Часть пятая
Наксос
Глава 1
Наконец мы оставили Крит на корабле, найденном посреди оливковой рощи.
Трезубец Посейдона поразил не одну только сушу. Отступившее от Амниса море вернулось во время подземных толчков. Оно обрушило причал, выбросило корабли на сушу, затопило нижний город и погубило больше людей, чем какая-либо война. Несколько кораблей волна занесла вглубь суши и аккуратно опустила на землю. Там мы и нашли их среди олив, а потом перекатили один к берегу, подкладывая обрубки стволов.
Мы стерегли свой корабль день и ночь, и наконец ветер переменился и позволил нам отплыть. Крит охватила смута. Узнав о том, что крепость Дедала пала, исконные критяне восстали повсюду; они рушили крепости, штурмовали дворцы. Кое-где прежних владык убивали вместе со всей челядью, другие бежали в горы, некоторых же, пользовавшихся всеобщей любовью, оставляли в покое. Новости приходили буквально каждый час, и за мной присылали, уговаривая возглавить ту или иную дружину.
На все подобные просьбы я давал один и тот же ответ – обещал скоро вернуться. Я не намеревался править на Крите, как беглый танцор, возглавивший отряды рабов-грабителей. Я хотел вернуться царем – к эллинам и критянам. Теперь недостатка в кораблях не будет. И если я не сумею найти нужное количество в Аттике, Трезене и Элевсине, то прочие эллинские цари бросятся предлагать свои услуги, расталкивая друг друга локтями, только чтобы поучаствовать; их окажется больше, чем нужно, если я не потороплюсь. Начиная с этого дня материк будет править над островами. И никогда более ни в одном эллинском царстве при виде критского паруса не станут прятать в горах мальчишек и девчонок.
С нами на корабле отправились те из танцоров, что были родом с эллинских земель, а еще – минойцы с Киклад. Лишь две девушки захотели выйти замуж за критян. Те заметили своих избранниц еще на арене и засыпали письмами и подарками, хотя тогда так и не могли побыть вместе. Но обе они числились в других отрядах, а сердца «журавлей» были устремлены к дому и в этом оставались едины.
Гребцов мы наняли без труда. Многие во время смуты успели расправиться со своими врагами и теперь торопились убраться подальше от кровной мести. Неподалеку от причала мы устроили хижину и не отпускали далеко девушек, даже вооруженных. Беззаконное было время.
Когда наконец ветер установился, мы сошлись на берегу и принесли в жертву Посейдону быка, совершили возлияния медом, вином и елеем, благодаря бога за благодеяния и умоляя благословить предстоящее путешествие. Не забыли мы и богиню любви, морскую владычицу. Жертву ей возносила Ариадна, правда, в неподобающем торжественному случаю одеянии; свиту из жриц ей заменили две жалкие старухи, которых мы нашли возле костра, разведенного из хвороста. От ее красоты дыхание мое по-прежнему перехватывало, как тогда, когда она стояла над ареной в золоченом святилище.
Костры залили вином, и корабль, сбежав по каткам, качнулся на волне. Взяв повелительницу на руки, я направился по мелководью, чтобы поставить ее ступни на палубу судна, которое доставит нас домой.
Вновь стоял я у борта критского корабля, глядел на не знающее покоя темно-вишневое море, на могучие желтые утесы, утопающие в морской пене. Ариадна рыдала, расставаясь с родиной, и, пока я рассказывал ей об Аттике, последние очертания земли скрылись за горизонтом.
На следующий день мы увидели перед собой огромный столб дыма.
– Это Каллисто, – объявил кормчий, – где я хотел остановиться на ночь. Или леса горят, или идет война.
– Довольно с нас битв, – отвечал я. – Приглядись и, если горит город, поворачивай на Анафи.
Мы плыли вперед, и дым висел в небе тяжелой тучей, чреватой грозою. Когда мы подплыли поближе, с неба посыпался пепел, черня палубу, нашу кожу и одежду. Впередсмотрящий подозвал к себе кормчего, и я увидел, как они переговариваются на носу. Подойдя к ним, я заметил, что они бледны. Кормчий сказал:
– Изменилась сама земля.
Я поглядел на серый склон и увидел, что мореход прав. Ужас и трепет охватили мою душу. Погрузившись в себя, я попытался прислушаться к богу, ведь следы его жуткого гнева читались на самом небе. Но бог не давал знака; все было спокойно, если не считать серого облака. Поэтому я скомандовал:
– Вперед.
Мы двинулись дальше. Свежий ветер гнал дым на север, бледное закатное солнце клонилось к воде. Тут, оказавшись к западу от Каллисто, мы увидели жуткое деяние, совершенное богом.
Половина острова исчезла, лишь подножия холмов сбегали к воде, но вершину курящейся горы словно унесло ветром. Бог похитил ее – вместе с почвой, камнями и лесом, со всеми козьими пастбищами, оливковыми рощами и виноградниками, овчарнями и долами. Все исчезло, только огромная бухта изгибалась к подножию крутых утесов да курился дымок на мысу над небольшой горкой, оставшейся на месте величественной трубы Гефеста.
Воду вокруг корабля покрывали обгорелые ветви, мертвые птицы, связки опаленной соломы, белой рыбиной проплыла рука, только и оставшаяся от женщины. Я поежился, вспоминая, как скверно чувствовал себя здесь по дороге на Крит. Должно быть, великое кощунство совершилось на этом острове, если боги укрыли от него свои лики. Я видел этот остров в прошлом году во всей его обреченной красе: покрытый весенним цветом, безвинный, как улыбающееся дитя.
Мы торопились мимо – мореходы не хотели задерживаться здесь. Они уверяли нас, что в подобном месте и небо и море пропитаны божьим гневом, и если он обратится на человека, то прилипнет и выест мозг из хрупких костей. Они даже хотели принести в жертву корабельного мальчишку-слугу, чтобы синекудрый Посейдон не преследовал нас. Но я сказал, что бог успел взять свое да и гневался не на нас. Мы охотно покинули эти воды; и гребцы, торопясь побыстрее расстаться с островом, налегли на весла, удивляя своим усердием надсмотрщика. Настало время заката – подобных ему никто не видел; великолепие это вселяло трепет: отливая золотом, пурпуром и зеленью, в небе высились огромные облачные башни, и краски их не спешили меркнуть. Мы решили, что таким образом боги говорят, что более не гневаются на нас и не лишат своего благоволения. Легкий ветерок к полуночи принес нас к Иосу, где мы и остановились на ночлег.
На следующее утро ветер остался благоприятным, и мы взяли курс на высокие очертания Дии, плодородного острова, в город Наксос.
В гавани мы оказались к вечеру и увидели перед собой покрытые еще зеленым хлебом поля, среди которых поднимались оливы, и сады, чередующиеся с виноградниками. Так возлюбила Матерь Део сей остров, неудивительно, что он получил ее имя. Этот остров самый большой в Кикладах и самый богатый. Издалека увидели мы посреди виноградников царский дворец, высокий и яркий, какие строят на Крите. Ариадна улыбнулась, показывая на него; я был рад, что она встретила что-то подобное дому. После Каллисто она совсем упала духом.
Двое или трое танцоров были родом как раз отсюда. И, попав в объятия родственников, они сразу же начали свое повествование. Мы были первым кораблем, пришедшим на остров с Крита после падения Лабиринта, до сих пор жителям Наксоса приходилось довольствоваться лишь досужими толками. Они рассказывали о жутких знамениях: о тысячеголосом громе, о дожде из пепла, которым разродилось небо, о ночном пламени, озарявшем небосвод над Каллисто. Все это было, как мы узнали, в тот самый день и час, когда пала крепость. Доставленные нами новости изумили их и повергли в трепет. С незапамятных времен Минос властвовал над островами и владыками их, давал им закон и взимал дань. Богатая Део платила ему очень много. Дань приходилась и на этот год, так что теперь они могли приберечь для себя оливы, зерно, мед и овец, а также собственное вино – лучшего я не знаю, – а девы и юноши их будут плясать дома. На утро приходилось пиршество в честь Диониса, собственноручно посадившего здесь лозу, когда он явился с востока женихом к Матери. И они намеревались справить праздник как никогда прежде.
Но более всего были потрясены они, узнав, кого видят в лице Ариадны. На Дии обитает народ смешанной крови, но Наксосом правит дом, не знающий эллинов. У них старая вера, и делами вершит царица. Так что, увидев воплощенную богиню, они возликовали больше, чем если бы сюда явился сам Минос. Ее немедленно посадили на носилки, дабы ноги ненароком не коснулись земли, и понесли во дворец. Я шел рядом с ней, остальные следовали за нами.
У портика ее опустили на землю, и управитель поднес приветственную чашу. После нас повели в баню, а потом – в чертог. Царица восседала на положенном месте перед величественной колонной, трон из оливковой древесины украшали жемчуга и серебро, ноги покоились на скамеечке, крытой алой овечьей шкурой. На невысоком стульчике возле нее сидел молодой человек с томными глазами, и я решил, что вижу царя.
Царица поднялась и направилась с приветствием к нам навстречу. Истинная критянка лет около тридцати с лицом, еще не лишенным былой красоты; вьющиеся, как змеи, волосы, тяжелая и округлая, но упругая грудь, тонкая талия перехвачена золотым поясом. Она протянула к Ариадне обе руки и приветствовала ее поцелуем. Служанки приодели гостью, воспользовавшись вещами царицы: темно-синее платье поблескивало серебряными подвесками, а подведенные веки отражали мерцание светильников.
Накрыли стол, пригласили всех танцоров, хотя нас было почти сорок человек. Царица держалась любезно и настояла, чтобы все поели и выпили, прежде чем приступить к рассказу. Ариадна сидела по правую руку от нее, во главе прочих женщин. Я назвался ее мужем (брак мы намеревались заключить в Афинах), и меня поместили слева – возле царя.
Это был симпатичный юноша примерно шестнадцати лет, живой и изящный, созданный, если можно так выразиться, для веселья и женской любви. Он не показался мне достаточно сильным, чтобы в поединке завоевать свое царство, и я недоумевал, не зная причин его избрания, но не хотел спрашивать. В нем было нечто, чему я не мог дать имени; какой-то даймон овладел его взором: глаза его не были блуждающими, как у встревоженного человека, напротив, чересчур неподвижными. На чем бы ни останавливался его взгляд, он словно бы намеревался иссушить им этот предмет. Когда ему подали золотой кубок, он повертел его, разглядывая рисунок, а потом долго поглаживал. Со мной он держался любезно, но как человек, скрывающий за вежливыми словами какую-то напряженную мысль. Лишь однажды глаза его обратились к царице, и в них было горе, которого я не мог понять, и к нему примешивалось нечто мрачное. Впрочем, особой необходимости в разговоре не было, если не считать обычных в застолье любезностей. Чтобы нарушить его молчание, уже угнетавшее меня, я сказал:
– Завтра у вас пир в честь бога.
Он поднял глаза, но я ничего не прочел в них: так смотрят на чашу с вином, на женщину или на огонек в светильнике. Наконец он проговорил:
– Да…
Всего только одно слово, но мне хватило и его – нечто шевельнулось в моей памяти, и я все понял. Когда-то в горах под Элевсином Пилас говорил мне: «Я знаю, как выглядит человек, предвидящий свой конец».
Царь прочитал это по моему лицу. На мгновение взгляды наши соприкоснулись, нам нужно было переговорить. Я уже намеревался сказать: «Перед рассветом будь на моем корабле, и с первыми лучами солнца мы уплывем отсюда. Я знаю, каково быть на твоем месте, поскольку и сам находился в таком положении. Но видишь – теперь я свободен. Муж содержит в себе нечто большее, чем мясо, хлеб и вино, послужившие ему едой. Я не знаю, как назвать то „нечто“, но какой-нибудь бог знает нужное слово». Однако глаза царя молчали, он уже не мог услышать меня. Древняя змея уже плясала перед душой этого землепоклонника.
Поэтому мы занялись вином, и я не удивился тому, что он не стал себя ограничивать. Много мы не разговаривали; я не знал, что сказать, а понимал он мое сочувствие или нет, утешало оно его или сердило, сказать не могу.
Когда мы покончили с едой, царица пожелала услышать нашу повесть. Ариадна рассказала ей о том, как пал Лабиринт, как я получил предупреждение от бога и кем теперь стал. Рассказывая обо мне на людях, она покраснела, и румянец этот заставил меня пожелать наступления ночи. Но я подметил, что царица пожалела Ариадну, услыхав, что повелительнице предстоит дорога в эллинское царство, где правят мужи. Царь же внимал нашей повести с удивлением, огоньки светильников мерцали в его округлившихся глазах, и я понял: в тот вечер он в последний раз видел ночь, пир и пламя факелов и в подобном самозабвении слушал бы что угодно, будь то сказание о титанах или о любовной истории богов.
Ариадна умолкла, я продолжил ее рассказ, когда царица попросила меня об этом.
– Увы! – проговорила она, выслушав всю повесть. – Кого можно назвать удачливым, прежде чем придет его конец? Повелительница, ты познала перемену, незнакомую простым людям.
Тут она вспомнила о любезности и, наклонившись ко мне, добавила:
– И все же судьба в конце концов смилостивилась к вам.
Я поклонился, и Ариадна улыбнулась, оборотясь к престолу. Но, вспомнив, как она сказала мне еще на Крите: «Ты – варвар, моя няня рассказывала, что у вас едят непослушных детей», я подумал: «Неужели, даже став царем, я останусь для ее сердца юным прыгуном, дикарем с материка?»
А царица все говорила:
– Ободритесь, забудьте о своих невзгодах. И ты, повелительница, и супруг твой, и люди ваши должны остаться до завтрашнего пиршества и почтить бога, дарующего мужам веселье.
Услыхав эти слова, я постарался не глядеть на юношу, сидящего подле меня. Сердце мое хотело лишь одного: с рассветом покинуть этот остров. Я попытался поймать взгляд Ариадны, однако она уже благодарила царицу. Снаружи поднимался ветер, который мог наутро задержать нас в гавани; пренебрежение к этим людям могло дорого обойтись нам. После падения Крита настали смутные времена, к тому же друзья необходимы всегда. Поэтому я решил выказать хотя бы внешнее удовлетворение.
Насладившись игрой кифареда, царица пожелала нам доброй ночи и встала из кресла. Царь тоже поднялся и попрощался. Взгляды наши на миг встретились, и сердце мое едва не разорвалось от тех слов, которые мне хотелось сказать ему, но потом они куда-то улетели, и мы расстались молча. У подножия лестницы он даже взял царицу за руку.
Столы унесли, и в палате начали стелить мужчинам. Женщин увели – к расстройству тех, которые успели стать любовниками после того, как мы оставили Бычий двор, скажем Теламона и Нефелы. Но, судя по тому, что я слыхал о завтрашнем обряде, перед пиром полагался пост.
Нам с Ариадной отвели великолепную комнату на царском этаже. Это была первая ночь, которую мы провели в большой постели. Поэтому, хотя ветер и ослабел, я не стал слишком уж волноваться из-за задержки, однако все же сказал, что дома было бы лучше.
– Конечно же, – отвечала она. – Но жаль будет пропустить праздник. Я никогда не видела такого обряда, как здесь.
Я знал суть происходящего, но, так как она была в неведении, промолчал, и мы скоро уснули.
Наутро нас разбудило пение. Мы оделись и вместе со всеми спустились к берегу. Там уже плясали, и кувшины с вином, темным и крепким, сладким, как свежий виноград, ходили из рук в руки. Люди приветствовали нас, и, загоревшись огнем от вина и смеха, мы начали ощущать то единство и праздничное настроение, которое дарует своими чарами Иакх.
Все смотрели в сторону моря и вскоре разразились радостными воплями, заметив парус. Корабль обошел мыс, направляясь к священному островку, располагавшемуся невдалеке от берега. Местные женщины увлекли за собой наших девиц, исчезла и Ариадна. Я не видел в этом ничего плохого, зная то уважение, с которым к ней относились.
Шедший под алым парусом корабль был украшен зелеными ветвями и венками, мачту, лопасти весел и нос позолотили, на палубе под дудки, бубны и бряцание кимвалов пели девушки. На носу, облаченный в шкуру молодого оленя, увенчанный зеленым плющом и молодыми побегами виноградной лозы, стоял царь; опьяненный вином и близостью бога, он нетвердой рукой махал людям.
На священном острове его ждали колесница и свита. Ступив в воду, они вытащили корабль на берег и под грохот музыки перенесли царя на сушу.
Путь им преградил неглубокий, по колено, брод. В колесницу впряглись мужи в леопардовых шкурах и с бычьими рогами на головах, они налегали на дышло и веревки. А вокруг плясали другие, привязав к чреслам огромные кожаные фаллосы, подпрыгивавшие при каждом движении. Распевая и паясничая, они отпускали, обращаясь к собравшимся, весьма непристойные шутки. За ними следовала позолоченная колесница, которую окружали женщины.
Они били в кимвалы, несли оплетавшие их тела длинные гирлянды или размахивали священными длинными тирсами. Пляску сопровождала песнь, не очень разборчивая, потому что головы менад прикрывали маски. Над гладкими плечами, гибкими руками и приплясывающими грудями скалились пасти львиц, леопардов, волчиц и рысей. Темные критские волосы теребил ветер. Я подумал: среди них ни жены своей, ни сестры не найдешь. Царь стоял в позолоченной колеснице, хохотал, озираясь дикими глазами, и пьяно покачивался на ухабах. Иногда, взяв из короба возле себя горсть зерна, он разбрасывал его над своим народом, изредка выплескивал на них кратер вина. Тут все начинали прыгать, чтобы не пропустить благословляющего прикосновения, а женщины кричали:
– Эвоэ! Эвоэ!
Мужи, увлекавшие колесницу, переходили на бег, направляясь к уходившей в горы дороге. Царь взмахнул рукой, и я услышал, что он поет.
Люди устремились от берега в горы, и я ощущал свое единство с ними – таковы чары бога. Но теперь, когда обряд совершился, ожидал, что Ариадна вернется за мной с острова и мы вместе направимся вверх, чтобы там разделить и безумие, и любовь. Повозка и музыка уже отъехали далеко, я встревожился, но все еще ждал. Мне не хотелось, чтобы она одна носилась там без меня. Нельзя сердиться на то, что творят женщины в наведенном Иакхом безумии; сохранить свое при себе можно, лишь не отпуская от себя свою девушку.
Юноши танцевали под звуки авлоса; я плясал вместе с ними, наконец они вскричали:
– В горы! – и бросились следом за остальными.
Но Ариадна не возвращалась. По броду к берегу шли несколько женщин – все старухи или брюхатые. Я спросил у одной, не видела ли она Ариадну. Удивленно поглядев на меня, женщина ответила:
– Конечно видела. Вместе с царицей и менадами она сейчас следует за богом.
Тому, кто слаб нутром, долго не выстоять против быка, поэтому я скоро нагнал толпу. В одиночестве на дороге я успел изрядно встревожиться, но тут обнаружил в цветущем саду нескольких «журавлей», распивавших вино и плясавших; они простерли ко мне руки, и мы вновь соединились. Чтобы почтить бога, селяне вынесли лучшее вино, и убегать было бы невежливо. Но в конце концов мы отправились дальше, на козьи пастбища, туда, где горы поднимаются выше, – я заметил снег на вершинах.
Вскоре мы оказались над возделанной землей. Там, среди зарослей тимьяна и вереска, выступали серые валуны, омытые дождем и обогретые солнцем, на них нежились юркие ящерицы. Если поглядеть с этих вершин, небо и море сливаются воедино, и в этой лазури покоятся невесомые серые острова. Всей компанией мы повалились на упругий дерн и, громко дыша и смеясь, взялись за вино – кто-то успел прихватить по дороге объемистый кувшин, разрисованный спрутами и волнистыми водорослями. По очереди, брызгая и булькая, мы с Аминтором и юношей из Наксоса заливали друг другу в рот вино из горлышка кувшина. Потом наксиец поглядел мимо нас, подпрыгнул и пустился бежать: он заметил мелькнувшую среди камней девушку.
Женщины, которыми не совсем овладело безумие, начинали отставать от шествия бежавших менад уже на нижних гребнях. Они срывали звериные маски и, оставляя мистерию жаждущим, бродили в какой-то дремоте или забытьи по склону, отдаваясь мечтам о любви.
«Вот здесь, – думалось мне, – я и найду ее». Мы – гости в этих краях и уже совершили все, что положено. Она, конечно, предпочтет пропустить то, что будет дальше. Поэтому я направился вверх вместе с остальными. Вино наполняло меня, и в праздничном оживлении я забыл о вчерашнем горе. Все это – дело землепоклонников, а чужакам достаточно радоваться. Откуда-то издали, из-за гребня, донесся тонкий и пронзительный – похожий на птичий – крик менад, окружавших царя. Но все это было далеко. «А я скоро отыщу свою девушку… Или же просто девушку», – думал я, с песней поднимаясь к снегам.
Мы шли, взявшись за руки, пели, кричали и передавали друг другу вино. Сблизив головы с соседом-минойцем, даже успели обменяться повествованиями о жизни и поклясться в вечной дружбе. Скоро мы добрались до кромки снега, разбросанного отдельными пятнами на влажной земле посреди еще бурой травы. Пригнувшись, мы стали натирать лицо снегом, чтобы охладиться после выпитого вина и долгого подъема.
Распрямившись, я заметил впереди бесчисленные следы на снегу, растоптанную лозу, сломанную флейту. Должно быть, они бросили колесницу где-то внизу, когда почва стала каменистой; чуть поодаль алело пятно – видимо, кто-то из девушек обронил платок. Но, приблизившись, я обнаружил, что это олененок, а точнее, то, что от него осталось. А осталось так мало, что и опознать было трудно. Однако невдалеке оказалась голова. И тут я замер от увиденного, кровь остановилась в моих жилах.
Что-то холодное разбилось о мою шею, и я повернулся, чтобы узнать, в чем дело. Как раз надо мной, из небольшой сосновой рощицы на склоне горы, из-за деревьев донесся смешок, я заметил очертания девичьего тела. Рука моя нащупала в волосах крупинки снега. Я вскрикнул и побежал.
Сосны стояли настолько тесно, что иглы слежались сухим и мягким пластом. Девушка с визгом перебегала от ствола к стволу, отчасти играя, отчасти в испуге. Я застиг ее на краю небольшой лужайки, и, обнявшись, мы покатились вниз. Это была наксийка с глазами-терновинками и чуть вздернутым носом. Не знаю, как долго мы там оставались: власть Диониса распространяется и на время. А потом я услышал над головой хихиканье и увидел девушку, подглядывавшую за нами сверху. Пришлось подняться, чтобы заставить ее заплатить за обиду. Так нас стало трое, и время вновь исчезло неведомо куда; все долгое напряжение, груз постоянной опасности, воинская жестокость и заботы царя разом оставили меня. И уже единственным благом казалось – лежать на склоне живой горы и вместе с птицами, козлами, волками, выползающими на солнце змеями и весенними колокольчиками впитывать крепкий мед из ее нескудеющей груди и просто дышать, не думая ни о чем.
Потом мы лежали в полудреме, над нашими головами, негромко вздыхая, колыхались в синеве зеленые ветви; вдруг ветер донес издалека безумный пронзительный вопль, взвившись, он резко оборвался. Несмотря на это, в лесу повсюду слышались бормотание, звуки поцелуев, возня и стоны, далеко прогнавшие тишину. Я тоже потянулся к девушке рядом со мной. Что проку думать? Эллину нечего сказать человеку с такими глазами, как у нее.
Так пробегало волшебное время Диониса, и солнце, спешащее домой, опустило на холмы золотой покров. Те, кто был потрезвее, начали говорить, что ночь застанет нас в горах, если не поторопиться. И мы направились домой под ясным сводом, желтевшим над пурпурными островами; распевая старинные песни, мы поднимали к небу донца винных кувшинов, не выпуская руки девиц, но, когда начались селения, они тихонечко ускользнули.
В Наксосе уже горели светильники. Долгий путь изгнал вместе с потом хмель из моего тела; конечности мои отягощала добрая молодая усталость, веки отяжелели. Я поглядел на дворец, освещенный множеством факелов, и решил, что, встретившись с Ариадной, не стану задавать вопросов и сам отвечать не буду, чтобы остаться друзьями. Теперь она, должно быть, в ванне; я и сам предвкушал горячую воду и душистое масло.
Сумрак сгущался, и вечерние облака уже опалил снизу огонь, а мы все еще были на деревенской дороге, извивающейся между масличных рощ. Девушки уже разошлись по домам, и песни смолкли. Все шли по двое и по трое, вдруг мой юный спутник взял меня за руку и потянул с дороги в поле. Все мужи вокруг разбрелись по теням; оглянувшись, я заметил призрачную белизну, стекавшую по склону и терявшуюся между деревьями. Мужи опускались на землю, выбирая места, не засеянные ячменем. Я взглянул на отозвавшего меня юношу, тот тихо сказал:
– С ними лучше сейчас не встречаться.
Я сел, выжидая, и стал наблюдать за сумеречной дорогой – никто ведь не запрещал мне смотреть. Наконец они появились – шатающиеся, спотыкающиеся, бредущие словно во сне. На некоторых еще оставались маски, и свирепые морды леопардов и рысей круглыми глазами смотрели вперед, поддерживаемые нетвердыми шеями; иногда шествие становилось пореже, и тогда я видел утомленные рты, полузакрытые глаза. Дудки и кимвалы влачились по земле, в длинных, слипшихся от крови прядях запутался вереск.
Кровь пятнала их, как свору пантер: нагие руки, груди, одежду. Пятна на ногах запорошила бледная пыль, но руки были темны от крови, присохшей к пальцам и оставившей потеки на запястьях. Древки тирсов они волокли за собой, как раненый воин, копье было заляпано кровавыми отпечатками. Прикрыв рот ладонью, я отвернулся. Юноша-наксиец был прав: незачем подходить ближе, удачи это не принесет.
Они шли, казалось, долго-долго. Шаркали ноги, отлетали с дороги слепо отбрасываемые камни, споткнувшиеся охали, цепляясь за соседок. Потом звуки удалились, и, поглядев снова, я увидел, как они растворяются в тенях за изгибом дороги. Я поднялся, не услыхав звука колес, остановился, прислушиваясь.
Это возвращалась пустой позолоченная колесница. Легкую теперь повозку, взяв за дышло, без труда тянули два мужа. Они сняли с голов тяжелые бычьи рога, но, не имея другого платья, остались в леопардовых шкурах. Изредка, обмениваясь короткими фразами, словно два пахаря, проведшие целый день на поле, они шагали вперед – пара темноволосых наксийцев, юноша и старик.
Колесница проехала, за ней никто не следовал; это был конец, и я собрался было идти. Но, встав на ноги, снова заглянул внутрь повозки. Она не была пуста, в ней лежало хрупкое тело, безжизненно вздрагивавшее на ухабах. Я заметил порванную синюю юбку, небольшую ступню с высоким подъемом, розовую кожу на пальцах и пятке.
Выбежав из-под деревьев, я ухватился за край колесницы. Мужчины, ощутив мою тяжесть, остановились и оглянулись. Молодой проговорил:
– Незнакомец, твой поступок не принесет тебе удачи.
Старший продолжил:
– Оставь ее до утра в покое. В святилище с ней ничего плохого не случится.
– Подожди! – сказал я. – Я сам знаю, что несет мне удачу. Что вы с ней сделали? Она мертва?
Оба переглянулись.
– Мертва? – переспросил молодой. – С чего бы?
А старший добавил:
– Наксосское вино не причинит ей зла. Оно всегда хорошее, а лучшее мы приберегаем для нынешнего дня. Пусть лежит, не тревожь ее сон. Пока он не кончится, она остается невестой бога.
По тому, как он говорил, я понял, что передо мной жрец. Не знаю почему, но я понял и то, что он овладел ею на горе. Отвернувшись от него, я заглянул в повозку.
Она лежала на боку, припав к маске с бычьими рогами, которые мужи сняли, чтобы легче было идти. Волосы ее рассыпались, словно у спящего ребенка, но кончики прядей слиплись. Веки покойно прикрывали глаза, ниже темных ресниц розовела щека. По ним да еще по нежной груди, что покоилась на согнутой руке, я узнал ее. Губ я не видел, их покрывала запекшаяся кровь. Но рот был приоткрыт. Она тяжело дышала. Я заметил кровь и на ровных зубах. Я пригнулся, изо рта ее пахло скверной и вином.
Я протянул руку и прикоснулся к ее плечу, открывшемуся под разорванной кофтой. Она вздохнула, пробормотала нечто неразборчивое, и веки ее дрогнули. Она протянула руку.
Сжатая рука лежала на ее груди, как у ребенка, прихватившего игрушку в постель. Ариадна попыталась было разжать пальцы, но запекшаяся между пальцами кровь не позволила развести их. Однако она все-таки открыла ладонь, и тут я увидел, что у нее зажато в руке.
Почти год я сидел возле арены, наблюдая за игрой, если сам не плясал перед быком. Я видел смерть Синиса – «сгибателя сосен» и пережил ее, как подобает воину. Но тут я отвернулся и, припав к стволу масличного дерева, едва не изверг свое сердце. Сотрясаемый спазмами, я дрожал под вечерней прохладой; зубы мои выбивали дробь, и слезы сочились из глаз.
Наконец я ощутил руку на своем плече. Это был бородатый жрец – хорошо сложенный муж, загорелый и темноглазый; руки его были исцарапаны и покрыты синяками после беготни по горам, и вино оставило на них свои пятна. Он глядел на меня с печалью, как я за вчерашним ужином на царя, не зная, что сказать. Взгляды наши соприкоснулись: так смотрят друг на друга мореходы на встретившихся кораблях – молча, потому что ветер уносит их голоса. Я отвернул лицо, устыдившись, что он видел меня в таком отчаянии.
Наконец я что-то услышал и оглянулся. Положив дышло на плечо, юноша уходил, ведя за собой колесницу. Я сделал несколько шагов следом за ней. В животе моем стало холодно, а ноги сковала свинцовая тяжесть. Жрец шел рядом, не мешая мне. А когда я замер, остановился и протянул руку:
– Ступай с миром, гость-эллин. Горе мужу, увидевшему мистерию, которой он не может понять. Удовлетвориться малым, не знать больше, чем нужно, – в этом истинная мудрость, которую посылает бог. Она – нашей крови и понимает это.
Я вспомнил о многом: об окровавленных рогах быков, о ее голосе тогда, в Лабиринте. Еще в первую ночь она объявила мне, что является критянкой с ног до головы. Ну а кроме того, она была дочерью богини любви.
Колесница, влекомая юношей, миновала поворот и теперь поблескивала между олив. Поднималась яркая весенняя луна, темные тени листьев ложились на бледный и чистый мир. Пятнистая шкура и узловатые конечности жреца сливались со стволом, возле которого он стоял, наблюдая за мной. Он думал свои думы, не знаю какие, а я свои.
Закат уже померк, луна, поднявшись над водами, бросала на них светлую дорожку, которая серебрилась между раскачивающихся ветвей. Я видел луну, ее яркий свет, но все вокруг переменилось. Я словно стоял на величественном помосте в тени огромной скалы, закрывавшей равнину. Чистыми бриллиантами играло звездное небо над янтарными горами. И высокая цитадель будто светилась сама собой, будто камни ее источали свет.
«Воистину он прав, – подумалось мне, – слишком близко и слишком рано подошел я к ней. Холодное ложе и ледяную тень на судьбе принесет мне то, что я видел. Мертвый Минос, обитающий в доме Аида, не простит мне мой поступок. Тем хуже для меня. Но так будет лучше для крепкого дома эрехтидов, что стоял до меня и будет стоять после. Я не могу вернуться к этому свету с полными тьмы руками, даже если эта тьма послана богом».
Я поглядел на жреца. Он обратил свое лицо к луне, и свет ее отразился в его глазах; тело его было спокойно, словно олива или змея, припавшая к камню. Муж этот, похоже, знал чары земли и умел пророчествовать в пляске. А потом я вспомнил о великом Лабиринте, простоявшем тысячу лет, и о словах Миноса, открывшего мне, что бог более не разговаривает с ними.
«Все меняется, – думал я, – кроме вечных богов. Но кто знает? Может, по прошествии тысячи веков, услыхав в своем заоблачном доме голос – подобный тому, что призывает царя вернуться домой, – они сумеют предложить в жертву свое бессмертие – разве не превосходят боги человека во всем? – чтобы со всей своей славой и блеском дымкой воспарить к небесам и предстать перед высшим богом. Таким может быть воскрешение из смерти в жизнь – если оно возможно. Но здешняя жизнь ведет к смерти. Это безумие, не знающее оракула, кровь, пролитая, когда ее не видят и без согласия, освобождающего душу. Да, это воистину смерть».
Память моя вернулась к комнатке за святилищем, в котором она звала меня варваром. Я ощутил ее пальцы на своей груди, услышал голос: «Я люблю тебя так, что даже сил не хватает на такую любовь». Увидел, как завтра она просыпается в такой же комнате, отмытая от крови, быть может забывшая о безумии, представил себе ее глаза, ищущие меня. Но колесница уже скрылась за склоном, не слышно было даже звука ее колес.
Я обернулся к жрецу – он смотрел на меня.
– Поступок мой навлек на меня беду, – сказал я. – Должно быть, он не угоден богу. Ведь сегодня – его праздник. Мне лучше уйти.
Он отвечал:
– Ты поклонился ему; бог простит невежество иноземца. Но лучше не задерживайся слишком долго.
Я поглядел на пустынную дорогу, выбеленную лучами луны:
– Ну а как же царственная жрица, познавшая тайну, ждет ли ее почет на Дии?
– Не бойся, – отвечал он. – Ее ждут почести.
– Тогда объясни царице, – проговорил я, – почему мы отплыли ночью, не поблагодарив и не попрощавшись.
– Объясню, – проговорил он. – Она поймет. Я все расскажу ей завтра. Сегодня она слишком устала.
Наступило молчание, я поискал в сердце своем другие слова – я так нуждался в них. Но сказать было нечего.
Наконец он произнес:
– Не скорби, чужестранец. Многолики боги. И они даруют мужу не тот конец, которого он ищет. Так и сейчас.
Он отошел от ствола и пошел через рощу. Вскоре силуэт жреца растворился в пятнистых тенях, и я более не видал его.
Оливковые посадки опустели, спутники мои далеко ушли вперед. Спустившись по дороге, я добрался до спящей гавани. Стража была возле корабля и притом держалась на ногах; кое-кто из экипажа заночевал на берегу. С юга задувал ветерок – можно было поставить парус, так что, если не смогут грести, это не важно. Я сказал всем, что оставаться опасно и нужно срочно собрать остальных. Люди заторопились: будучи гостями на чужой земле, нетрудно почувствовать опасность.
Когда все разошлись, я велел помощнику кормчего собрать танцоров. А потом долго стоял возле моря. Я представлял себе, как она завтра проснется на священном острове, как будет глядеть на море, разыскивая наш парус; наверно, она решит, что какая-то девушка во время пира заставила меня забыть о ней, или подумает, что я никогда не любил ее, а просто воспользовался ее помощью на Крите. Да, так она и подумает. Но правда для нее не лучше.
Расхаживая взад и вперед, я слушал, как волны лижут берег, как хрустят ракушки под моими подошвами, как мурлычет себе под нос сонный часовой, и вдруг заметил у края воды бледную фигурку и услышал звуки рыданий. Это была Хриса, золотые, поблекшие под лучами луны волосы закрывали лицо, уткнувшееся в ладони. Я отвел их. На руках не было пятен, лишь пыль и слезы.
Я сказал, чтобы она успокоилась и не плакала; все, что она здесь видела, сотворено в ярости бога, и об этом лучше не вспоминать. Эллинам трудно понять подобные тайны.
– Мы отплываем ночью, – сказал я. – К утру доберемся до Делоса.
Хриса невидящими глазами поглядела на меня. Я вспомнил отвагу ее на арене и то, как она привела меня в чувство, когда я обезумел. Сглотнув, она откинула с лица волосы и вытерла глаза.
– Я знаю, Тесей, знаю. Все это – ярость божья, и к утру он все позабудет. Он забудет, но я буду помнить.
Тут мне помочь было нечем. Я мог бы сказать, что все проходит, если бы успел этому научиться. Качая головой, я увидел танцоров, сбегавшихся к кораблю. Факелы стражи высветили их лица; среди первых появился Аминтор. Он уже открыл было рот, чтобы обратиться ко мне с вопросом, но сразу отвел взгляд. А потом застенчиво, с опаской повернулся к Хрисе; я видел, что Аминтор боится ее гнева. Взгляды их встретились под блуждающим светом факелов; вдруг, сорвавшись с места, он взял ее за руку. Пальцы их переплелись – так златокузнец перевивает узлом проволоку на кольце.
Я не стал беспокоить их объяснениями – они бы все равно их не услышали, – но просто сказал, что нужно помочь собрать всех остальных танцоров: в полночь пора ставить парус. Они с прежним пылом побежали в сторону Наксоса, где на ночь уже гасили светильники.
Луна бросила дорожку на трепетные воды. Темная тень прерывала ее – крохотный остров Диониса; я видел его храм с критскими рогами на крыше и одинокое освещенное оконце. Ей оставили светильник, понял я, чтобы не испугалась, проснувшись в незнакомом месте. Когда полночь миновала и мы вышли в пролив под уходящие к горизонту Плеяды, оконце еще горело; я видел его, пока крохотная звездочка не исчезла за горизонтом. Она берегла ее сон, а я убегал.
Глава 2
Мы добрались до Делоса с первыми лучами солнца, а когда входили в гавань, оно уже стояло над священной горой.
В ясный день на Делосе сами камни его, искрящиеся серебристыми блестками, мерцают и вспыхивают под поцелуем бога. Вода и воздух чисты как хрусталь. На мелководье, когда бредешь к берегу, можно сосчитать каждую гальку, а когда переводишь взгляд к лестнице, ведущей к священной пещере, кажется, что нетрудно пересчитать каждый цветок. Над вершиной горы в сапфировое небо уже уходили дымные клубы утренней жертвы.
Это было великое счастье, и мы, эллины, были так потрясены возвращением домой – пусть стопы наши впервые ступали на почву Делоса, – что даже не могли плакать. Я поднимался к озеру, к священной роще, по теплой искрящейся дороге, и ослепительные лучи солнца, казалось, смывали с меня земную тьму Дии, кровавое пламя Крита. Все светилось вокруг чистым и ослепительным сиянием; даже священная тайна бога скрывалась не в тени, а в свете, чересчур ярком для людского ока.
Прежде чем принести жертву, те из нас, кто проливал кровь, попросили у бога очищения, чтобы гневные тени не преследовали нас дома. Мы омылись в озере, круглым голубым глазом глядящем в небо, а потом поднялись на гору Кифнос, и, пока синее море смеялось внизу, Аполлон очистил нас и отослал мстительниц в их обитель.
А когда обряд совершился и мы спустились по длинной лестнице вниз, я вспомнил о гостившем в Трезене кифареде, том, что придал новый облик элевсинской мистерии. Повернувшись к жрецу, шествовавшему возле меня, я спросил, не возвращался ли тот на Делос.
Жрец отвечал мне, что в святилище пришло известие о смерти певца. Он погиб в своей родной Фракии, где служил алтарю Аполлона. Старая вера весьма крепка в тех краях, и в молодости он сам пел, совершая ее древние обряды: жрицы были в большом гневе, когда аэд поставил святилище змееубийце на вершине горы. Но, вернувшись из Элевсина, облеченный великой славой, он то ли впал в гордыню, то ли получил истинное видение от бога и направился на север, чтобы во время зимнего праздника преградить дорогу менадам и песней погасить их буйство. Все знают, чем это закончилось.
Теперь же, после смерти, продолжал жрец, вокруг имени его собираются сказания и песни: о том, как огромные камни, повинуясь его слову, сами собой вставали, чтобы лечь в ворота и стены, как змей Аполлона лизнул его в ухо, научив понимать птичий язык.
– Говорят, что, когда он был молодым, Мать тьмы полюбила его и, запечатав уста юноши печатью, показала ему свои подземные тайны. Он пересек реку крови и реку плача, но не отпил из реки Леты, и семь лет пролетели над ним как один день. В назначенное время, когда богиня обещала вернуть его назад к свету и воздуху, она принялась искушать его, еще находящегося в ее власти, добиваясь, чтобы он заговорил. Он же не нарушил обет молчания, не стал есть ее яблок и гранат, которые навсегда связывают мужа, потому что посвятил себя Аполлону и светлым богам. Поэтому богине пришлось отпустить его. И пока он шел к выходу из ее мрачного подземелья, она следовала за ним, внимая пению его и звукам кифары, и молила: «Оглянись! Оглянись!» Но он не обернулся, пока не вышел на солнечный свет. И она ушла в царство Аида, оплакивая погибшую любовь и утраченные секреты. Так говорят люди.
Он закончил речь, и я спросил:
– Мне не доводилось слышать от него об этом. Есть ли правда в этой повести?
– Правда бывает разной, – ответил мне делосский жрец. – В известной мере так оно и было.
Спустившись по склону в рощу, мы принесли жертвы на алтаре из сплетенных рогов. Поглядев на обступивших меня «журавлей», я подумал, что скоро все мы разойдемся по нашим домам, исчезнет связь между нами; никогда не бывать нам теперь единым телом, каким были мы на арене. Не подобало отдавать столь близкую дружбу на волю времени, и окончание ее следовало посвятить богу.
Я сказал им:
– Прежде чем уходить, спляшем перед лицом бога.
Кликнули музыкантов, и мы исполнили перед ним «танец журавлей», некогда связавший нас в единое целое. Жрецы начали было корить нас, заметив, что девицы стали вместе с юношами, но, когда я объяснил причины, отметили, что нет ничего постыдного в том, что благословили боги. Снова мы танцевали; над головами, вспыхивая, перекликались чайки, и море вокруг смеялось многоголосьем. Только вместо палубы была лужайка у озера, а мачту заменяла священная пальма, за которую держалась Лето, в тягости рождавшая бога. Вереница наша разделялась и переплеталась возле сверкающей воды, и нам вспомнилось то, что было совершено нами силой взаимного доверия.
Когда пляска закончилась, многие моргали, пытаясь отогнать слезы. Лишь Хриса и Аминтор сияли ярче солнца, что стояло над Делосом, у них не было ни потери, ни горя, и весь собранный урожай они везли с собою домой.
На следующий день, когда мы выгребли из пролива, нас подхватил попутный ветер, доставивший прямо до Кеоса. В ясном закатном свете над горизонтом поднялось серое облачко – вершины гор Аттики.
Мы не стали заходить в гавань – на следующий день это прибавило бы лишних стадий к нашему пути, а отыскали уютную бухту на южной стороне острова и там расположились на ночлег. Нас стало меньше, танцоры расходились по своим домам на всех Кикладах, мы высаживали их, проходя возле островов. Ир сказал, что «журавли» теперь как старые друзья, задержавшиеся на пиру за беседой, когда все уже разошлись.
Мы поели, и посреди ночи, когда наш костер начал рассыпаться в угли, Аминтор указал на море:
– Тесей! Погляди!
Далеко на севере, в мрачном уголке, где встречаются небо и море, мерцал огонек, слишком низкий и красный для звезды.
– Первый родной огонек, – проговорил Теламон.
– Сигнальный огонь, значит это мыс Соуний, – добавил Менесфей.
Показав его друг другу, мы подняли руки к небу в благодарной молитве. Потом все легли спать. Ночь выдалась спокойной, лишь волны лениво плескали о гальку и пронзительно звенели цикады. Впервые я ощутил, что Крит остался далеко позади. Я уже видел себя в Афинах, ездил по тамошним холмам и равнинам, разговаривал с людьми, сражался бок о бок с воинами города, ходил по его скалам.
Глядя в густо усеянное звездами небо, я думал о грядущих временах.
Я думал о флоте – его следует собрать побыстрее, чтобы Крит не превратился в новый Истм. Потом прикинул, сколько кораблей мог соорудить отец, если брат Гелики донес свою весть. Если прочие эллинские цари не торопились выступать против Крита, пока Минос властвовал над островами, я не мог их в этом винить; я стал раздумывать, как поступил бы сам на их месте.
«Построил бы собственные корабли, – решил я, – и ждал от богов предзнаменований удачи. Еще послал бы в Трезен, не сомневаюсь, что нам помогли бы. Но я молод, а долгие войны и беды успели утомить отца. И научили его осторожности». Потом я подумал об Аттике, о раздорах между ее селениями и племенами и о том, сумею ли уговорить его воссоединить три сословия.
Встав, я остановился у края воды, глядя на север. Костер все еще горел, он стал ярче, чем прежде, должно быть, дозорный подкормил пламя. Тут я понял, что это маяк зажжен по воле отца. Быть может, он горел тут каждую ночь после моего отплытия, или же с Крита успели дойти какие-нибудь вести. Я представил себе, как, стоя на цитадели, он вглядывается в этот самый огонь, и сердце мое заныло, как было в день пира, когда он подарил мне колесницу.
Я вспомнил наше прощание, когда мне предстояла дорога на Крит. Рука его будто легла на мое плечо. В ушах зазвучали прощальные слова:
«Если придет тот день, пусть будет белым твой парус. Это послужит мне вестью от бога».
«Что он хотел этим сказать? – думал я. – Да, он постарел раньше срока. И говорит перед людьми меньше, чем мог бы сказать. „Вестью“, говорил он, „вестью от бога“. Значит, он решил увидеть в этом свой знак. Конечно же, если я выбелю парус, то уже не увижу его живым».
Сердце мое забилось, я испугался. Трудно было понять, что задумал отец, да и станет ли он теперь исполнять задуманное? Усталость уже одолевала царя. Как можно догадаться, что у него на уме?
На траве у берега похрапывали и вздыхали во сне мои спутники; перешептывались влюбленные пары. Хотел бы я не спать лишь по этой причине. Тяжесть такого выбора трудно взвалить на свои плечи.
Я прижал ладони к лицу, и красно-зеленые цветы вспыхнули перед моими глазами. Потом снова поглядел на далекий костер. Тут меня осенило. Раздевшись, я вошел в прохладное весеннее море и направился вплавь от берега.
– Отец Посейдон! – воззвал я. – Ты никогда не желал мне плохого, когда я находился в твоих руках. Пошли мне теперь знак, научи, плыть ли нам под своим темным парусом или нет. Если ты промолчишь, я выполню его просьбу.
Небо оставалось ясным, легкий ветерок теребил воду. Как только я выплыл на открытое ветру место, короткие волны принялись качать меня, иногда невысокий гребешок захлестывал голову. Я повернулся лицом вверх, чтобы отдохнуть на воде, но высокая волна захлестнула лицо. Я забарахтался и ушел под воду, море сомкнулось надо мной. И вдруг я отчетливо ощутил в ушах знак бога.
Я перестал сопротивляться, и вода вынесла меня наверх. Умиротворенный, я направился к берегу; я отдал право решения богу, и он ответил мне, избавив от всяких сомнений. Угрызения совести оставили меня.
Так говорил я тогда, так и сейчас твердит мое сердце, когда в дни великих жертвоприношений я стою перед богами, вознося жертву за свой народ в величественном Акрополе, священной твердыне эрехтидов. Великий Отец коней, присутствовавший при моем зачатии, колебатель земли, вознесший меня и пощадивший мой народ даже в своем гневе, не мог ввести меня во зло. Я думал, что отец ужасно обрадуется и забудет про грусть. Откуда мне было знать, что он так накажет себя? Что даже не дождется прихода корабля в гавань, чтобы удостовериться, правду ли сказал парус.
Или, быть может, дело не в этом? Разве не мог он в своем горе поступить как обычный человек: броситься на меч или выпить крепкого мака, похищающего жизнь во сне. Но он спрыгнул со скалы в том самом месте, которого я опасался и откуда уже уводил его. Конечно же, это бог послал ему знак, столь же ясный и недвусмысленный, как тот, что был дарован мне. Мы оба находились в руках Посейдона, и ему надлежало выбирать.
Мужу, рожденному женщиной, не избежать своей участи. И незачем попусту расспрашивать бессмертных или напрасно терзать свое сердце, услышав ответ. Знанию нашему поставлен предел, которого не переступит мудрый. Человек – это всего лишь человек.
От автора
К классическому периоду легенда о Тесее, краткое содержание которой приведено в конце книги, была облечена в столь фантастическую форму, что иногда воспринималась как чистой воды сказка или, следуя Фрэзеру, как религиозный миф. Подобного взгляда не разделяли те, кто обратил внимание на достойную удивления устойчивость греческих преданий. Первое подтверждение своей догадки рационалисты получили тогда, когда сэр Артур Эванс открыл кносский дворец, воистину являвшийся лабиринтом по своей внутренней сложности, с его священными секирами, давшими ему имя, с многочисленными изображениями юношей и девушек, занятых игрой с быком, и резными печатями, изображающими быкоголового Минотавра. Таким образом, оказалось, что самая фантастическая часть всей истории подтверждается фактами, и тогда возникло искушение определить, где еще сказочная глазурь прикрывает повседневную жизнь.
В классической Греции было принято за аксиому, что первые герои являлись людьми гигантского роста. Поэтому огромный костяк воина бронзового века, открытый в Скиросе Кимоном, был незамедлительно приписан Тесею на основании одного лишь роста. Но юноша, пригодный для игры с быком, должен был быть легким и пластичным, чего требовало акробатическое искусство, изображенное на всех фресках и статуэтках. Это подтверждается и другими фактами из биографии нашего героя. Мужчине, башней возвышающемуся над соперником, незачем изобретать искусство борьбы, а Тесей в столкновениях с гигантами и чудовищами чаще всего побеждает умом. Предание гласит, что он пытался превзойти подвиги Геракла; быть может, в этом сохранилась древнейшая насмешка над стремлением к самоутверждению невысоких мужчин. Вспомним про Наполеона!
И если проанализировать в этом свете всю легенду, перед нами возникает вполне определенная личность: легковес, отважный и агрессивный, физически крепкий и быстрый, в высшей степени сексуальный и абсолютно не склонный к единобрачию, трогательно гордый, но снисходительный к побежденным; напоминающий Александра Македонского ранней одаренностью, умением руководить и романтическим ощущением судьбы.
Нивелирующие традиции нашего времени хотели бы видеть в Тесее удачливого авантюриста, явившегося в Афины после успешного боя на Истме и вынудившего царя Эгея назвать его своим наследником. Однако, не говоря уже о том, что подобный шаг явился бы самоубийственным для Эгея, если бы его не защищало кровное родство, сам факт добровольного отплытия Тесея на Крит указывает, что в жилах этого человека текла царская кровь и он был рожден и подготовлен к архетипической трагедии ахейского царя.
Нет сомнений в том, что жертвоприношение царя происходило иногда по его собственной воле и осуществлялось до исторических времен. Полулегендарный Кодр сам устроил свою смерть в битве с дорийцами, узнав, что в случае его гибели врага ждет поражение. Как утверждает Геродот, после такого же предсказания спартанский царь Леонид, отпустив союзников, остался защищать Фермопилы. Еще в 403 году до н. э. прорицатель освободительной армии Фрасибула, возможно пользуясь правом высочайшего среди жрецов, предсказал своему войску победу, если оно пойдет вперед после того, как падет первый убитый, и сам бросился на копья.
Насколько я знаю, прежде никто не предполагал, что Тесей был наделен способностью предчувствовать землетрясения; подобный инстинкт хорошо развит у животных и птиц. Даже в наши дни такую одаренность только приветствовали бы в любом греческом селении или городке; люди бронзового века усмотрели бы в ней прикосновение божества. Симпатия и защита со стороны Посейдона подчеркиваются во всей легенде; стоит заметить, что проклятие Тесея подтверждает гигантская волна. Приязнь колебателя земли к Пелопу (по легенде, прадеду Тесея) предполагает наследственную передачу этой способности. Пелопоннес – очень сейсмоопасный край, и статуи в Олимпийском музее стоят в ящиках с песком, чтобы не разбились при падении.
Судя по кносским находкам, становится очевидным, что почитание игры с быком на Крите не уступает популярности корриды в современной Испании. Вполне можно допустить, что известный тореро, обладающий славой Манолето и Нижинского, может сделаться любовником царевны и сыграть свою роль в падении прежней власти. Археологи соглашаются в том, что дворец был сожжен, разграблен и разрушен землетрясением, хотя последовательность событий не установлена; о пренебрежительных кличках, которые давались слугам-критянам, известно из надписей, сделанных на критском линейном письме «Б». Возле тронного зала обнаружена небольшая жилая комната, в которой царь проводил какое-то время, должно быть по религиозным соображениям. В самом тронном зале сохранились свидетельства совершения прерванного обряда.
В легенде содержится много маловероятных фактов, но если проанализировать, то это лишь второстепенные детали. Так, Тесей не мог доставить из Афин юношей, переодетых в женское платье, поскольку на арене выступали почти нагими, однако хитрость с дверью кажется вполне вероятной. Что касается чаши с ядом, Эгей едва ли рискнул бы совершить такое серьезное преступление, как покушение на жизнь гостя на людном пиру. Однако, учитывая стремительное возвышение Тесея, сама попытка кажется достаточно убедительной. Эпизод этот любили в греческом театре, и неизбежное присутствие хора на сцене, возможно, повлияло и на сам рассказ. Что касается жизни в Трезене, когда наследник остается сокрыт от мира, пока не сумеет самостоятельно защитить себя, то этот сюжет известен во всем мире и популярен в народных сказках нынешней Африки. Подобный обычай нередок там, где общество не обеспечивает безопасности, – стратегия настолько естественна, что к ней прибегают даже животные. Рассматривая любое старинное повествование, следует помнить, что примитивные народы великолепно чувствуют драму и драматизируют даже повседневную жизнь. И мы только обманем себя, если откажем в доверии подобным событиям лишь потому, что они отнюдь не соответствуют нормам общества, привыкшего к средствам массовой информации.
Слово «эллин» едва ли существовало в минойские времена, однако я воспользовалась им, поскольку многие люди сочтут его более общим, менее привязанным к одному месту, чем слово «ахеец».