Книга: Жена тигра
Назад: Глава десятая У скрещения дорог
Дальше: Глава двенадцатая Аптекарь

Глава одиннадцатая
Бомбежка

Гавран Гайле

 

За несколько лет до смерти моего деда наша столица подверглась бомбежкам. Это было уже почти в конце той разрушительной войны, которая спустя несколько лет все же добралась и до нас. Бомбы падали и падали — на правительственные здания, на банки, на дома тех, кого впоследствии сочли военными преступниками, на библиотеки, автобусы, мосты, соединявшие берега двух рек. Бомбардировка началась вроде бы неожиданно — потому, наверное, что все происходило самым обыденным образом. Сперва объявили о воздушном налете, затем, примерно час спустя, завыла сирена, возвещающая о реальной опасности. Но все это происходило как бы где-то далеко, не у нас. Даже когда разрывы бомб стали отчетливо слышны, окна в домах оставались открытыми. Выглянув наружу, вполне можно было предположить, что это просто на стройке что-то произошло, автомобиль пролетел по воздуху метров тридцать и врезался в кирпичный фасад здания, или же это просто чья-то чудовищная шутка.
Но бомбы все падали, в итоге столица наглухо закрылась, закупорилась. В первые три дня, правда, ее жители не сразу сориентировались и не знали, как им быть. Преобладали истерические настроения. Люди пытались эвакуироваться, уехать, но бомбы все продолжали падать, на берегах обеих рек то и дело слышались взрывы, и негде было от них спастись. Те, кто остался в столице, полагали, что дольше недели бомбежки не продлятся, что это попросту неэффективно и слишком дорого, что противник вскоре прекратит налеты и уйдет, нужно только потерпеть немного. На четвертый день люди, испытывавшие непреодолимую тягу к свободе, хотя бы самой минимальной, несмотря на сложившиеся обстоятельства — а может, как раз в связи с ними, — стали опять посещать кофейни, посиживать с соседями на крыльце, зачастую выходили, чтобы вместе покурить или выпить, даже после сигнала воздушной тревоги. Вне дома возникало некое особое ощущение безопасности. Люди рассуждали, мол, в толпе ты являешь собой куда меньшую, к тому же подвижную мишень, чем сидя в доме и тщетно надеясь, что бомбардировщик промахнется и не попадет в то здание, где спрятался ты. Кофейни были теперь открыты всю ночь, но освещены крайне слабо. Где-то в задней комнате тихо шипел включенный телевизор, а люди сидели, негромко переговариваясь, над своими бокалами с пивом или ледяным чаем и любовались бесполезными красными фонтанами огня из зенитных орудий, стоявших на холме. Пока длились бомбежки, мой дед отказался читать газеты и не разговаривал о происходящем даже с моей матерью, которая в течение первых трех дней только и делала, что сидела у телевизора, охала и взвизгивала. Она не выключала его, даже ложась спать, словно надеялась, что работающий телевизор способен неким образом оградить ее от того ужасного грохота, который раздавался снаружи. Будто изображение нашего города на экране могло помочь ей понять, что же все-таки происходит, и сделать эти события хотя и осмысленными, но далекими, а потому и не имеющими особого значения.
Мне было двадцать два, и я как раз поступала в Военную медицинскую академию. То, что дед по-прежнему тщательно соблюдал все свои ритуалы, я воспринимала как стойкость его натуры. На мой взгляд, он совершенно не переменился, продолжал придерживаться строжайшей дисциплины, последовательности действий и стоицизма. Я не замечала и не сознавала того, что ритуалы эти уже изменились сами по себе, что существуют очень четкие различия между теми привычками, которые призваны сохранить душевный покой и комфорт, и другими, так сказать превентивными, возникающими под конец жизни. Дед, как и прежде, выходил из дома с таким видом, словно у него имелся длинный список больных, которых он обязан был посетить. Однако те его пациенты, что лечились у него всю жизнь, теперь стали умирать один за другим, уступая натиску болезней, свойственных старости, хотя их доктор по-прежнему был с ними рядом. Дед, как и раньше, каждый день делал зарядку, но теперь это были легкие, довольно поверхностные упражнения старого человека. Он вставал в гостиной лицом к окну, и в бледном утреннем свете было видно, что спортивные брюки болтаются на нем мешком и нелепо натянуты поверх носков. Дед привычно закладывал руки за спину и по-прежнему энергично, с глухим стуком, разносившимся по всей квартире, поднимался на носки и опускался на пятки. Это упражнение он неуклонно проделывал каждое утро, даже если в соседнем квартале начинали завывать сирены.
В течение двадцати лет все мы часа в четыре дня наблюдали шоу типа: «Алло! Алло! Что у вас случилось?», но теперь это время было посвящено послеобеденному сну. Дед обычно спал сидя, склонив голову на грудь и вытянув ноги прямо перед собой. Его тело держалось в вертикальном положении исключительно за счет того, что он крепко упирался в пол каблуками своих сабо. Руки он скрещивал на животе, который стал необычайно ворчливым, да и сам дед часто хмурился — чего раньше никогда не бывало — над теми кушаньями, которые готовила бабушка: над буреком, то бишь слоеным пирогом с начинкой, паприкашем, фаршированным перцем. Все это раньше он, помнится, ел с удовольствием, вздыхая от наслаждения, хотя предпочитал, чтобы во время трапез все хранили молчание. Стараясь, чтобы я этого не видела, бабушка теперь готовила для него отдельно, не желая всех нас подвергать такому наказанию и два раза в день кормить одними только вареными овощами, а на обед подавать исключительно вареное мясо. Дед теперь только этим и питался, строго соблюдал диету и не жаловался.
Его прогулки в зоопарк отошли в прошлое задолго до того, как из-за бомбежек столичные власти оказались вынуждены закрыть ворота Старой крепости. Насчет такого решения ходило немало разных слухов.
Многие, и не только мой дед, были разгневаны, воспринимали это как признак поражения, желания сдаться и обвиняли власти в том, что они используют угрозу бомбежек как предлог для уничтожения животных, попросту желая сэкономить. Эти упреки настолько достали столичную администрацию, что она открыла в еженедельной газете специальную колонку, где публиковались фотографии животных и сообщалось, как они живут в настоящий момент, у кого из них родились детеныши и каковы планы зоопарка насчет обновления своих фондов после того, как закончатся воздушные налеты.
Мой дед начал вырезать из газет заметки, посвященные зоопарку. После дежурства в госпитале я возвращалась домой ранним утром и обнаруживала на кухне деда, который завтракал там в полном одиночестве и с сердитым видом просматривал последнюю страницу газеты.
— Черт знает, что там творится, в этом зоопарке, — говорил он мне. — Это очень плохо для всех нас. — Дед приподнимал голову и строго смотрел на меня сквозь свои бифокальные линзы.
Перед ним обычно стояло блюдо с орехами и семечками, уже наполовину съеденными, и стакан с водой, которая из-за попавших туда волокон имела слегка оранжевый оттенок.
История, печатавшаяся на последней странице газеты, была в основном посвящена жизни тигра, потому что, несмотря ни на что, именно у него еще оставалась какая-то надежда на выживание. Там, разумеется, ничего не сообщалось о том, что у львицы случился выкидыш, а волки одного за другим сожрали собственных детенышей, причем волчата, уже немного подросшие, выли от ужаса и пытались удрать. Там ничего не говорилось о совах, которые разбивали клювом собственные не проклюнувшиеся яйца и вытаскивали желток, весь пронизанный красными жилками и уже имевший форму почти готового птенца. Там не было ни слова о замечательном арктическом песце, который сперва вспорол брюхо своей самке, а потом разбросал по всей клетке ее останки и катался на них, пока его собственное сердце не остановилось, когда во время вечерней бомбежки он увидел огни самолетов, несущихся прямо на него и похожих на охотничьи копья.
Однако в газете все же написали о том, что тигр начал грызть собственные лапы, сперва одну, потом другую, методично объедая плоть до самой кости. Там даже поместили фотографию этого тигра по кличке Збогом. Это был стареющий сын одного из тех зверей, что были тесно связаны с моим детством. Тигр лежал на полу клетки, его неподвижные задние лапы были связаны, как доски или окорока, а на голенях и ниже чернели пятна йода. В газете говорилось, что ничем нельзя остановить это отвратительное пристрастие тигра грызть собственные лапы. Они уже пробовали и транквилизаторы, и цепи, и повязки, смоченные в растворе хинина, попытались даже использовать специальный медицинский воротник, который часто надевают собакам, чтобы те не лизали рану. Во время одного из ночных налетов тигр сорвал его и сожрал, а потом отгрыз себе еще два пальца.
Через два дня после публикации этой статьи бомбами был разрушен мост над южной рекой. Через два часа после того, как он рухнул, бомбардировке был подвергнут заброшенный автомобильный завод, находившийся рядом с зоопарком. Соня, наша «приемная» африканская слониха с крошечными добрыми глазками, любимейший талисман посетителей зоопарка и матриарх тамошнего стада, славившаяся тем, что обожала арахис и маленьких детей, упала в своем загоне замертво.
Много месяцев подряд столичные власти пытались как-то объяснить нам и внезапность этой войны, и ее актуальность. Мы воспринимали ее как нечто довольно странное и, безусловно, временное, но после того конкретного налета что-то в людях переменилось. Все их презрение и самоуверенность, которые во время предыдущей войны текли буквально через край, снова выплеснулись наружу и нашли свое применение. Теперь жители столицы каждую ночь проходили маршем по нескольку миль и плечом к плечу стояли у ворот старой цитадели или выстраивались неровными рядами на каменных арках тех мостов, которые пока что были целы. Перед тем как нести подобную вахту на мосту, следовало изрядно выпить, потому что там шансы на то, что во время налета попадут именно в тебя, были значительно выше. Кроме того, весьма высока была возможность, что ты, оглушенный, упадешь в воду и утонешь, если, скажем, бомба попадет не в тебя, а в середину моста.
Зора, самая храбрая из всех, кого я знала, даже распространила среди людей, дежуривших у ворот зоопарка и на мостах, некую памятку. Она и сама ночи напролет проводила вместе с тысячами других волонтеров у каменных ног коня покойного маршала на восточном берегу реки Корчуны или у входа в Старую крепость. Из солидарности с теми, кто стерег вход в зоопарк, подруга надевала на себя маску тукана. Она могла бы много порассказать о том, как бомбили Первый национальный банк или как у нее на глазах ракета угодила прямо в жилое кирпичное здание на том берегу. Сперва, когда с неба упала эта голубая пылающая стрела и пронзила верхнюю часть постройки, несколько секунд висела мертвая тишина, а потом все разом взорвалось, в разные стороны полетели окна, двери, деревянные ставни, бронзовая памятная доска, висевшая на стене дома. Только когда дым рассеялся, люди поняли, что, несмотря на такую беду, само здание не развалилось и стоит там по-прежнему, похожее на череп с выбитыми зубами. Жители столицы страшно этому обрадовались, они обнимались и целовались, а потом, как впоследствии отметили газеты, начался настоящий беби-бум.
Во время войны я умоляла деда отказаться от его ежевечерних посещений больных на дому, хотя именно этот ритуал более всего давал ему возможность чувствовать себя по-прежнему приносящим пользу. Теперь, с началом бомбежек столицы, в те ночи, когда у меня не было дежурств в госпитале, уже я упорно стояла на страже у ворот зоопарка. Мне приходилось делать это вопреки желанию и даже приказам деда, которые он формулировал с помощью куда более цветистого словаря, чем даже я, скажем, лет в четырнадцать. Там собирались особые волонтеры, постарше. Люди начинали приходить туда уже около семи вечера, к тому времени, когда свой последний круг завершал ослик, возивший тележку с попкорном, и устраивались небольшими группами на тротуаре, тянувшемся вдоль крепостной стены, надев на себя маски животных или какие-то иные подобные атрибуты по собственному выбору. С нами была, например, женщина-лев в парике в виде густой желтой гривы. Один мужчина привязал себе к голове проволочные держалки и натянул на них белые носки — получилось очень похоже на кроличьи уши. Он сделал это в честь Никодемуса, гигантского уэльского кролика. Несколько человек изображали стаю волков, сделав себе пасти из рулонов туалетной бумаги, прикрепленных к лицу. Женщина, которой в детстве лишь однажды довелось побывать в зоопарке, приходила в желтом наряде, напоминавшем ей первого и единственного жирафа, которого она видела в жизни. На голове у нее красовались короткие рожки, и у меня попросту не хватило совести сказать ей, что она забыла о пятнах. Я, разумеется, приходила туда в обличье тигра, но самое большее, что сумела сделать, — это разрисовать оранжевыми и черными полосами бейсболку, извлеченную из ящика с детскими игрушками, и прицепить себе сзади жуткого вида хвост, более всего похожий на тот, что растет у енота. Мужчина, одетый в красный костюм, галстук-бабочку и очки, называл себя лисицей. В нашем зоопарке никогда не было панды, но у ворот цитадели их собиралось целых шесть или семь. К штанам людей были приделаны хвосты из мочалки-люффы. Гиппопотам был просто в пурпурном свитере, под который спереди подсунул подушку.
Люди также писали на стене зоопарка мелом и красками из баллончиков разные лозунги, а через несколько недель стали приходить туда с плакатами, куда, впрочем, более дружелюбными, чем те, что вывешивались и выставлялись на мостах и заканчивались стандартным «fuck you». Однажды вечером у ворот зоопарка появился мужчина, весь в сером. Голова его была обмотана бледно-розовым полотенцем, а в руке он держал плакатик с надписью: «Цельтесь в меня, я слон». Там появлялся также один знаменитый парень из нижней части Дранье, где снаряд угодил в водонапорную башню. Сперва он позиционировал себя как утку, но через день после бомбардировки текстильной фабрики пришел с плакатом: «Теперь у меня больше нет чистого белья». Эту надпись, сделанную красной краской, и его руки в потертых серых перчатках, сжимающие плакат, сфотографировали и поместили у себя многие газеты. Через неделю или две он явился с новым плакатом, на котором было написано: «Белья совсем не осталось!» Кое-кто, вторя ему, тоже принес плакат с надписью: «И у меня тоже!»
Мы с Зорой рассказывали друг другу о работе в больницах, где перевязывали раненым головы, руки и ноги, расчищали места для новоприбывших, помогали в родильном отделении и зорко следили за расходом седативов. Из окон административного помещения на третьем этаже госпиталя были видны бесконечные грузовики, приезжавшие из тех районов, что подверглись особенно жестоким бомбардировкам, и куски брезента, расстеленные на каменных плитах двора. На них раскладывали части тел погибших. Эти куски казались нам иными, чем те, какие мы не раз видели в анатомичке. Там они были чистыми, как бы все еще связанными с другими частями родного тела или с теми функциями, которые придавали им определенный смысл. Здесь этот смысл исчезал напрочь. Останки лежали страшноватыми красными комками, обугленными по краям, или даже целыми грудами. С трудом можно было догадаться, какому телу некогда принадлежали эти ноги, руки, головы. Их собирали в канавах, на деревьях, среди зданий, превратившихся в развалины, где людей силой взрыва разносило порой на куски, в надежде как-то идентифицировать погибших. По-моему, практически невозможно было понять, чьи это ошметки, а еще труднее — ассоциировать их с каким-то конкретным человеком, с чьим-то лицом, дорогим для кого-то.

 

Однажды я пришла домой и обнаружила, что дед стоит в холле, уже надев шляпу и пальто с большими пуговицами. Я вошла как раз в тот момент, когда он аккуратно завязывал пояс и засовывал во внутренний карман «Книгу джунглей». У двери на скамеечке для ног уже сидела и ждала наша собака, и он разговаривал с ней тем самым своим особенным голосом. Пес был полностью готов к выходу на улицу: в ошейнике и с поводком.
Я поцеловала деда и спросила:
— Куда это вы собрались?
— Мы ждали тебя, — ответил он и за себя, и за собаку. — Сегодня мы пойдем вместе с тобой.
В тот ясный осенний вечер мы с ним в последний раз вместе отправились в цитадель и весь путь проделали пешком. Сперва мы шли по нашей улице до бульвара Революции, потом двинулись прямо по булыжной мостовой вдоль трамвайных путей. Трамваи проезжали мимо нас, тихие, спокойные, старые и такие же пустые, как сама эта улица, а рельсы казались особенно скользкими после дождя, прошедшего днем. Нам навстречу вдоль бульвара дул несильный, но холодный ветерок, ворошивший опавшую листву и брошенные газеты, швыряя их нам под ноги и в морду нашему псу, который бежал между нами, высунув язык и семеня своими короткими толстенькими лапками. Я надела на него оранжевый ошейник в честь тигра, а свою полосатую бейсболку предложила деду.
Он укоризненно посмотрел на меня и сказал:
— Пожалуйста, пощади мое самолюбие.
Было обещано, что сегодня ночного налета не будет, и тротуар у стены зоопарка оказался практически пуст. Женщина-лев, правда, уже стояла там, прислонившись к фонарному столбу. Мы поздоровались с ней, и она снова уткнулась в свою газету. Какой-то парень, которого я до этого видела всего раз или два, залез на стену, уселся там и крутил колесики портативного приемничка. Мы пристроились на скамейке у автобусной остановки, и дед взял на руки нашего пса с толстыми грязными лапами. Затем минут двадцать мы наблюдали за всеобщим столпотворением на проезжей части из-за сломанного светофора, который вот уже месяц никак не могли починить. Вдруг по городу разнесся предупредительный вой сирены, которому стала вторить вторая, гораздо ближе, и минуты через две мы увидели первый взрыв на юго-западе, за рекой, где начинали восстанавливать старое здание городского казначейства. Я помню, как меня удивило весьма спокойное поведение нашего пса, сидевшего с крайне необщительным выражением на морде и внимательно смотревшего, как машины скорой помощи с зажженными фарами одна за другой выезжают из гаража и мчатся по улице. Я тем временем успокаивала деда, обеспокоенного состоянием тигра, и рассказывала ему всякие истории о том, как в Америке для искалеченных кошек и собак делают маленькие тележки. Их прикрепляют к животному сзади или спереди, после чего кошка или собака живет уже вполне нормальной жизнью — сама себя возит по всему дому и даже на прогулку.
— Это позволяет им сохранить не только физическое, но и моральное здоровье, а также самоуважение, — сказала я деду, но он промолчал.
Во время моего рассказа старик то и дело доставал из кармана всякие вкусные кусочки и давал своему любимцу. Пес с энтузиазмом пожирал угощение и лизал деду руку, прося еще.
В течение всей войны мой дед жил надеждой. За год до начала бомбардировок Зоре, прибегая к мольбам и угрозам, удалось упросить его обратиться в Национальный совет врачей с предложением восстановить прежние отношения в области медицины и сотрудничество госпиталей, несмотря на новые государственные границы. Но теперь, в последний час нашей единой страны, он не менее ясно, чем я, понимал, что прекращение огня предоставило нам лишь временную иллюзию нормальной жизни, но так и не дало ощущения мира. Когда твоя борьба имеет конкретную цель — обрести свободу, вступить в драку и защитить невинного, — тогда есть и надежда на ее завершение. Когда же борьба или война окутана тайной, но при этом военные действия касаются того, что кровно с тобою связано, с твоей фамилией, с тем местом, где ты родился и провел детство, с дорогими для тебя событиями, не возникает ничего, кроме ненависти. Весь народ как бы медленно пропитывается ею. Эта ненависть долго пылает в его душе, он сам старательно ее подогревает, передает будущим поколениям. В таком случае война может стать бесконечной, подобной волнам, которые приходят одна за другой, но всегда сохраняют способность застать врасплох тех, кто понадеялся, что эти накаты затихнут сами собой.
Наше с дедом совместное бодрствование у стен зоопарка состоялось примерно за год до того, как мы узнали, что он серьезно болен. После этого и начались наши тайные визиты к онкологу и финальное сближение на почве общей тайны. Но человеческое тело всегда само лучше всех знает, что именно с ним происходит. Я думаю, что какая-то часть тела моего деда уже тогда сознавала, к чему все клонится, потому что в тот раз, сидя у входа в зоопарк, он и рассказал мне свою последнюю историю о бессмертном человеке.
Итак, дед потирал колени и говорил.
Осада Саробора. Мы никогда о ней не упоминали, потому что дела обстояли крайне плохо, но все же имелся некий шанс на улучшение ситуации. Была какая-то надежда, что в тартарары все сразу не провалится. Конференция на побережье, где я должен был присутствовать, закончилась. Я уже собирался ехать домой, когда мне позвонили и сказали, что в Мархане есть раненые.
Когда я добрался до Мархана, то увидел там множество палаток и огромное количество людей, получивших пулевые ранения во время внезапного боя на дороге, несколькими милями выше лагеря. Пока я перевязывал этих людей, они мне рассказали, что прибыли туда для предстоящего захвата авиазавода в Марханской долине, для чего в ход будет пущена сперва тяжелая артиллерия, а затем — пехота. После этого, по их словам, они были намерены идти на Саробор. На Саробор! Можешь ты себе это представить? Саробор, где родилась твоя бабушка!
В общем, я нашел их генерала и спросил:
— Что это здесь, черт побери, творится?
Знаешь, что он мне ответил?
Он заявил:
— Этим мусульманам нужен выход к морю, вот мы их к нему и пошлем — сплавим вниз по реке, одного за другим.
Что тут можно сказать? Мы с твоей бабушкой венчались в церкви, но я все равно женился бы на ней, даже если бы ее родня попросила меня освятить этот брак в мусульманской ходже. Мне что, трудно раз в год сказать ей «happy Eid», если сама она всегда с большой радостью и готовностью зажигает в церкви свечи, поминая моих мертвых? Я был воспитан в православной вере, но в принципе предпочел бы обратить твою мать в католичество, чтобы избавить ее от купания в грязной воде церковной купели. На самом-то деле я ее и вовсе крестить не стал. Мое имя, твое имя, ее имя!.. В конце концов, единственное, чего ты по-настоящему хочешь, это чтобы у тебя был тот, кто станет тосковать по тебе, когда придет время опустить твое тело в землю.
Итак, я покинул Мархан, но домой не поехал. Все вы — ты, твоя мать и бабушка — были там, но я туда не вернулся, когда наконец объявился мой сменщик и освободил меня. Я даже лица этого молодого врача теперь вспомнить не могу. Как только он пришел, я сказал «до свидания», вышел на дорогу и целый день брел пешком, пока не добрался до Саробора. Было жарко — пятьдесят градусов в тени, и в долине Амоварки все пересохло, выгорело, зелени там почти не осталось. Кругом стояла тишина, слышалось лишь бормотание каменистого горного ручейка, берущего начало в Мархане. Это происходило тринадцать лет назад, когда, как ты, должно быть, догадываешься, и война еще даже в войну-то как следует не успела превратиться. На холмах близ Саробора тогда росли оливы, прямо-таки целые рощи. Ты-то, наверно, и не помнишь, как выглядел этот город до того, как они за него взялись и стали поливать артиллерийским огнем сперва соседние мусульманские селения, а затем и Старый мост обрушили. Он рухнул в воду, точно был сложен просто из бревен, как какая-то ерундовая, временная переправа…
В общем, добрался я до Саробора. Город казался совершенно безлюдным. Уже спускалась ночь. В турецком квартале то и дело слышались артиллерийские залпы — это «наши» расстреливали завод в Марханской долине. На всех холмах виднелись огни. Можно было сразу догадаться, что произойдет дальше. Собственно, все уже было известно. Все это понимали, вот никого на улицах и не было, да и света в окнах тоже нигде не замечалось. Люди садились ужинать в полной темноте. Отовсюду пахло едой, причем так сильно, что у меня возникла мысль о том, какие совершенно иррациональные желания обрушиваются на людей, когда, можно сказать, уже почти наступил конец света. Вместо того чтобы приберечь продукты на случай осады, люди устраивают в своих домах, окна которых смотрят на реку, настоящие пиры, подавая на стол жареную ягнятину, картошку и йогурт. Проходя мимо чьих-то окон, я отчетливо почувствовал запах мяты и оливок, услышал, как шипит на сковороде жаркое, и, разумеется, вспомнил, как твоя бабушка, бывало, готовила, когда мы еще жили в Сароборе, где под окном росла раскидистая ива.
В турецком квартале на мусульманской стороне города одна узкая длинная улица тянется вдоль реки. Там полно кофеен с закрытыми двориками и ресторанов, где готовят лучший в мире бурек и по просьбе клиентов приносят хуку. Здесь же находятся мастерские стеклодувов, а когда-то были и знаменитые цветники. Ныне их, конечно, перекопали под кладбища. Когда идешь по этой улице к берегу реки, отовсюду виден Старый мост, сторожевые башни которого сверкают в лучах солнца. Через каждые несколько шагов ты натыкаешься на турецкие фонтаны. Знаешь, они — истинный голос Саробора. Город всегда звенел, как журчащий ручей, когда чистая речная вода поступала с реки в бассейны фонтанов и изливалась обратно. Затем тебе навстречу выступает старая мечеть. Ее одинокий минарет светится каким-то затаенным светом, прямо как внутренность раковины.
Перебравшись на тот берег реки по Старому мосту, я спустился к гостинице «Амоварка», где мы с твоей бабушкой когда-то провели медовый месяц и некоторое время жили, прежде чем подыскали себе квартиру. Именно в этой гостинице всегда останавливались представители иностранных держав и послы, приезжавшие в Саробор. Директор авиазавода в Мархане — того самого, который собирались бомбить, — тоже порой месяцами там жил. Эта гостиница была построена на каменном шельфе у самой воды и окружена оливами и пальмами, а из ее окон открывался чудесный вид на водопад. На окнах висели белые шторы, а просторный балкон, точнее терраса, был похож на женскую юбку со своими округлыми каменными складками, свисавшими над водой. На балконе стояли бронзовые турецкие светильники, и он был виден даже со Старого моста. Если пойти прогуляться вечерком, то, стоя на мосту, можно было любоваться водопадом и этим замечательным балконом, где обычно играл квартет музыкантов, переходивших от столика к столику и исполнявших любовные песни.
Внутри гостиница была отделана деревянными панелями и яркими арками, расписанными красной и белой краской. На стенах висели ковры, некогда принадлежавшие паше, в вестибюле стояли разлапистые мягкие кресла, а в камине всегда горел огонь. Когда я туда вошел, гостиница показалась мне совершенно пустой. Я шел по коридорам, но не встречал ни души, даже за стойкой никого не было. В итоге я добрался до ресторана и оказался в той его части, которая как раз и выходит на террасу.
Там я наконец увидел официанта, правда, всего одного. Волос у него на голове почти не осталось, да и те, что сохранились, были совсем седые, и он старательно зачесывал их на лоб. На лбу у него красовался здоровенный темный синяк, и сразу становилось ясно, что это темное пятно он заработал, совершая намаз, ибо, будучи правоверным мусульманином, несколько раз в день стукался лбом об пол. Официант был одет в строгий костюм с галстуком, на руке у него висела салфетка, а лицо радостно вспыхнуло, когда он увидел, как я вхожу в зал. Можно было подумать, что это самое счастливое событие в его жизни. Он очень душевно спросил, не желаю ли я пообедать. В ресторане больше не было ни души.
Я просто не мог не остаться и, разумеется, сказал:
— Да, конечно, я хочу пообедать.
Тут я вспомнил наш медовый месяц и подумал, что здесь наверняка есть лобстеры и всякая рыба, которую привозят по реке с моря.
— Где господину будет угодно присесть? — спросил меня официант и жестом хозяина обвел рукой пустой зал.
Потолок в ресторане был высокий, желтый, с изображением батальной сцены, на стенах тоже бронзовые светильники, на окнах красные занавеси с потолка до пола, и во всем этом просторном, роскошном зале, как и во всей гостинице, никого.
— На балконе, пожалуй, — сказал я.
Он проводил меня туда и усадил за лучший столик на двоих, но второй столовый прибор — вилку, нож, салфетку и тарелку — тут же унес.
— Прошу прощения, но у нас сегодня только свое вино, — извиняющимся тоном сказал официант.
Голос у него был хрипловатый, скрипучий, хотя, глядя на пальцы и зубы этого человека, я мог бы поклясться, что он никогда в жизни не курил.
— Вот и прекрасно! — воскликнул я.
— Только в бутылках, — прибавил он.
Я попросил его принести вина и сказал, что намерен переночевать здесь, поэтому хотел бы увидеть кого-нибудь из дежурных портье, который помог бы мне устроиться. Я понимаю, Наталия, что, на твой взгляд, это была не слишком хорошая затея, ведь по окрестным холмам уже вовсю лупили из артиллерийских орудий, а к утру готовились начать обстрел и самого Саробора. Но пока что я был твердо намерен переночевать именно в этой гостинице, а потому и попросил старого официанта помочь мне — отчасти, возможно, желая просто проявить любезность. Он и правда был уже очень стар. Ты ведь даже не представляешь себе, какими были официанты той, старой школы! Как их натаскивали для службы в хороших ресторанах! Все они непременно заканчивали самую лучшую столичную школу ресторанного обслуживания, где учились не только своему мастерству, но и изысканным манерам. Эти официанты прекрасно разбирались в кушаньях и их приготовлении и запросто могли бы работать шеф-поварами. Они с закрытыми глазами распознавали любой сорт вина, были способны самостоятельно разделать тушу, прекрасно знали, где какая рыба водится и чем она питается. Мало того, несколько лет им приходилось еще и в огороде трудиться, прежде чем их допускали до обслуживания посетителей. Именно таким официантом, к тому же мусульманином, и был тот старик. Мне вдруг стало не по себе, когда я смотрел ему вслед, а он пошел, чтобы принести мне бутылку вина.
Усевшись за столик, я снова прислушался к тому, что творилось внизу, в Мархане. Каждые несколько минут на вершинах холмов, окаймлявших долину, вспыхивали голубые огни взрывов, а несколько секунд спустя слышался грохот артиллерийских залпов. Южный ветерок, прилетавший из долины, приносил жгучий запах пороха. Чуть выше гостиницы виднелись очертания Старого моста. Я заметил, как по нему идет какой-то человек, направляясь от башни к противоположному берегу, и на ходу зажигает фонари, делая это по старинке, как и задолго до моего рождения. Под берегом тихо журчала река. Я чуть наклонился над перилами балкона, увитыми цветами, и посмотрел вниз, на черную воду, плескавшуюся вокруг белых скал. Через миг я выпрямился, почуял рядом запах сигаретного дыма и оглянулся. К моему удивлению, в зале появился еще один посетитель. Он сидел за столиком в противоположном углу зала и смотрел вниз, поставив локоть на перила балкона. Мужчина был в деловом костюме и при галстуке, а в руке держал раскрытую книгу, почти полностью скрывавшую его лицо. На столике перед ним стояла только кофейная чашка, что заставило меня подумать, что он, наверное, уже пообедал, теперь допьет свой кофе и вскоре уйдет. Надо сказать, я был даже рад этому. Он, похоже, не обращал ни малейшего внимания на то, как от взрывов бомб вспыхивает все небо — казалось, на холмах устроили праздничный салют, фейерверк в честь какого-то торжества. Мне внезапно пришло в голову: а вдруг для него это действительно праздник? Допустим, он специально переправился через реку, чтобы полюбоваться этой картиной разрушения и позлорадствовать, сидя в старом мусульманском дворце. Может, годы спустя незнакомец станет со смехом рассказывать об этой ночи в Сароборе своим друзьям, а они с любопытством будут расспрашивать его о том, как тела мусульман сплавляли по реке.
Тут как раз вернулся старый официант с заказанной мною бутылкой вина. Я даже теперь помню, что это был шалимач восемьдесят восьмого года из того самого знаменитого виноградника, который вскоре оказался по нашу сторону границы. Он подал мне бутылку с таким видом, словно для него это ничего не значит. По-моему, в силу своего характера и профессиональной выучки официант пытался показать мне, что происходящее вокруг ему абсолютно безразлично, даже если хозяин того виноградника, где создано это вино, сейчас на авиазаводе закалывает штыком его сына. Он содрал с горлышка бутылки фольгу, при мне вынул пробку, протер мой бокал и налил немного вина, а потом стал, старчески мигая, смотреть, как я пробую напиток. Я кивнул, официант наполнил мой бокал, а бутылку оставил на столе. Потом он ненадолго исчез и вскоре вернулся, катя перед собой тележку, заваленную листьями салата, гроздьями винограда, ломтиками лимона. Все это служило обрамлением центрального блюда. Рыбины, твердые и ясноглазые, выглядели как муляж из цирка.
Официант стал предлагать:
— Сегодня, сударь, у нас имеются морской язык, угорь, каракатица и солнечник, или светлоперый судак. Могу я порекомендовать вам судака? Он очень свежий, утреннего улова.
Рыбин там оказалось не очень-то много — может, штук пять или шесть, но выложены они были с большим искусством. По краям блюда свернулись кольцом два угря, а светлоперый судак лежал на боку и более всего напоминал лист наждачной бумаги. На хвосте у него было пятно, очень похожее на глаз, смотревший вверх. Пожалуй, он более других действительно был похож на рыбу, и от него единственного не попахивало мертвечиной. Вообще-то я люблю судака, но в этот вечер мне ужасно хотелось лобстера, и я спросил, нет ли его. Старый официант поклонился и с извинениями сообщил, что лобстеры у них как раз кончились.
Тогда я сказал, что мне нужно минутку подумать, он вручил мне меню и оставил в покое. Я был весьма разочарован отсутствием лобстера, ей-богу, именно так, и тупо изучал список различных гарниров и салатов, которые здесь подавали к рыбе. У них, разумеется, было все, что полагается: различным образом приготовленный картофель, салат с чесноком, четыре или пять различных соусов, но я все продолжал думать о лобстере и сожалеть о том, что они у них как раз кончились. Мне вдруг пришло в голову, что тот человек, который читает книжку за дальним столиком, только что съел последнего лобстера. Боже, как это было бы ужасно! Ведь этот тип явно прибыл сюда полюбоваться разрухой и, наверное, слопал того самого лобстера, который должен был бы достаться мне, приехавшему сюда вовсе не для того, чтобы любоваться чужим несчастьем.
Стоило мне об этом подумать, как снова появился старый официант, подошел к тому человеку и с поклоном спросил у него:
— Сударь, вы уже решили, что будете заказывать? Могу я предложить вам что-нибудь выпить?
— Да, пожалуйста, принесите мне воды, — сказал тот.
Я положил меню на стол и внимательно посмотрел на него. Теперь, разговаривая с официантом, он положил свою книгу на стол, и я, разумеется, сразу его узнал. Это был он, Гавран Гайле, бессмертный человек. Официант ушел, чтобы принести ему воды, и он не стал больше читать свою книгу, а сперва долго смотрел на реку, потом изучал обстановку на балконе, и наконец его зрачки остановились на мне. Это был тот же самый взгляд человека из гроба, прежние глаза, да и лицо практически ничуть не изменилось, оставалось, должно быть, таким же, как и тогда, когда он сидел в келье для пьяниц в церкви Богородицы на Водах, а я так и не успел с ним повидаться.
Он улыбнулся мне, и я сказал:
— Это вы?
Он ответил:
— Да, доктор, — потом встал, отряхнул пиджак и подошел, чтобы пожать мне руку.
Я тоже поднялся, держа в руках салфетку, и мы молча обменялись рукопожатием. Тем временем до меня наконец-то дошло, зачем он здесь, и я, пожалуй, не мог бы сказать, что удивлен нашей встречей. Нет, такого ощущения у меня совершенно не было. Это означало только одно: Гавран Гайле, как и все мы, отлично понимал, что вскоре случится. Вот и пришел собирать души, будучи по-прежнему бессмертным.
— Какая чудесная, удивительная встреча! — сказал он мне, а я спросил:
— Давно ли вы прибыли в этот город?
— Я здесь уже несколько дней, — ответил он.
Я с чрезвычайно усталым, озабоченным видом заметил:
— Вы, разумеется, многих здесь уже успели угостить своим кофе?
Он не улыбнулся в ответ, но и ни слова упрека тоже не сказал. Гавран не стал ничего ни подтверждать, ни отрицать, просто находился там, где и должен был. Я вдруг подумал о том, что усталым или измученным он почему-то никогда не выглядит, а потом настоял на том, чтобы Гайле непременно пообедал со мною. Он с радостью согласился, сходил к своему столику и забрал оттуда книгу и чашку.
Старый официант принес нам еще одну тарелку и столовый прибор и спросил:
— Итак, господа, вы уже решили, чего вам угодно отведать?
— Пока еще нет, — сказал ему Гавран Гайле. — Но мы непременно хотели бы покурить наргиле.
Я выждал, когда старик уйдет, чтобы принести нам кальян, и сказал своему бессмертному приятелю:
— Именно здесь я некогда отведал самое лучшее кушанье в моей жизни. — Гавран одобрительно покивал, и я прибавил: — Это было во время нашего с женой медового месяца. Впрочем, вы пока с ней не знакомы. В этой гостинице мы жили в первое время после свадьбы и постоянно заказывали лобстера. Мы поженились через два года после нашей с вами первой встречи. Помните, в одной маленькой деревушке?
— Конечно помню, — сказал он.
— Я тогда был еще совсем молодым, — продолжал я, — и у нас был поистине чудесный медовый месяц. Неделю подряд я ел только омаров. Впрочем, я бы и теперь с удовольствием лобстером угостился.
— Значит, так и следует поступить.
— К сожалению, у них сегодня ни одного не осталось.
— Какой позор!
— А не вы ли, случайно, и съели последнего? — насмешливо намекнул я.
— Увы, я еще вообще сегодня не ел, — улыбнулся он.
Мы немного посидели молча, но он так и не спросил у меня, что, собственно, я-то здесь делаю. Вот тогда я и догадался, что ему, наверное, ведомо нечто такое, что неизвестно мне. Возможно, он пришел сюда как раз для того, чтобы встретиться именно со мною, а не с кем-то еще. Мысль о том, зачем Гавран хотел со мною пообщаться, заслонила все прочие мои соображения. Вот что я скажу тебе, Наталия: одно дело — не верить, что такое возможно, но совсем другое — когда невероятное становится вполне реальным. Не знаю уж, то ли на меня так подействовал артиллерийский обстрел, то ли сам тот вечер, то ли зрелище Старого моста над рекой, но, сидя за столиком в ресторане и вцепившись в салфетку, лежащую на коленях, я вдруг отчетливо понял: вот она, эта моя возможность. Я ею воспользуюсь.
— В последнее время вы были, наверное, очень заняты? — спросил я.
— Не особенно, — ответил мне бессмертный человек и хотел еще что-то прибавить, но в эту минуту, шаркая ногами, вернулся старый официант.
Он принес нам наргиле, который сам установил, тщательно протер мундштуки, заложил в чашу табак, обычный и благовонный, черный иорданский. Официант закончил приготовления, из трубки уже тянуло сладким горячим ароматом меда и роз. Он достал карандаш и блокнот, желая записать наш заказ.
— Как вы насчет окуня? — спросил у меня Гаво.
— Предпочел бы солнечника, — сказал я. — В отсутствие омаров, разумеется.
— Так закажем солнечника?
— Хорошо.
— Итак, пусть будет судак, — сказал бессмертный человек старому официанту и улыбнулся ему.
Тот низко поклонился и сказал, что мы сделали очень хороший выбор. Это действительно было так, мы и вправду сделали очень хороший выбор. Не исключаю, что это был последний судак-солнечник, которого подали в этом ресторане.
— Не могу ли я соблазнить господ еще и мясным ассорти? — спросил официант. — У нас также имеется великолепная овощная икра с чесноком, салат с осьминогом и чудесные голубцы-сарма. Могу подать сыр с оливками.
— Я чувствую, что сегодня нужно вовсю наслаждаться и потакать собственным слабостям, — вздохнул бессмертный человек. — Да, пожалуй. Нынче мы будем дружно этим заниматься, а потому возьмем все. К рыбе, пожалуйста, принесите вареный картофель с зеленым салатом из артишоков.
— Непременно, — кивнул официант, записывая это огрызком карандаша.
— И естественно, соус из петрушки.
— Естественно, — согласился официант.
Он снова наполнил вином наши бокалы и ушел. Я сидел смотрел на спокойное улыбающееся лицо бессмертного человека и спрашивал себя: интересно, а почему потакать своим слабостям нужно именно сегодня? Тем временем Гавран Гайле взял трубку кальяна и стал неторопливо ее раскуривать. Весь окутанный густыми клубами душистого дыма, он выглядел невероятно довольным, хотя долину Мархан, находящуюся совсем рядом, сотрясали артиллерийские залпы и взрывы бомб.
Я, наверно, был настолько всем этим удивлен, что он понял все по выражению моего лица, перестал курить и спросил:
— Что-нибудь не так? — Я только головой покачал, а бессмертный человек улыбнулся и заявил: — Главное, доктор, не тревожьтесь насчет оплаты. Сегодня угощаю я. Сейчас это для меня очень важно — позволить себе маленькую слабость в виде вкусных яств.
«Боже мой, теперь еще и до этого дошло!.. — подумал я. — Свою последнюю в жизни трапезу я совершаю в компании бессмертного человека!»
— А мое лучшее, поистине незабываемое застолье имело место в «Большом медведе» лет шестьдесят назад, — сказал он, словно мы все еще продолжали разговор на эту тему.
Не знаю уж почему, но я не нашел в себе сил заметить: «Как, интересно, могло это замечательное застолье состояться шестьдесят лет назад, если вам и тридцати-то не дашь?»
А он продолжал:
— «Большой медведь» — чудесная таверна в королевском охотничьем парке, где можно было самостоятельно подстрелить дичь, а потом шеф-повар ее специально для вас приготовил бы. Та женщина — помните, я вам рассказывал о ней и о том, как она умерла, — бывала там со мной, когда мы отсюда сбежали.
— Так она была родом из Саробора? — воскликнул я. — А я и не понял.
— Каждый из нас откуда-нибудь родом, доктор. Вон там она на гуслях играла… — Он указал на Старый мост. — Да, прямо вон там.
Нам принесли салат из зеленого перца и осьминога и сарму. Не успел официант расставить тарелки и блюда, как бессмертный человек сразу положил себе изрядную порцию чудесно пахнущего салата. Он большой ложкой так активно накладывал на тарелку капустные листья, красный перец, пурпурно-розовые щупальца осьминога, блестящие от масла и соков, что и во мне тоже пробудился аппетит. Я стал неторопливо пробовать салаты, но ел медленно, осторожно — кто его знает, может, еда отравлена? Вдруг старый официант прислуживает нам, горя жаждой мести? Может, именно поэтому бессмертный человек и находится сегодня здесь? Но оказалось, что я просто не мог не есть, когда в Мархане постепенно гасли огни, а Гавран Гайле безостановочно и с искренним восторгом говорил о тех закусках, которые выставлены перед нами. Особенно громко он восхвалял их замечательные вкусовые качества, когда к нам приближался старый официант.
— Какое удивительно свежее масло! — восклицал бессмертный человек. — Как прекрасно все пахнет!
У меня возникало ощущение, будто он специально вдалбливает это мне в голову, потому что сегодня моя последняя трапеза. Боже мой, зачем только я сюда приехал? Что же я натворил?
Официант принес солнечника, целиком зажаренного на решетке. Рыба, покрытая румяной хрустящей корочкой, была поистине великолепна. Он осторожно разрезал тушку специальным ножом — мякоть внутри выглядела удивительно нежной и сочной — и положил нам на тарелки по куску рыбы, а потом обложил их вареным картофелем с петрушкой. Сочная, свежая зелень так и льнула к горячей картошке, желтой и рассыпчатой. Бессмертный человек уплетал все это с несказанным наслаждением и все говорил, какое это прекрасное кушанье. Еда действительно была великолепна, хотя из Мархана по-прежнему доносились артиллерийские залпы. Но война как-то гораздо легче воспринимается, когда вкушаешь такое, да еще и сидя над рекой на балконе с видом на Старый мост.
Но мне все-таки необходимо было понять, что все это значит, поэтому я в какой-то момент спросил у него напрямик:
— Вы здесь для того, чтобы сказать мне, что я скоро умру?
— Что, простите?.. — Он посмотрел на меня с удивлением.
— Эта роскошная трапеза и потакание собственным слабостям… — сказал я. — В общем, если вы здесь для того, чтобы я мог насладиться своим последним в жизни ужином, то мне хотелось бы это знать. Разумеется, надо позвонить жене, дочери и внучке, чтобы с ними попрощаться.
— Если вы, доктор, задаете мне подобный вопрос — а я надеюсь, что вы это делаете без всякой задней мысли, — то согласны с правдивостью моего рассказа о том, кто я такой, и готовы уплатить мне должок, да?
— Конечно же нет! — возмутился я.
— Вам нужны еще доказательства?
— Но ведь мы еще и кофе не пили!
Гавран Гайле осторожно промокнул губы уголком салфетки и спросил:
— Могу я ее увидеть?
— Что именно?
— То, что вы предложили в залог, доктор. Вашу книгу. Позвольте мне взглянуть на нее.
— Нет, — отказал я, чувствуя настоящую тревогу.
— Да успокойтесь же, доктор! Я ведь всего лишь попросил показать мне вашу книгу.
— Но я же не прошу вас показать мне ту чашку, — сказал я, но Гайран явно не собирался отступать.
Он положил нож и вилку, перестал есть и сидел, глядя на меня. Через какое-то время я не выдержал, вытащил свою «Книгу джунглей» и протянул ему.
Прежде чем взять ее у меня, бессмертный человек ласково провел рукой по обложке, перелистал страницы и сказал так, словно отлично помнил историю Маугли:
— О да!
Затем он принялся рассматривать иллюстрации и читать стихи Киплинга. Я очень опасался, что Гайран ее у меня заберет, но боялся его огорчить. Вдруг он почувствует, что я ему не доверяю?
— Рикки-Тикки-Тави, — мечтательно промолвил он и протянул мне книгу. — Его я особенно хорошо помню. Он мне нравился больше всех.
— Как странно, что вам понравилась именно хищная ласка, — сказал я.
Он не упрекнул меня и не поправил, хотя мы оба отлично понимали, что я зря попытался его обидеть, да к тому же оказался неправ. Рикки-Тикки-Тави, конечно же, был мангуст, а не ласка.
Гавран Гайле с улыбкой наблюдал за мной, пока я засовывал книгу обратно во внутренний карман, потом наклонился через стол и тихо сказал:
— Я здесь ради него. — Он кивнул в сторону официанта.
Бессмертный, правда, так и не признался, что пришел не за мной, но я очень устал, мне вдруг стало страшно за старика, и я спросил:
— А он знает?
— Откуда ему знать?
— Раньше вы, помнится, заранее людей предупреждали.
— Верно, но с тех пор я кое-чему научился. Все мы понемногу учимся, не правда ли? Когда мы с вами в прошлый раз встречались, доктор, я все еще набирался необходимых знаний. Если я сейчас скажу ему, он, пожалуй, проткнет меня шампуром для шашлыка, и я буду долго после этого выздоравливать, что было бы очень некстати. Ведь — как вы и сами предположили — у меня очень много работы. — Он снова сел спокойно и вытер рот салфеткой. — Да и что хорошего, если он о заранее узнает о своей скорой смерти? Ведь сейчас старик счастлив, подает роскошные блюда двум приятным клиентам, а война уже на пороге. Так пусть он и останется в счастливом неведении до самого последнего часа.
— Вот как? — Я прямо-таки слов от возмущения не находил. — Но ведь бедняга мог бы провести это время дома… в кругу семьи.
— Потакая своим слабостям, мы тем самым балуем и его, — пояснил бессмертный. — Ведь этот человек чрезвычайно гордится своим мастерством и тем, что сейчас подает поистине великолепный ужин накануне войны. Сегодня он пойдет домой и расскажет родным, как накрывал этот стол, последний в его жизни, в гостинице «Амоварка». Завтра, когда старика уже не будет на свете, тем членам его семьи, которые останутся в живых, будет о чем вспомнить. Ведь его рассказ о нашей трапезе они не забудут никогда, даже после окончания войны. Понимаете?
Официант собрал и унес наши тарелки и большое блюдо с обглоданными дочиста косточками судака-солнечника. Он элегантно поставил на ладонь целую стопку тарелок, балансируя свободной рукой с накинутой на нее белоснежной салфеткой, а я все думал, что тоже никогда не смогу забыть столь памятный ужин, которым так и не сумел толком насладиться из-за страха, снедавшего меня.
— Могу я предложить господам что-нибудь на десерт? — спросил, вернувшись, старый официант. — Или, может, желаете еще выпить?
— То и другое, — вдруг сказал я. — Принесите нам тулумбе, пахлаву, туфахидже и еще кадаиф, пожалуйста.
— Еще айвовую ракию, — прибавил бессмертный человек.
Когда старый официант ушел, он сказал мне, что очень рад моему постепенному проникновению в самую суть вещей.
Мы помолчали. Я все думал, как мне убедить бессмертного человека рассказать все официанту или, может, самому незаметно предупредить старика. Пока я размышлял об этом, официант принес огромное серебряное блюдо с десертом и поставил его на стол. Тулумбе, золотистые, нежные, прямо-таки истекали маслом. Зубы так и тонули в свежайшей пахлаве. Невероятно вкусной была и нежнейшая смесь жареных яблок с грецкими орехами. Все эти чудесные яства замечательно сочетались с ракией из айвы, которой мы, слегка обжигая горло, их запивали. Теперь я уже чувствовал, что немного опьянел, глядел на зарево над Марханом и вдруг затосковал о стряпне твой бабушки, потому что ее пирожки куда лучше всех этих лакомств.
Когда мы уже не могли больше съесть ни кусочка, Гавран Гайле отодвинулся от стола, сложил руки на животе и воскликнул:
— Вот это да!
В его облике было нечто такое, что мне вдруг стало жаль не только старого официанта, но и самого этого бессмертного человека.
— Неужели и вы собираетесь завтра умереть? — спросил я. — Именно поэтому вы здесь?
Это, конечно, был глупый вопрос. Я это понял, едва задав его.
— Разумеется, нет, — сказал он и побарабанил пальцами по животу, как ребенок. — А вы?
Но мне было совсем не до смеха, хотя, по-моему, он спросил в шутку.
— Завтра этот город сровняют с землей. Даже после всего этого вы не поверите, что вам будет позволено умереть? — спросил я.
— Нет, не будет.
Гавран все-таки доел свою пахлаву, вилкой соскребая ее с тарелки, вытер рот салфеткой и поднял руку, подзывая официанта. Тот подошел и стал собирать посуду, но не успел спросить у нас, не желаем ли мы выпить кофе.
Бессмертный человек опередил его, сказав:
— А теперь мы, пожалуй, выпьем кофе.
Тут до меня окончательно дошло, что все это всерьез. Гайле снова принялся раскуривать наргиле, через каждые несколько затяжек предлагал мне к нему присоединиться и тоже покурить кальян, но я отказывался. Запах наргиле напоминал ароматы древесного дыма и горькой розы. Сизые клубы смешивались с туманом, спустившимся над рекой и почти скрывавшим теперь яркие вспышки огня над мостом.
Официант принес кофе и принялся расставлять кофейные чашки, но бессмертный человек сказал ему:
— Не нужно. Мы будем пить из одной, вот из этой.
Он достал ту самую маленькую белую чашку с золотым ободком.
Я все-таки предпринял последнюю попытку и, пока официант стоял рядом, спросил:
— Может, вы еще и этому господину предложите выпить с нами кофе из одной чашки? — Я сказал это нарочито неприязненным, даже грубым тоном, намекая официанту, чтобы он ушел и ни в коем случае не пил с нами кофе.
Но бессмертный человек с улыбкой ответил:
— Нет-нет, пить кофе мы будем только вдвоем. С данным господином мы уже делали это сегодня днем, не правда ли?
Старый официант улыбнулся, склонил лысую голову в знак согласия, и меня вдруг охватила ужасная печаль. Я прямо-таки тонул в ней, так мне было жалко старика.
— Нет-нет, мой друг, — сказал, глядя на меня, бессмертный человек. — Этот кофе только для нас с вами.
Как только официант ушел, он наполнил ту чашку, передал ее мне и снова сел, поджидая, когда кофе немного остынет. Я не стал особенно долго тянуть и вскоре до дна осушил чашку.
Мой бессмертный друг улыбнулся, взял ее у меня, вгляделся внутрь и сказал:
— Что ж…
На балконе было темновато. Я с напряжением наклонился ближе к нему, но лицо у него было как камень.
— Посмотрите сюда, — вдруг сказал он. — Зачем вы приехали в Саробор? Вы же не на их стороне.
— Очень прошу вас, не говорите так, — остановил его я. — Никогда больше так не говорите. Тем более вслух. Или вы хотите, чтобы тот старик вас услышал? — Гавран Гайле по-прежнему держал чашку в руке, и я пояснил: — Я не на той стороне и не на этой. Я ни к какой стороне не принадлежу. Точнее, принадлежу к обеим.
— Судя по вашей фамилии — вряд ли, — заметил он.
— Здесь родилась моя жена, — сказал я, нервно барабаня пальцем по столу. — Да и дочь тоже. Мы жили тут, пока моей девочке не исполнилось шесть лет.
— Но вы, похоже, понимаете, что здесь будет завтра. Вот я и спрашиваю: зачем вы приехали? Вас сюда никто не звал. Появились вы не затем, чтобы забрать нечто ценное, приехали просто поужинать. Но зачем?
— Как раз этот ужин и есть самое ценное для меня, — ответил я. — Как, вероятно, и для этого бедного старика, которому вы даже не хотите дать возможность на прощание побыть со своей семьей.
— Сегодняшний вечер он проведет в кругу семьи, доктор, пойдет отсюда прямо домой, — с прежним терпением объяснил мне бессмертный человек.
Ей-богу, его выдержка прямо-таки не знала предела!
— С какой стати я должен был говорить ему, что он завтра умрет? Чтобы весь последний вечер, проведенный в кругу семьи, он себя оплакивал?
— А с какой стати вы в таком случае давали себе труд предупреждать других людей о скорой смерти?
— Каких «других»?
— Того человека, который вас утопил, и еще одного, так сильно кашлявшего в церкви Богородицы на Водах. Почему же вы этого официанта предупреждать не стали? Ведь те, другие, действительно умирали. Этот человек вполне еще жив, он мог бы спасти себя, уехать отсюда.
— Как и вы, — обронил он.
— Я и собираюсь это сделать.
— Правда? — переспросил он каким-то странным тоном.
— Конечно! — рассердился я. — Давайте сюда вашу чашку, вы, вечно улыбающийся ублюдок! Ведь у нее на дне ничего для меня нет.
Но он не отдал мне чашку и сказал:
— Вы так и не ответили, доктор, когда я спросил, зачем вы приехали в Саробор.
Я быстро сделал добрый глоток ракии и проговорил:
— Потому что я всю жизнь очень любил этот город. С ним связаны самые лучшие мои воспоминания — о моей жене и ребенке. Завтра он будет уничтожен, сгинет ко всем чертям!
— Но ведь вы понимаете, что, приехав сюда, рискуете отправиться ко всем чертям вместе с городом. Собственно, прямо сейчас с вашей стороны по этому зданию могут выпустить ракету.
— А что, именно так и должно случиться? — спросил я, но был слишком сердит, и подобная идея меня совсем не встревожила.
— Возможно. Или же нет. — Он пожал плечами.
— Так вы не об этом меня предупреждаете?
— Нет, доктор. — Он по-прежнему был исполнен терпения. — Я говорю об ином, пытаюсь сказать вам о болезни, о долгом, медленном спуске в иную жизнь и о внезапности. Я пытаюсь объяснить вам, что не предупредил этого старого человека лишь потому, что его жизнь окончится внезапно. Ему вовсе не нужно знать об этом. Ведь именно благодаря своему неведению он не испытает ни малейших страданий.
— Внезапно? — переспросил я.
— Да, внезапно, — кивнул он. — Он проживает остаток своей жизни хорошо, окруженный любящими родственниками и друзьями, а потом — внезапность. Поверьте мне, доктор, если под конец вашей жизни вас настигает внезапность, вы можете этому только радоваться. Вы будете мечтать, чтобы именно так все и случилось. Вы сами захотите этой внезапности, доктор.
— Только не я, — возразил я. — Мне внезапность несвойственна. Я ничего не делаю, как вы выражаетесь, внезапно. Я всегда готовлюсь, обдумываю, объясняю.
— Да, — сказал он. — Все это вы хорошо умеете делать, но только не в данном случае. — Он указал на дно своей чашки, а я подумал, что Гавран все-таки пришел и за мной тоже. — Внезапность — это прекрасно, — продолжал Гайле. — Вы не готовитесь, никому ничего не объясняете, ни перед кем не извиняетесь. Вы просто внезапно уходите и уносите с собой все ваши размышления, соображения относительно этого события. Все те страдания, которые непременно возникли бы у вас, если бы вы все знали заранее, появятся уже после того, как вы уйдете. Вам даже не придется разделять их с другими. — Он внимательно посмотрел на меня, а я — на него.
Тут к нам подошел официант со счетом. Он, похоже, подумал, что между нами произошло нечто ужасное и очень личное, потому что поспешил оставить нас наедине.
— Почему вы плачете, доктор? — спросил бессмертный человек.
Я даже не замечал, что плачу, и вытер глаза.
— В течение нескольких последующих лет, доктор, случится очень много внезапного, — сказал мне Гавран Гайле. — Эти годы покажутся всем очень долгими, бесконечными, можете ни капли не сомневаться. Однако минуют и они, причем довольно скоро. Так что вы все-таки должны мне ответить. Зачем вы приехали в Саробор? Чего ради каждую минуту рискуете, сидя здесь, даже если и понимаете, что когда-нибудь эта война непременно закончится?
— Она никогда не кончится, — сказал я. — Здесь шла война, когда я был ребенком. Она будет здесь идти, когда подрастут мои внуки и правнуки. Я приехал в Саробор лишь потому, что хотел снова его увидеть до того, как он будет стерт с лица земли. Я не хочу, чтобы этот город уходил от меня, как вы выражаетесь, внезапно. — Я заметил, что невольно комкаю край скатерти, аккуратно ее разгладил, глядя, как бессмертный человек кладет на тарелку со счетом хрустящие новенькие банкноты, которые уже утром ничего не будут стоить, затем спросил: — Скажите честно, Гавран Гайле, неужели ваша чашка говорит, что сегодня ночью я совершенно внезапно присоединюсь к тем, кто уйдет вместе с вами?
Он пожал плечами и улыбнулся мне совершенно спокойно, без гнева, без злобы. Как и всегда, впрочем.
— Какой ответ вы хотели бы получить, доктор? «Да» или «нет»?
— «Нет».
— В таком случае разбейте свою чашку и уходите.

 

Но и через много месяцев после окончания бомбежек тот тигр по кличке Збогом все продолжал грызть свои лапы. Он был спокойным, почти ручным, охотно подчинялся приказам служителей, но к себе относился действительно по-зверски. Сотрудники зоопарка сидели в клетке с ним рядом, гладили его огромную квадратную голову, а он все вгрызался в то, что еще оставалось от лап. Страшные раны воспалились, началось заражение, лапы распухли и почернели.
В конце концов, ни слова не сообщив газетчикам, служители попросту пристрелили несчастного безногого тигра прямо там, на каменном полу клетки. На спусковой крючок нажал тот человек, который его вырастил, с раннего детства нянчился с ним, взвешивал, купал, носил по зоопарку в рюкзаке. Руки этого человека были видны на каждой фотографии тигра, сделанной, когда тот был еще детенышем. Говорят, тигрица, подруга Збогома, следующей весной убила и съела одного из своих новорожденных детенышей. Для нее, похоже, наступление лета означало красный свет, жару и некий невыносимый звук, пронзительный вопль, который возникает внезапно. В общем, служители отобрали у нее остальных детенышей и стали воспитывать их у себя дома, вместе со своими домашними животными и детьми. Они растили тигрят в домах, лишенных электричества и воды, ибо водопровод тогда не работал неделями. Зато у них были тигры.
Назад: Глава десятая У скрещения дорог
Дальше: Глава двенадцатая Аптекарь