Глава первая
Побережье
Сорок дней жизни человеческой души начинаются наутро после смерти. Всю первую ночь, сразу после ухода своего хозяина и до наступления этого срока, душа лежит на подушке, мокрой от предсмертного пота, и смотрит, как живые складывают крестом руки покойного, закрывают ему глаза, наполняют комнату удушливым дымом и тишиной. Они хотят, чтобы она, только что высвободившаяся, не смогла выбраться из дома, не утекла, подобно реке, в открытые окна и двери, не просочилась сквозь щели в полу. Живые понимают, что с рассветом душа все равно их покинет и направится туда, где прошла ее жизнь: в школы и дортуары своей юности, в армейские казармы и лагеря, в дома, стертые с лица земли и отстроенные заново, в те места, которые вызывают у нее воспоминания о любви и грехах, о трудностях и безудержном счастье, о радостных надеждах и исступленном восторге, о милосердии, ни для кого более не имеющем значения. Порой эти странствия настолько увлекают душу, так далеко и надолго ее уносят, что она забывает вернуться назад. По этой причине на сороковой день и положено отправлять соответствующий обряд, призванный вернуть и приветствовать беглянку, сорвавшуюся с поводка. Дабы не смущать ее, отныне ставшую свободной, живые не чистят и не моют жилище покойного, не наводят там порядок, стараются в течение сорока дней не трогать ничего, что принадлежало ему и его душе. Они надеются, что некое сентиментальное чувство и тоска по прошлому приведут душу домой, и побуждают ее вернуться, оставляя особые послания, знаки или просто прося у нее прощения.
Если все сделать правильно, то душа, соблазненная всем этим, со временем и впрямь вернется домой. Она будет рыться в шкафах и заглядывать в буфеты, в поисках тактильного утешения прикасаться к тем предметам, которыми пользовался ее хозяин при жизни, переставлять посуду на полках, звонить в дверь и по телефону, всячески самой себе напоминая о своих былых функциях. Душа покойного станет трогать те вещи, которые способны издавать звуки, тем самым словно оповещая обитателей дома о том, что она тоже здесь.
Обо всем этом бабушка напомнила мне по телефону, после того как сообщила о том, что дед умер. Сорок дней жизни души она воспринимала как нечто вполне реальное, исполненное здравого смысла. Бабушка стала понимать это, похоронив своих родителей и старшую сестру, а также множество разнообразных родственников и незнакомых мне людей из ее родного города. Соблюдение этих сорока дней было для нее неким обязательным правилом. Она постоянно повторяла его, успокаивая деда, когда тому случалось потерять пациента, на которого он потратил особенно много физических и душевных сил. Дед считал это суеверием, но все чаще оправдывал бабушку и все реже протестовал по поводу заверений в бессмертии души, поскольку к старости ее вера только усилилась.
Бабушка была потрясена, разгневана, уверена в том, что нас ограбили, лишив дедушкиных сорока дней, ибо теперь они сократились до тридцати восьми или даже тридцати семи в связи с некоторыми обстоятельствами его смерти. Он умер в одиночестве, во время своих странствий где-то вдали от дома. За день до получения известия о его смерти бабушка не знала, что он уже мертв, спокойно гладила утром одежду мужа или мыла посуду. Теперь она не могла даже надеяться на то, что подобное незнание будет ей прощено, и понятия не имела, каковы могут быть его духовные последствия. Мой дед умер в больнице какого-то захолустного Здревкова, расположенного по ту сторону нынешней границы. Никто из тех, с кем бабушка уже успела поговорить, не знал, где этот самый Здревков находится. Потом она спросила меня, что я знаю о намерениях деда, и я сказала ей правду. Я действительно даже представить себе не могла, зачем он туда поехал.
— Врешь ты все! — возмутилась бабушка.
— Честное слово, не вру!
— Но он сказал нам, что едет туда, чтобы встретиться с тобой!
— Не может такого быть! — возразила я, уже понимая, что дед солгал — сперва ей, а потом и мне.
Он просто воспользовался тем, что мне нужно было надолго уехать, и под предлогом встречи со мной решил незаметно улизнуть из дома. По словам бабушки, он отправился в путь на автобусе, примерно неделю назад, почти сразу же после моего отъезда. Куда и по какой-то причине двинулся дед, так и осталось никому из нас неведомым. Персонал больницы в Здревкове целых три дня пытался разыскать его родных, чтобы сообщить им о смерти и переслать домой тело. Оно прибыло в городской морг тем самым утром, когда я разговаривала с бабушкой. В этот момент я находилась в четырех сотнях миль от дома, стояла в общественной душевой на автозаправочной станции возле пропускного пограничного пункта. Я прижимала к уху телефонную трубку, босиком, в закатанных до колен штанах, держа в свободной руке сандалии и постоянно оскальзываясь на зеленых плитках пола, чуть ли не по щиколотку залитых водой, непрерывно текущей из-под сломанной раковины.
Кто-то намертво прикрепил гибкий шланг душа к крану над раковиной. Теперь он висел раструбом вниз, то и дело кашляя прямо на пол тоненькими струйками воды. Это, должно быть, продолжалось уже много часов, потому что вода здесь была повсюду, заливала плиточный пол до самого порога и стекала по ступеням крыльца в пересохший садик, находящийся позади этого жалкого сарая. Однако происходящее, похоже, ничуть не тревожило смотрительницу этой убогой душевой, женщину средних лет, волосы которой были повязаны ярким оранжевым шарфом. Я обнаружила ее дремлющей в уголке на стуле и удалилась с ворохом счетов за телефон, но так и не решилась заглянуть в них и узнать, в какую сумму вылились семь пропущенных мною звонков от бабушки, прежде чем я сама смогла взять трубку.
Я была просто в ярости из-за того, что бабушка сразу не сообщила мне, что дед куда-то уехал. Мало того, он, оказывается, еще и наврал ей и моей матери, сказал им, что беспокоится, как я справлюсь с пресловутой миссией доброй воли — в данном случае это было связано с проведением прививок в сиротском приюте в Брежевине, — а потому хочет сам поехать туда и помочь мне. Впрочем, и ругать бабушку я тоже не могла, опасаясь выдать наш общий с дедом секрет. Ведь она наверняка сообщила бы мне о его отъезде, если бы знала, что он смертельно болен. Но вот это-то мы с дедом как раз от нее и скрыли. Я решила: пусть себе говорит сколько угодно. Ничего не стану ей возражать. Ведь не могла же я сейчас сказать ей о том, как мы с дедом три месяца назад, после того как он сам себе поставил диагноз, вместе отправились к онкологу в Военную медицинскую академию. Этот врач, давнишний коллега деда, молча показал ему снимки.
Дед хлопнул шляпой по колену, выругался и заявил:
— Вот уж действительно, как говорится, хотел овода прихлопнуть, да по ослу попал!
Я сунула в щель автомата еще две монетки, и телефон благодарно заурчал. Я смотрела, как купаются воробьи. Они ныряли с порожка душевой в лужу у меня под ногами, поднимая тучу брызг, и старательно смачивали себе спинки. Солнце здорово припекало, был еще только полдень, а все вокруг уже застыло от жары. В комнатушке, где я стояла, тоже царила влажная жара. В раскрытую дверь была видна залитая солнцем дорога. Машины собрались перед пограничным пропускным пунктом в длинную плотную очередь, вытянувшуюся вдоль шоссе с размякшим асфальтом, который блестел, точно политый глазурью. В этой очереди я разглядела и нашу машину. На боку у нее виднелась приличная вмятина после недавнего столкновения с трактором, за рулем сидела Зора, выставив в настежь распахнутую дверцу одну прекрасную длинную ногу, которая будто волочилась по земле, когда машина чуточку сдвигалась с места. Взгляды, которые Зора метала в сторону душевой, все более походили на острые стрелы по мере того, как ее машина приближалась к будке таможенника.
— Они мне вчера вечером позвонили, — донесся до меня голос бабушки, звучавший теперь несколько громче и уверенней. — Я решила, что это просто ошибка. Не хотела говорить тебе, пока мы сами окончательно в этом не убедимся. Нечего тебя беспокоить… Вдруг это все-таки не он? Но сегодня утром твоя мать была в морге… — Бабушка некоторое время молчала, потом воскликнула: — Нет, я не понимаю, я совершенно ничего не понимаю!
— Я тоже ничего не понимаю, бабуля.
— Как же так? Он ведь поехал, чтобы с тобой встретиться!
— Но я-то об этом не знала!
Теперь тон ее изменился, стал подозрительным. Больше всего, по-моему, бабушку возмущало то, что я не плачу и не бьюсь в истерике. Впрочем, минут через десять после начала нашего разговора она, возможно, позволила себе поверить, что мое спокойствие — следствие того, что я нахожусь за границей, в больнице, выполняю важное задание, вокруг меня, скорее всего, толпятся пациенты и коллеги-врачи. Ох, сколько упреков и обвинений бабушка бросила бы мне в лицо, если бы знала, что я разговариваю с ней из общественной душевой! Я пряталась там, чтобы наш разговор не могла подслушать Зора.
— Тебе что, и сказать нечего? — с горечью спросила бабушка.
— Честное слово, бабуля, я просто ничего не могу понять! Зачем он сказал вам, что поехал повидаться со мной?
— Ты даже не спросила, как такое случилось, не было ли это несчастным случаем! — возмущенно воскликнула она. — Почему ты об этом не спросила, не поинтересовалась, как он умер?
— Я не знала вообще ничего, даже того, что он из дому уехал, — возразила я.
— Но ты не плачешь! — обвиняющим тоном заявила бабушка.
— Ты тоже.
— А вот твоя мать просто убита горем, — сказала она. — Он ведь наверняка давно все знал. Мне говорили, что он был очень болен — значит, наверняка об этом знал и, конечно, с кем-то своими опасениями поделился. Уж не с тобой ли?
— Если бы дед знал, то точно никуда не поехал бы! — Я очень надеялась, что эти слова прозвучали достаточно убедительно. — Он никогда не поступил бы так!
Над зеркалом на металлической полке аккуратной стопкой лежали белые полотенца. Я взяла одно и вытерла себе лицо и шею, оставляя на ткани грязные серые разводы, потом схватила второе и в итоге использовала штук пять.
Никакой корзины для грязного белья я не обнаружила, кинуть полотенца было некуда, поэтому я просто положила их в раковину и спросила:
— Где именно его нашли? Он отъехал далеко от дома?
— Не знаю, — сказала бабушка. — Они нам так толком и не объяснили. Где-то там, на той стороне.
— Может, это какая-нибудь особая клиника? — спросила я.
— Нет, он поехал, чтобы с тобой встретиться.
— Дед не оставил никакой записки?
Нет, не оставил. Я догадалась, что мама с бабушкой считают, будто внезапный отъезд деда связан с его нежеланием становиться пенсионером, как и странные поездки за город к некоему новому, якобы прикованному к постели пациенту, которого мы с ним выдумали в качестве прикрытия. Во время этих так называемых поездок после еженедельного ланча со старыми друзьями дед посещал своего друга-онколога, и тот делал ему какие-то особые уколы, снимавшие боль.
«Колет всякую разноцветную дрянь», — говорил мне дед, вернувшись домой, словно прекрасно знал, что это просто вода, подкрашенная пищевыми красителями, но молчал, будто ничто уже не имело для него никакого значения.
Сперва ему еще как-то удавалось сохранять свое привычное, более-менее здоровое выражение лица. Кстати, это очень помогало деду скрывать болезнь от жены и дочери, но я однажды увидела, каким он выходит от онколога после всех этих процедур, и пригрозила, что все расскажу матери. Дед в ответ лишь спокойно бросил: «Не смей». И я не посмела.
— Так ты уже в Брежевине? — спрашивала между тем бабушка.
— На границе. Мы только что через реку на пароме переправились.
Цепочка автомобилей на дороге в очередной раз пришла в движение. Я видела, как Зора швырнула на землю окурок, убрала внутрь ногу и захлопнула дверцу. Люди, группками собиравшиеся на посыпанной гравием обочине, чтобы немного размяться, покурить, проверить шины, набрать в бутылку воды из питьевого фонтанчика или, нетерпеливо оглядев очередь, продать кому-то пачку печенья или бутерброды — тут многие пытались незаконно приторговывать припасенной едой, — а то и просто помочиться за углом душевой, поспешили вернуться к своим автомобилям.
Некоторое время бабушка молчала. Я слышала, как в трубке что-то щелкает. Потом она сказала:
— Твоя мать хочет, чтобы похороны состоялись в ближайшие дни. Зора никак не может поехать в Брежевину одна?
Если бы я все рассказала Зоре, то она, разумеется, тут же заставила бы меня вернуться домой. Мало того, эта женщина отдала бы мне и машину, а сама, прихватив сумки-холодильники с вакциной, перебралась бы через границу и автостопом доставила на побережье дар нашего университета сиротскому приюту Брежевины.
— Нет, конечно, — ответила я. — К тому же мы ведь уже почти добрались до места. И потом, ба, здесь стольким детям нужны прививки!..
Бабушка не стала меня упрашивать, просто назвала день похорон, время и место, хотя я и так знала, где это будет: на вершине Стрмины, на той ее стороне, что обращена к столице. Там похоронена мама Вера, моя прапрабабка. Когда бабушка повесила трубку, я, придерживая кран локтем, набрала воды в бутылки, которые захватила с собой в качестве предлога. Мне же нужно было что-то придумать, чтобы выбраться из машины и позвонить. Потом, уже стоя на дорожке, посыпанной гравием, я слегка вытерла ноги и обулась. Зора заметила меня, оставила мотор включенным, тут же выскочила из машины и ринулась в душевую. Усевшись на водительское место, я слегка подвинула сиденье вперед, компенсируя свой недостаточный рост, и выложила под лобовое стекло наши водительские права и документы на доставку лекарств. Перед нами в очереди оставалось всего две машины. Было видно, как таможенный чиновник в насквозь пропотевшей, прилипшей к груди зеленой рубашке изучает содержимое багажника какой-то пожилой пары, осторожно наклоняясь, заглядывая внутрь и рукой в перчатке открывая молнии на дорожных сумках.
Вернулась Зора, но я так и не сказала ей о смерти деда. Этот год выдался достаточно мрачным для нас обеих. Я совершила ошибку — вышла в январе на митинг вместе с бастующими няньками и медсестрами — и была «вознаграждена» за излишнюю политическую активность неопределенно долгим отлучением от работы в клинике Воеводины. Несколько месяцев мне пришлось попросту просидеть дома. В определенном смысле это было даже неплохо, потому что я постоянно была у деда под рукой, после того как ему стал известен точный диагноз. Сперва он вроде бы был даже рад моему присутствию, хоть и не упускал возможности назвать меня легковерной ослицей, по собственной глупости лишившейся работы и зарплаты. Потом его болезнь начала быстро прогрессировать. Он стал все меньше и меньше времени проводить дома, предлагая и мне делать то же самое. Дед заявил, что не желает видеть, как я болтаюсь возле него без дела с мрачной физиономией да еще и до смерти его пугаю, когда он, проснувшись среди ночи, естественно без очков, видит, что кто-то снова нависает над его постелью. Дед утверждал, что я веду себя неправильно, своим поведением постоянно провоцирую бабушку и она начинает подозревать, что с ним что-то не так. Ей и без того очень не нравится наше молчание и обмен странными намеками. Впрочем, бабушке не нравилось и то, что мы вдруг стали невероятно заняты, даже больше, чем прежде, хотя теперь, казалось бы, оба были отлучены от работы — дед, соответственно, постоянно, поскольку вышел на пенсию, а я временно. Дед также требовал, чтобы я как следует подумала о своей специализации и о том, что буду делать, когда меня вновь восстановят на работе. Он совсем не удивился, когда Срдьян, профессор биохимического инжиниринга, с которым я, по выражению деда, давно уже путалась, не сумел сказать обо мне доброго слова перед комиссией, отстранившей меня от работы. По предложению деда я решила примкнуть к волонтерам, действовавшим в рамках программы Объединенных университетских клиник, то есть вернулась к тому, чем давно уже, с конца войны, не занималась.
Зора же использовала нашу добровольную миссию в качестве предлога для того, чтобы убраться подальше от скандала, разразившегося в Военной медицинской академии. Через четыре года после окончания медицинского факультета и получения диплома о высшем образовании она все еще работала в травматологическом центре и очень надеялась, что теперь сумеет решить вопрос о своей специализации, поскольку за это время имела возможность делать самые различные хирургические операции или ассистировать во время их проведения. Но к несчастью, большую часть этого времени она провела под эгидой директора травмоцентра, известного в столице под прозвищем Железная Перчатка, которое он получил, когда однажды, возглавляя отделение гинекологии и акушерства, забыл снять со своего запястья серебряные браслеты во время обследования органов таза пациентки. Зора была женщиной принципиальной и отъявленной атеисткой. В тринадцать лет, когда какой-то священник сообщил ей, что у животных нет души, она заявила: «Ну и черт с вами, попы вонючие!», развернулась и преспокойно вышла из церкви. В общем, она четыре года бодалась с Железной Перчаткой, и все в итоге закончилось неким инцидентом, о котором Зоре по указанию государственного прокурора было категорически запрещено распространяться. Она действительно никому ничего не рассказывала, даже мне, но из тех обрывочных слухов, что ходили по палатам клиники, я поняла, что этот неприятный инцидент связан с операцией, во время которой пришлось ампутировать пальцы одному железнодорожному рабочему. Железная Перчатка, который то ли был пьян, то ли не был, проводя операцию, сказал нечто вроде: «Не волнуйтесь, господин такой-то, гораздо легче смотреть, как тебе удаляют второй палец, если закусить то место, где раньше был первый».
Естественно, был возбужден судебный процесс, и Зору вызвали в качестве свидетеля. Железная Перчатка, несмотря на свою дурную славу, все еще обладал весьма неплохими связями в медицинских кругах, и теперь Зора разрывалась. Ей не хотелось поддерживать человека, к которому в течение нескольких лет она не испытывала ничего, кроме презрения. В то же время у Зоры не возникало желания ломать собственную карьеру, которую она только-только начала строить. Подруга не стремилась и пачкать собственную репутацию, которую уже успела завоевать среди медиков. Впервые никто — ни я, ни ее отец, ни последний бойфренд — не могли подсказать ей, как лучше поступить. Собираясь в поездку, мы с ней неделю провели в штабе Объединенных клиник на брифингах и практических занятиях, приобретая знания и навыки, необходимые для данной работы, и все это время Зора на любой мой вопрос о том судебном деле отвечала молчанием. Точно так же она реагировала и на бесконечные звонки от государственного прокурора. Только вчера, когда ей, видимо, стало совсем невмоготу, подруга призналась, что хочет посоветоваться с моим дедом и непременно сделает это, как только мы вернемся в столицу. В клинике они в последние месяцы ни разу не встречались, так что она не видела, каким безжизненно серым стало его лицо и как сильно он похудел — прямо-таки кожа да кости.
Вскоре мы увидели, что таможенный чиновник конфисковал у той пожилой пары два кувшина с собранными на пляже камешками и ракушками и махнул рукой следующему автомобилю. Вскоре он добрался до нас, минут двадцать изучал наши паспорта, удостоверения личности и сертификационные письма от университета, затем открыл переносные холодильники с вакциной и выстроил их в рядок на раскаленном асфальте.
Тут Зора, все это время молча стоявшая возле него со скрещенными на груди руками, спросила ледяным тоном:
— Вы ведь, разумеется, должны понимать, что если сыворотка находится в холодильнике, то это означает, что данное лекарство реагирует на изменение температурного режима? Или в вашей деревенской школе вам не рассказывали, для чего существуют холодильные установки?
Она прекрасно знала, что все документы у нас в полном порядке и реально он нам никак повредить не сможет. Однако брошенный ею вызов не прошел без следа. Ядовитые замечания Зоры привели к тому, что этот тип еще минут тридцать изучал наш автомобиль в поисках оружия, безбилетных пассажиров, особо ценных ракушек и домашних животных, не имеющих сертификата.
Каких-то двенадцать лет назад, до войны, жители Брежевины считались нашими соотечественниками. Границу все воспринимали как шутку, простую формальность, через нее можно было сколько угодно ездить на машине, летать на самолете или ходить пешком — хоть по лесу, хоть по воде, хоть по равнине. Обычно, пересекая границу, мы угощали таможенных чиновников бутербродами и маринованным перцем. Никто даже фамилию у тебя не спрашивал, хотя, как оказалось впоследствии, всех это очень даже тревожило и всем на самом деле хотелось знать твои имя и фамилию. Цель нашей поездки в Брежевину отчасти состояла и в том, чтобы хоть как-то восстановить утраченное единство. Столичный университет имел намерение сотрудничать с местными властями и предлагал помощь нескольким сиротским приютам, желая снова привлечь молодежь в столицу, но теперь уже из-за границы. Таков был дальний дипломатический прицел нашей миссии. Проще говоря, нам с Зорой предстояло немного оздоровить детишек, ставших сиротами по милости наших же солдат, обследовать их на предмет пневмонии, туберкулеза и педикулеза, а также сделать им прививки от оспы, свинки, краснухи и прочих инфекционных заболеваний, свирепствовавших как во время войны, так и в течение тех тяжких, полных лишений лет, которые последовали за ней. Один наш знакомый, с которым мы, собственно, и должны были встретиться в Брежевине, францисканский монах фра Антун, человек чрезвычайно гостеприимный и исполненный энтузиазма, заверил меня, что никаких особых трудностей во время этой поездки не возникнет, а его родители выразили полную готовность приютить нас в собственном доме. Голос фра Антуна всегда звучал весело, что было просто поразительно, если учесть, что этот человек последние три года вел жесточайшую борьбу, собирая средства на создание первых государственных детских домов на побережье. В настоящее время он дал у себя в монастыре хлеб и кров шестидесяти осиротевшим ребятишкам, хотя там, в принципе, должно было проживать всего человек двадцать монахов.
Зора и я вместе готовились совершить этот вояж милосердия, не подозревая, что вскоре, впервые за двадцать с чем-то лет, наши жизненные дороги разойдутся в разные стороны. Мы решили, что будем носить белые докторские халаты даже в нерабочее время, чтобы вызвать доверие своим видом и никого не смущать столичными привычками в одежде. Мы считали, что оснащены просто великолепно: четыре переносных холодильника, полных ампул с сывороткой MMR-II и IPV, и целая груда ящиков и коробок со всевозможными сладкими лакомствами, которые, как мы надеялись, помогут нам прекратить любой визг и плач. Ведь дети всегда ревут, как только узнают, что им будут делать уколы. Мы прихватили с собой старую карту, хотя она вот уже несколько лет не соответствовала действительности, постоянно держали ее в машине и пользовались только ею, куда бы ни ездили. Мы от руки наносили на эту карту всевозможные дополнительные указатели, например вычеркивали те территории, которые полагалось объезжать, направляясь, скажем, на медицинскую конференцию. Возле того горного курорта, который с давних пор был нашим излюбленным местом, но теперь уже не являлся частью страны, мы не очень умело нарисовали грозного полицейского с лыжами в руках.
На этой карте я так и не сумела найти город Здревков, где умер мой дед. Я и Брежевину-то не разглядела, хоть и знала заранее, что она там не указана. Выяснив, где примерно она находится, мы ее попросту нарисовали сами. Брежевина представляла собой небольшой приморский городок, расположенный в сорока километрах к востоку от новой границы. На пути к ней мы миновали множество деревень с красными черепичными крышами, так и льнувших к морскому берегу, с чудесными церквями и пастбищами, где паслись лошади. По обе стороны от дороги виднелись горные равнины, окруженные отвесными скалами и покрытые ковром лиловых колокольчиков. Со скал, порой совсем рядом с дорогой, скатывались водопады, просвеченные солнцем. Время от времени мы ныряли в лес, где высоченные сосны соседствовали с кипарисами и небольшими оливковыми рощицами, Эти леса отступали, пятясь по склону холма вверх, там, где море острыми, как нож, языками врезалось в сушу. Покрытие на дороге в целом сохранилось неплохо, но попадались и такие места, где ехать приходилось очень осторожно из-за глубоких трещин и выбоин в асфальте до самой гравиевой подложки. Эту трассу явно несколько лет не ремонтировали.
Автомобиль, грохоча по разбитым колеям на склоне холма, нырял то вверх, то вниз. Было слышно, как угрожающе позванивают пробирки в сумках-холодильниках. Километров за тридцать от Брежевины стали все чаще попадаться различные заведения, явно рассчитанные на туристов. Пансионы и рестораны начинали медленно оживлять свой бизнес, опираясь на офшорную островную зону. Повсюду снова появились тележки с фруктами и местными лакомствами, вывески, призывавшие попробовать домашнее печенье с перцем, ракию на виноградных листьях, мед, маринованные вишни и фиги. У меня на пейджере появились уже три пропущенных вызова от бабушки, но мобильник был у Зоры, а разговаривать в ее присутствии я никак не могла. Пришлось ждать, пока мы доберемся до очередной площадки отдыха, где имелся платный телефон, кафешка-барбекю под голубым навесом и чуть дальше, на отдельном пятачке, уборная.
На противоположном краю стоянки был припаркован какой-то грузовик, а у стойки с барбекю выстроилась целая очередь солдат в камуфляже, которые дружно обмахивались своими беретами. Они приветственно помахали мне, когда я вылезла из машины и направилась к телефонной будке. Несколько местных цыганят, раздававших листовки с призывом посетить новый ночной клуб в Браце, со смехом окружили будку и смотрели на меня сквозь стекло. Потом они вдруг, как по команде, сорвались с места, ринулись к нашей машине и принялись клянчить у Зоры сигареты.
Из телефонной будки мне был хорошо виден пропыленный брезентовый кузов армейского грузовика, решетка для барбекю и вывеска «Бифштексы Боро». Какой-то крупный мужчина, возможно это и был сам Боро, огромным ножом с плоским округлым лезвием переворачивал и снимал с решетки котлеты для бургеров, телячьи лопатки и сосиски. За стойкой, чуть в стороне, виднелась какая-то ужасно смешная рыжая корова, привязанная к колышку, вбитому в землю. Я вдруг подумала, что этот Боро преспокойно пользуется одним и тем же ножом и для забоя скота, и для того, чтобы переворачивать жаркое, и для того, чтобы резать хлеб. Мне даже стало немного жаль стоявших у стойки солдат, которые, ни о чем не подозревая, ложками зачерпывали лук, нарезанный кольцами все тем же ножом, и приправляли им сэндвичи, приготовленные Боро.
Сидя за рулем, я почти не обращала на это внимания, но теперь голова моя окончательно разболелась. После шестого моего звонка бабушка наконец-то взяла трубку. От боли, которая усиливалась с каждым звуком ее голоса, сопровождавшегося странным резким эхом из-за слухового аппарата, у меня просто череп раскалывался. Затем в трубке что-то запикало, бабушка, видимо, убавила громкость своего слухового аппарата. На заднем плане послышался голос моей матери, тихий, но решительный. Она явно разговаривала с очередным утешителем, зашедшим ее навестить.
А бабушка истерически воскликнула:
— Его вещи пропали!
Я попросила ее успокоиться и объяснить все по-человечески, но она продолжала выкрикивать:
— Его вещи! Вещи твоего дедушки, Наталия! Они все… Когда твоя мать пришла в морг, ей отдали только костюм, пальто и туфли, но вещи… Все его вещи пропали! Они сказали, что их при нем и не было!
— Какие вещи?
— Господи, она еще спрашивает «какие вещи»! — Даже по телефону было слышно, как бабушка возмущенно всплеснула руками. — Ты что, меня не слышишь? Я тебе говорю: его вещи пропали — их наверняка украли эти ублюдки! И его шляпу, и зонт, и бумажник! Подумать только — украсть вещи у покойника! Нет, просто поверить невозможно!
Я-то как раз вполне могла в такое поверить, поскольку слышала подобные истории и у нас в больнице. Такое часто случалось с неопознанными покойниками, и персонал в этих случаях обычно получал самое минимальное взыскание. Но бабушке я сказала:
— Порой случается путаница. Это ведь, наверное, крохотная больничка. Кто-то там попросту не разобрался, чьи вещи, или произошла какая-то задержка с пересылкой. Может, они просто забыли отправить вам кое-что из его вещей.
— Наталия, но там остались его часы!
— Бабуля, прошу тебя, успокойся.
Перед глазами у меня было дедово пальто и «Книга джунглей», засунутая во внутренний карман. Мне очень хотелось спросить, цела ли эта книга, но бабушка, разговаривая со мной, еще ни разу не заплакала, и я боялась задать ей такой вопрос. Ведь после него она непременно разрыдалась бы. Возможно, именно в эти мгновения у меня и возникла вдруг мысль о бессмертном человеке, однако она была настолько мимолетной и незначительной, что вновь я вспомнила об этом странном знакомом моего деда лишь через несколько дней.
— Его часы!..
— У тебя есть телефон этой больницы? — прервала я бабушку. — Ты им звонила?
— Я без конца им звоню! — возмущенно ответила она. — Но никто не берет трубку. Там, наверное, никого нет. Господи, Наталия, они забрали его вещи! Его очки… Они пропали…
«Его очки, — думала я, слушая причитания бабушки. — Он протирал стекла, почти засунув их в рот и стараясь непременно хорошенько подышать на каждое, а потом тщательно полировал мягкой шелковой тряпочкой, которую всегда носил в кармане».
При этом воспоминании в мою грудь словно вползла чья-то ледяная рука, не давая нормально дышать.
— Что же это за место такое? Зачем он туда отправился? Чтобы умереть? — продолжала вопрошать бабушка, голос которой слегка охрип от крика и начинал дрожать.
— Я не знаю, бабуля, — сказала я. — К сожалению, я вообще не знала о том, что он собирался куда-то ехать.
— Ничего бы и не случилось, если бы вы не врали! Вам ведь обязательно надо было врать, вечно вы с ним о чем-то шептались, а потом он врал, ты тоже… — Было слышно, что мать попыталась забрать у нее трубку, но бабушка резким «нет!» пресекла эти попытки.
Я заметила, что Зора вылезла из машины, неторопливо потянулась, оставила сумку-холодильник на полу, возле пассажирского сиденья, и захлопнула дверцу. Цыганята, прислонившись к заднему бамперу, курили по очереди, передавая сигарету друг другу.
— Ты уверена, что дед никакой записки не оставил? — поинтересовалась я, и бабушка с подозрением переспросила, о чем идет речь. — Ну, просто записки, — сказала я. — Любой. Ты ничего такого не находила?
— Нет. Я же тебе сказала: ничего не понимаю. Почему ты спрашиваешь? — насторожилась она.
— А что дед тебе сказал, когда уезжал?
— Что поедет к тебе.
Теперь уже насторожилась я. Интересно, кто и что мог об этом знать? Много ли вообще было кому-то известно о намерениях моего деда? Он явно рассчитывал на многолетнюю привычку, издавна сложившуюся в нашей семье. Мы обманывали друг друга насчет своего здоровья и прочих неприятностей, щадя чувства близких и стараясь не давать им поводов для страхов и опасений. Например, в тот раз, когда моя мать сломала ногу, упав с крыши лодочного сарая в Веримово, мы с ней позвонили домой и сказали, что немного задержимся, потому что наш дом слегка затопило. Когда мою бабушку положили в кардиоклинику в Стрековаце, чтобы сделать ей операцию на открытом сердце, мы с матерью, пребывая в счастливом неведении, отдыхали в Венеции, а дед лгал нам по телефону, что все в порядке. Слышно было настолько плохо, что это уж точно мог быть лишь наш городской телефон, и никакой другой. Потом он вдруг заявил, что решил свозить бабушку на целебные источники в Люцерну.
— Ты мне скажи номер телефона той больницы в Здревкове, — попросила я.
— Зачем? — Бабушка все еще была исполнена подозрений.
— На всякий случай.
Отыскав в кармане какой-то смятый рецептурный бланк, я прижала его к стеклу телефонной будки. Вместо карандаша, правда, нашелся лишь какой-то замусоленный огрызок — явное влияние деда, это он привык использовать карандаш до тех пор, когда его уже и в пальцах-то удержать трудно.
Записывая номер телефона, я увидела, что Зора машет мне рукой, указывая в сторону Боро с его бифштексами. Затем, с отчаянием оглядев длинную очередь, она по бровке обошла грязную колею и встала за голубоглазым солдатом, которому на вид было лет девятнадцать, не больше. Парнишка окинул ее взглядом с головы до ног, потом тоже, правда исподтишка, то и дело поглядывал на мою приятельницу, пока Зора что-то ему не сказала. Ее слов мне, разумеется, слышно не было, но громовой хохот, которым разразились солдаты, стоявшие рядом с голубоглазым юнцом, я отлично расслышала даже в закрытой телефонной будке. Уши у мальчишки стали совершенно малиновыми. Зора быстро и удовлетворенно глянула на меня и продолжила как ни в чем не бывало стоять, скрестив руки на груди и внимательно изучая меню, написанное мелом на доске. Чуть ниже висела картина, на которой была изображена корова в пурпурной шляпке, очень похожая на ту, что паслась у дальнего края стоянки, привязанная к колышку.
— Вы сейчас где, девочки? — спросила бабушка.
— К ночи должны до Брежевины добраться, — сказала я. — Сделаем детям прививки и сразу обратно. Обещаю, что непременно постараюсь послезавтра вернуться. — Бабушка молчала. — Обязательно позвоню в ту больницу в Здревкове, — прибавила я. — Если туда можно будет заехать по пути домой, то я, конечно же, это сделаю и заберу дедовы вещи. Ты меня слышишь?
— Я все-таки не понимаю, каким образом получилось, что никто из нас ничего не знал. — Она явно ждала, что я признаюсь, вздохнула и продолжила: — Ты мне опять врешь. Ты-то наверняка все знала.
— Ничего я не знала!
Но ей, конечно, хотелось, чтобы я заявила, например: да, я заметила кое-какие симптомы, но не обратила на них внимания. Мол, мы с дедом поговорили об этом, и он меня успокоил. Сейчас я могла сказать все, что угодно, лишь бы ей не было так страшно от мысли, что дед, живя вместе с нами, чувствовал себя совершенно одиноким и без нашей помощи сражался со смертельным недугом.
— Тогда поклянись! — потребовала бабушка. — Поклянись моей жизнью, что ничего не знала.
Теперь выдержать паузу пришлось мне. Она молчала и ждала моей клятвы. Поскольку ничего так и не прозвучало, бабушка вдруг обычным голосом сказала:
— Там, должно быть, страшная жара. Вы, девочки, воды-то пьете достаточно?
— Да, у нас все в порядке.
Бабушка еще помолчала и посоветовала:
— Когда будете есть мясо, проверяйте, чтоб внутри розовым не было.
Я сказала ей, что очень ее люблю, и она первой прервала разговор, не прибавив больше ни слова. Я еще несколько минут прижимала к уху молчавшую трубку, а потом позвонила в больницу города Здревкова. Если то или иное селение находится у черта на куличках, это ясно сразу. Чтобы туда дозвониться, нужна целая вечность, а звук такой далекий и невнятный, словно ты с тем светом разговариваешь.
Я два раза набирала номер, до бесконечности слушала долгие гудки, потом попытала счастья в третий раз, но с тем же результатом. Повесив трубку, я поспешила на помощь к Зоре, уже успевшей скрестить рога с могучим Боро. Она пыталась заказать то, что в столичных забегаловках именуют усиленным бургером с двойной порцией лука, а Боро внушал ей, что здесь Брежевина. Если она хочет получить двойной бургер, то он его и сделает, а вот об усиленном бургере никогда не слыхал и понятия не имеет, что это, черт побери, такое. Под стеклом внутри прилавка-холодильника грудами лежали ломти сырого мяса, рядом на плите в чугунных котлах булькало какое-то коричневое и маслянистое варево. Сам Боро, стоявший за прилавком, был суров, изъяснялся весьма кратко и потребовал от нас точной суммы без сдачи. Видимо, так он решил отомстить нам за пресловутый усиленный бургер.
Пока Зора держала в обеих руках изготовленные им гамбургеры, я рылась у нее в карманах в поисках кошелька и решила все-таки спросить у Боро:
— Вы не знаете, как доехать до Здревкова? — Я наклонилась над прилавком и протянула ему розовые и голубые банкноты. — Или, может, вы хотя бы скажете нам, в какой это стороне?
Но оказалось, что он понятия не имеет, где это.
В половине восьмого, когда солнце уже садилось в груду синеватых облаков на горизонте, впереди наконец завиднелась Брежевина. Мы свернули с главного шоссе и поехали по местной дороге в сторону моря. Городок оказался даже меньше, чем я ожидала. Его обсаженная пальмами набережная едва умещалась между берегом моря и стайкой магазинов и ресторанов, высыпавших на обочину шоссе. Кофейные столики и стойки с открытками торчали буквально посреди дороги. Дети, проезжая мимо нас на велосипедах, шлепали ладошками по нашему багажнику. Туристический сезон еще толком не начался, но из открытых окон уже слышалась польская и итальянская речь. Мы медленно проехали мимо большого универсама, миновали почту и площадь перед тем монастырем, где нам предстояло развернуть временную бесплатную клинику и делать прививки обитателям сиротского приюта.
Фра Антун подробно объяснил нам, как найти, где живут его родители. Этот довольно скромный дом прятался в белой олеандровой роще на самой дальней окраине города и смотрел на море. На окнах были голубые ставни, а крыша покрыта поблекшей красной черепицей. Дом стоял на вершине холма и был как бы встроен в его склон, напоминая маленькую крепость. До моря от него было, наверное, метров пятьдесят. Возле дома росла раскидистая старая олива, с ее ветвей свисали детские качели из автомобильной покрышки. Еще там имелся ветхий курятник, который явно не раз рушился за последние годы, и его кое-как восстанавливали, подпирая невысокой каменной оградкой. Такая же оградка окаймляла и весь южный край принадлежавшего хозяевам участка земли. Парочка кур рылись в пыли у крыльца, а на раме одного из распахнутых окон восседал петух. Дом был явно стар, но побежденным не выглядел. Его решительный и твердый характер чувствовался и в плотном слое голубой краски на ставнях и дверях, и в мощном кусте лаванды, как бы прислонившемся к стене дома и своими побегами заполнившим сломанную клеть, тоже выкрашенную голубой краской. Отец фра Антуна, Барба Иван, был рыбаком. Когда мы наконец-то добрались до верхней ступеньки лестницы, ведущей к дому от самой дороги, Барба Иван уже торопился через сад нам навстречу. Он был в коричневых подтяжках, на ногах сандалии, на плечах домотканая ярко-красная фуфайка, ради которой его жена, должно быть, немало времени провела за ткацким станком. Рядом с ним бежала белая собака с квадратной черной мордой — настоящий пойнтер. Но пес так по-детски заинтересованно таращил глаза, что мне показалось, будто проку от него не больше, чем от ручной панды.
— Ну, здравствуйте, доктора, — сказал Барба Иван. — Добро пожаловать к нам!
Сделав еще шаг нам навстречу, он попытался разом забрать у нас все то, что мы тащили в руках. После недолгих препирательств нам удалось убедить его, что ему хватит и чемодана Зоры, и он быстро покатил его за собой по дорожке, выложенной камешками и обсаженной декоративным кустарником и розами. Жена Барбы Ивана, Нада, ждала в дверях и курила. Ее изрядно поредевшие волосы были совсем седыми, а по шее и обнаженным рукам ручейками цвета морской волны стекали очень заметные, выпуклые вены. Встретила она нас спокойно, расцеловала, извинилась за то, что сад выглядит несколько запущенным, затушила сигарету и повела нас в дом.
Там было тихо, тепло и очень светло, хотя уже наступил вечер. Мы оставили обувь в прихожей и босиком прошли по коридору в маленькую гостиную с голубыми подушками на стульях, с мягкой софой и огромным старым креслом, на котором давным-давно не меняли обивку. В доме явно имелся художник. К подоконнику был прислонен мольберт с незаконченным холстом, на котором кто-то весьма похоже изобразил того же черно-белого пойнтера. Пол вокруг мольберта был застлан газетами, забрызганными краской. На стенах были аккуратно развешаны акварели в рамках. Мне хватило пары минут, чтобы убедиться в том, что все они представляли собой портреты одного и того же очаровательного пса с глуповато-мечтательной мордой, которого мы видели во дворе. Окна были распахнуты настежь, вместе с жарким воздухом в дом вливалась вечерняя песнь цикад, похожая на треск электрических разрядов. Продолжая извиняться за беспорядок, Нада провела нас на кухню, а Барба Иван, воспользовавшись представившейся возможностью, завладел багажом — чемоданом Зоры, моим снаряжением, обоими нашими рюкзаками — и устремился к лестнице в дальнем конце коридора. Нада объяснила нам, где взять тарелки и стаканы, где находится хлебница, затем открыла холодильник, показала, где стоит молоко и сок, а где лежат персики и бекон, и сказала, чтобы мы брали и ели все, что угодно и когда угодно, даже кока-колу, и ни в коем случае не стеснялись.
Между кухонным окном и очередной кривовато висевшей акварелью с изображением все того же пса пристроилась жестяная клетка, в которой сидел желто-красный попугай. С того момента, как мы вошли в кухню, он то и дело подозрительно посматривал на Зору, потом не выдержал и скрипуче заорал:
— Боже мой, какое чудо!
Столь бурное проявление чувств, по всей видимости, было вызвано голыми руками и плечами Зоры, выглядевшими чрезвычайно соблазнительно.
Нада извинилась, набросила на клетку с попугаем какую-то тряпицу и пояснила:
— Уж больно он любит стихи декламировать. — Только тут мы догадались, что попугай пытался воспроизвести начальные строки одной старинной песни. — Хотя я, конечно, пыталась научить его говорить такие простые вещи, как «доброе утро» и «мне нравятся бутерброды».
Затем Нада повела нас наверх, в отведенную нам комнату. Там стояли две кушетки, застеленные голубыми ткаными покрывалами с восточным рисунком, именуемом пейслийским, в виде огурцов с завитушками, и деревянный комод со сломанными ящиками. При комнате имелся маленький закуток со старомодной ванной и унитазом со спускным устройством на цепочке. Нас тут же предупредили, что эта штуковина иногда спускает воду, а иногда нет — в зависимости от времени суток. На стенах тоже висели изображения хозяйского пса — лежащего в тени под фиговым деревом и спящего на той софе, которую мы видели в гостиной. Окна нашей комнаты выходили на зады усадьбы, прямо под ними зябко дрожали лимонные и апельсиновые деревья, а дальше полого поднимался склон горы, нижний край которого был покрыт рядами виноградных лоз, жавшихся к земле и несколько потрепанных ветрами. На винограднике работали, копаясь в земле и время от времени громко перекликаясь, какие-то мужчины. В комнате отчетливо слышался скрежет их заступов о каменистую землю.
— Там наш виноградник, — сказала Нада. — А на этих не обращайте внимания. — Она махнула рукой в сторону землекопов и прикрыла ставни на одном окне.
К тому времени, как мы притащили из машины свои холодильники и коробки и составили их в углу комнаты, Нада успела приготовить для нас ужин: поджарила в масле на сковородке несколько сардин и двух осьминогов да еще и на решетку бросила горсть рыбешек размером с ладонь. Нам оставалось только с удовольствием принять ее гостеприимное приглашение. Устроились мы прямо на кухне, за небольшим квадратным столом, и Барба Иван налил нам две кружки красного домашнего вина.
Попугай, по-прежнему сидевший под тряпицей, что-то недовольно ворчал, время от времени пронзительно восклицая:
— Разве ж не слышится гром? И не трясется земля? — Потом, сам себе отвечая, он сообщал: — Нет, люди! Не гром то небесный! И не трясенье земли!
К рыбе Нада подала ржаной хлеб, мелко нарезанный зеленый перец и вареную картошку с мангольдом и чесноком. Она очень старалась разложить все это покрасивее на синем фарфоровом блюде с отбитым краем, заботливо отмытом и тщательно вытертом полотенцем. Я сразу подумала, что это старое блюдо, скорее всего, несколько лет провело в подвале, где его прятали от грабителей. Прохладный вечерний воздух с моря вливался в дом через открытую нижнюю веранду, где лежала целая гора сардин, пересыпанных солью, и два крупных черных морских окуня, чешуя которых блестела от оливкового масла.
— Это масло из наших собственных оливок, — сказал Барба Иван и сунул мне под нос открытую бутылку, чтобы я могла насладиться ароматом.
Легко можно было себе представить, как он утром, отплыв в своей лодчонке подальше от берега по невысоким плавным волнам залива, одной рукой вытягивает из воды мелкоячеистую сеть, а другой выбирает из ячей рыбу, ловко орудуя коричневыми узловатыми пальцами.
Барба Иван и Нада не стали расспрашивать нас ни о том, как мы доехали, ни о нашей работе, ни о семьях. Не желая, видимо, касаться опасной политической или религиозной тематики, они сразу завели разговор о сельскохозяйственных проблемах. Весна выдалась ужасная. Из-за ливневых дождей ручьи оказались переполнены. Вода смывала в огородах слой плодородной почвы и уносила его на берег вместе с только что посаженным салатом и луком. Помидоры теперь поспеют позже обычного, а шпината на рынке и вовсе днем с огнем не найти. Слушая их, я вспомнила, как дед однажды принес с рынка листья одуванчика, которые какой-то фермер продал ему как шпинат. Бабушка смазала маслом тонкий, как лист бумаги, пласт теста, извлекла из сумки кучку жестких листьев, принесенных дедом, и закричала: «А это еще что такое, черт побери?» Впервые за несколько последних часов я снова вспомнила деда, и внезапность этих воспоминаний повергла меня в глубокое молчание. Я сидела и вполуха слушала, как Барба Иван настойчиво втолковывал Зоре, что это лето вопреки всем его ожиданиям оказалось невероятно плодоносным. Апельсинов и лимонов полно, клубники тоже, и сочные фиги уже созрели. Зора кивала и говорила, что у нас тоже, хотя я ни разу в жизни не видела, чтобы она съела хоть одну фигу.
Мы слопали почти всю предложенную нам рыбу и до дна осушили полные кружки домашнего вина, что было весьма неосмотрительно с нашей стороны. После этого мы попытались помочь попугаю вспомнить стихи, но оказалось, что птица куда лучше нас знает слова старинных песен. Вот тут-то и появилась эта девочка. Она была такой крошечной, что никто из нас, наверное, и не заметил бы ее появления, если бы не чудовищный кашель — влажный, разрывавший ей бронхи, полные мокроты. Выпятив по-детски круглое пузико, она стояла в дверях, туфельки ее были надеты не на ту ногу, а на голове красовалась целая шапка пышных каштановых кудрей.
Ей, наверное, было не больше пяти. Одной рукой она держалась за дверной косяк, а вторую сунула в кармашек желтого летнего платьица. Странно, но глаза ее на несколько грязноватой мордашке смотрели как-то не по-детски устало. Появление девочки вызвало временное затишье в разговоре, так что, когда она снова зашлась в кашле, все смотрели уже только на нее.
Малышка поковыряла пальцем в ухе, и я ласково сказала ей:
— Привет, ты кто?
Ответа не последовало.
— Бог их знает, кто они все такие, — сказала Нада и встала, собираясь мыть тарелки. — Ихняя она. Ну, одна из тех детишек, что с теми землекопами на виноградник пришли.
До сих пор мне и в голову не приходило, что все эти люди, оказывается, живут у них в доме.
Нада наклонилась к девочке и громко спросила:
— А мать-то твоя где?
Малышка молчала, Нада поманила ее за собой и сказала:
— Ладно, иди сюда, я тебе печеньице дам.
Барба Иван тут же развернулся вместе со стулом, пошарил в буфете и извлек оттуда жестянку с перченым печеньем. Он открыл банку и протянул ее девочке, но та даже не пошевелилась. Нада перестала мыть посуду и попыталась соблазнить ребенка стаканчиком лимонада, но девочка так и не пожелала сделать ни шагу от двери. На шее у нее висел какой-то фиолетовый кошелечек на потертой ленточке, свободной ручонкой она раскачивала его из стороны в сторону, время от времени сама себя стукая по подбородку и с шумом втягивая обратно в нос зеленые «лягухи» соплей, которые то и дело оттуда выползали. Снаружи послышались хриплые от пыли голоса людей, возвращавшихся с виноградника, и звяканье заступов, которые они бросали на землю внизу у лестницы, ведущей во внутренний дворик. Потом землекопы принялись готовить себе ужин, накрывая на стол прямо во дворе, под большой оливой. Нада сказала, что нам, пожалуй, пора закругляться, и стала убирать со стола. Зора попыталась ей помочь, но Нада заставила ее снова сесть, ласково нажав ей на плечи. Черноголовый пес по кличке Бис, привлеченный шумом, высунулся наружу, затем, смешно покачивая ушами, обнюхал девочку, стоявшую в дверях, но особого интереса к ней не проявил, а потом услышал что-то в саду и убрался туда.
Барба Иван в очередной раз предложил девочке печенье, и тут на кухню влетела тоненькая молодая женщина. Она подхватила малышку в охапку и мгновенно исчезла.
Нада подошла к двери, выглянула наружу, повернулась к нам и пояснила:
— Им сюда заходить не полагается.
— Да и сладости для детей не больно-то полезны, — доверительно сообщил Зоре Барба Иван. — А уж есть сладкое перед обедом — вообще дурная привычка. Зубы портятся, и все такое. С другой стороны, нам-то как быть? Мы же не можем сами целую банку съесть.
— Ох, не надо было вообще разрешать им тут оставаться, — сказала Нада, составляя в стопку грязные тарелки.
Барба Иван, протягивая мне ту же банку с печеньем, признался:
— В былые-то времена я мог в одиночку целый ореховый торт слопать! Прямо в один присест! А теперь наш доктор заявляет: «Осторожней! Ты стареешь!»
— Я ведь Антуну говорила, что из этого выйдет. Говорила ведь, верно? — Нада соскребла остатки картошки и мангольда на тарелку и поставила ее на пол. — Обещали больше двух-трех дней не задерживаться, а уже целую неделю живут. Ходят туда-сюда всю ночь, кашляют на мои простыни…
— Теперь столько всяких правил развелось, — гнул свое Барба Иван. — Сливочное масло не ешь, пиво не пей! Главное — каждый день побольше фруктов и овощей. — Он широко развел руками, показывая, как много фруктов и овощей надо съедать.
— Ведь один хуже другого! — громко говорила Нада, кивая в сторону двери. — А уж детям-то их точно надо бы в школу ходить да в больнице лечиться. Или уж пусть отдадут детишек другим людям, которые предоставят им возможность и учиться, и лечиться.
— Знаешь, что я нашему доктору-то сказал? Я, мол, и так только со своего огорода овощи ем. Ты мне про них не рассказывай. Сам, небось, на рынке покупаешь, а я у себя на грядках выращиваю. — Барба Иван, растопырив пальцы, стал перечислять: помидоры, перец, салат, зеленый лук, лук-репка… — Я сказал ему, что в овощах разбираюсь, хотя всю жизнь ем не только их, но и хлеб каждый день, как и мой отец делал. Он каждый раз за столом кружечку красного вина выпивал, и я так же поступаю. Представляешь, что он, наш доктор, мне на это сказал?
Тут я покачала головой и изобразила улыбку.
— Я же говорила!.. — продолжала ворчать Нада. — Я столько раз Антуну заявляла: не хочу, чтоб они тут торчали! Вот теперь и молодые доктора приехали, а эти все еще у нас! Одному Богу известно, чем они там занимаются. Весь несчастный виноградник перекопали, все вверх дном перевернули! Куда это годится?
— Доктор мне сказал: «Это вам поможет прожить подольше!» Господи! Да с какой стати мне этого хотеть-то?
— Вот вы мне скажите, это не опасно? — Нада коснулась плеча Зоры. — Ведь их там десять человек в двух комнатушках. Спят по пятеро на одной кровати, и все как один больные! Хуже шелудивых псов, ей-богу!
— С какой стати мне хотеть прожить подольше, если для этого один рис есть придется! Да еще этот, как бишь его, чернослив!
— Разве ж я могла допустить, чтоб у меня в доме по пять человек в одной постели спали? Да никогда в жизни!
— Ну и к черту тогда этот ваш чернослив!
— Где это слыхано, чтобы люди вповалку на одной кровати впятером спали? — спросила Нада, глядя на нас и старательно вытирая руки о фартук. — Вот вы когда-нибудь о таком слышали?
— Нет, — покорно ответила Зора, качая головой.
— Вот! И я говорю: неправильно это! — снова загорячилась Нада. — Да еще мешочков этих своих на шею понавешали, от которых несет черт знает чем! Где это видано? У нас, католиков, уж точно такого нет. Да и у мусульман тоже.
— А вот у них есть. Не нашего это ума дело, — вдруг очень серьезно ответил ей Барба Иван, который даже стул свой развернул, чтобы прямо посмотреть на жену. — Живут они здесь, и пускай себе живут — не наша это забота.
— Как это не наша? Они в моем доме живут! — возмутилась Нада. — Мой виноградник перекапывают!
— Хуже всего, конечно, с детьми, — по-прежнему серьезно продолжал Барба Иван, повернувшись ко мне. — Уж больно у них детишки болеют. Ведь им становится все хуже. — Он закрыл жестянку с печеньем и снова сунул ее в буфет. — Мне они сказали, что к врачу никогда не обращались. Я, конечно, не знаю… Вот только мешочки эти у них на шее!.. — Он поморщился и постучал себе по шее ребром ладони. — Ни черта они им не помогают! А уж грязные какие! Да и воняют ужасно!
— Вот именно! — подхватила Нада.
Они еще долго продолжали бы в том же духе, если бы на кухню не зашел один из землекопов и не попросил немного молока. Это был темноволосый загорелый парнишка лет тринадцати. Он так ужасно стеснялся, что все возмущение Нады тут же погасло. Да и после его ухода она больше на эту тему не заговаривала.
После ужина Барба Иван вытащил свой аккордеон, намереваясь исполнить нам кое-какие старинные песни, которым научил его дед, но нам довольно удачно удалось предотвратить этот импровизированный концерт. Мы спросили, когда наш дорогой хозяин сам в последний раз проходил врачебный осмотр, и тут же предложили ему подняться с нами наверх, чтобы перед сном измерить ему температуру и давление, проверить работу сердца, легких и т. д.
Позднее, когда мы наконец-то остались одни в отведенной нам комнате, возникли иные, вполне насущные проблемы. В туалете не работал смыв, а в душе была только холодная вода. Бойлер не действовал. Но Зора, которая не могла себе позволить лечь спать, не приняв душа, все же рискнула вымыться. Я стояла у окна и слушала, как она взвизгивает и охает под струями холодной воды. Перед окном расстилался темный виноградник, и я с удивлением поняла, что работы там возобновились. По-моему, ничего и разглядеть-то было уже невозможно, и все же оттуда явственно доносился стук заступов и звонкие, похоже детские, голоса. В зарослях олеандра под окном неумолчно пели цикады, ласточки все еще рисовали арки и петли в небесной вышине, куда не достигал свет, падавший из окон дома. Ночные бабочки с серыми пятнистыми крылышками клубились у внешнего угла москитной сетки. Зора все же вышла из ванной и торжественно сообщила, что поняла, в чем предназначение той проржавевшей веревки, что намотана на водопроводную трубу. Оказывается, с ее помощью можно повернуть вентиль, включающий душ.
Стянув мокрые волосы в конский хвост, Зора подошла ко мне, тоже встала у окна и спросила:
— Они что, и ночью копают?
Сие мне было неведомо, и я предположила:
— Это, должно быть, наемные рабочие. Барба держат их здесь из чистого милосердия, ведь сезон давно уже позади.
За то время, что Зора была в душе, ей на пейджер пришло целых два сообщения от прокурора, и я осторожно заметила:
— Ты бы все-таки им позвонила, а?
Зора закурила. Она всегда делала это перед сном.
Держа в одной руке пепельницу и стряхивая в нее пепел.
— Да мне им, пожалуй, и сказать-то нечего. Нет, мне сперва с твоим дедом поговорить нужно. — Она улыбнулась и принялась рукой отгонять дым от моего лица, старательно выпроваживая его за окно.
Я почувствовала, что сейчас она спросит у меня, что случилось, и поспешила сменить тему:
— Знаешь, надо завтра обязательно заставить их всех в клинику прийти. — С этими словами я быстро нырнула в постель.
Зора докурила, продолжая всматриваться в темноту за окном, потом проверила, заперта ли наша дверь, и спросила:
— Как ты думаешь, они там, внизу, двери запирают?
— Возможно, что и не запирают, — ответила я. — Скорее всего, нет. В распахнутые двери дома свободно залетает ветерок, принося запах военных преступников и насилия.
Зора нехотя погасила свет и легла. Довольно долго она лежала молча, но не спала, и я чувствовала, что подруга на меня смотрит. Но я тоже молчала, ждала, когда ее сморит сон, чтобы не нужно было ничего выдумывать в ответ на ее вопросы.
Снизу донесся голос попугая, приглушенный покрывалом, наброшенным на клетку:
— Обмойте и унесите с собой прах покойного, оставьте лишь его сердце.