что тут делаешь? — удивилась я.
— Папа просит, чтобы ты не поднималась наверх…
От этих слов у меня закружилась голова, и я вынуждена была прислониться к стене.
— Кристина, — спросил Михал, — ты что, больна?
— Нет-нет, — выдавила я из себя улыбку, — это так. Ничего…
— Ты постой тут, а я пойду к папе, — сказал он, — так папа велел…
Все было ясно: мне нужно уйти. Но я не могла. Стояла, словно прикованная. Так хотелось вымолить милостыню, зная, что именно этого мне делать нельзя. Еще подумала о том, как охарактеризовать грех. Можно ли считать грехом то, что я сделала с собой или, скорее, с другими? Отец, а теперь вот она… Я знала твою жену только по фотографии. Красивое, спокойное лицо. Короткие темные волосы, темные глаза, смешливый носик. На тех фотографиях вы были вместе, обнимались и смеялись в объектив. Тогда я испытывала обыкновенное любопытство, потом к нему прибавилась боль… Но я сознавала, что делаю, и где-то в глубине души ожидала такой конец.
Другого не заслуживала. Я пришла в этот дом с улицы. Сначала присвоила себе ее одежду, а потом любовь сына и твою. Это не могло пройти безнаказанно, за такую кражу надлежало заплатить. Я должна повернуться и уйти. В неизвестность. Что с того? Марысю это не должно касаться. Но я все стояла в этой арке, Анджей. Я все стояла…
И вдруг увидела тебя. Ты шел быстрым шагом через двор. Я хотела принять мало-мальское выражение лица, даже пыталась выдавить из себя улыбку, но была не в состоянии. Я не владела своим лицом. И вообще собой. Все во мне распалось на отдельные частички. Казалось, что уже никогда не смогу себя собрать. Ты подошел ко мне, но я не успела заглянуть тебе в лицо, проверить, найду ли я в глазах знакомое выражение беспокойства.
Ты прижал меня к себе.
— Кристина, — услышала я твой голос, — успокойся. Я все тебе сейчас объясню, пойдем…
Мы отправились в кондитерскую на углу, куда я когда-то носила пончики, которые пекла твоя мама. Мы сели за столик, точнее, ты усадил меня за него. Я была не в состоянии выбрать место. Даже это решение казалось мне слишком трудным. Я видела перед собой твое лицо. Ты смотрел мне в глаза.
— Кристина, — сказал ты, — нам немного сложнее стало жить, но мы вместе и должны быть вместе. Ты же знаешь это не хуже моего…
Я кивнула, потому что не могла выдавить из себя ни единого звука.
— Она не захотела ехать в Краков. Я ей все рассказал, но она все равно хочет быть с нами… она очень тяжело больна.
Слезы наполнили мне глаза. Твои слова были приговором или, точнее, подтверждением его.
— Марыся будет спать в комнате с Михалом… Она страдает нервной болезнью. Врачи считают, что, может быть, семейная обстановка ее вылечит…
— А ты хочешь предложить ей пекло, — услышала я свой голос, словно прозвучавший с магнитофонной ленты. — Чем будет для нее мое присутствие?
— Она согласна.
— Как ты можешь требовать от нее такого решения! Это не по-человечески. Знаешь, как это называется? — Теперь это уже была я. В одну минуту из брошенной любовницы превратилась в женщину, способную понять другую женщину.
— Она в таком состоянии, что твое присутствие не может ей ни помочь, ни навредить. Она хочет быть рядом с сыном.
— Анджей! Ну что ты такое говоришь!
Минуту назад мне казалось, что ты не в своем уме. И все же произошло так, как ты сказал. Мы проговорили с тобой еще какое-то время, ты пытался убедить меня, чтобы я пошла посмотреть на нее и только после этого приняла решение.
Я поднималась по ступенькам с бьющимся сердцем. За дверью с табличкой «Портной Иосиф Круп» меня вновь ждала неизвестность… Она сидела на топчане и смотрела перед собой. Когда мы вошли, повернула голову в нашу сторону. Я увидела высушенное лицо, на котором выделялись только глаза и очень большой рот. Она усмехнулась. Я сразу узнала этот оскал — предвестник смерти. И снова почувствовала, как во мне все разрушается, болезненно подрагивая и покалывая.
— Ты Кристина, — сказала Марыся странным голосом, словно он существовал вне ее. Она протянула ко мне руки, и я взяла их с ощущением, что держу пару косточек. — Я рада, что ты у Анджея есть… это хорошо.
И вновь появилось ощущение нереальности. Раньше оно было связано с моим прошлым, теперь уже захватывало настоящее.
— Михал так хорошо выглядит, — продолжала Марыся, — так вырос…
— А где он? — спросила я.
Уже как-то раз (мы жили тогда в деревянном доме) я не могла в себе разобраться и искала у мальчика помощи. Теперь так же в ней нуждалась.
— Он в другой комнате, — ответила она, — кажется, он меня сторонится.
— Пойду к нему.
Я прошла по комнате, как на костылях, а когда увидела Михала, прочла на его лице те же самые чувства.
— Она будет с нами жить? — спросил он.
— Это твоя мама…
Я не знаю, мог ли кто-нибудь, кроме нас, понять эту ситуацию, а мы научились в ней жить. Две комнаты были достаточно большими, но мы загромоздили их мебелью, которая осталась неразграбленной. Марыся действительно спала в маленькой комнате с Михалом, а мы в проходной на топчане. Но если спящий рядом Михал в том деревянном доме не мешал нашим занятиям любовью, то присутствие за стеной твоей жены действовало парализующе. Мы лежали бок о бок, не способные ни к какому ласковому жесту. Разговаривали шепотом о текущих делах, о ближайших планах и так далее. Когда она тут появилась, у меня прибавилось обязанностей. Самым трудным было уговорить твою жену что-нибудь съесть. Но она не могла есть. Именно в этом выражалась болезнь. Случалось, что мы отвозили ее в больницу, где ей ставили капельницу. Потом, через пару дней, привозили назад. Я знала, что своими уговорами мы ее только мучаем. При виде ложки, опущенной в отвар, на ее лице появлялось выражение омерзения, граничащего со страхом.
— Марыся, — просила я, — еще одну ложечку. Последнюю ложечку…
Большие глаза наполнялись слезами. И она держала содержимое ложки за щекой, как маленький ребенок.
— Ну проглоти, проглоти, — умоляла я.
Михал обходил мать стороной. Ему не нравилось, что она спит в его комнате, которая до этого была в его распоряжении.
Как-то я предложила ему пойти погулять. Мы направились в парк. Я пробовала объяснить мальчику, что его поведение по отношению к маме несправедливо и жестоко. Может быть, ее выздоровление зависит от того, как он будет к ней относиться.
— Но ведь мне только семь лет, — ответил он со слезами на глазах.
Михал хотел напомнить мне, что он сам еще ребенок и о нем нужно заботиться, ухаживать за ним. Неожиданно я почувствовала: эти претензии обращены ко мне. С момента появления матери в доме мальчик почувствовал, что я не занимаюсь им.
— Михал, — ласково сказала я. — Мы не должны говорить друг другу, что любим. Мы ведь знаем об этом…
— Я ей тоже не должен этого говорить, — выкрикнул он. — Потому что не люблю ее.
— А ты любишь свою ногу или руку?
— Нет, — удивленно ответил он.
— Видишь, а попробуй без них жить. Так же и с твоей мамой. Это твоя мама. Она тебя родила.
— Но ее не было… А ты была…
Однако же после нашего разговора что-то изменилось. Как-то я вернулась с работы домой запыхавшись — ждала трамвая, потом бегала за продуктами, переживая, что твоя жена слишком надолго осталась одна. Я застала ее в возбужденном нервном состоянии и подумала: чего-то она, видно, испугалась. Прижала ее к себе, гладила вздрагивающие плечи.
— Уже все хорошо, Марыся, все в порядке, — сочувственно повторяла я.
Она высвободилась, явно собираясь мне что-то сказать, но не могла. Наконец дрожащими руками вынула из-под подушки красочный рисунок: дом, забор, дерево и солнце с лучами.
— Это Михал нарисовал?
Она закивала, а потом показала на себя. И я все сразу поняла. Михал нарисовал рисунок специально для нее. Она тяжело переживала это эмоциональное потрясение. И ни в этот, ни на следующий день не могла ничего проглотить. Мы хотели везти ее в больницу, но ей вдруг стало лучше, а потом Марыся сама съела четверть тарелки отвара.
— Видишь, — сказала я Михалу, — каким лекарством может быть доброта.
А он, как бы застыдившись, тихо проговорил:
— Я вовсе не добрый.
Мне стало его жалко. Никто из нас не мог приспособиться к этой ситуации. Она нас перерастала. Точнее, вся наша жизнь вертелась вокруг болезни Марыси, но ей от этого было ничуть не лучше. Но разве имелся другой выход? Пару раз появлялась ее сестра из Кракова, но ее совершенно не радовала перспектива забрать Марысю к себе. Она сказала, что у нее двое детей, они с мужем оба работают и ей требуется какой-нибудь помощник. Мы согласились оплачивать эту помощь, но все наши планы рухнули, потому что при одном лишь намеке на выезд Марыся впала в кому. Мы думали, это конец. «Скорая» долго не приезжала. В больнице ее откачали. То, что она оказалась там, было для нас как упрек, хотя мы навещали ее каждый день и вскоре забрали домой.
Прошли месяцы. Как-то вечером я отскребла ванну и выкупала сначала Марысю. Для меня каждый раз было испытанием видеть перед собой ее обнаженное тело. Тонкие, как прутики, руки и ноги, почти мальчуковая фигурка, обозначенная острыми ребрышками, сморщенные пожелтевшие груди с высохшими сосками. Марысю нельзя было оставлять в ванной одну — могла потерять сознание. Из-за того что обязана присутствовать там с ней, я очень нервничала. Марыся отдавала себе отчет, что она неполноценная женщина, и смирилась с этим. А может, мне это только казалось? Что я в действительности знала о ней? Иногда глаза ее наполнялись слезами, плечи начинали вздрагивать. Кого оплакивала она тогда? Себя? Потерянного мужа или избегающего ее сына? Михал старался, даже очень, но ощущал физическое нежелание пребывания около матери. По существу, он перебрался в нашу комнату, делал уроки, играл, туда ходил только спать. Я помогла Марысе обтереться, надела на нее ночную рубашку и позвала тебя, чтобы проводил ее в комнату.
Когда ты вернулся назад, я смывала в ванной макияж. Должно быть, выглядела смешно с одним накрашенным глазом, но ты этого не заметил. Уже полгода, как мы не занимались любовью, просто не могли. В конце концов, физиология напомнила о себе. Ты повернул ключ в дверях, и мы неожиданно бросились друг к другу в объятия.
Ты развязал на мне халат, под которым ничего не было. Начал неистово целовать мои груди, живот. Я чувствовала прикосновение твоего языка, и мое желание было настолько сильным, что я могла только об этом молиться. Мы занимались любовью, стоя посреди развешанного на веревках чужого белья — те же широкие кальсоны портного, розовый бюстгальтер его жены. Ты еще минуту держал меня в объятиях, потом отпустил. Неожиданно, почувствовав слабость в ногах, присела на край ванны. Я видела твое изменившееся лицо. Ты тоже выглядел как побежденный.
Жизнь вчетвером временами казалась невыносимой, но неожиданно наступившая развязка выглядела как жестокая шутка. Был тысяча девятьсот сорок восьмой год. В один из ноябрьских вечеров ты пошел на улицу вынести мусор. Вскоре раздался звонок. Я подумала, что ты забыл ключи, но за дверьми стояли двое незнакомых мужчин. На них были одинаковые плащи и фетровые шляпы. «Сиамские близнецы», — с отвращением подумала я. Они спросили тебя.
— Мужа нет.
— А когда вернется?
— Не знаю, — ответила я, лихорадочно соображая, как тебя предупредить.
Погашала, что нельзя сделать ни одного неверного шага, например, послать за тобой Михала, я рассчитывала на чудо. Они поинтересовались, могут ли войти в квартиру и кое-что посмотреть.
— Есть ли у вас право на обыск? — спросила я.
Один из них отвернул лацкан и показал свой значок.
Я не знала, достаточно ли этого, но, не желая обострять ситуацию, повела их к нашей двери. Я шла за ними последней, в это время в коридоре появился старший сын портного. Многозначительно посмотрев на него, показала ему глазами на вошедших, а потом на входную дверь. Он все мгновенно понял и также глазами подал мне знак. Прошло полчаса. Ты не появился, и я уже знала, что предупрежден. Мужчины порылись в одной комнате, а потом поинтересовались, кто живет в другой. Я ответила, что больная женщина после концентрационного лагеря. Они спросили, кем она нам приходится.
— Жена Анджея Кожецкого, — сказала я, забыв, что тоже представилась им женой.
— Две жены, — усмехнулся один из них. — Понятно, почему его нет дома.
Я ничего на это не ответила. Наконец они убрались. Закрыв за ними дверь, бросилась в большую комнату. Тут же меня окружили сочувственные лица, а старший сын портного с волнением рассказывал:
— Я вышел, смотрю, идет пан доктор с пустым ведром, ну, я к нему: пан доктор, за вами пришли. Пан доктор знал, что делать. Говорит, передай жене, что я ей дам знать о себе. Пусть ждет…
Которой жене, подумалось с горечью, ведь минуту назад мне напомнили, что я не жена.
Каким был этот ноябрь тысяча девятьсот сорок восьмого года… Где-то через пару дней Марыся спросила про тебя. Я поколебалась, но потом рассказала ей правду. Ее глаза на мгновение стали еще больше.
— Мама похожа на мишку-коала, — заметил однажды Михал.
Мне же она напоминала женщину со знаменитой картины Эдварда Мунка «Крик». Рот, глаза. Некоторые утверждали даже, что картина олицетворяла смерть. Это действительно так, художник был заражен смертью. Марыся заразилась ею в лагере… Оказалось, что я поступила правильно, посвятив ее во все. Эта новая ситуация вырвала Марысю из непонятного для нас мира. Она никогда не рассказывала о том, что пережила. Она вообще говорила мало и целыми днями могла молчать. А тут впервые ее стало волновать происходящее. До этого были только редкие сигналы, как в ситуации с рисунком Михала. Теперь же ее внимание к нам стало более заметным. Я постоянно спешила — с работы домой, из дома на работу. Нужно было прибраться, сделать покупки, накормить Марысю. Но теперь кормежка с каждым разом проходила все лучше. А в один прекрасный день она вынула из моей руки ложку и стала есть сама (как тогда, после рисунка Михала). Однажды, вернувшись с работы, я не застала ее в комнате. Марыся была в кухне — она мыла посуду. Я неожиданно почувствовала комок в горле и присела на стул. Она повернула голову в мою сторону, наши глаза встретились. Мы смотрели друг на друга, как две женщины, у которых забот невпроворот — дом, ребенок. Когда я рассказала тебе об этом, ты обрадовался.
— По крайней мере, будешь посвободнее, — заметил ты.
Известие от тебя пришло через неделю. Мне дали адрес и предостерегли, чтобы я не привела за собой хвост. Ехать нужно было узкоколейкой до Кларысева, а оттуда большой отрезок пути идти пешком. На перекрестке повернуть направо, никого не спрашивая о дороге. Через двести метров должна была стоять вилла с забитыми накрест окнами. Мне следовало войти со двора.
В Кларысеве уже сгустились сумерки. Пахло осенью, под ногами чавкали мокрые листья. Мне было не по себе в незнакомом месте, в темноте. Наконец я увидела виллу. Обошла и постучала в дверь кухни. Никто не открывал. Дом казался не жилым. Я попробовала еще раз — уже посильнее кулаком. Через минуту послышался шум и раздался мужской голос:
— Кто там?
— К Войцеху от Ванды, — ответила я.
Двери открылись, и передо мной возник подозрительного вида мужчина: заросший, с глубоким шрамом на щеке, в углу рта прилеплен окурок.
— Пошли, — коротко произнес он.
Узкой лесенкой мы спустились в подвал. Он ни разу не оглянулся, когда я спотыкалась о какую-то рухлядь. Наконец во мраке вспыхнул прямоугольник света. Я оказалась в сильно прокуренном помещении. Под потолком горела лампочка без абажура. Несколько мужчин играли за столом в карты, среди них был ты. Увидев меня, поднялся. Я с трудом узнала твое лицо. Все быстро ушли, и мы остались одни. Ты обнял меня, и я почувствовала запах сигарет и водки, точнее, самогона. Мы долго стояли, прижавшись друг к другу. Я ощутила напор твоего тела, потом услышала учащенное дыхание. Ты поднял мне юбку. Я боялась, что кто-нибудь войдет, а еще этот запах самогона… Хотела тебя остановить, но не смогла. Ведь это был ты. Словно читая мои мысли, ты прошептал:
— Сюда никто не войдет.
Ты подхватил меня, и через минуту я уже лежала на кровати с металлической сеткой, которая немилосердно скрипела. У нас даже не было времени, чтобы раздеться. Одним движением ты стянул с меня трусы. Первый раз в жизни ты не посчитался с моими желаниями. Мне казалось, что ты насиловал меня. А может, все дело в этой обстановке… Но ведь ты просто хотел найти во мне убежище от страха и одиночества. Значит, вину я должна искать в себе. Кровать пела, переливаясь на разные голоса, наверное, сетка была ржавой. Я боялась, что нас слышно во всем доме, однако ничего не могла поделать. Ты вбирался в меня все сильнее, все больнее, но я сжимала ногами твои бедра, хотела, чтобы ты чувствовал, что я — с тобой. Наконец ты вышел из меня со стоном, застрявшим где-то в горле. И вновь я любила тебя. Такого беззащитного. Мы лежали без движения, и неожиданно я поняла, что ты спишь, даже слегка похрапываешь. Это тоже было мне знакомо. Через несколько минут ты проснулся.
— Неужели я заснул? — с удивлением спросил ты. Никогда так прежде не тревожась, потому что мы всегда были в своей кровати.
Потом мы говорили. Ты рассказал мне, что дело очень серьезное. Начали арестовывать людей, с которыми ты был связан во время конспирации.
— Таким, как я, выносят смертные приговоры, — тихо проговорил ты.
— Знаю, — коротко отозвалась я.
— Я вынужден бежать за границу, Кристина. Через две недели меня перебросят…
Твои слова отозвались во мне гулким эхом. Все чувства во мне атрофировались. Откуда-то издалека раздался твой голос:
— Как я могу тебя с ними оставить?
— Ты должен спасаться, — ответила я.
Мы смотрели друг на друга. То неприятное выражение уже стерлось, и я не помнила его. Было только твое лицо, был только ты.