Книга: Тесей. Царь должен умереть. Бык из моря (сборник)
Назад: Глава 20
Дальше: Глава 22

Глава 21

Козье копыто или натиск дождя могут сдвинуть камешек с горы. И сперва, пока он только начинает катиться вниз, его может остановить рука ребенка. Но потом он начинает прыгать все быстрее и в конце концов отскакивает от утеса, как стрела Аполлона, и может пробить даже защищенный шлемом череп.
Так быстро настал конец. Или это просто кажется мне теперь. Ведь время в Трезене шло, дни сменяли друг друга, и впереди у нас был целый год. Туман прикрывал горные дубравы и уползал из них. Сухие дубовые листья легли на землю, предупреждая своим шорохом оленя о крадущемся охотнике. Дождь увлажнял сбитые ветром груды опавшей листвы, темной звериной шкурой прилипавшие к пахнувшей дымом земле.
Как старинный корабль на берегу, рассыпалась жизнь Питфея. Ставшие молочно-белыми глаза его видели только движущиеся тени, и разум тоже. Он любил, чтобы мать моя сидела рядом, однако то и дело путал ее с какой-то служанкой, давным-давно взятой им на войне. Он велел ей петь, и, желая порадовать отца, мать захотела узнать у стариков песни, которые могла знать эта девица, однако никто уже не помнил даже ее имени. Последний раз царя в Трезене хоронили шестьдесят лет назад, и, когда дойдет до похорон, никто не сумеет сказать о принятых прежде обычаях. Должно быть, завершение этой великой жизни заставляет казаться странным сам солнечный свет, думал я. Так бывает, когда перед грозой далекие острова вдруг становятся близкими.
Мать моя проводила в покоях деда весь день, спускаясь только ради домашних дел, обрядов или чтобы отдохнуть немного. Поэтому она не следила за нами, и если паутины или птичий крик открывали ей знаки приближающейся смерти, не находила в них ничего удивительного.
Акамант вернулся из Эпидавра, но одну из трех ночей проводил в роще, потому что жрецы еще не получили знамения о его исцелении. Пребывание в святилище успокоило его, тамошний уклад сделал мальчика слегка похожим на жреца. Свое время дома он в основном проводил с одним из дворцовых ремесленников, делая лиру; ему было сказано изготовить инструмент для приношения Аполлону. Но когда старший брат мог взять его с собой, Акамант тенью следовал за ним. Я видел, что Федре не нравится, когда они ускользают куда-нибудь вдвоем. Но что я мог сказать мальчику? «Ипполит на четыре года старше тебя… На годы, отданные мной амазонке, пока твоя мать, дочь Миноса, наследница тысячелетнего царства, ожидала на Крите, когда я смогу уделить ей немного времени»? В своем возрасте он уже мог и сам понять это.
Однажды я сказал Акаманту:
– Тебе следовало бы проводить побольше времени с матерью. Ради тебя она рискнула своим здоровьем в осеннюю непогоду.
Он словно бы съежился, а потом ответил вполне ровным тоном:
– Владыка, я ей безразличен, теперь она знает, что со мной все в порядке.
На миг мне даже показалось, что я говорю со взрослым мужем, привыкшим полагаться на собственное суждение. Однако следует признать, что, когда Акамант исчезал с глаз, Федра никогда не просила отыскать сына.
Следуя приличиям, а не преднамеренно, я не стал брать с собой наложницу, пора было восстановить наш брак. Но к ночи с Федрой всегда что-нибудь приключалось: головная боль, обморок, плохой знак или же мешала луна. Время же, когда я захотел бы выставить служанок из комнаты и самому разобраться с ней, давно миновало. Но до этого года она никогда не обнаруживала нежелания. Мне еще не исполнилось пятидесяти, и ни одна женщина не могла сказать, что я разочаровал ее, однако теперь в голову начала приходить мысль: «Неужели я старею?»
Осенний туман размягчал мою душу; снедаемый беспокойством, я сидел дома и из-за дождя даже не выезжал на охоту. Я уже решил вернуться в Афины, оставив в Трезене Федру, но в тот же вечер среди моих скромных банщиц объявилась хорошенькая девица, взятая на войне кем-то из недавно почивших знатных родичей. Было очевидно, что слезы ее не станут смущать его тень. Она сказала, что царь Питфей пересмотрел ее обязанности и послал прислуживать мне. Деда я видел с утра; он едва отличал ночь от дня. Сей застенчивый дар послал мне мой сын.
Хороший парень, подумал я, и умеет позаботиться обо мне. Я оставил себе девицу, потешившую меня, тем не менее ощутив укол своей гордости: выходило, что люди уже говорят о том, что я сплю один. Подобно ему самому, я смолчал, полагая благодарность в таком случае неприличной. Кроме того, теперь мы разговаривали немного. Задумчивость, которую я подметил при первой встрече, не исчезла, напротив, она лишь увеличилась. Он более не грезил наяву – что-то складывалось не так. Парень тосковал, я бы сказал, что он заболел, если бы не видел, как он лазит по камням, словно горный лев. Теперь он почти все время был замкнут и мрачен – как в тот день, когда я обнаружил его на Скале возле святилища. Ипполит худел, по утрам едва мог раскрыть глаза; днями же бродил невесть где. Я слышал, как его ищут, и заметил, что он пренебрегает нуждами царства, назначает встречи и забывает о них. Я нередко видел со стен его колесницу на эпидаврской дороге, гнавшую словно на состязаниях. Возвращался он с головы до ног забрызганный грязью, погруженный в глубокую думу, которая едва позволяла ему приветствовать меня улыбкой. Случалось, он уходил и пешком; я замечал его светлые волосы на тропе, уводящей к дубраве Зевса и за нею. Умом я провожал его и за скалу с оком. Чего искал Ипполит, какого знамения? Найдет ли он там больший привет, чем я?
Однажды его медлительный слуга явился ко мне и неловко спросил, не видел ли я сына, – царица, мол, прислала ему записку. Наверно, он был прост, а может быть, и менее прост, чем это казалось.
В послании говорилось: «Тесей скучает без тебя; ты забываешь, что он твой гость. Я не говорю уже о себе. Ты обижаешь его. Чего ты боишься?»
Я обещал слуге передать письмо, а сам направился в ее комнату. Оставшись с ней вдвоем, я спросил:
– Что это? Чего ты хочешь от Ипполита? Чего стоит твое обещание?
Закончил я спокойнее, чем начинал, потому что заметил, как ей плохо. Федра откинулась назад, сжимая пальцами горло. Недавно она надышалась паров, но все отказывалась поехать в Эпидавр.
– Ладно, успокойся, – сказал я. – Вина на мне. Следовало бы знать, что вы с ним не договоритесь. Причины мы оба знаем, а стало быть, незачем и ворошить прошлое. Былого не вернуть, но все давно миновало, она мертва много лет. Ты явилась сюда, чтобы посмотреть, как здоровье Акаманта; теперь ты знаешь, что с ним все в порядке. Старик может умереть в любой день, и мне не нужны неприятности в доме сына, пока он будет принимать наследство. Через два дня я возвращаюсь в Афины. Ты поедешь со мной.
Она поглядела на меня недолго, а потом начала хохотать, поначалу негромкий смех скоро превратился в отчаянные, с повизгиванием конвульсии. Я позвал ее женщин и ушел. Еще до свадьбы я знал эту гнилую породу, издревле склонную к излишествам. Но приходилось думать о нуждах царства.
Как всегда, Ипполит где-то бродил. Он явился домой лишь в сумерках, усталый, словно полевой работник; на одежде его лес оставил свои зеленые и бурые следы. Он приветствовал меня с любезностью, не вязавшейся с невниманием; все же, памятуя о том, что он терпел ради меня нападки мачехи, я без гнева сказал ему о решении уехать домой.
Он начал что-то говорить, потом осекся и умолк и, встав на колено, приложил мою руку ко лбу. И надолго замер так, мне даже пришлось сказать, чтобы он поднимался. Вставал он долго, и глаза оказались намокшими. А потом стоял так, тяжело вздыхая, пока из глаз его катились тяжелые слезы. Наконец он пробормотал:
– Прости, отец. Не знаю, что и… Жаль, что ты уезжаешь. – Затем задушенным голосом буркнул: – Прости меня, – и заторопился вперед.
Обернувшись, я увидел, что юный Акамант, так и липший к брату (хотя старший в последнее время стремился избавиться от него, чтобы побыть одному), с ужасом посмотрел на Ипполита и бросился в противоположную сторону. Малыш слишком ценил его, чтобы видеть столь немужественное поведение.
День миновал, а за ним ночь и следующее утро. Не помню, чем я занимал время, все забылось с тех пор. Но незадолго до полудня я направился на конюшню, чтобы проверить состояние лошадей перед долгой дорогой. Дождь прекратился, но серые облака затягивали небо, и ветер приносил с моря его влажную соль.
Вдруг я услышал тонкий женский вопль. Он просто пронзил мою голову, я и не заметил, как началась головная боль. Вопль сделался прерывистым, словно трясло саму женщину, и я подумал: «Наверно, муж колотит ее». А потом раздалось оглушительное:
– А-а! Насилуют! Насилуют!
Голос этот я знал. Глаза возницы обратились ко мне, и в едином порыве мы рванулись вперед.
Он отвязал двух лошадей, и мы вспрыгнули на их спины. Крики доносились из посвященной Матери Део оливковой рощи, что за амбарами; на тамошнем маленьком алтаре моя мать весной обычно совершала жертвоприношение, чтобы на деревья снизошло благословение. Доскакав до священной земли, мы спешились на ее границе и побежали.
Между деревьями, не столь уж далеко от алтарного камня на земле сидела Федра; стеная и рыдая, она раскачивалась всем телом, ударяя кулаками то в землю, то себя в грудь. Волосы ее были растрепаны, все пряжки на юбке и кофте расстегнуты, на плечах и груди остались отчетливо различимые красные отпечатки пальцев.
Я подбежал к ней. Федра вцепилась в мои руки, охая и что-то выкрикивая; слов я не мог разобрать. Я попытался приподнять ее, но одежда спадала; она отняла от меня свои руки и, придерживая одной из них юбку, другой указала в сторону рощи, хрипло прокашляв или каркнув два слова:
– Там! Там!
Я услыхал мужские голоса, торопливую поступь, звон оружия. Крик переполошил стражу. Воины еще подбегали, но передние уже слышали ее слова и бросились к деревьям, словно псы, завидевшие добычу; они перекликались, вдруг их голоса переменились. Тут, поглядев вдаль, я увидел мужчину.
Он бежал к склонам, отчаянными прыжками, словно олень, перепрыгивая с камня на камень. Ветер дунул с моря, и свет блеснул на его волосах. Во всем Трезене не было такой головы.
Я застыл на месте, великая дурнота, проникнув сквозь голову, завладела всем моим телом. Кроме нее, во мне уже ничего не умещалось.
Вокруг меня все кружило и кричало. Виски разламывались от боли. Лишь самые первые понимали, кого преследуют. Но когда весть распространится, все побегут вперед. Есть законы, пропитывающие сами кости мужа; их знали еще в те времена, когда на земле не было царевичей.
Я послал кого-то за женщинами царицы, а остальным сказал:
– Отойдите. Оставьте нас.
К этому времени она уже сумела застегнуть юбку. И теперь стояла, нервно потирая руки, словно бы умывалась и не могла отмыть их.
– Быстро! – сказал я. – Нас никто не слышит. Во имя Зевса, говори, что случилось?
Она тяжело дышала, с каждым вздохом барабаня зубами, и только. Но я, привыкший вершить правосудие, сдержал себя.
– Говори же скорее, пока его не притащили сюда.
Но она только качалась, потирая руки. Горячее пламя колыхнулось перед моими глазами; я шагнул к ней и завопил:
– Говори, женщина! Он сделал это или нет?
– Да! – закричала она, и рот ее открылся. Я думал, что она вновь закричит, но слова хлынули потоком. – Все началось в Афинах, он приходил ко мне, но говорил, что будет лечить мою голову. В Афинах я ничего не знала. Он сказал мне здесь, в Трезене. Я едва не умерла от страха. Я не смела сказать тебе; как могла я рассказывать отцу о том, что задумал сын. Он хотел меня. О да! Но не только. Не только. Слушай правду, Тесей. Он дал обет богине возобновить ее правление.
Мы стояли вдвоем в роще возле древнего алтаря. Я отослал людей в погоню. Огромные ладони стискивали мою голову, стремились вмять ее в землю.
– Он сказал, что получил знамение, приказывавшее ему жениться на дочери Миноса и сделать ее воплощенной богиней. Тогда к нам вернется сила, и мы станем править миром. Клянусь тебе в этом, Тесей, клянусь на этом священном камне. – Рыдание сотрясло все ее тело. – Он сказал: «Позволь мне править вместе с тобой и любить тебя, а когда Она призовет меня, я умру, не зная страха. Ведь мы станем как боги, нас будут помнить всегда». Так он сказал.
Звуки погони утихли. Толпа возвращалась к роще. Наверно, он остановился и подождал их.
Рано, понял я. Почему у меня нет времени?! Голова моя разрывалась. Я жаждал одиночества, как раненый воин воды. Но голос ее спешил:
– Я говорю ему: ну как можно говорить такое, когда твой отец еще жив? А он говорит мне: страна мучается, ведь богиня прокляла его. Она призывает к себе мужей и успокаивает их, а он уже получил свое.
Толчки, сотрясавшие голову, мешали мне слышать негромкое бормотание людей, их тяжелое дыхание после бега. Свободный, он шел среди них, глядя перед собой взглядом осужденного на смерть.
Из дворца прибежали женщины, испуганными птахами они держались возле деревьев; перешептываясь и охая, они подталкивали друг друга вперед, указывая на синяки Федры и ее порванную одежду. Но она вдруг снова вцепилась мне в руку со словами:
– Не убивай его, Тесей! Не убивай! Он обезумел и ничего не мог сделать с собой, подобно менадам.
Я вспомнил про Наксос: кровавые руки, клочья плоти… спящая девушка, опьяненная вином и кровью. Кровь была повсюду, ею наливалось жужжащее небо.
– Похоже, будет землетрясение, – отметил я, тут же прогнав эту мысль.
Прикосновение рук Федры напоминало мне о ее сестре. Оторвав от себя эти ладони, я махнул женщинам. Приземистый старый алтарь пялился на меня; каждая трещинка в камне казалась ухмыляющимся ртом, каждое отверстие – глазом.
Они подошли. Сын стал передо мной. Волосы были растрепаны, в одном месте на голове выступила кровь. Туника разорвана на плече. Ипполит поглядел на меня. Так смотрит загнанный олень, когда он уже не в состоянии двигаться и в трепете перед тобою ожидает удара копьем.
Женщины окружили Федру; одна укутала ее плащом, другая приложила флакончик к губам. Служанки ждали только моего разрешения, чтобы увести ее. Синяки темнели прямо на глазах, и она походила на побитую рабыню. Дурнота, шум в голове лишали меня рассудка; я понял, что рука сама собой легла на кинжал. Заглушая птичьи голоса женщин, затрещали птицы, в своих закутах замычали коровы, зашелся в долгом вое пес. Говорила земля, свидетельствуя о происшедшем. Я указал на свою жену, сотрясавшуюся под плащом, и сказал сыну:
– Это ты сделал?
Он молчал, только поглядел на меня долгим и мрачным взором. Закрыв лицо, она зарыдала, из-под ткани доносились приглушенные стоны. Я махнул женщинам; переговариваясь, они повели Федру к деревьям.
Глаза сына встретились с моими, и тут лицо его замкнулось, а на уста легла печать. И все это время, пока ужас во мне усиливался и преображался в ярость, надежда еще оставалась в сердце – словно дозорный на стене обреченного города. Но знака не было и не будет. Все враги в моей жизни словно бы объединились в нем одном.
Я заговорил. И слова вырвались из-под моей власти. Потом дурнота овладела мной, и, когда я пришел в себя, они были уже сказаны. Иногда я просыпаюсь, слыша их отголоски. Эти слова прячутся где-то во мне, и я боюсь уснуть, чтобы они не вырвались на свободу.
Вина его казалась столь ясной, как далекие горы перед грозой; в святилище он видел знамение и сам сказал мне о нем. А потом взял Акаманта в Трезен, чтобы Федра последовала за сыном. Женщину мне он прислал, чтобы я не прикасался к ней. И день ото дня старательно избегал моего общества, чтобы я не прочитал его истинные мысли. А рыдал от разлуки с ней. Другого шанса ему не могло представиться. Все ясно! – словно бы крикнул мне кто-то на ухо.
Когда я произнес те слова, которые забыл ныне, окружавшие его мужи расступились. Ипполит еще не был царем Трезена, и ему не суждено стать им. Он нарушил священный закон гостеприимства, а я был не просто его отцом и гостем, но Верховным царем Аттики, Мегары и Элевсина, хранителем Фив и владыкой Крита. Они не смели стать на сторону моего врага.
Сын молча слушал меня. И не однажды губы его шевелились, складываясь для ответа. Но под конец руки Ипполита стиснулись в кулаки, ноздри расширились и он поглядел на меня, как смотрят в битве над краем щита. Он шагнул вперед, потом сжал зубы и вновь отступил, на лице его, словно на мраморе, было вырезано: «Это бог удерживает мою руку и не позволяет сломать шею этому коротышке».
Тогда я мог бы убить его, если бы имел силу на это.
Гнев мой казался гневом самой земли. Он поднимался от ног, так из земли вытекает внутренний жар в огнедышащей горе, грозящий погубить землю вокруг. И тут ум мой словно озарило пламя, я понял свою правоту. Гневался не только я. Выл пес, кричали птицы, голову мою давило, но потрясение помешало мне ощутить предупреждение Посейдона. А теперь я почувствовал его – скорый на руку отец мой готов был отомстить за меня.
Словно бы молния легла в мою руку. Все глядели на меня со страхом, видя во мне более чем смертного… и он тоже. И с могуществом бога я топнул ногой о землю со словами:
– А теперь убирайся из моих земель навсегда, чтобы я больше не видел тебя. Проклинаю тебя, и проклятие пошлет тебе колебатель земли Посейдон; бойся гнева бога, ибо он близок.
Белый, подобный камню, он только что стоял передо мной и сразу исчез, люди только провожали его взглядами. Они остались на месте, никто не последовал за Ипполитом, чтобы побить его камнями за пределами Трезенской земли, как сделали бы с любым другим человеком. Его любили и, наверно, думали, что безумие и злая участь были посланы ему Небом, а посему судьбу царевича лучше оставить богам. Он исчез, и ярость, подобно лихорадке, стала остывать во мне; как прежде, я ощутил дурноту, предвещавшую землетрясение.
Я закрыл больные глаза. За веками мелькнули картинки, словно оставшиеся там: рощи Эпидавра, пропитанные дождем и покоем. А потом, жрец и царь, я вспомнил, что всю свою жизнь, начиная с детских посещений святилища Посейдона, получал это предупреждение в знак доверия, чтобы спасать людей, и никогда не использовал его для проклятия.
Очнувшись, я огляделся и сказал народу трезенскому:
– Слушайте, люди. Посейдон ниспослал мне знак. Скоро он вновь поколеблет землю. Предупредите всех, пусть в домах никого не останется. Пошлите весть во дворец.
Они благоговейно заохали и побежали прочь; вскоре вдали послышались трубы вестников. Около меня никого не осталось, только воины, сопровождавшие меня из Афин, топтались вдали, страшась уйти и опасаясь приблизиться ко мне. Я стоял, слушал звуки тревоги, разбегавшиеся по Трезену от цитадели, к ним примешивался топот тройки коней, мчавшейся по дороге вниз. Я дрожал, гнев бога был близок. Так-то вот я впервые услышал эти злые удары копыт, пронзающие мою голову. И тут же вспомнил: я предупредил всех в Трезене, каждую живую душу. Лишь он один остался в неведении и, услышав тревогу, может не понять ее причин.
Земля колола мои ноги, сердце грохотало собственным и божьим гневом. Дворец уже казался соломенным ульем, перевернутым лошадью на бегу: женщины выбегали наружу с детьми, горшками и свертками. Слуги выносили ценности. В дверях главного входа показались несколько человек, они снесли вниз старика Питфея в крытых носилках. Я обернулся. Светлая голова исчезла на повороте дороги среди подножий холмов на Псифийском берегу. Теперь его не догнали бы и самые быстрые кони Трезена.
Страх перед землетрясением одолевал меня, глубокий, холодный, я помню его с детства. Он затмевал все остальное; в глазах бога разгневавшийся муж все равно что дитя, топнувшее ногой. Я научился определять, куда ударит разгневавшийся бог. Мне бывало и хуже, а значит я где-нибудь на краю… худшее будет не здесь. Поворачиваясь вокруг, я принюхивался, словно пес. И когда обратился лицом к морю, волоски на затылке моем встали дыбом.
Воды пролива застыли расплавленным свинцом. В безмолвии ржали и бились кони, которых уводили конюхи из конюшен в поле. А потом сквозь весь шум я услыхал возле себя голос натруженный и хриплый:
– Царь Тесей! Владыка!
Рослый воин, который при дворце учил юношей бороться, шел ко мне через рощу с ношей на руках. Я повернулся, и он опустил на землю Акаманта. Тот отбросил руку, пытавшуюся поддержать его голову, и откинулся назад, словно напряженный лук, заходясь в кашле. Воин сказал мне:
– Он шел сюда, владыка. Я нашел царевича внизу, он пытался бежать, но упал. Владыка, он говорит, что должен увидеть тебя перед смертью.
Мальчик поднялся на локте, протянув ко мне другую руку. Лицо его побелело, рот сделался синим. Задыхаясь, он прохрипел:
– Отец! – и схватился обеими руками за грудь, словно чтобы разодрать ее и впустить воздух. Глаза его были прикованы к моим, и в них читался не ужас, но желание что-то сказать.
Я подошел и согнулся над оставшимся у меня сыном, думая: «Быть может, бог даровал Акаманту такую же способность и у него недостает сил вынести дар. Тогда выходит, что он и в самом деле мой истинный наследник».
– Держись, парень, – сказал я. – Скоро все кончится, и страх пройдет.
Качнув головой, он попытался что-то сказать, но задохнулся. Лицо его налилось кровью, словно у повешенного. Умудрившись вдохнуть, он выкрикнул имя своего брата.
– Молчи! – отвечал я. – Ты болен и ничего не знаешь. Лежи отдыхай. Потом все поймешь.
Слезы боли и бессилия переполняли его глаза, и даже оставшейся у меня половиной ума я пожалел его и сказал:
– Тихо! Он уехал отсюда!
На него навалился такой припадок, что я позабыл о землетрясении. Казалось, Акамант более не сумеет вздохнуть. Лицо его почернело, но, поднявшись с колен на ноги, он воздел руки к небу. Дыхание скрежетнуло в его горле, и он громко вскричал:
– Пеан Аполлон! – и замер, покачиваясь на нетвердых ногах, а потом обернулся к принесшему его человеку и сказал хриплым, но ровным голосом: – Спасибо тебе, Сириос. Можешь идти.
Тот вопросительно поглядел на меня и, увидев кивок, отошел. Я помог мальчику лечь и стал возле него на коленях. Он еще не заговорил, но тень уже прикоснулась ко мне холодным крылом. Я попытался уверить себя в том, что это всего лишь приближающееся землетрясение.
– Лежи тихо, – сказал я, – а то начнется новый приступ.
– Я могу умереть. Я раньше боялся этого. – Он овладел своим голосом, пустив его вперед, как загнанную лошадь. Акамант был очень слаб. – Я могу умереть, не успев рассказать тебе. Ипполит… того, за что ты проклял его… не было.
– Молчи, все кончено. Пусть боги теперь решают.
– Пусть они услышат меня! И удушат, если я лгу! – Глаза Акаманта открылись, он задержал дыхание, но голос звучал чисто. Впрочем, потом он шептал, чтобы сберечь силы. Так, наверно, шепчутся бледные от страха грабители, лезущие в царскую гробницу. – Он сказал «нет». Это она приставала к нему, она… – Нервно шевелящиеся пальцы впились в землю. – Это было в Афинах, – проговорил он. – Я слышал.
Я глядел перед собой, понимая, что рана окажется смертельной, вот-вот хлынет кровь; вот-вот придет боль. Мальчик потянулся к моей руке и взял ее, хотя я почти не думал о нем. Только боги знают, что он перестрадал; он-то – критянин, привыкший видеть богиню в своей матери.
Тихий воровской голос все говорил:
– Я едва не умер тогда и возненавидел Ипполита из-за тех слов, которые он говорил ей. Но потом он сказал мне: «Я не должен был сердиться, ведь она доверилась мне». Ипполит пришел ко мне на следующий день, когда мне было так плохо, и сказал, что жалеет о случившемся. «Не бойся, Акамант. Отец не узнает об этом, и никто на земле. Я мог бы поклясться тебе, но уже принес более крепкую клятву. Я дал перед нею обет Асклепию, связывающий человека до самой смерти».
У меня не было сил просто сказать ему: «Хватит».
Она представилась мне, эта женщина. В синяках, как рабыня, с низменным ужасом на лице, лживая, словно невольница. Если бы она говорила правду, то могла бы укусить Ипполита или расцарапать ему лицо. Разорванная туника и вырванный клок волос… она же тянула его к себе, а не отталкивала. И синяки на ее плечах и горле оставила не похоть, а ярость льва, которого со всех сторон окружила решетка. Она закричала, когда, забыв про свою силу, он отбросил ее. И я… Как мог я не понять этого?
– Он сказал мне, – голос мальчика становился громче, – поедем вместе, будем гостями Аполлона. Всякое зло – это болезнь, и музыка бога лечит ее. В Эпидавре все наладится.
Я встал. Голова шла кругом, ноги дрожали. От вида маслянистой равнины, в которую превратилось море, меня мутило хуже, чем от шторма.
– Отец, это правда! Клянусь тебе! Клянусь, если я лгу, пусть сразит меня Аполлон своею стрелою! Это правда, отец! Поспеши и останови землетрясение!
Ужас наползал на меня, и я вскричал:
– Я не бог!
Но темные глаза Акаманта впивались в мои, и казалось, ими смотрел не он, а кто-то выше его. Акамант бросил вызов смерти, принес в жертву свой страх, и святость еще не отлетела от него. Бог из его тела взывал к богу внутри меня, но некому было ответить на зов, и хворь наползала на землю.
Я сказал:
– Оставайся на месте. Я отправлюсь за Ипполитом и отыщу его.
Сбежав по поросшему сливами склону, я окликнул людей, направившихся следом за мной с мрачными от испуга лицами. Бросив взгляд назад, я увидел, что старый борец возвращается к мальчику. Тот уже спокойно сидел. Не знаю, какие путы разорвались тогда внутри его, но с того дня припадки сделались легкими и короткими, а теперь, когда он стал мужем, и вовсе прошли.
Лошадей собрали внизу на поле, чтобы они не разбежались, когда земля задрожит. Животные ржали и становились на дыбы; я выбрал самую спокойную пару и крикнул, чтобы мне подали колесницу для состязания. С детских лет я впервые возвысил голос перед землетрясением.
Погоняя животных к берегу, я не ощущал ни страха, ни трепета – нечто непонятное, подобное лихорадке. Кони почуяли мое состояние, они неслись не требуя кнута, словно бы стремясь убежать от оказавшегося позади человека. Я тоже.
«У меня есть время, еще есть время, – думал я. – Он уехал… но давно ли? Что можно сделать за это время? Натянуть струны на лиру и настроить их? Выйти на веслах из гавани в море? Обогнуть несколько поворотов дороги?» А потом подумал: «Скоро ли?»
Одолевая покрытую грязью равнину, я думал о том, что девицу он прислал мне затем, чтобы, ссорясь с Федрой, я не узнал правды. Ипполит боялся за меня и за брата; о том, что опасность грозит ему самому, он догадался чересчур поздно. Просто потому, что по природе своей не склонен был думать об этом.
Дорога вновь пошла в гору, и я заметил его колесницу между двумя кипарисовыми рощами. Кони Ипполита замедлили ход. Он заметил меня, подумал я, он ждет, все в порядке. Я махнул, чтобы привлечь его внимание. Но Ипполит просто дал коням передохнуть и вновь погнал их вперед. Сын запряг всех трех, ведь он уезжал навсегда. Я сразу же заметил тревогу животных, и в следующее мгновение колесница исчезла из виду.
Дорога оказалась хорошей, дождя не было уже три дня. Я нахлестывал лошадей, но вокруг что-то уже переменилось. Животные не ощущали этого на поле, но сейчас… они упирались, метались… одна с визгом встала на дыбы. Я мог только удерживать их. И, натягивая поводья, увидел над гривами открывшийся внизу залив. Вода в нем начала отступать. Прямо на моих глазах волны поползли назад в море, обнажая скрытое от человека дно со всеми водорослями и гнилыми днищами лодок. Вода уходила все дальше, словно исчезая в огромной жадной пасти.
Что знали лошади, понял и я. Колесница повернула; трехголовым зверем, исполненным единого страха, мы свернули с дороги и бросились вверх по чьим-то угодьям, оставляя борозды на только что засеянном поле, плюхая через заполненные водой канавы, ломая молодые лозы. Услышав шум, селянин вместе с женой и детьми с криками выбежали из дома. Бог помог им, послав меня в качестве благословенного вестника. Кому ведомы пути бессмертных?
Виноградник остался позади, и кони увлекли колесницу в невозделанные земли; колесница подпрыгивала на камнях и упавших ветвях. Я обмотался поводьями на один оборот, опасаясь упасть. Как только кусты замедлили бег коней, я соскочил на землю, не избежав падения и ушибов, и сразу вскочил, отряхивая с себя землю, содрогаясь от одного прикосновения к ней. Животные в стойлах мычали и блеяли. Отчаянно кричал козел, вытаращив дикие глаза. И тут земля содрогнулась.
Земля забилась и задрожала; загрохотали камни – это разрушился дом. Жена земледельца закричала хриплым от ужаса голосом, ее муж откликнулся с поля. Дети заревели, залаяли псы. Дурнота оставила мою голову и живот.
«Кончилось, – подумал я, – но откуда же тогда этот страх?»
Заяц метнулся мимо меня, едва не коснувшись ноги, и огромными прыжками понесся к верхушке холма. Тогда я увидел, что вода возвращается.
Бухта вновь наполнялась – не с той лукавой неспешностью, с которой отступала вода, – по ней бежала огромная волна, облизывавшая оба берега. Она прошла над Псифийским молом и, словно детские игрушки, сорвала привязанные к нему лодки. Соленое море добежало до самой дороги, перехлестнуло ее, выплеснулось на возделанную землю и выдохлось, а потом отступило в свои пределы. Настала мертвая тишина, но, прежде чем вновь послышались крики, я услышал на севере у дороги отчаянное конское ржание, с которым сливался рев быка.
Я не спрашивал, что это. Это ревел мой рок.
И тут, покрывая шум боевым кличем выехавшего на битву царя, прозвенел голос, который я узнал бы среди тысячи. И оборвался внезапно. Дико заржали кони, захлебнулись и вновь заржали. С ужасом откликнулась моя собственная пара, бившаяся в постромках возле опрокинутой колесницы.
Я бросился к ним, потянул запутавшийся узел и кликнул на помощь, но селяне копошились в своих руинах; когда рядом ступает бог, не слышен голос царя. Пришлось обрезать кинжалом упряжь на охромевшей лошади и связать поводья. Коню хватит сил довезти меня.
Прежнюю дорогу трудно было узнать. Теперь ее покрывали ил, мусор и груды камней, перерезали канавы с водой. Конь перешел на шаг, он скользил, оступался, спотыкался, и я не смел подгонять его. Несколько лет назад я еще мог бы бежать быстрее.
В грязи бились и дергались умирающие рыбы; возле дороги раздалось шипение – испугавшийся конь едва не сбросил меня, – это огромный дельфин со свистом выпускал воздух сквозь дыхало и пытался сдвинуться в сторону моря. Дорога поднималась – склон здесь крут – и скоро должна была уйти за пределы потопа. Но я все еще слыхал ржание лошадей в том же самом месте, что и прежде… Лишь иногда они умолкали, как, бывает, устает кричать попавший в западню зверь. Бык заревел вновь – в ярости или от муки. Стараясь справиться с конем, вновь ощутившим испуг, я ждал другого голоса, но он молчал.
Дорога огибала вершину холма. То, что я увидел на ней, заставило меня соскочить с коня и броситься вперед.
Менее чем в полете стрелы от меня на берегу ниже дороги в путах бились окровавленные звери; три коня напрасно пытались вырваться из упряжи. А над ними, перекрывая дорогу, с которой они свалились, опустив голову, стоял черный бык. Он мычал от страха и гнева и всякий раз дергался, пытаясь ударить по дороге копытом. Волна, унесшая животное из родного стойла, заставила его охрометь. Покрытый илом и водорослями, он сумел здесь выбраться на землю… Черный бык Посейдона, бык из моря.
Внизу уже были люди; пока я бежал, они приступили к коням. Мелькнули и обагрились тесаки. Кони с коротким ржанием прощались с жизнью; хлынула алая кровь, движения утихли. Люди столпились, нагнулись…
Когда я спустился вниз, они уже обрезали поводья, высвободив его, и как раз вытаскивали щепки разбитой колесницы, словно копья, пронзившие его тело. Сын мой лежал изломанный, как и кони, во всем великолепии истерзанной и разодранной плоти, на камнях и песке, покрытый морской грязью. Но звери уже утихли – их боль отлетела – и сделались мертвым мясом; он же еще стонал и двигался. Глаза его оставались открыты и смотрели прямо на меня с залитого кровью лица.
Люди звали меня, говорили мне, кто лежит здесь. Наверно, они решили, что видят обычного путника – пешего, грязного, побитого волной, – и хором выкрикивали новости, как свойственно тем, кто испытал потрясение. Селяне работали на поле вверху, но дом их выдержал толчок, и они все видели. Они рассказали, в какую сторону метнулись кони юноши во время землетрясения, но он каким-то чудом удержал их. Но прихлынула вода и вынесла прямо перед ним на сушу быка. А потом… Они показали на перерезанные поводья, все еще захлестнутые вокруг пояса двойным узлом колесничего.
Ипполит оперся рукой о землю, чтобы подняться, но, вскрикнув, повалился навзничь; спина его была перебита. Кто-то произнес:
– Кончился.
Но глаза сына снова открылись. Земледельцы заспорили о том, из чьего стойла унесло этого быка и кому он теперь должен принадлежать; кто-то сказал, что его нужно принести в жертву Посейдону, чтобы бог не разгневался и не нанес нового удара. Но тот, кто перерезал поводья, сказал мне:
– Вот что, друг. Лучше, когда плохие вести приносит незнакомец. Не сходишь ли ты в Трезен известить царя?
Я ответил:
– Мое имя Тесей, я отец его.
Открыв рты, они приложили руки ко лбу, тем не менее невольно ощупывая взглядами мою грязную и неопрятную фигуру. Таким же, как они сами, спотыкаясь и оступаясь, шел я к ним, и они не обратили внимания на мое лицо. Я послал людей за носилками, а один из них предложил мне свою одежду, чтобы я мог унять кровь; а потом мы остались вдвоем.
Кровь текла из дюжины ран, она изливалась и внутрь его тела. Я знал, что исцеления не будет… и, зная, склонялся над ним в бесполезных хлопотах и говорил, говорил… Сказал, что знаю все, и просил у него только дать знак. Глаза сына оставались пусты. Но потом выражение их изменилось, и губы его шевельнулись. Ипполит заговорил – но не со мной. Он не узнал меня, ведь умирающим приятно любое общество. Он сказал:
– Даже боги несправедливы.
Потом он притих, я положил руку ему на лоб, поцеловал сына и вновь попытался добиться от него понимания. Не знаю, слышал ли он меня. На мгновение глаза его полупроснулись; в горьком одиночестве глядел он перед собой, а потом взор его снова померк. Кровь проступила сквозь ткань, и лицо стало еще бледнее.
Наконец явились люди с плетеными носилками. Когда мы начали перекладывать Ипполита на ложе, он громко вскрикнул, но трудно было понять, ясен ли еще его ум. Я помогал нести его; наконец подошли двое – они убили быка, потому что не могли прогнать его. Мы вынесли Ипполита на дорогу, и люди спросили:
– Нести его в дом, владыка? Или сразу в Трезен?
Я услышал его вздох, рука сына шевельнулась. Я прикоснулся к ней и сказал:
– Нет. В Эпидавр.
Тут его пальцы обхватили мою ладонь.
Облака расступились. Над морем еще стояла тьма, но над горами уже открылась синева. Птицы громко щебетали, как всегда после землетрясения, – радовались жизни и напоминали другим о границах своих участков. Кто-то отправился вперед за помощью, Ипполит был слишком тяжел, чтобы мы могли донести его одни. Ипполит лежал тихо, и я надеялся, что он не испытывает боли, но, когда носилки тряхнуло, я заметил, как стиснулись зубы сына.
Люди утомились, а помощи все не было. Возле дороги стояла роща платанов, там журчала вода – зимний ручеек. Возле него нашлось ровное место, и я сказал носильщикам:
– Передохнем.
У одного из них на поясе оказалась бронзовая чашка; он наполнил ее из ручья, и я увлажнил губы мальчика – рот его пересох. Он лежал, закрыв глаза, но теперь открыл их и поглядел вверх – на несколько золотых искр на черных ветвях посреди синевы. Тронув мою руку, он сказал:
– Слушай!
В небе запел жаворонок. Тихо журчал ручей. На вершине холма дудел пастушок; землетрясение грозило ему не больше, чем птицам небесным.
– Слышишь! – шепнул он и улыбнулся. – Это Эпидавр!
Я поглядел на сына. Уже было ясно, что живым он туда не прибудет, и я отвечал:
– Да.
Ипполит вновь закрыл глаза. Он дышал так спокойно, что, почти не слыша его, я подумал: «Это конец». Люди чуть отступили, и, прикрыв руками лицо, я опустился рядом с ним на колени. Тут он позвал:
– Отец.
– Да? – Я пригнулся; натруженный голос сына говорил о том, что он чувствует приближение смерти. – Прости мне свою кровь, – проговорил я. – Боги не простят, и я не оправдаюсь перед собой, но ты прости.
– Отец, – пробормотал он. – Жаль, что я рассердился. Но так и должно было случиться, потому что…
Теперь говорил его взгляд – сил на слова уже не осталось, – просил моего прощения. Глаза начали стекленеть, голова откинулась назад, лицом к синему небу, обретая покой и ясность.
– Я видел истинный сон, – проговорил Ипполит. – Теперь я умру исцеленным.
Пальцы тронули мою руку, холодные, словно протянувшиеся из-за Реки.
– Отец… принеси за меня петуха Асклепию… не забудь.
Я отвечал:
– He забуду. Нужно ли сделать что-нибудь еще?
Ипполит не ответил. Скоро губы его раздвинулись, и душа вылетела со вздохом. Я закрыл сыну глаза.
Наконец явились жрецы-врачеватели из Эпидавра, они уже услышали новость. Тело Ипполита унесли в святилище, хотя каждый знает, что трупу не подобает там находиться. Мне они говорили, что не уверены в том, что он действительно умер, а сами переглядывались, как свойственно лекарям. Он был весьма дорог им. Тело Ипполита начало остывать, но они согрели его, не желали признавать смерти. Мне сказали, что, потерпев неудачу, они обратились к древней магии берегового народа; ее запрещал закон, и врачи не колдовали уже целый век. Вскоре после того царь-жрец внезапно умер, сраженный во время какого-то дела быстрой смертью, ниспосланной Аполлоном. Говорили, что бог прогневался на него за попытку воскресить мертвеца.
Не знаю, как это было; оставив им тело, я отправился прочь. Сын мой умер, и я не верил, что бог воскресит его. А меня еще ждало дело в Трезене.
Встретили меня женские рыдания – к этому времени новости уже сложились в законченную картину и все стало известным. Предводительствовала моя мать, она перемежала рыдания похвалами Ипполиту – в тех словах, что приходили ей в голову. Потом из них сложится погребальная песнь. Завидев меня, она умолкла и шагнула навстречу. Остальные прятали лица под распущенными волосами.
Ей нечего было сказать, проклятие мое она предвидела давным-давно, а потому она обратилась ко мне с обычными в таком случае утешениями. Я поцеловал ее – ведь мать видела в Ипполите младшего сына – и сказал, что поговорим после. А потом спросил, где жена.
– Женщины разгневались, – ответила мать. – И я предупредила ее, не ради ее самой, а чтобы не случилось чего-то неблагопристойного. Наверно, она у себя в комнате.
Я шел по опустевшему дворцу. Те, кто видел меня издали, торопливо бросались в стороны, но таких было немного. Старый слуга, на которого я наткнулся в углу, сказал мне, что царь Питфей уснул; никто не посмел явиться к нему с этой новостью. Я помедлил… но у меня были другие дела. Лучше бы он умер вчера. Но правду говорят, что жизнь человека оканчивается в скорбях.
Подымаясь по лестнице, я вспоминал россказни, услышанные мною от Федры, – о том, что Ипполит поклялся возобновить старую веру. Такая вот вышла долгая история из уст женщины, которую только что изнасиловали посреди чистого поля. Слишком уж долгая, чтобы сочинить ее в один момент, даже под бичом страха. Теперь я все понял. Много ночей лежала она, обдумывая эти слова, так и этак проговаривая их в уме, добиваясь того же совершенства, что и арфисты. Это она предлагала себя моему сыну.
Подойдя к ее комнате, я постучал во внешнюю дверь. Никто не ответил, я направился к себе и попытался открыть дверь в перегородке. Она тоже была заперта. Я крикнул, чтобы она открывала… Молчание. Прислушавшись, я уловил звук дыхания. Прочной была только внешняя дверь, внутреннюю я взломал без труда.
В комнате было пусто. Я огляделся и заметил, что шкафчик с одеждой дрожит. Раздвинув тряпки, я выволок ее оттуда. Она поползла к моим ногам, обнимала колени, молила. Словно рабыня, подумал я, словно лживая рабыня… дочь тысячелетней царской династии. Метки от его пальцев так и остались на ее горле. Я схватил ее, чтобы оттолкнуть. И тут увидел ее глаза и надежду в них. Только тогда я понял, что сделаю с ней. Но она сама показала, чего заслуживает.
Умирала она трудно. Я уже решил, что все кончилось, и выпустил ее, но она опять шевельнулась. А потом я бросил ее… еще один комок перепутанной ткани среди вороха пестрых одежд, пахнущих Критом.
Ну а потом подумал: «Неужели эта ложь переживет ее? Всегда находятся люди, готовые увидеть худшее в лучшем. Ей сперва следовало оправдать Ипполита перед людьми. Я еще раз подвел сына».
И громко сказал себе:
– Клянусь Зевсом. Она сделает это даже теперь. Живая или мертвая, она поможет моему сыну.
В комнате нашлись и чернила, и бумага. Я умею писать по-критски и теперь выводил буквы мельче – женским почерком. Здесь, в Трезене, довольно и этого.
Я оклеветала Ипполита, чтобы скрыть свой позор. Я просила, и он отказал мне. Жизнь для меня нестерпима.
Письмо это я привязал к ее руке лентой, найденной среди одежды. Рука ее оставалась белой и мягкой, случайно я коснулся упругой округлой груди. Я вспомнил его тяжелый взгляд по утрам, долгие дневные скитания и вечную смертельную усталость по вечерам. Значит, и он искушался… ну что ж, лишь победитель в суровой борьбе удостаивается венка. Но он отомщен.
Сделав из пояса удавку, я привязал ее к покрывалу, перекинутому через балку. Когда она повисла, я подвинул к ее ногам опрокинутое кресло. А потом спустился вниз – показывать разбитую дверь и то, что я обнаружил за нею.
Имя его чтят по всему Трезену. Оно обретает святость, каждую весну девушки приходят с жертвами к его могиле и остригают волосы. Я сделал для сына все, что мог. Наверно, заговорив тогда, он попросил бы вовсе не этого. Но человек – каков он есть – может отдать лишь то, чем владеет.
Назад: Глава 20
Дальше: Глава 22