Глава тринадцатая
Река
На полпути к вершине человек, за которым я упорно следовала, решил передохнуть. Я тоже остановилась и спряталась за низкорослым, истерзанным ветрами деревцем, склонившимся над дорогой. В носу у меня застряли запахи лаванды и шалфея. Незнакомец стоял посреди дороги, покачиваясь с пятки на носок, и с любопытством озирался вокруг. Отчего-то я была уверена, что он то и дело посматривает в мою сторону, он знает, где я прячусь, и пытается решить, как ему быть. Я как-то и не подумала о том, что делать, если он сейчас повернется и пойдет прямо ко мне. Впервые мне пришло в голову, что зря я, видно, не сняла с себя свой белый врачебный халат и не оставила на винограднике громко шуршавший рюкзак. Я замерла, стараясь не двигаться, а незнакомец все поворачивался из стороны в сторону. Он будто исполнял в темноте какой-то медленный, тягучий танец, переступая с ноги на ногу, опустив плечи и как-то странно извиваясь всей верхней частью туловища. Я даже усмехнулась, невольно вспомнив, что фра Антун говорил мне про мору, которая приходит к скрещению дорог за душами мертвых.
Затем взошла луна, и на склоне горы сразу стали четко видны деревья, возле которых лежали черные тени, и нахохлившиеся скалы вдоль дороги, по которой тот человек опять стал неторопливо, точно катясь вперед, подниматься к вершине. Я выждала, когда он исчезнет за поворотом, и двинулась следом за ним. Мне все время казалось, что некая сила будто заваливает меня назад, пытается опрокинуть и крутая вершина вот-вот рухнет прямо на меня. За очередным поворотом дорога сперва превратилась в тропу, затем свернула вправо, и я, судя по звуку, оказалась в сухом русле мелкой речонки, пробившейся сквозь плоскую, исхлестанную ветрами щеку горы. Мы все дальше уходили от города, и я уже с трудом различала далеко внизу полоску пляжа, светящуюся рекламу мороженого и террасы ресторанов. Огни залива светлыми кляксами расплывались на воде, а вокруг монастыря, там, где находился сад фра Антуна, лежал черный прямоугольник тьмы.
Незнакомец по-прежнему ровным шагом шел по руслу реки, вдоль тонкой полоски воды к некоему подобию бревенчатой лестницы, ведущей наверх по все расширявшемуся открытому пространству. Мне теперь негде было от него спрятаться, и я шла за ним в открытую, надеясь, что он не обернется и не посмотрит на меня. Ветер затих, цикады, похоже, тоже легли спать, вокруг стояла почти абсолютная тишина, если не считать легкого скрипа речного песка у меня под ногами да еле слышного звона, который издавали при ходьбе застежки моего рюкзака. Порой в траве шуршали какие-то твари, занятые своими делами.
Тот человек ушел уже далеко вперед и передвигался какой-то странной неровной походкой, словно с трудом пробирался по глубокой воде. Он шагал, чуть наклонив голову и бесшумно ступая по земле большими ногами, голова его при этом слегка покачивалась. В общем, в этом человеке не было ничего такого, что указывало бы мне на необходимость тащиться за ним следом. Я и впрямь разок остановилась и несколько минут не двигалась, чувствуя, что башмаки мои уже промокли насквозь. Он все продолжал идти, постепенно удалялся от меня, и я всерьез подумала, не повернуть ли все-таки назад.
Вдруг человек, идущий впереди, низко наклонился, исчез из поля моего зрения, затем снова выпрямился и, слегка пошатываясь, двинулся дальше. Я теперь довольно сильно отстала от него и тщетно пыталась разглядеть, что же впереди, в темноте, заставило его споткнуться. Там явно что-то помешало ровному, непрерывному движению этого человека. Когда я подошла ближе, оно медленно появилось из темноты мне навстречу. Это была ржавая металлическая цепь, протянутая поперек реки и подвешенная к двум деревьям, росшим на противоположных берегах. Цепь слегка поскрипывала, и вскоре я разглядела на ней знакомый красный треугольник с надписью «Мины». У меня тут же отпали все сомнения, которые были раньше, — насчет дедовских историй, моего собственного душевного здоровья, нелепости этой ночной прогулки по горам в темноте. Теперь я была абсолютно уверена в том, что впереди идет тот самый бессмертный человек, безумие, охватившее меня, — всего лишь результат встречи с ним. Это была та самая разновидность временного помрачения рассудка, которая некогда заставила моего деда привязать к ногам данного типа тяжеленный угольный брикет, а потом бросить его в пруд. Именно временное безумие заставило меня перекинуть через цепь рюкзак, проползти на четвереньках по минному полю, потом снова подняться на ноги и продолжить преследование.
Бессмертный человек тем временем вошел в небольшой лесок, и я на минутку остановилась, не зная, как мне поступить и стоит ли идти дальше. Он ведь мог и спрятаться за какое-нибудь дерево, а потом смотреть, как я буду ощупью пробираться в темноте. Я наступлю на какую-нибудь мину и взлечу на воздух, фонтаном разбрызгивая кровь, Гавран Гайле подберет меня вместе с другими на перекрестке и уведет с собой. Впрочем, я могла просто заблудиться в темном лесу и проторчать там до утра, но уже проделала такой долгий путь, что отступать было поздно. Я вошла в лес, где не было видно ни зги, и меня сразу окутала мертвая тишина, а старые сосны с толстенными стволами и острыми, длинными, как ножницы, иглами обступили со всех сторон. Идти стало тяжелее, я задыхалась и вскоре поняла, что снова начался подъем, причем довольно крутой, да и по руслу реки, в котором заметно прибавилось воды, идти стало тяжеловато. Очень стараясь, чтобы тот человек впереди не услышал моего сопения, пока мы находимся в этом лесу, я попыталась успокоиться и дышать ровнее. Русло реки извивалось среди сосен, ноги постоянно оскальзывались на мокрых камнях, покрытых толстым слоем опавших игл, а под башмаки то и дело попадались шишки, треск которых звучал, на мой взгляд, прямо-таки оглушительно. Мне все время казалось, что вот я подниму глаза от речного ложа, высматривая, куда поставить ногу, и обнаружу, что чуть не налетела на этого незнакомца, который уже остановился и поджидает меня. В такой темнотище я, разумеется, давно уже ничего не видела впереди, но ясно представляла себе, как он стоит в своей шляпе и держит в руке маленькую кофейную чашечку, глядя на меня нетерпеливо и не слишком одобрительно. На его лице отчетливо виден острый нос и большие, ничего не прощающие глаза, а губы изогнуты в той вечной улыбке, о которой столько раз упоминал мой дед.
Наконец лес кончился, я вышла на опушку и потеряла незнакомца из виду. Русло реки превратилось в сухую пустынную тропу, по краям которой росла высокая колючая трава. Тропа резко поднималась по склону, так что мне то и дело приходилось хвататься за нее руками, чтобы не потерять равновесие. На вершине очередного холма земля понемногу выровнялась, и теперь передо мной расстилалось нечто вроде просторного поля, посреди которого виднелся невысокий каменный мост, перекинутый над ручьем. Я по берегу добралась до этого моста и поднялась на него. Отсюда были видны очертания домов, похоже заброшенных, стоявших по обе стороны пересохшей реки, некоторые из них прятались за деревьями с густыми шелестящими кронами. Они сильно отличались от тех сосен в лесу, который я только что миновала. Я решила, что это, должно быть, и есть та самая старая деревня, о которой упоминал фра Антун. После Второй мировой войны жители покинули ее и перебрались поближе к морю. Первый дом, до которого я добралась, стоял слева от меня и чуть в стороне от остальных. У него был округлый фасад с узким, похожим на бойницу окном на чердаке. Крыши не имелось, рамы были явно выбиты снаружи, высоченная трава почти доставала до ставней, болтавшихся на ржавых петлях. Тот человек вполне мог сейчас находиться в этом доме и смотреть на меня из темноты в одно из окон с выбитыми стеклами. Внутри абсолютно ничего видно не было, и я медленно прошла мимо этого дома, то и дело оглядываясь через плечо. Часть изгороди была сломана. Во дворе виднелась площадка, выложенная плиткой, от которой аккуратная дорожка вела, по всей видимости, в сад. Я подумала, что бессмертный человек может находиться и там, но мне почему-то совсем не хотелось встречаться с ним в этом саду, даже если это и было так.
Следующий дом располагался справа от меня, в тени одного из тех больших деревьев. Судя по очертаниям, это была двухэтажная гостиница. Широкая каменная лестница зигзагом поднималась по фронтону здания, с ее перил все еще свисали цветочные горшки с сухой землей. Второй этаж был опоясан длинным балконом или террасой. Вместо решетки, некогда увитой виноградом, там теперь торчали две-три неровные, насквозь проржавевшие опоры, над ними виднелись края обвалившейся кровли.
Остальные дома стояли, тесно сгрудившись вдоль ручья и зияя темными окнами. Я старалась обойти их стороной, настороженно поглядывая то направо, то налево. Повсюду я видела осыпающиеся арки над воротами, валяющиеся на земле сломанные ставни, груды выброшенных во двор соломенных тюфяков, пустые ведра и никому не нужный огородный инвентарь, успевший заржаветь и почти исчезнуть в густой траве. На открытой веранде очередного ресторанчика, пристроившегося между углами двух зданий, я заметила несколько искалеченных пластиковых столиков и стульев, остатки которых были разбросаны по каменному полу. На единственном целом стуле спал громадный кот, безмолвный и неподвижный. Его шерсть в лунном свете казалась серой.
В данный момент мне вряд ли были необходимы подобные воспоминания, но я все пыталась прокрутить в голове подробности разных историй о горных духах и другой нечисти, что живет в полях и лесах и существует ради единственного удовольствия запутать, сбить с дороги глупых путников. Бабушка как-то рассказывала мне о том, как один человек из Саробора отправился в горы искать своих овец и оказался в доме, полном мертвецов, да еще и вынужден был вместе с ними трапезничать. Вывела его к этому дому маленькая девочка в белом чепчике, на самом деле оказавшаяся вовсе не ребенком, а неким зловредным существом, забыть которое он так и не смог до самой своей смерти. Бедолага постоянно вспоминал ту «девочку» и ту жуткую трапезу за одним столом с мертвецами.
Впереди начался спуск в долину. В этом месте ручей пробил в земле глубокую впадину с крутыми краями, падал через нее и змейкой струился дальше. В долине, раскинувшейся ниже, виднелись еще несколько домов, скучившихся у поворота дороги, а дальше снова начинались дикие заросли, между которыми вилась тропинка. Спускаясь по ней и держась ее травянистого края, чтобы не поскользнуться, я увидела прямо перед собой маленький каменный домик с высоким крылечком и низенькой зеленой дверцей. Пожалуй, это была единственная дверь во всей опустевшей деревне, которая все еще нормально висела на петлях. Из-под нее пробивалась полоска света.
В любую другую ночь я, конечно, повернула бы назад и вернулась бы тем же путем, каким и пришла. С другой стороны, в любую иную ночь я бы вообще ни за что сюда не пошла.
«Так! — сказала я себе. — Значит, тот, за кем ты так долго тащилась по горам, вошел в этот домик, если, конечно, не стоит в данную минуту у меня за спиной и, замышляя недоброе, не следит за мною с той самой минуты, как я вошла в деревню».
Последнее предположение показалось мне достаточным основанием, чтобы немедленно подняться по потрескавшимся ступеням крыльца и попытаться войти в дом. Мне, правда, потребовалось довольно много времени, чтобы заставить себя открыть дверь, но под конец я все-таки ее распахнула и вошла, твердо собираясь спросить у него: «Так вы и есть Гавран Гайле?» Теперь будь что будет.
— Здравствуйте, доктор.
— Значит, это вы?
— Конечно я. Входите, доктор, входите. Как вы сюда попали? Да входите же — и дверь за собой закройте. Присядьте. Зря вы, доктор, это затеяли. Вы ведь могли упасть, пораниться, заблудиться. Мне как-то в голову не пришло, что вы можете за мной пойти.
— Я видела вас там, на винограднике.
— Видимо, я вас не заметил. Я и не думал, что так получится, иначе непременно остановился бы и заставил бы вас повернуть обратно. Идите сюда, поближе к огню, садитесь, вот я вам тут местечко расчистил.
— Ничего, я постою.
— Но вы, наверное, устали. Пожалуйста, садитесь! Вот здесь. Просто садитесь и ни о чем не беспокойтесь. А это я сейчас отодвину. Я давно собирался навести здесь порядок, но времени вечно не хватает. Всегда так поздно… Да садитесь же! На цветы не обращайте внимания, просто отпихните их в сторону и садитесь.
— Но я не хотела бы так бесцеремонно вторгаться…
— Ничего, можно придвинуть эти цветы еще ближе к огню, доктор. Так они еще скорее высохнут.
— Простите?
— Понимаете, чем скорее они высохнут, тем меньше будут пахнуть. Как видите, цветы я не выбрасываю. Вы не замерзли, доктор?
— Мне следовало бы вернуться…
— Сейчас об этом даже речи быть не может. Вам необходимо немного подождать. Со всем следует покончить прямо здесь.
— Я совершила непростительную ошибку…
— Ничего, теперь уже все в порядке. Уверяю вас, все будет хорошо. Здесь вы в безопасности. А назад мы вернемся вместе. Идите сюда. Будьте добры, положите эти монеты в бочонок.
— Боже мой! Сколько же здесь?
— Было гораздо больше — когда-то.
— Я даже узнать не могу, что это за монеты такие.
— Некоторые сохранились с довоенных времен. Многие гораздо старше.
— А это что?
— Римская бронза, доктор. Здесь, в холмах, полно таких монет. Для вас они, возможно, почти ничего не значат, но для мертвых это по-прежнему деньги.
— Что же вы со всем этим будете делать?
— Отдам. Очень дурно вручать живым людям деньги мертвых, но еще хуже было бы оставить их здесь, тогда как они еще могут принести хоть какую-то пользу.
— Но вам, наверно, придется подробно объяснять, откуда это у вас?
— Извините, доктор, но вы поставили ноги прямо на рисунки… Позвольте, я их немного передвину.
— Ох, извините!
— Мне необходимо найти для этих рисунков какое-то другое место, желательно подальше от очага. Еще не хватало, чтобы они загорелись, ведь некоторые из них очень древние. А вот этот рисунок — видите? — создан человеком, который уже успел умереть. Я с прошлого года приношу сюда монеты, которые люди оставляют на его могиле.
— Так вы — мора?
— Не всегда. Тут больше ста лет жила одна мора, а потом началась война, и люди перестали верить в духов. Моя жена, например, ни во что не верила, не могла после того, что случилось с нашим сыном. Навестив его могилку, она приходила домой и говорила: «Знаешь, рисунки, которые там оставляют люди, совершенно промокли, краски расплылись, потекли ручьями, а принесенные цветы завяли и перепачканы грязью. Они пахнут смертью. Так для чего же все это делается? Чтобы мне стало легче? Разве это возможно, если там, в земляной дыре похоронен мой сын?» Воды, доктор, дайте мне воды.
— Что, простите?
— Воды. Вон она, рядом с вами. Пожалуйста, дайте мне воды. Мне необходимо вымыть руки. Сегодня как раз была такая ночь, когда я чищу могилы и приношу сюда цветы и рисунки. Ведь в эти места теперь никто не приходит. Большая часть шахт давно закрыта, но говорят, что там по-прежнему опасно. Я не могу выбросить эти вещи, доктор, они с могилы моего сына. Возможно, я даже стал немного верующим. Когда моя жена на следующий вечер вернулась домой, мне показалось, будто кто-то вдохнул ей в уши некую великую тайну. Она спросила, видел ли я могилу, такую чистую, аккуратную и ухоженную. Жена сказала мне, что, стоя у могилы, чувствовала: теперь наш сын совершенно спокоен. Еще она заявила, будто порядок там навели не человеческие руки. Это сделала мора. Жена уверяла меня, что чует это нутром. Потом она снова пошла к могиле и принесла эти монеты. Что мне оставалось делать? Только взять их и отнести сюда.
— Но ведь эти монеты, конечно же, из очень разных могил?
— Разумеется, но это неважно. Люди вскоре начинают класть монеты на могилы всех, кого любили, оставляют все больше цветов, иногда одежду или еду. Они заботятся, чтобы их мертвым ничто не грозило, чтобы они были сыты и одеты. Этим люди утешают сами себя. Иногда я поднимаюсь сюда с полными сумками всякого добра, а вы ведь видели, что добраться в эти места нелегко. Люди называют могилы священной землей и уверены, что если оставить на них что-нибудь для мертвых, то те непременно получат это подношение. Мора заберет его и отнесет им.
— Никто не знает…
— Кто-нибудь всегда знает, доктор. Но я был бы счастлив, если бы только вы оказались тем единственным человеком, которому об этом известно.
— А не кто-нибудь из деревни? Не ваш сын?
— Если есть люди, которые об этом знают, то они никогда не скажут, что именно им ведомо, так что их трудно отличить от тех, кто просто притворяется, будто знает что-то. Теперь-то уж наверняка кто-нибудь должен был догадаться. Нет, не то чтобы понять, что это именно я, но догадаться кое о чем был должен. Однако люди по-прежнему продолжают оставлять там разные вещи, а я все еще приношу их сюда. Вы ведь не скажете моей жене, доктор? Не скажете, правда?
Но просить об этом ему не было нужды. Меня давным-давно научили, что некоторые услышанные истории следует тщательно хранить в глубинах своей души.
Люди, которые говорят о смерти моего деда, в первую очередь вспоминают тех мальчиков из Здревкова, тела которых разнесла на куски противопехотная мина, взорвавшаяся у них под ногами. Мне говорят, что на каждом так называемом докторском завтраке старые врачи непременно пьют за моего деда. Мне с восхищением рассказывают, как этот старый, худой, изможденный человек с серым от усталости и тяжкой болезни лицом, не сломленный этим недугом и скрывавший его от всех, точно некий позор, бросил все и поехал за четыреста миль. Он должен был хотя бы попытаться спасти этим мальчикам жизнь. Тот факт, что они все-таки не выжили, в этих рассказах не фигурирует. Я каждый раз обращаю на это внимание Зоры, когда она в панике звонит мне из Цюриха, из своего неврологического института или откуда-то еще, в любой час дня и ночи. Теперь это случается все чаще и чаще, поскольку ее сынишка достиг того возраста, когда ему кажется, что любую вещь лучше всего прятать в собственном носу.
Старым докторам, разумеется, ничего не известно о пакете с пожитками деда, о том, что я привезла его домой, бабушке, через два дня после похорон. Он стоял на столе в течение тридцати дней, словно какая-то часть моего деда по-прежнему была с нами, будто он сам сидел себе спокойно в холле за столом и, кроме семечек подсолнуха, ему больше ничего не было нужно. Сделав поправку на любые неправильные расчеты относительно точной даты его смерти, на сороковой день бабушка все-таки вскрыла пакет, привезенный мною из Здревкова, но прежде она достала из-под подушки деда, лежавшей рядом с ее собственной, шелковую пижаму мужа и убрала из прихожей его сабо. Тем вечером я вернулась из больницы домой и впервые увидела бабушку вдовой моего деда. Она тихо сидела в его зеленом кресле и держала на коленях вещички супруга, сложенные в большую миску.
Я пристроилась на скамеечку возле нее и стала смотреть, как она перебирает эти вещи. Моя мать тоже сидела рядом. В течение долгого времени никто из нас не произносил ни слова. Мы с матерью неотрывно следили за руками бабушки, за ее изящными пальцами, украшенными крупными перстнями.
Потом бабушка вздохнула и сказала:
— Пожалуй, нам пора выпить кофе.
Моя мать пошла его варить, позволяя бабушке делать ей сколько угодно замечаний и без конца давать бессмысленные указания:
— Не ставь кастрюлю на эту полку! Ради бога, режь на доске!..
Разумеется, я никому ничего не сказала о той хижине в заброшенной деревне, о крошечной комнатке, освещенной огнем очага, сломанном столе, бочонке, полном монет, ковре из сухих цветов, рядах кувшинов, бутылок, горшков — об этих опустевших сосудах-подношениях, глиняных, фарфоровых, стеклянных, каменных, с прилепленными воском крышками, пробками и затычками, с горлышками и носиками, покрытыми паутиной. Я ничего никому не говорила о том, как огонь в очаге отбрасывал странные тени и высвечивал бока этих сосудов и все они, эти кувшины и бутылки, что-то пели. Не сказала я и о бесчисленных изображениях Биса, свернутых в трубки, точно древние папирусы, и стоявших у стены. Я никому не рассказывала, как пообещала хранить молчание, потребовала в ответ того же, опустилась в этой комнатке, которой для всего остального мира и не существовало вовсе, на колени и втайне вскрыла тот заветный пакет.
Я обнаружила в нем бумажник деда, его шляпу, перчатки и докторский халат, аккуратно сложенный пополам. А вот «Книгу джунглей», которую, собственно, и искала, я там не нашла. Ее пропажу я горько оплакала еще в той жарко натопленной маленькой комнатке на горе. Да и потом мне понадобилось немало времени, чтобы смириться с тем, что дедова книга исчезла, пропала насовсем, ее нет ни в кармане его пальто, ни вообще в нашем доме — ни в ящиках письменного стола у него в кабинете, ни на полках в гостиной.
Когда я думаю о том, как мой дед в последний раз повстречался с бессмертным человеком, они представляются мне сидящими рядышком на крыльце того бара в Здревкове и мирно беседующими. Между ними лежит закрытая «Книга джунглей» — ставка в том их давнем пари. Мой дед надел свой лучший костюм, приняв приглашение бессмертного человека, но не на чашку кофе, а просто выпить пива. Они много смеются, прежде чем отправиться вместе к скрещению дорог. В кои-то веки с тех пор, как познакомились, они не одни, а потому и уходят незамеченными, двое самых обыкновенных мужчин, мимо которых пройдешь на улице и не обернешься. Они, впрочем, производят приятное впечатление, прямо как старые друзья, люди, которые бок о бок прожили долгую жизнь. Для бессмертного человека это, разумеется, далеко не первая жизнь, но по внешнему виду об этом ни за что не догадаешься. Судя по тому, как мне описывал его мой дед, он и в девяносто пять выглядел совсем молодым. Таким и останется, когда со дня смерти моего деда пройдут те сорок дней, возможно, и через такой же срок после моей смерти, и еще долго-долго.
Те немногочисленные знакомые деда, врачи, которые, наверное, посмеивались над его привычкой вечно носить в кармане «Книгу джунглей», решили, видимо, что она была потеряна или украдена в больнице Здревкова. Может быть, ее попросту положили куда-то не туда во время его последнего, посмертного странствия. Так или иначе, а книга исчезла — не потеряна, не украдена, а именно исчезла. Для меня это означает, что мой дед умер не так, как, по его словам, обычно уходят взрослые люди. Он умер, не испытывая безотчетного страха перед смертью, с надеждой, точно ребенок, веря, что снова встретится с бессмертным человеком и непременно выплатит ему свой долг. Мало того — зная, что я приеду его искать и найду хотя бы вещи, он оставил для меня в кармане докторского халата частичку своей драгоценной «Книги джунглей» — оторванную от задней обложки пожелтевшую страницу, в которую был завернут пучок толстых, жестких волосков или шерстинок. «Галина» — было написано рукой моего деда над и под детским рисунком, на котором был изображен тигр с тощим телом, изогнутым, как лезвие короткой турецкой сабли. «Галина» — по этому слову, написанному рукой деда, я узнала, как мне снова найти его. В деревне Галина, в той истории, которую он так и не рассказал мне, но, возможно, очень хотел это сделать.
Вскоре я и сама буду знать достаточно, чтобы рассказать о детстве моего деда. Но я ни за что не стану распространяться о том, что связывало тигра и его жену. Хотя, по-моему, объяснить эту привязанность вполне возможно. Нетрудно догадаться, почему тигр так ее полюбил. Ведь он был почти ручным, а потому и тосковал по людям, которые, хоть и не до конца, приучили его к себе. Он просто не мог выразить словами свою тоску по обществу людей, по предсказуемой, спокойной жизни в старой цитадели. Как бы хорошо он впоследствии ни научился о себе заботиться, его жизнь — жизнь тигра — с рождения была искалечена, даже в каком-то смысле опозорена. Возможно, именно потому, что в ней померк тот свет, который окружал великого и смертельно опасного Шерхана, любимого героя моего деда. Этот свет в жизни нашего тигра изначально оказался приглушен некими объективными обстоятельствами, и ему, дикому зверю, было проще подчиниться людям и есть с руки. Можно также объяснить привязанность тигра к его жене вполне предсказуемыми последствиями того же явления, которое заставляет даже такого огромного и загадочного зверя, как медведь, рыться на помойке в груде пустых консервных банок. Но так или иначе, это был не тот тигр, в честь которого мой дед всю жизнь носил в кармане «Книгу джунглей», и не тот, которого мой дед, говоря образно, не отпускал от себя всю войну и в течение тех долгих лет учебы в столице, когда они с Мамой Верой так трудно жили. Тот его тигр всегда был с ним рядом — и когда он познакомился с моей бабушкой, и когда учился в университете, и когда встретился с бессмертным человеком. Того тигра он под конец унес с собой и в Здревков.
Кто-то может, наверное, сказать, что та девушка, жена тигра, была слишком молода и глупа и ей просто очень повезло. Да, ей выпала невероятная удача, когда она, несмотря на все несчастья, выпавшие на ее долю, повстречалась с тигром, который и тигром-то по-настоящему не был. Ей повезло, когда она впервые столкнулась с ним нос к носу и ее запах до некоторой степени оказался похож на запах того старого служителя, который ухаживал за тигром в зоопарке, что и пробудило в этом звере ностальгические воспоминания. Но думать так — значит невероятно упрощать все то, что между ними произошло.
Наверное, достаточно было бы сказать, что тигр испытывал наслаждение, когда эта девушка клала ему на лоб свою руку. Ей ужасно нравилось, как пахнет его шерсть, когда она сворачивалась клубком под теплым боком зверя, прижималась к нему и засыпала.
Наконец, я вряд ли могу с уверенностью сказать, что понимаю, кто — или что? — была сама эта девушка. Я даже не способна изложить ни одного толкового предположения о том, что именно случилось с Лукой, хотя, пожалуй, склонна верить некоторым жителям Галины. Они считают, что когда он проснулся — накануне оставив свою жену связанной в коптильне и понадеявшись, что тигр ее съест, — то обнаружил, что она жива, мало того, стоит на коленях в изножье его кровати. Кожа у нее на запястьях ободрана до кости, в руках ружье кузнеца, дуло которого направлено ему, Луке, прямо в лицо.
Если бы ситуация была несколько иной, жители Галины лучше сознавали бы всю эфемерность собственной изоляции и понимали, что вокруг них обязательно со временем сомкнется кольцо войны, то отношение этих людей к тигру и его жене было бы, пожалуй, более поверхностным и легковесным. Они могли бы сказать, что это странно, но такова уж настоящая история любви, и благополучно нашли бы для сплетен какой-нибудь новый объект. Однако глухонемая девушка будила в их душах слишком сильное беспокойство и странную тоску. Из-за нее они отчасти попросту не замечали того, что надвигалось на них. После того как она умерла, то время, что селяне прожили вместе с нею, стало для них неким объединяющим воспоминанием. Они бережно пронесли его до весны и дальше, сквозь тяжкие годы, связанные с нашествием немцев, с их бесконечными машинами, с железной дорогой, которую деревенских жителей заставили строить, с поездами, с грохотом грузовиков, захлебывающихся кашлем, из-за которого люди не могли спать по ночам, каждый раз думая одно: «Только бы он здесь не остановился, только бы не остановился!» Впрочем, воспоминания о тигре и его жене они сохранили и после войны.
Если сегодня вы спросите жителей Галины: «Почему после наступления темноты вы не выпускаете своих детей из дому?», то их ответы покажутся вам несколько невнятными и в то же время тревожными. Они скажут, например: «А какой смысл торчать на улице, когда уже темно? Все равно ведь ни черта не видно, так что ничего, кроме неприятностей, там не найдешь. Что хорошего, если наши дети станут вечерами слоняться по улице, торчать на перекрестках, курить сигареты или в кости играть, если их утром работа ждет?» Но правда заключается в том — даже если они об этом и не думают, — что тигр всегда рядом с ними. Он жив в их движениях, в речи, в предохраняющих жестах, ставших неотъемлемой частью повседневной жизни. Он там, на склонах горы Галина, когда стадо благородных оленей вдруг рассыпается во все стороны и в долине отчетливо пахнет страхом. Он там, когда людям попадаются в лесу наполовину обглоданные оленьи туши с ребрами, торчащими сквозь кожу и покрасневшими от крови. Люди не желают говорить о подобных находках друг с другом, ибо знают, что того тигра так и не нашли, никто его не убил. Тамошние мужчины никогда не ходят в лес по одиночке, желая, скажем, срубить дерево для постройки дома. А еще в деревне существует строгое правило: в полнолуние ни одна девственница не должна ходить через пастбище, хотя никому ни разу и не удалось убедиться в том, каковы же могут быть последствия подобной прогулки.
Эти люди уверяют себя в том, что этот тигр умер там, где-то высоко в горах, измученный одиночеством, тщетно ожидая, когда к нему вновь придет она. От горя и старости зверь страшно похудел и как-то усох, просто кожа да кости, а потом залег где-то и лишь устало следил за воронами, которые постоянно собирались вокруг него, ожидая, когда же он умрет. До сих пор летом мальчишки-пастухи нарочно поднимаются с овечьими отарами как можно ближе к вершине, надеясь, что звон колокольчиков выманит тигра из его тайного логова. Выйдя на подходящую, с их точки зрения, поляну, они затыкают уши ладошками и зовут его, пытаясь издавать некие звериные крики, которые и впрямь мало похожи на человечьи, но и к тигриному языку тоже не имеют никакого отношения.
Там, на горе Галина, есть, однако, одно место — оно, впрочем, было там всегда, — где деревья растут редко. На этом довольно широком пространстве молодая поросль переплелась таким странным образом, что в снежные зимы свет ложится на сугробы какими-то загадочными полосами и пятнами. А еще там есть пещера и возле нее большой плоский камень, всегда освещенный солнцем. Вот там он и живет, тигр моего деда, на этой самой поляне, с которой никогда не уходит зима. Зверь охотится там на крупных оленей и кабанов, запросто сражается с медведями и сильно смущает своим присутствием хищных и опасных рысей. Зато он очень любит пестрых певчих птичек. Тигр позабыл и про старую цитадель, и про ночи, полные огня и грохота артиллерийской стрельбы, и про свое долгое и трудное путешествие к этой горе. В его памяти теперь умерло все, кроме той женщины, которую называли женой тигра. Бывают ночи, когда он все ходит и зовет ее. Его вой, исполненный тоски и страдания, долго-долго не затихает в лесу. Вот только никто больше не слышит этого тихого горестного плача.