Тридцать три
На следующий день я принимаю приглашение Келли присоединиться к тусовке из Оз. Сегодня они отважились на поход в Лувр. А завтра — в Версаль. А послезавтра на поезде уезжают в Ниццу. Они зовут меня с собой и туда, и туда. У меня осталось десять дней, и, кажется, я уже нашла все, что могла найти. Узнала, что он оставил мне записку. Это, можно сказать, больше, чем я могла надеяться. Так что я обдумываю вариант поехать с ребятами в Ниццу. А после прекрасно сложившегося вчерашнего дня я могла бы поехать куда-нибудь и одна.
После завтрака мы садимся в метро и направляемся в Лувр. Нико и Шезза показывают наряды, купленные на уличном рынке, а Келли прикалывается над ними — покупать в Париже китайскую одежду?
— Я-то хоть что-то местное приобрела, — она резко протягивает руку, хвастаясь новыми электронными часами в стиле хай-тек, сделанными во Франции. — У Вандомской площади огромный магазин, в котором ничего, кроме часов, нет.
— Зачем тебе часы в поездке? — спрашивает Ник.
— Блин, сколько раз мы опаздывали на поезд, потому что будильник в телефоне не срабатывал?
С этим Ник не спорит.
— Тебе стоит туда сходить. Магазин просто офигенно громадный. Там собраны часы отовсюду; некоторые стоят сотни тысяч евро. Представь себе, столько за часы отдать, — Келли все не унимается, но я уже не слушаю, потому что мне внезапно вспомнилась Селин. Ее слова. Что я могу купить новые часы. Новые. Как будто она знала, что я те потеряла.
Поезд подъезжает к станции.
— Простите, — говорю я Келли и ее друзьям, — мне надо по делам.
— Где мои часы? И где Уиллем?
Я застаю Селин в ее кабинете в клубе, среди груды бумаг, на ней очки с толстыми стеклами, из-за которых она как-то становится одновременно и более и менее страшной.
Она поднимает на меня глаза, взгляд у нее заспанный и, что меня просто бесит, совершенно не удивленный.
— Ты посоветовала мне купить новые часы, значит, ты знала, что те у Уиллема, — продолжаю я.
Я жду, что она будет все отрицать, обломает меня. Но Селин просто пожимает плечом, как будто это пустяк.
— Зачем ты это сделала? Отдала ему такие дорогие часы, вы же знакомы были всего один день? Не слишком ли отчаянный шаг?
— Такой же отчаянный, как врать мне?
Она снова пожимает плечами и принимается лениво стучать по клавиатуре.
— Я не врала. Ты спросила, знаю ли я, где его найти. Я не знаю.
— Но ты ведь не все рассказала. Ты его видела после… после того, как он ушел от меня.
Она делает такой жест — не кивает, не качает головой, а нечто промежуточное. Идеальное выражение двусмысленности. Инкрустированная бриллиантами каменная стена.
И именно в этот момент мне вспоминается один из уроков Натаниэля.
— T’es toujours aussi salope? — спрашиваю я.
Селин поднимает одну бровь, но сигарету откладывает в пепельницу.
— Ты теперь говоришь по-французски?
— Un petit peu.
Она роется в бумагах, тушит дымящую сигарету.
— Il faut mieux d’être salope que lâche, — отвечает она.
А я понятия не имею, что это значит. Я изо всех сил стараюсь сохранить невозмутимое выражение лица, разбирая ее фразу по ключевым словам, которые помогут разгадать ее смысл, как учила нас мадам. Salope, стерва; mieux, лучше. Lâche. Молоко? Нет, это lait. И тут я вспоминаю любимую поговорку учительницы про то, что заходить на неизвестную территорию — смело, и она, как всегда, написала нам и антонтим слова courageux: lâche.
Селин что, трусихой меня назвала? Возмущение поднимается по шее, до ушей, потом до самой макушки.
— Ты не смеешь меня так называть, — шиплю я на английском. — Не имеешь права. Ты меня даже не знаешь!
— Я знаю достаточно, — отвечает Селин тоже по-английски. — Знаю, что ты спасовала. — Спасовала. Я уже буквально размахиваю белым флагом.
— Спасовала? Как это я спасовала?
— Убежала.
— Что еще было в записке? — Я уже буквально кричу. Но чем больше расхожусь я, тем более холодной становится Селин.
— Мне об этом ничего не известно.
— Но что-то же тебе известно.
Она снова закуривает и обдувает меня дымом. Я отмахиваюсь.
— Селин, прошу тебя, я целый год предполагала самое худшее, а теперь думаю, что это было неправильное худшее.
Снова молчание.
— Ему, как это сказать, надо-жили…
— Надо-жили?
— Когда кожу зашивают, — она показывает на щеку.
— Наложили? Ему швы наложили?
— И лицо распухло, был синяк.
— Что произошло?
— Он отказался объяснить.
— Но почему ты вчера мне этого не сказала?
— Вчера ты не спрашивала.
Я хочу на нее разозлиться. И не только за это, но и за то, что она так стервозно себя повела в мой первый день в Париже, за то, что обвинила в трусости. Но я наконец понимаю, что дело не в Селин; дело никогда не было в ней. Это я сказала Уиллему, что влюбилась в него. Я обещала, что буду о нем заботиться. И я ушла.
Я смотрю на Селин, она со мной осторожна, как кошка со спящей собакой.
— Je suis désolé, — я прошу прощения. А потом достаю из сумки макарон и отдаю Селин. Малиновый, я собиралась вознаградить себя им за встречу с ней. Получается, что я нарушаю правило Бэбс, но мне почему-то кажется, что она одобрила бы.
Селин смотрит на него с подозрением, потом берет двумя пальцами, как будто он заразный. И осторожно кладет на стопку дисков.
— Так что произошло? — спрашиваю я. — Он пришел сюда избитый?
Она лишь кивает.
— Но почему?
Селин делает недовольное лицо.
— Он не захотел объяснять.
Молчание. Она опускает глаза, потом бросает взгляд на меня.
— Он открывал твой чемодан.
Что там было? Список вещей. Одежда. Сувениры. Неподписанные открытки. Багажная бирка? Нет, она отскочила в метро еще в Лондоне. Дневник? Он теперь у меня. Я поспешно достаю его из сумки, перелистываю несколько записей. Что-то про Рим и диких кошек. Вену и Дворец Шёнбрунн. Оперу в Праге. Но про меня ничего, совсем ни слова. Ни имени. Ни адреса. Ни электронной почты. Никаких координат людей, с которыми я познакомилась во время поездки. Мы даже не стали притворяться, что хотим оставаться на связи. Я сую дневник обратно в сумку. Селин смотрит на меня, сощурившись, хотя старается не показывать мне, что наблюдает.
— Он взял что-нибудь из чемодана? Нашел что-нибудь?
— Нет. Но от него пахло… — она смолкает, словно от боли.
— Как пахло?
— Ужасно, — торжественно говорит она. — Он сохранил часы. Я говорила ему оставить их. У меня дядя ювелир, я знаю, что они дорогие. Но он отказался.
Я вздыхаю.
— Селин, как мне его найти? Прошу тебя. Хоть в этом ты можешь мне помочь.
— Хоть в этом? Я тебе уже много помогла, — ее просто распирает от самодовольства. — И я не знаю, где его искать. Я не вру. — Она сурово смотрит на меня. — Я говорю тебе правду, а правда в том, что Уиллем из тех, кто приходит, как придется. Как правило, не приходит.
Хотелось бы мне сказать ей, что она неправа. Что у нас с ним все было по-другому. Но если уж его влюбленность в Селин прошла, почему я думаю, что после того одного дня он еще не отмыл мое пятно, даже если я ему и понравилась?
— Значит, тебе не повезло? С Интернетом? — спрашивает Селин.
Я начинаю собираться.
— Нет.
— Уиллем де Ройтер — распространенное имя, n’est-ce pas? — говорит она. А потом — я даже не думала, что Селин на это способна — она краснеет. И я понимаю, что она тоже пыталась его найти. И тоже не смогла. И я сразу предполагаю, что я неправильно поняла и ее — если не полностью, то хотя бы в какой-то мере.
Я достаю лишнюю открытку, купленную в Париже. Пишу на ней свое имя, адрес, другие важные вещи, и отдаю Селин.
— Если снова увидишь Уиллема. Или если окажешься в Бостоне и тебе надо будет где-нибудь переночевать — или вещи оставить.
Селин берет открытку и читает. Потом бросает в ящик.
— Босс-тон. Думаю, мне Нью-Йорк интереснее, — фыркает она. Мне даже, можно сказать, лучше становится, когда к Селин возвращается ее высокомерие.
Я думаю о Ди. Он с ней справится.
— Это, наверное, тоже можно организовать.
Когда я подхожу к двери, Селин окликает меня по имени. Я разворачиваюсь. И вижу, что она откусила кусок от макарона и круглое печенье превратилось в месяц.
— Извини, что назвала тебя трусихой, — говорит она.
— Ничего. Иногда я и правда такая. Но я стараюсь стать смелее.
— Bon. — Она делает паузу, и если бы я не была уже достаточно с ней знакома, подумала бы, что она мне улыбнется. — Если снова увидишь Уиллема, смелость тебе понадобится.
Я сажусь на краю фонтана и обдумываю слова Селин. Не могу до конца понять, это была поддержка или предупреждение, может, и то и другое. Но все равно это кажется отвлеченной теорией, потому что я уже зашла в тупик. Она не знает, где он. Я могу попробовать еще поискать в Интернете или отправить очередное письмо на адрес «Партизана Уилла», но других выходов у меня нет.
Смелость тебе понадобится.
Может, оно и к лучшему. Наверное, на этом я остановлюсь. Завтра пойду с тусовкой из Оз в Версаль. Мне кажется, что это нормальное решение. Я достаю карту, подаренную Сандрой и Ди, чтобы посмотреть, как дойти до хостела. Тут недалеко. Доберусь пешком. Проводя по своему маршруту пальцем, я натыкаюсь не на один, а сразу на два больших розовых квадратика. Ими на этой карте обозначены больницы. Я подношу карту поближе к глазам. Эти розовые квадратики повсюду. В Париже безумно много больниц. Я начинаю водить пальцем вокруг сквота художников. На ширине моего пальца там несколько больниц.
Если с Уиллемом что-то случилось рядом со сквотом и ему наложили швы, велика вероятность, что это было сделано в одной из этих больниц.
— Спасибо, Ди! — кричу я в послеполуденное парижское небо. — И тебе спасибо, Селин, — добавляю я потише. А потом поднимаюсь и иду.
На следующий день Келли прохладно приветствует меня, и я понимаю, что ей это тяжело дается. Я извиняюсь за то, что сорвалась вчера вот так.
— Все нормально. Но сегодня-то ты пойдешь с нами в Версаль?
У меня лицо вытягивается.
— Не могу.
Она тоже напрягается, видно, что обиделась.
— Если не хочешь с нами гулять, так и скажи, не надо мучиться и что-то выдумывать.
Я не знаю, почему я ей ничего не сказала. Просто это кажется глупым — приехать сюда, претерпеть столько мучений ради какого-то парня, которого я знала всего один день. Но теперь я рассказываю Келли сокращенную версию этой длинной истории, включая безумные планы на сегодня, и она слушает очень серьезно. Когда я заканчиваю, она легонько кивает.
— Понимаю, — торжественно говорит она. — Увидимся за завтраком.
Когда я спускаюсь в зал, где подают завтрак, вижу, что Келли и все ее друзья сгрудились за одним деревянным столом, разложив на нем карты. Я беру круассан, йогурт и чай и подхожу к ним.
— Мы идем с тобой, — объявляет она. — Все.
— Что? Зачем?
— Потому что тебе для этой задачи нужна целая армия. — Все остальные невпопад мне салютуют, и все начинают что-то говорить. Вместе и громко. На нас косо посматривают, но ребят уже не удержать. Только бледная миниатюрная девчонка, расположившаяся на самом краю нашего стола, не участвует в разговоре, а сидит, уткнувшись в книгу.
— Вы точно уверены, что не хотите идти в Версаль?
— Версаль — это реликвия, — убеждает ее Келли. — Он никуда не денется. А это — настоящая жизнь. Настоящая романтика. Разве можно найти что-нибудь более французское?
— Мы идем с тобой, нравится тебе это или нет. Даже если придется обежать все французские больницы отсюда до Ниццы, — добавляет Шеззер.
— Думаю, этого не потребуется, — говорю я. — Я посмотрела на карту и сократила список до трех больниц.
Девочка-эльф поднимает на меня взгляд. Глаза у нее такие бледные, как будто одна вода.
— Прости, ты сказала, что вы идете в больницу? — спрашивает она.
Я смотрю на австралийцев — свою разношерстную и полную восторженного энтузиазма армию.
— Видимо, да.
Девочка-эльф смотрит на меня как-то странно и пристально.
— Я с больницами хорошо знакома, — тихо говорит она.
Я тоже смотрю на нее. Честно говоря, не могу представить себе ничего более скучного, разве что пройтись по французским биржам труда. Даже и не думаю, что ей может захотеться пойти с нами. Разве что ей одиноко. Это я могу понять.
— А ты? И ты хочешь с нами пойти? — спрашиваю я.
— Не особо-то хочу. Но думаю, что надо.
Ближайшая больница на карте оказывается частной, нас целый час посылают из кабинета в кабинет, и лишь потом мы узнаем, что у них хоть и есть пункт первой помощи, людей с улицы они почти не берут, их чаще отправляют в государственные больницы. Нас посылают в больницу Ларибуазьер. Там мы сразу отправляемся в «urgences», неотложка по-французски, нам дают номерок и велят ждать, нам бесконечно долго приходится сидеть на неудобных стульях рядом с людьми со сломанными локтями и кашлем, который и звучит нехорошо, и кажется заразным.
Первоначальный энтузиазм моей группы поддержки начинает угасать, когда они понимают, что в кабинетах неотложной помощи во Франции так же скучно, как и в любом другом месте. От безысходности они развлекаются пулянием друг в друга шариков из жеваной бумаги и играют в карты в «войну», что совсем не располагает к ним медсестер. Рен, эта странная бледная эльфесса, которую мы тоже взяли с собой, в этих глупостях не участвует. Она все читает книгу.
К тому времени, как подходит наша очередь, сестры нас уже ненавидят, и это чувство, в общем, взаимно. Шеззер, которая, похоже, лучше всех владеет французским, назначена нашим послом, и я уж не знаю, чего именно ей недостает — знания языка или дипломатических навыков, но через пять минут между ней и медсестрой завязывается ожесточенный спор, а через десять нас выпроваживают на улицу.
Уже три часа. Полдня прошло, и видно, что ребята изнервничались, устали, проголодались и жалеют, что не пошли в Версаль. Подумав обо всем этом, я понимаю, насколько оно было смешно. У моего папы в приемной сидит медсестра Леона, она меня даже в его кабинет пускает, только когда отец ждет там именно меня. И она ни за что не показала бы мне архив — мне, дочери ее босса, которая разговаривает на том же языке, что и она сама, — а уж что говорить про незнакомого иностранца.
— Затея провалилась, — говорю я, когда мы выходим на улицу. Пока мы сидели в больнице, облака, затягивавшие небо Парижа последние несколько дней, расплавились, и теперь погода жаркая и ясная. — Но остаток дня вы еще можете спасти. Купите чего-нибудь и устройте пикник в Люксембургском саду.
Видно, что идея их привлекает. Никто ее не отвергает.
— Но мы же твоя группа поддержки, — говорит Келли. — Мы не можем бросить тебя одну.
Я вскидываю руки, показывая, что сдаюсь.
— Вы меня бросаете. Я завязываю. Это дохлый номер.
Ребята достают карты, обсуждают, как ехать, что купить на пикник.
— Знаешь, люди иногда путают своих святых заступников.
Я поднимаю взгляд. Рен, летающая за нами эльфесса, молчавшая весь день, наконец заговорила.
— Да?
Она кивает.
— Святой Антоний помогает тем, кто потерял вещи. А святой Иуда — тем, кто потерял направление. Тебе бы убедиться, что ты к тому покровителю обращаешься.
Все смотрят на Рен. Она что, религиозная фанатичка?
— А с кем говорить, если потерял человека? — спрашиваю я.
Рен задумывается.
— Это зависит от обстоятельств. В каком смысле потерял?
Я не знаю. Я вообще не знаю, потерялся ли он. Может быть, он именно там, где ему и хочется быть. Может, это я заплутала, бегая за человеком, которому и не хочется, чтобы его отыскали.
— Не могу точно сказать.
Рен начинает крутить браслет и перебирать висящие на нем фигурки.
— Может, стоит помолиться обоим, — она показывает мне на своем браслете лики обоих святых. Помимо них на нем есть какая-то дата, лист клевера, птичка.
— Но я еврейка.
— Им же все равно, — Рен смотрит на меня. Цвет ее глаз кажется даже не голубым, а отсутствием голубого. Как предрассветное небо. — Попроси их помочь. И сходи в третью больницу.
Больнице Сен-Луи уже четыреста лет. Мы с Рен заходим в современное крыло, примыкающее к старой части здания. Остальных я отправила в Люксембургский сад, и они особо не спорили. Через стеклянный атриум льется свет, рисуя на полу призмы.
В пункте первой помощи тихо, много пустых стульев, а людей мало. Рен подходит к стойке, за которой стоят два медбрата, и обращается к ним на идеальном французском, ее голосок на удивление сладок. Я стою чуть позади и слушаю, понимая, что она пересказывает мою историю, которая их просто заворожила. Даже сидящие на стульях посетители подались вперед, прислушиваясь к ее тихому голосу. Я даже не знаю, откуда Рен все это знает — я ей не рассказывала. Может, за завтраком услышала или когда Келли рассказывала остальным. Когда она заканчивает, повисает молчание. Медбратья смотрят на нее пристально, а потом начинают набирать что-то на компьютере.
— Ты откуда так хорошо знаешь французский? — шепотом спрашиваю я.
— Я из Квебека.
— А почему ты в той больнице не поговорила?
— Потому что его там не было.
Меня спрашивают, как его зовут. Я диктую имя. По буквам. Стучат клавиши.
— Non, — говорит один из медбратьев. — Pas ici, — и качает головой.
— Attendez, — говорит второй. Подожди.
Набирает еще что-то. Говорит что-то Рен, я теряю нить, но одно слово всплывает на поверхность: число. На следующий день после того, как мы были вместе. Тот день, когда я его уже не увидела.
У меня дыхание перехватывает. Он смотрит на меня и повторяет дату.
— Да, — говорю я. Именно тогда он был здесь. — Oui.
Медбрат говорит еще и еще, я ничего не понимаю. Я смотрю на Рен.
— Они могут сказать, как его найти?
Рен спрашивает, потом переводит мне ответ.
— К архиву нет доступа.
— Но им не обязательно делать выписки. Что-то же о нем они должны знать.
— Говорят, теперь все только в бухгалтерии. Тут почти ничего не хранится.
— Должно же быть что-то. Время обратиться за помощью к Святому Иуде.
— А можно поговорить с врачом? — спрашиваю я у медбратьев на своем ужасном французском. — Может… — Я поворачиваюсь к Рен. — Как по-французски будет «дежурный врач»? Или тот врач, который принимал Уиллема.
Медбрат, наверное, немного понимает по-английски — он потирает подбородок и возвращается к компьютеру.
— А, доктор Робине, — говорит он и снимает трубку с телефона. Через несколько минут распахиваются двустворчатые двери, и такое ощущение, что в этот раз Святой Иуда решил послать нам бонус — врач оказывается красивым, как в сериале: вьющиеся волосы с проседью, а лицо одновременно утонченное и мужественное. Рен начинает объяснять, но я понимаю, что, утратила там я направление или нет, мне надо самой постоять за себя. Так что я с огромным напрягом пытаюсь объяснить по-французски: «Друг пострадал. Был в этой больнице. Потерялся. Надо его найти». Я на грани отчаяния, и с такими примитивными фразами, наверное, похожа на пещерную женщину.
Доктор Робине какое-то время смотрит на меня. А потом зовет за собой, мы проходим через те же двойные двери в пустую приемную, он показывает нам, что можно сесть на стол, а сам усаживается на стул с колесиками.
— Я понимаю ваше положение, — говорит он на безупречном английском с британским акцентом. — Но мы не имеем права никому показывать записи о пациентах. — Он смотрит прямо на меня. Глаза у него ярко-зеленые, взгляд пронизывающий и добрый. — Я понимаю, что вы приехали издалека, из Америки, но увы.
— Вы хотя бы можете сказать мне, что с ним случилось? Не глядя в карточку? Или это тоже нарушение протокола?
Доктор Робине терпеливо улыбается.
— Я принимаю по нескольку десятков человек в день. А это было когда — год назад?
Я киваю.
— Да, — и закрываю лицо руками. Меня заново накрывает осознание собственной глупости. Один день. Один год.
— Может быть, если ты расскажешь мне, как он выглядел, — доктор Робине бросает мне спасительную веревку.
Я хватаюсь за нее.
— Он голландец. Очень высокий, метр девяносто. Семьдесят пять килограммов. Волосы светлые, как солома, а глаза очень темные, почти как угли. Тощий. Длинные пальцы. На ноге зигзагообразный шрам, — я описываю, вспоминаю подробности, которые считала уже забытыми, и перед глазами встает его образ.
А у доктора Робине — нет. У него озадаченный вид, и я понимаю, что для него это просто высокий блондин, один из тысяч.
— Может, у тебя фотография есть?
Мне кажется, что созданный мной образ Уиллема находится в этом кабинете, живой. Он был прав, когда говорил, что для важных воспоминаний фотоаппарат не нужен. Я все это время носила его внутри.
— Нет, — говорю я. — Но ему швы накладывали. И еще у него был синяк.
— Это можно сказать о большинстве наших пациентов, — говорит доктор. — Мне очень жаль.
Он встает со стула и что-то падает на пол. Рен поднимает с пола монетку в одно евро и протягивает ему.
— Подождите! Он вот так с монеткой делал, — говорю я. — Он мог перекатывать ее по костяшкам. Можно? — Я беру монету и показываю.
Потом отдаю ее доктору Робине, он рассматривает ее, словно она какая-то необычная. Подбрасывает и ловит.
— Commotion cérébrale! — говорит он.
— Что?
— Сотрясение мозга, — переводит Рен.
— Сотрясение?
Врач поднимает указательный палец и начинает медленно им вращать, словно вытаскивает воспоминания из глубокого колодца.
— У него было сотрясение. И, если я правильно помню, разрыв тканей на лице. Мы хотели понаблюдать за ним подольше — сотрясение мозга может иметь серьезные последствия, — а также хотели сообщить в полицию, ведь на него напали.
— Напали? Почему? Кто?
— Мы не знаем. В таких случаях заявляют в полицию, но он отказался. Он был очень взволнован. Я вспомнил! Он пробыл у нас лишь несколько часов. Хотел сразу же уйти, но мы настояли, что нужно сделать томограмму. Но когда мы его зашили и увидели, что кровоизлияние в мозг отсутствует, он сказал, что ему крайне необходимо идти. Что это очень важно, иначе он что-то потеряет, — он поворачивается ко мне и смотрит на меня огромными глазами. — Тебя?
— Тебя, — соглашается Рен.
— Меня, — перед моими глазами начинают плясать черные пятна, мозг словно разжижается.
— Кажется, она сейчас в обморок упадет, — говорит Рен.
— Опусти голову между колен, — советует врач. Он зовет медсестру, она приносит мне стакан воды. Я выпиваю. Внешний мир прекращает кружиться. Я потихоньку разгибаюсь. Доктор Робине смотрит на меня, как будто бы отодвинув шторку профессионализма.
— Но это было год назад? — спрашивает он, и его голос мягкий, как одеяло. — Вы потеряли друг друга год назад?
Я киваю.
— И ты его все это время искала?
Я снова киваю. В каком-то смысле, да.
— Думаешь, и он искал тебя?
— Не знаю. — И это правда. То, что он пытался найти меня год назад, не означает, что хочет и до сих пор. Или чтобы я его нашла.
— Но ты должна это знать, — отвечает он. Поначалу мне кажется, что он упрекает меня за незнание, но он берет телефонную трубку и звонит. А потом снова смотрит на меня: — Должна знать, — повторяет он. — Подойди ко второму окошку в кассе. Карточку показать не можем, но я сказал им дать тебе его адрес.
— Он у них есть? У них есть его адрес?
— Какой-то адрес есть. Иди, возьми. И найди его, — он снова смотрит на меня. — Как бы там ни было, ты должна знать.
Я выхожу из больницы, иду мимо больных, которые во время процедуры химиотерапии греются в лучах вечернего солнца. Распечатку с адресом Уиллема я стискиваю в кулаке. Я на нее даже еще не смотрела. Я говорю Рен, что мне на минуточку надо остаться одной, и направляюсь к старым стенам этой больницы.
Я сажусь на скамейку, стоящую около прямоугольника травы, между старыми кирпичными строениями. В цветущих кустах танцуют пчелы, неподалеку играют дети — в этих больничных стенах течет насыщенная жизнь. Я смотрю на листок. На нем может быть любой адрес. Он сам может быть в любой точке света. Насколько далеко я готова зайти?
Я думаю про Уиллема, которого избили — избили! — и он все равно пытался найти меня. Я вдыхаю поглубже. Запах свежескошенной травы смешивается с ароматом пыльцы и выхлопными газами грузовиков, ждущих у обочины. Я смотрю на свое родимое пятно.
Разворачиваю распечатку, я еще не знаю, куда мне придется ехать, но знаю, что поеду.